Я подошел к зеркалу – оно у меня чуть наклонено и удлиняет фигуру. Осмотрел себя: что ж, пусть невелик, но и не карлик же? И лицо красивое, такое может быть у писателя, артиста, и то не у всякого!
Обласкав себя таким образом, я проделал перед своим отражением несколько внушительных жестов – это моя слабость! – и в приподнятом настроении покинул комнату.
Когда я вошел в столовую, гости рассаживались. Увидев меня, Салли сказала:
– Только что позвонил Кестлер: он опоздает. Я обернулся к столу: в кресле Кестлера – слева от Дорис – уже восседал Браун. Я поморщился и, пройдя к своему месту, уселся по другую ее сторону.
Ужин проходил оживленно. Харри был неузнаваем и, сидя промеж Салли и миссис Браун, умудрялся развлекать не только соседок, но и всю компанию: громко острил, рассказывал забавные истории, одним словом – был душой общества. Даже Браун хохотал вовсю и, подавив собственное тщеславие, непрестанно обращался к Дорис:
– Как вам это нравится? Здорово он это того!… – А раз даже толкнул ее под локоть. Он основательно выпил и явно был не прочь приударить за Дорис; только многозначительные взгляды супруги, сидевшей наискосок, удерживали его в границах.
Это началось уже под конец ужина. Я вдруг ощутил странный упадок настроения. Почему – не знаю. Может быть, меня нервировала неуклюжая возня Брауна: он ел неопрятно, с жадностью дикаря; кости и объедки устрашающей горой возвышались у него на тарелке. Он ежеминутно комкал жирными пальцами салфетку и снова расправлял ее на животе. При этом сочно шлепал губами и приговаривал:
– Отличное мясо! – или: – Прекрасная индейка! – и так далее, а затем обращался к Дорис с очередной любезностью.
Впрочем, дело, возможно, было не в нем, наверное, даже не в нем. Вероятнее, настоящей причиной было то, что я не могу вынести продолжительного пустомельства. Мне вдруг начинает казаться, что говорят глупости, вещи совершенно ничтожные, причем говорят так, будто это и есть самое важное. И хоть я сознаю, что ничего страшного в том нет и что именно так разговаривают все – от университетских профессоров до разносчиков молока, – меня начинает бесить возмутительное несоответствие тона предмету разговора. Ну зачем принимать глубокомысленный вид, когда говоришь о погоде? И нужно ли так многозначительно посматривать на слушателя, когда рассуждаешь о холодильниках и автомобильной страховке? Вот и Харри – болтает о винах; он выдохся и сам это отлично сознает, но продолжает болтать, а все делают вид, что это занимательно. Глупость сама по себе не страшна, она может быть забавна; отталкивает пошлость, заключающаяся в добровольном подчинении глупости. Эта мысль приходила мне на ум и прежде, но сейчас она целиком овладела мной. Дождавшись паузы в общем разговоре, я поднял стакан.
– Господа, выпьем за искусство, – предложил я. – И не просто искусство, а искусство разговора!
Наступило молчание; меня явно не поняли.
– Да, разговора, – продолжал я. – Вот мы только что слушали, моего друга – Я посмотрел на Харри. – Он рассказывал о винах. А известно ли вам, господа, что он – художник и мыслитель и мог бы рассказать что-нибудь позначительней?
– О чем? – хрюкнул, не отрываясь от тарелки, Браун.
– Да о чем угодно! Хотя бы о том, что жизнь интересная и сложная штука… Харри, – продолжал я, – вы же отрицаете примитивов?
– Совершенно верно.
– И вечно жалуетесь, что мы сами обедняем жизнь?
– Да, это так.
– Совсем не так! – ворвался в разговор Бpa-ун. – И вообще, кто вам сказал, что вся ваша философия не пустая болтовня?
– Кто сказал? – отвечал я язвительно и указал на полки с книгами. – Вот кто! Вы когда-нибудь соизволили ознакомиться с ними? – Я тут же перехватил тревожный взгляд Салли. А Харри, сообразив, что назревает конфликт, громко произнес:
– Друзья, я помирю вас! Алекс прав: болтать о винах, когда пьешь хороший коньяк, действительно неуместно. Итак, я расскажу вам историю коньяка! – закончил он под общий смех.
Вскоре Салли пригласила всех в гостиную, куда уже принесли кофе с пирожными. Я воспользовался происшедшей заминкой и прошел к себе. Я чувствовал себя на взводе и, глянув в зеркало, решил, что на сегодня довольно. Сполоснул лицо холодной водой и вернулся к гостям.
