– Я не могу заботиться о сумасшедших женах моих партнеров. Да и я его, повторяю, не гнал.
   – Но он не знал.
   – Чего не знал?
   – Что вы получите заказ. Ты ему не сказал.
   – , Я сам тогда не был уверен… – Отец поднялся и стал передо мной. – Ты это откуда знаешь? Это она тебе сказала? – приглушенно спросил он и посмотрел на дверь.
   – Нет, Салли не знает.
   Мое заверение успокоило его. Он уселся и снова потянулся к бутылке. Я не выдержал.
   – Это просто глупо! – сказал я и, выхватив бутылку у него из-под носу, отнес в буфет. Затем повернулся: – Спокойной ночи!
   – Спокойной… Так как же ты решил? Я пожал плечами и вышел.
 
***
 
   Спал я этумочь отвратительно, ворочался, просыпался. Просыпаясь, старался припомнить, что мне приснилось. Раз удалось: среди высокой поросли за мною гнался буйвол; нет, не мистер Браун, этот пошлый, но в общем безобидный толстяк, а настоящий буйвол, огромный, свирепый, с длинными-предлинными рогами. Как я ни прятался, он находил меня повсюду, и с настойчивостью маньяка старался поддеть на рога. А рядом, схоронившись в кустах, кто-то надрывно хохотал, прерывая смех выкриками: «Так как же, жить, говорите, стоит?…»
   Загнанный в тупик, потеряв надежду на спасение, я обернулся и увидел – кого? – Харри, моего старого Харри! Он приставил руки колбу и, подняв указательные пальцы вверх, наподобие рогов, смешно мычал и бил ногой в землю. Я рассердился и, желая наказать его за глупую шутку, закричал, что он безнадежный неудачник и что картины его никуда не годятся! За это он боднул меня, правда, не больно, хотя и достаточно сильно, так что я едва не слетел с кровати…
   Когда я проснулся в четвертый раз, было около трех. Болела голова. Я встал и, чувствуя, что сон нейдет, спустился в сад.
   Было темно, но звезды уже не были яркими, да и вершины деревьев можно было распознать на фоне чуть посветлевшего неба. Мои шаги кого-то потревожили: высоко над головой что-то пискнуло и, захлопав крыльями, бестолково шарахнулось в сторону.
   Я чувствовал себя скверно. Глухая темная депрессия заползала в сознание, в суставы, во все уголки тела. Я был одинок, затерянный в окружающей безмерности, придавленный странной неподвижностью внутри себя. Знакомо ли вам такое? Меня это состояние посещает не впервые, но впервые, кажется, с такой силой.
   Я часто задумывался о самоубийцах… Нет, не беспокойтесь, этот прием совсем не в моем стиле! Меня просто занимал вопрос – что движет этими несчастными, что дает им роковой толчок к такой противоестественной развязке? Однако отчаяния тут недостаточно, нужно, чтобы внутри замерла, безнадежно остановилась жизнь. Тогда последний шаг– – это лишь оформление сложившегося решения, в котором пугает не столько самый факт, сколько его бессмысленность…
   Я обернулся, услышав шум. Как будто хлопнуло окно. Бросив быстрый взгляд по направлению к дому, я увидел, что кто-то изнутри прикрывает дверь. Мне даже почудилось, что за стеклом промелькнуло что-то белое. Это могла быть только она.
   Я кинулся к балкону и, взбежав по ступенькам, настежь распахнул дверь.
   Передо мной стоял отец.
   – Ты чего не спишь? – спросил он, криво усмехаясь и покачиваясь из стороны в сторону. От него сильно отдавало коньяком.

ГЛАВА 3

   Автобус бодро несся к городу. Час был ранний, машин было немного, солнце, появившись откуда-то сбоку, заливало ярким светом дорогу, слепило глаза и медленно нагревало остывшие за ночь пластиковые сиденья. Ошалевшая от света муха, невесть как сюда попавшая, неугомонно носилась от пассажира к пассажиру, явно отдавая предпочтение лысым. Лысые шлепали себя по черепам – не зло, скорее добродушно, и муха, нимало не обижаясь, перелетала дальше.