Дорис по-прежнему была центром внимания. Браун сидел рядом и, позабыв о супруге, усиленно флиртовал, если только можно назвать флиртом медвежьи ужимки.
Я сделал попытку подсесть к Дорис, но безуспешно – кресла и диван были заняты. Принес стул, но тут же вынужден был уступить его жене Майка – такой у нее был неприкаянный вид. На момент мне стало тоскливо: неужели так все и останется до конца?
И вдруг меня осенила сумасшедшая мысль! Я вздрогнул: нет, это слишком!… Как в трансе прошел в рекреационную комнату. Здесь было просторно, не было ковров и начищенный паркет блестел. Да нет же, вздор! – пугал я себя, чувствуя, как на меня сходит та самая разудалость, какую я никогда не в силах обуздать.
Холодея от надвигающегося решения, я вернулся в гостиную, торопясь налил себе рюмку коньяку. Уже опрокинув ее, я услышал испуганный возглас Салли:
– Алекс, может быть, довольно?! – Она стояла в дверях с чашкой кофе. – Выпей, тебе не повредит!
Я отвел ее руку и церемонно поклонился:
– Благодарю вас, миссис Беркли, но я прекрасно себя чувствую! – С этими словами я направился к двери.
– Алекс, что с тобой?… – услышал я вслед себе ее встревоженный шепот.
Но я даже не замедлил шага и прошел в рекреационную комнату. Здесь, в углу, стоял магнитофон. Я выхватил с полки первую попавшуюся кассету с музыкой для танцев и вставил ее в аппарат. После этого вернулся в гостиную и, подойдя к расположившейся на диване и креслах компании, весело и громко объявил:
– Бал начинается! Прошу в зал! – И затем к Дорис: – Разрешите вас пригласить?
Мне показалось, что она вздрогнула; она поднялась и Пошла со мной. Остальные повалили за нами.
Еще несколько шагов, и мы откалывали какой-то ультрамодный танец, что-то вроде гимнастических упражнений, с прыжками, поворотами, расхождениями и схождениями, но без сцепления партнеров.
Но вот музыка переменилась: полились звуки танго. На момент я заколебался, затем приблизился к Дорис и обнял ее за талию. Признаюсь, я сделал это осторожно, не слишком сближаясь – ведь я знал, что и макушкой не достаю ей до плеча.
Чтобы не поддаться смущению, я стал ей что-то громко рассказывать, затем, проплывая мимо магнитофона, усилил звук – должно быть, слишком усилил, потому что заметил, что моя партнерша наклоняется, чтобы лучше меня расслышать. Тут же представил себе, что если сойдусь с ней вплотную, то прижмусь лицом к ее груди и со стороны
это будет выглядеть смешно. Это у меня всегда так – одно к другому, так я устроен.
Только теперь до меня дошло, что никто, кроме нас, не танцует, – все стояли и смотрели… Не хватало мужества взглянуть на них, а в то же время все мое существо было захвачено одним нестерпимым желанием – узнать – чего они смотрят, что у них на лицах? Один только взгляд, туда, в их сторону, и все станет ясно! Да и чего страшиться? Там все друзья и служащие… да, служащие, они-то не посмеют… они отлично знают, что я завтра же могу выкинуть их вон! Эта жесткая мысль на момент успокоила меня, но только на момент; я тут же сообразил, что это не то, совсем не то!
Я мельком глянул на Дорис и прочел у нее в лице неуверенность; сомнений не было – наш неожиданный дебют застал ее врасплох. Смущенный этим открытием, я решил перевести все в шутку: я оторвался от нее и, паясничая, проделал несколько свободных фигур, не имевших отношения к танцу, затем опять соединился с моей партнершей. Сразу понял, что свалял дурака, – импровизация не удалась.
Теперь я от души желал, чтобы музыка окончилась; а она, как назло, тянулась и тянулась, и напряжение во мне нарастало. К тому же и выпитое начало сказываться – у меня кружилась голова.
И вот наконец я взглянул на «тех». Тотчас заметил, что Харри среди них нет, Салли тоже вышла. Старый Ханс с женой смотрели на нас и сочувственно улыбались. Фред, поймав мой взгляд, опустил глаза. Браун!… Где он? В тот же миг я увидел его: он выглядывал из-за спины Ханса и, показывая на нас глазами соседке, что-то говорил. Его шарообразная голова тряслась от смеха. В этот момент мы приблизились к группе и до меня донесся его приглушенный шепот:
– Ай да парочка!