   Рядом никого не было, зато сзади меня двое оживленно беседовали. По-видимому, они во всем были согласны, что не мешало более разговорчивому начинать каждое свое заявление приблизительно таким образом:
   – Нет, не то… – или же: – Не в том дело… – после чего он, слово в слово, повторял сказанное собеседником.
   Веки у меня слипались – я плохо спал ночь. Разлитое в воздухе тепло убаюкивало.
   Думать о вчерашнем не хотелось, а от утра осталось чувство неполноты, как случается, когда чего-то недоделаешь или недоскажешь.
   Салли нe вышла к завтраку; отец сообщил, что она еще спит. Вдвоем мы пили кофе, изредка перебрасываясь незначительными словами. Отец вздыхал, жаловался на головную боль, глотал какие-то желудочные лекарства.
   Улучив момент, я вызвал по телефону такси. Когда машина подкатила к крыльцу, отец поморщился.
   – Ты же знаешь, что я хотел… – Он махнул рукой и отвернулся.
   Я поднялся и, пробормотав слова прощания, направился к двери. Уже перешагнув за порог, вспомнил и вернулся.
   – Так как же, ты примешь Кестлера? – спросил я нерешительно.
   Отец даже подскочил от неожиданности.
   – Ты что, учить меня?! – закричал он, сметая в сторону чашку с блюдцем. – Таких консультантов, как ты!…
   Конца я не расслышал; взвинченный, я выбежал во двор и бросился к автомобилю. Уже захлопывая дверцу, услышал неровный голос отца:
   – Алекс, постой, Алекс!…
   Вполоборота я увидел, что он бежит к машине.
   – Езжайте! – обратился я к шоферу. Тот пребывал в нерешительности. – Двигайтесь же, черт бы вас побрал! – закричал я ему прямо в ухо.
   Отец не успел схватиться за дверцу, когда машина рванулась и, набирая ходу, помчалась по дорожке. Я не оборачивался…
 
***
 
   Теперь, припоминая эту глупую сценку, я упрекал себя за мое выступление. Ведь правда, мое вмешательство в дела отца было неуместно. Да и настолько ли хорошо я знаю Кестлера? Стороной я даже слыхал, что он выпивает. Хотя, может быть, и врут – очень уж это не подходит к его обличью.
   Помню – это было очень давно, мне не было и десяти, – он приходил к нам на 9-ю авеню – мы снимали там небольшую квартирку на четвертом этаже – приходил такой серьезный, всегда в сером костюме, старой баварской шляпе, с большим старомодным бантом, повязанным вместо галстука. Входил в переднюю, затем в гостиную, не сразу; почему-то задерживался в дверях, сохраняя при этом молчание. Даже здороваясь, он выдерживал паузу, обдавая каждого мягким внимательным взглядом. Матери он приносил цветы, мне – шоколад. Мать журила его за расточительность, я прощал его за то же и, вооружившись шоколадной плиткой, устраивался поближе и не отрываясь смотрел ему в рот.
   Говорил он медленно, часто останавливаясь, и его глаза, глубокие и задумчивые, проливали на сказанное иной, тайный смысл. Он мог, например, начать так:
   – Сегодня я встретил Юджина Форсайта… – или: – В Вашингтонском Сквере я наблюдал белку… – И вот уж и белка и Юджин, расцвеченные воображением, приобретали в моих глазах особую значительность, отчего все дальнейшее не могло не отлиться в необыденные формы.
   И вообще склад его ума был фантастический. От него подчас можно было услышать удивительные вещи. Припоминаю, как однажды он взял меня в парк на прогулку. Мы уселись на скамейке, и я с нетерпением оглядывался, поджидая тележку с мороженым. Кестлер заметил это и вынул большие карманные часы.
   – А вот мы его поторопим, – сказал он и сделал вид, что подкручивает стрелки.
   В ту же секунду я услышал звон колокольчика; старик мороженщик остановился перед нами.
   Я был потрясен и, как только расправился со сладостью, обратился к моему компаньону:
   – Кестлер, – мы все его так звали, – скажите, как вы это сделали?
   Он засмеялся:
   – Очень просто, я передвинул стрелки на часах. – Кестлер, – настаивал я, – я могу сколько
   угодно вертеть стрелки на моих, но от этого суббота не наступит ни минутой раньше.
   Он отвечал:
   – Это особенный механизм. Когда подкручиваешь стрелки, то переносишься вперед на любые сроки.
   Я даже подпрыгнул от восхищения.
   – Чудесно, Кестлер! Одолжите мне ваши часы. Мне завтра идти к зубному врачу. Мне будут рвать зуб… Я переставлю часы и очнусь дома без зуба!
   Признаюсь, я схитрил: мне предстояло получить всего лишь две пломбы, но дантиста я боялся смертельно и всегда дрожал, когда он походкой хищника приближался ко мне.
   Кестлер покачал головой:
   – Нельзя, это может войти в привычку: сперва зубы, потом школьные экзамены…
   – Нет, обещаю, ей-Богу, – перебил его я, – разве что если по математике!
   Кестлер оставался непреклонен.
   – Не дам, я не хочу укорачивать твою жизнь. Мы смотрели друг на друга и вдруг, вспомнив,
   что все это шутка, разражались смехом.
   А то раз мы очутились за городом. Дело было осенью, вечер быстро опрокинулся на землю, было тихо. Неожиданно окружающую темноту прорезали грустные звуки. Кестлер поднял голову к темному небу.
   – Это журавли, – обронил он, – они летят на юг. Я посмотрел туда же. Я был уверен, что это
   гуси, но, как всегда, спорить с ним не хотелось. Звуки повторились, но уже в иной тональности. Кестлер хлопнул себя по коленкам и расхохотался:
   – Нет, это забавно, это чертовски забавно!
   – Что? Что забавно?
   – А ты разве не слышал? Старый вожак заснул на лету, а тот, что сзади, клюнул его в хвост и крикнул: «Проснись, старый соня, не то сломаешь клюв о землю!» Нет, подумай, какой забавник! Ха-ха-ха!
   Как мог я не смеяться вслед за ним!…
   Таков был Кестлер.
   Жену его я едва помню. Знаю только, что уже в первые годы супружества в ней проявились симптомы душевной неуравновешенности. Он никуда ее не вывозил, да и мы у них не бывали по той же причине.
   В дело, затеянное им, он вовлек моего отца. Дело от этого не выиграло, и маленькая фабричка в Бруклине, на протяжении многих лет, приносила доходу ровно столько, чтобы позволить всем сводить концы с концами.
   В какой-то момент Кестлер, обремененный расходами, вызванными болезнью жены, продал отцу свой пай в деле, думая затем подыскать работу, но это оказалось не так-то легко.
   Что с ним сейчас? Мне было ясно – он в беде, но что я мог сделать? У меня даже не было его адреса и телефона, а в адресной книге он не значился.
 
***
 
   Автобус пришел в город точно по расписанию, а еще через двадцать минут я входил в здание нашей фирмы.
   Поднявшись наверх, а затем пересекая большой офис, я покосился на третью от угла дверь. Там горел свет. Я едва удержался, чтобы не свернуть к «ее» помещению, и вместо этого проследовал дальше.
   Войдя к себе, я уселся в кресло и повернулся к окну. Глянул перед собой: то же небо, те же голуби, и ряд высоченных небоскребов – белых, серых, один голубой, а правее другой, черный и мрачный, как памятник. Зато те два, что поближе – близнецы, – выглядели добродушней. Ступенями врозь, как ноги великана, они застыли в нерешительности, не смея сделать последнего шага.
   Такая ерунда постоянно приходит мне в голову, и тогда я улыбаюсь. У меня особое чувство юмора: самые нелепые, самые абсурдные мысли приводят меня в смешливое настроение.