Я резко остановился – при этом мне показалось, что Дорис что-то поняла и попыталась меня задержать, – и, весь сжимаясь от сознания неизбежности чего-то непоправимого, двинулся в сторону стоявших. Передние посторонились, и я очутился лицом к лицу с Брауном.
Наверное, вид у меня был не очень дружелюбный, потому что, увидев меня, он вдруг обмяк и, подняв руки, словно защищаясь, испуганно пробормотал:
– Что вы… я наоборот… это было отлично! Я схватил его за жилетку.
– А ну-ка, – закричал я, – выходите и изобразите нам танец медведя!
Но он уже оправился от испуга.
– Пустите меня, сию минуту пустите! – зашипел он и рванулся, пытаясь высвободиться. Пуговицы с его жилета с треском отлетали одна за другой. Он был, конечно, сильней, но бешенство утроило мои силы: я вытащил его на середину комнаты и, толкнув так, что он едва не свалился, закричал:
– Танцуй же, старый осел!
Не знаю, чего бы я еще натворил, если бы, случайно взглянув на Дорис, не заметил нечто странное. Она застыла на месте и, бледная, чем-то пораженная, смотрела в сторону. В наступившей тишине я явственно расслышал ее шепот:
– Мартын!…
Я обернулся и увидел Кестлера. Он стоял в дверях – большой и неподвижный, и широко раскрытыми глазами смотрел на Дорис. Вот он оторвался от двери и крупным шагом подошел к ней, взял ее под руку и почти насильно повел к выходу.
А я стоял, не будучи в состоянии предпринять что-либо. Даже когда перед самой дверью Дорис остановилась и повернулась ко мне, я оставался в неподвижности. Видел, как она страдальчески улыбнулась и, сделав неясное движение рукой, вышла в коридор.
Прошла целая вечность, прежде чем до меня дошло значение происшедшего. А когда дошло, я в отчаянии сорвался с места и бросился в погоню. Тут же обо что-то споткнулся, упал, поднялся, с тем чтобы через два шага опять растянуться… Я кричал, звал ее по имени… Мимо мелькали удивленные лица… Уже в дверях чьи-то сильные руки схватили меня. Это был Харри, он что-то говорил, а я, отбиваясь и вырываясь, кричал:
– Пустите!… Она уйдет!…
Но он не отпускал, он молча боролся со мной и наконец, ловко вывернув мне руку, почти понес меня куда-то. Сзади я слышал шаги – спешащие, встревоженные; знал, это – Салли.
Харри усадил меня в кресло в моей комнате.
– Успокойтесь! – сказал он и уселся рядом. Салли стояла поодаль у окна.
Я медленно приходил в себя. Отрывки воспоминаний, один другого уродливей, маячили передо мной; ни одного я не мог удержать, кроме последнего: Дорис! Кестлер! Так вот оно что! Как это я не догадался раньше! Куда они ушли? К ней? К нему?… Меня мутило, я чувствовал себя как в тесном мешке, наполненном зловонной жижей.
Салли вышла и через минуту вернулась с чашкой кофе. Я послушно его проглотил. Как будто полегчало. Тогда я сказал, обращаясь к Харри:
– Теперь мне лучше, спасибо… – Он поднялся и, попрощавшись, вышел. Салли все еще стояла у окна.
Я спросил:
– Что, разъехались?
– Да. – Голос ее прозвучал надломленно.
Мне хотелось броситься к ней, просить у нее
прощения. Вместо этого я сухо сказал:
– Мне лучше, можешь идти!
Она посмотрела на меня и молча вышла.
Я ждал долго, терпеливо.
В половине одиннадцатого я позвонил Дорис. Кажется, насчитал двадцать звонков, но никто не подходил к аппарату. Позвонил Кестлеру – с тем же результатом. Разнервничавшись, я проглотил две рюмки коньяку, потом еще и опять схватился за телефонную трубку. Никого! Где они, где они?! – спрашивал я себя в который раз.
Было два часа ночи, когда я сделал последнюю попытку. Напрасно! Я повесил трубку и тихо засмеялся, потом громче, еще громче…
– Зонт, – хохотал я, – вот и раскрылся! – Я встал и, пройдя к шкафу, снял с вешалки мой новый зонт. – Мой добрый друг… мой славный зонт!… – распевал я, прохаживаясь по комнате под раскрытым зонтом. – Тра-та-та-та, тра-та-та-та… Мой добрый зонт… – Песнь перемежалась смехом, теперь я сидел верхом на стуле и дрыгал ногами. Непонятно откуда взявшиеся теплые струйки сбегали по лицу.
Шум в дверях заставил меня обернуться. На пороге стояла Салли и испуганно смотрела на меня.