   Взять хотя бы те же небоскребы; что, если бы они и вправду взяли и зашагали! Какой бы это вызвало переполох в почтовом ведомстве! Адреса, улицы, куда направлять почту… Да и можно ли поддерживать в таком большом городе нормальную жизнь, если высотные здания начнут расхаживать туда-сюда!…
   Я улыбнулся: это – влияние Кестлера, это от него. Ну и что здесь плохого? Даже в искусстве имеется такое направление – абсурдизм – название в высшей мере неудачное, потому что в этом направлении гораздо меньше абсурда, чем во всех этих привидениях и вампирах, какими раньше пугали детей, а теперь с успехом пичкают взрослых кретинов.
   Я бы углубил эти размышления и дальше, но в этот момент ко мне зашел мой коллега и приятель Майкл Фендер.
   – Что такое абсурд, Майк? – спрашиваю я у него с места в карьер.
   Вопрос застает его врасплох; на его симпатичном лице, где только что отлагались мысли совсем иного порядка, просвечивает недоумение. Он нерешительно говорит:
   – Не знаю, право… С чего это ты? Но я безжалостен.
   – Ты, наверное, думаешь, что абсурд – это глупость? – строго допрашиваю я.
   Майк чувствует западню и отвечает:
   – Нет, не думаю.
   – И хорошо делаешь, – подхватываю я, – потому что абсурд лежит за пределами глупости. Многое из того, что когда-то казалось абсурдом, теперь представляется разумным и доказанным… – Я обрываю декламацию, так как вдруг осознаю, что впал в трюизмы.
   Майк слишком добродушен, чтобы это заметить; дважды два – четыре его не коробит. Как все беззлобные люди, он хочет закончить разговор на мажорной ноте.
   – Каждой эпохе свойственны свои заблуждения, – не совсем уверенно начинает он, но останавливается; видно, разговор на философские темы его не устраивает. – Слыхал последнюю новость? – переключается он. – Прибавки в этом году не дадут.
   – Это свинство! – равнодушно отвечаю я, но тут же, вспомнив, что у Майка жена и двое детей, прибавляю с возмущением: – Вскоре наши заработки будут ниже, чем у юнионных рабочих…
   – И портеров! – почти кричит мой гость.
   – И судомоев! – подсказываю я.
   Майк, вконец расстроенный такими прогнозами, усаживается.
   – Знаешь, Коротыш, – говорит он, – мне в последнее время как-то не по себе.
   – С чего бы это? – удивляюсь я.
   – Не знаю. Временами кажется, что жизнь остановилась, понимаешь? На улицах кричат, демонстрируют; откроешь новости – весь мир переворачивается вверх ногами, а оглянешься кругом – болото, ровное спокойное болото… Эх, если бы я… – Майк останавливается и, потянувшись, устремляет глаза в потолок.
   – Что – ты? – смеюсь я. – Записался бы в космонавты? Так тебя не возьмут из-за твоей близорукости.
   – Положим…
   – Ничего не «положим». Ты соринки в окошке не отличишь от Венеры, а если увидишь Млечный Путь, то начнешь протирать очки. Нет, Майк, брось уж это! Таким, как ты, не место в космосе.
   – А че-р-р-т! – Мой гость вскакивает и устремляется к двери…
   – Постой, Майк! – кричу я ему вдогонку. Он останавливается.
   – Чего тебе?
   – Есть еще один выход – пойти к массажисткам. – Я выдвигаю ящик стола и вынимаю листок, с которого смотрит девушка, порочная и красивая. – Вот, гляди, – говорю я, – это доброе создание обещает, посредством массажа, восстановить душевное равновесие.
   Майк расхохотался.
   – Коротыш, ты – настоящий комедиант. Почему бы тебе не попытать счастья в телевидении? Только знаешь, что? Иногда в твоих шутках больше злости, чем веселья.
   Я не отвечал, соображая, каким образом мы поменялись ролями.
   – В древнем Китае, – нашелся я наконец, – считалось неприличным читать душу человека. Было даже не принято смотреть собеседнику в глаза.
   – Даже хорошеньким женщинам?
   – Чушь! В глаза женщинам мы смотрим, если не на что больше смотреть!
   – Это ты тоже подхватил в телевидении?
   – Убирайся вон! – прорычал я, и Майк, изобразив на лице испуг, выскочил в коридор.
   А я остался, покачиваясь в кресле и посмеиваясь. И чем больше посмеивался, тем яснее ощущал, что смех выходит невеселый, с примесью досады.
   Это я подмечаю у себя не впервые, да и один ли я? Вот только что Майк попал не в бровь, а в глаз. А Салли? А прочие друзья? Да и так ли у меня их много? Не считая Харри и еще троих, кого я встречаю дважды в год, есть еще четверо, кого я и вовсе не тороплюсь увидеть, и еще несколько, кому, в свою очередь, мое общество не доставляет особенного удовольствия.
   С недавних пор во мне развилась какая-то карликовая раздражительность, сопровождаемая чрезмерной требовательностью.
   Я, например, не выношу скверных манер, фамильярности в обращении; грубость меня отталкивает, глупость угнетает. Я стал не в меру логичен и потому придирчив. Меня не на шутку раздражает дурной язык, нескладность в изложении мыслей. Отсюда у меня появилась привычка слишком тщательно строить фразы, отчего речь стала натянуто литературной. Подчас я ловлю на себе недоуменные взгляды, а то и сдержанные улыбки собеседников. Но это меня лишь подзадоривает, и тогда я становлюсь красноречив, как Цицерон, и непоколебим, как Савонарола!
   И все же со мной считаются, больше того – меня побаиваются. Даже мой малый рост тому не препятствует.
   Да и при чем здесь рост? Наполеон тоже не был великаном! Я люблю маленького императора и, когда слышу жалобы на то, что он был диктатором, поражаюсь господствующему у нас невежеству… Но об этом в другой раз…
   Несмотря на выпитое накануне, в голове у меня было ясно. Я набросился на мое бумажное царство и в течение полутора часов навел на столе основательный порядок. Успел даже ответить на два письма. Я отнес написанное секретарше и уж хотел вернуться к себе, но передумал и направился наискосок к третьей от угла двери.
   Дорис сидела у себя за столом, нагнувшись над выдвинутым ящиком. Увидев меня, она оторвалась от работы.
   – А, это вы… – выговорила она с официальной приветливостью.
   – Я… Зашел проведать вас на новом месте. Мы же теперь соседи!
   – Да, соседи. – Видимо, она прочла в моих глазах вопрос и потому добавила: – Я до последнего момента не была уверена, как все сложится. Мне только в четверг объявили о переводе.
   – Конечно… – Так и не придумав, что еще сказать, я оглянулся по сторонам. – Прекрасное помещение, и много света. Вот только жалюзи ни к чему – закрывают небо. – С этими словами я подошел к окну и поднял пластиковые шторы. – Так лучше, не правда ли?
   – Пожалуй, – сухо отвечала она. – Простите, но я сейчас занята; еще, как видите, не совсем устроилась.
   Моя самоуверенность пришлась ей явно не по вкусу, и мне ничего не оставалось, как пожелать ей успеха на новом месте и… выйти.
   Чуть не в дверях я столкнулся с Айрин. Она вскинула на меня свои прозрачные глаза и вопросительно улыбнулась: что, мол, не говорила ли я?
   Вернулся я к себе расстроенным. Я был недоволен собой. Зачем я это сделал? Что толкает меня на эти смешные выходки? Утром веселился и шутил с Майком, болтал вздор, в то время как думалось совсем о другом. А сейчас,.когда не знал, куда девать руки, расхорохорился, полез подымать шторы! Очень ей нужно мое небо!…
   Напротив, через коридор, приходится офис Питера Хомфри. Мы часто подтруниваем над ним, потому что он ярый республиканец; собственная фамилия выводит его из себя. На днях кто-то в шутку его спросил:
   – Что бы вы сделали, если бы вас звали Кеннеди?
   – Я бы переменил фамилию на Агню.
   – И это несмотря на все, что с ним приключилось?
   – Да, я бы не посмотрел на это! – твердо ответил он.
   Я отправился к Питеру. Он сидел, углубившись в бумагу, которую держал в левой руке. Правая застыла на счетной машинке. Я дал ему закончить колонку и тогда спросил:
   – Пит, вы смотрели «Повесть о любви»?
   Пит, все еще переваривая проглоченные цифры, долго глядел на меня отсутствующим взглядом. Наконец пришел в себя.
   – Не смотрел и смотреть не хочу, – отвечал он.
   – Почему?
   – Потому что фильм, наверное, такая же ерунда, как и книга. Вы читали?
   – Нет, но я смотрел фильм.
   – И вам понравилось?
   – Там умирает человек… – нерешительно парировал я.
   – Подумаешь! В каждом фильме гибнут дюжины людей.
   Но я уже почувствовал скуку.
   – Может быть, вы и правы, – промямлил я. Мои затруднения были прерваны появлением
   нового персонажа. Это был Джо, коллега из соседней секции – общепризнанный авторитет по части служебных новостей. Он подошел к нам и таинственно зашептал:
   – Новость! Босса переводят наверх…
   – Куда? – в один голос вскрикнули мы с Питом.
   – Не знаю наверное, но думаю – в отдел финансового контроля.
   – Кто же займет его место? – На этот раз Пит опередил меня на целую секунду, так что мне оставалось только добавить:
   – Да, кто займет?
   – Это решат на днях. – Джо опять наклонился к нам и еле слышно продолжал: – Возможно, назначат Эда Хубера.
   Трудно было устоять перед такой осведомленностью. Поэтому я слабо возразил:
   – У Андерса – свой фаворит. – И взглянул на Пита, ища у него поддержки. Но тот не обратил внимания на мое замечание.
   – Эд? – задумчиво промолвил он. – Что ж, это возможно, у него есть зацепка.
   Я поморщился: из всех сослуживцев Эд Хубер был единственным, кого я по-настоящему не терпел. Высокомерный и хитрый, он мало в ком вызывал симпатии.
   А впрочем, не все ли мне равно! Дальнейший разговор на эту тему меня не устраивал. Я покинул коллег и направился к секретарше. Айрин, повернувшись к соседке, что-то возбужденно ей рассказывала. Иногда обе разражались веселым смехом. Я остановился перед ними и, сделав серьезное лицо, сказал:
   – Смех – необъяснимое явление, потому что то, что его вызывает, непонятно. Одно мы знаем: за пределами смешного лежит абсурдное.
   Если искушение чистых сердцем – грех, то я понес наказание в полной мере. Вы бы поглядели на этих двух! Они уставились на меця как на привидение.
   – Мистер Беркли!… – пробормотала Айрин и вдруг, спрятав лицо в ладони, стала давиться прерывистым смешком. Взглянув на Мэриан, я заметил в ней те же симптомы истерики.
   Чтобы привести в себя этих славных девушек, я ласково постучал себе пальцем по лбу и хотел прибавить что-нибудь успокоительное, когда взгляд мой упал на вторую справа дверь. В тот же момент я забыл о своих жертвах. Я застыл с пальцем у виска и уставился на дверь: шторы на окнах у Дорис были опущены…
 
***
 
   Дни летели за днями, обрушиваясь в бездонную пропасть и оставляя по себе неяркую память.
   По вечерам, после домашнего ужина, я отправлялся бродить по городу. Шумные улицы, фейерверки световых реклам, нескончаемое движение пестрых толп, все это засасывало, поднимало как на пьяных парах вверх, к красному зареву, опрокинувшемуся на город.
   Я был здесь как дома, я сам подчинялся фантастическому ритму, врывавшемуся в сознание раздваивающими ударами движения и звуков. Минутами я чувствовал, как натягивается на лице кожа, а кровь отступает от висков к затылку.
   А толпы шли и шли, сталкиваясь, смешиваясь, вступая на перекрестках в ворчливое единоборство с-потоком машин, тоже опьяненных ночным разгулом.
   Я наблюдал идущих. Это были люди обыкновенные, веселые и беспечные, отнюдь не склонные к насилию. Они легко мирились с окружающими их буднями, сдабривая их обильной едой и напитками, телевизором и любовной возней. Как похожи были они все друг на друга! Это удивительное единообразие вселяло даже какое-то непонятное беспокойство: довольно, казалось бы, одной вспышки, умело рассчитанного крика, чтобы вызвать необратимую цепную реакцию, двинуть всю эту человеческую массу в каком угодно направлении…
   Я дошел до 8-й авеню, свернул налево и через минуту входил в здание автобусного вокзала.
   Здесь давно уж обосновался блошиный рынок идей. За столиками, вытянувшимися вдоль стены, сидели и стояли люди, столь же различные по своему обличью, как их плакаты и литература, наваленные на столах.
   Рядом со сторонниками какого-то сенатора сидели его враги. Видимо, все они неплохо уживались, потому что перебрасывались шутками и смеялись, что не мешало им вступать в ожесточенные споры с прохожими. За другим столом собирали подписи под петицией против абортов.
   А кругом сновали необычайного вида молодые люди в длинных, из тонкой материи восточных одеяниях, с добрыми лицами, слегка раскрашенными. У юношей были выбриты головы. Собираясь, они вдохновенно пели непонятные молитвы и мерно при этом пританцовывали.
   У эскалатора, в обычном месте, стоял, увешанный плакатами, мечтательного вида старый баптист. Он тоже пел – надтреснутым тенорком, – прославляя Бога и суля вечное блаженство каждому, кто за плечами у католика увидит сатану.
   Волна благодушия охватила меня. Я подписал петицию против порнографии – это обошлось мне в четвертак, не горячась поспорил со сторонниками марихуаны, выслушал проповедь молоденькой последовательницы Кришны Рама, и даже спросил у нее, указывая на обложку брошюры:
   – Кто эта красивая женщина?
   – Это не женщина, это – Бог, – отвечала она с доброй улыбкой. Сконфуженный, я взял книжку и, оставив юной проповеднице доллар, покинул вокзал.
   На улице царило оживление: пестрые, легкомысленного вида девицы разбегались по сторонам, прячась в подворотнях. Вслед за ними бежали полицейские. Облава на проституток! Вот уже некоторых изловили, ведут к небольшим полицейским автобусам. Девушки для вида сопротивляются; блюстители порядка отнюдь не грубы в обращении и больше напоминают добрых дядей, увещевающих заблудших родственниц.
   Автобусы отъезжают – совсем как на карнавале: в окнах веселые лица, курят и хохочут, хорошо зная, что назавтра все войдет в обычную колею.
   И все же остается недоумение: можно ли изжить профессию, узаконенную веками, когда вся атмосфера вокруг – музыка, кинокартины, – все нагнетает в человеке, до отказа, видения, граничащие с галлюцинациями.
   Я защищен от этой фантасмагории; мои мечты не здесь, они устремлены к другой, близость которой – в воображении, конечно, – наполняет меня предчувствием блаженства.
   Эти мечты я и донес, как сладкую ношу, домой.
   О, я большой мечтатель! Как я умею мечтать! Вот я как-то обронил, что у меня в жизни было две мечты. Это неверно, у меня их были тысячи! Вся моя жизнь, и не только сознательная, а и та, что протекала до сознания, была сплошная непрерывная мечта.
   Помню, – мне тогда не исполнилось и шести, – мать, укладывая меня, рассказывала об ангелах, этих удивительных существах, что летают, недоступные зрению, с единственным заданием – творить добро. О зле она не упоминала, потому что и сама в него не верила. Если бы жила сотни лет назад, то, наверное, стала бы святой; в наш же век это качество едва ли предохраняло ее от иллюзий.