– Что с тобой, Алекс?
– Ничего! – бодро закричал я. – Вот только зонт протекает!
– Алекс!…
– Не веришь? Смотри! – Я стал стряхивать нависшие на лице капли. – Подумай! Двенадцать долларов, с гарантией на десять лет, и вот поди ж ты… Сволочи!
– Алекс, что ты говоришь?…
– Врешь, врешь! Это зонт! – На момент я остановился. – Видите ли, уважаемая мачеха, в чем здесь штука. А в том, что тут вот двадцатый век, телевизоры, космонавты, а порядочного зонта не придумали. Дрянь, дрянь! – закричал я и, бросив зонт на пол, принялся топтать его.
Салли отступила к двери, а я, едва держась на ногах, подошел к ней вплотную и схватил ее за руку.
– Нет, постой уж! – хрипло прошептал я, дыша ей в лицо. – Сперва скажи, кто из нас лучше – я или папаша? – И я хитро подмигнул моей жертве.
Бледность залила ее лицо.
– Ты злой! Злой! – пролепетала Салли и, вырвавшись, выскочила в коридор, я за ней.
Ей удалось скрыться у себя, потому что бежал я с трудом, держась за стенку, спотыкаясь и падая. Замок щелкнул у меня перед носом. Я стал ломиться в дверь, но она не поддавалась. Тогда я принялся стучать кулаками.
– Открой! Сию минуту открой!
Я слышал, как Салли, плача, умоляла меня:
– Не надо, Алекс, пожалуйста!
И тогда я, что-то припомнив, сложил руки на животе – будто держу куклу – и, гримасничая и приплясывая перед дверью, стал шепеляво, с притворным ужасом, выводить:
– Люси больна!… Люси не спала ночь!… – И затем, распалившись, пронзительно закричал: – Ты и твоя идиотская Люси!!! – И… провалился куда-то.
Уже рассвело, когда я очнулся. Чьи-то мягкие ладони растирали мне виски, мокрое полотенце давило холодком на голову. Я долго лежал с открытыми глазами, прежде чем увидел ее.
– Вставай, я тебе помогу! – ласково шептала Салли и то тянула меня за рукав, то подталкивала в плечо. – Идем же!
Я осмотрелся и увидел, что лежу у ее двери.
– Каким образом я здесь? – спросил я, напрягаясь, чтобы вспомнить.
– Потом, не сейчас! – Салли изо всех сил тянула меня за руку.
Опираясь на ее плечо, я с трудом добрался к себе и плюхнулся на кровать. Салли молчала. Это меня насторожило.
– Что случилось? – спросил я опять. – Почему я спал в коридоре?
– Ничего не случилось… Ты, наверное, вышел ночью из комнаты и… Ты вчера выпил лишнее, вот и все!
– Почему же не помню? У нас были гости, Дорис… Мы танцевали…
Салли молчала, а я уже нащупывал памятью неясные нити.
– Браун… Я с ним повздорил?
– Да, вы задрались.
Память подбрасывала воспоминания – как щепки в разгорающийся огонь.
– И Кестлер… он явился к концу… – И вдруг костер вспыхнул! – Они ушли вместе – Дорис и Кестлер!
Салли смотрела в сторону не отвечая, а я уселся и принялся тереть виски.
– Кестлер… я звонил ему… и ей тоже… – Затем, неожиданно для себя, я тихо добавил: – Она была его подругой; он как-то рассказывал, не называя по имени, но это она, она!
Я сделал попытку встать, но тяжелая муть вновь уложила меня. Безобразные подробности вчерашнего всплывали в памяти одна за другой.
– Почему ты ушла… когда мы танцевали? – спросил я.
– Не помню… мне нужно было убрать…
– Я был очень смешон? Скажи, очень?
– Зачем ты себя мучаешь! Я не могу! – ответила Салли и направилась к двери.
А я, не будучи в силах сдержаться, бросил ей вслед:
– Это для вас смешно, потому что вы… вы… глупые ничтожные люди! – Мне и этого было мало; я вскочил с постели и, шатаясь, подбежал к двери. Мне захотелось, как и давеча, крикнуть ей что-нибудь похлестче, пообидней. Но, выглянув в коридор, я обмяк: Салли стояла прислонившись к стенке и охватив голову руками.
Я поспешил назад к телефону и набрал знакомый номер. Никто не отвечал. Позвонил к ней на службу: новая секретарша сообщила, что Дорис нет. Попытка дозвониться к Кестлеру тоже не дала результатов.
Я прилег на кровать и долго лежал ничком, лихорадочно соображая. Что же произошло? Куда она исчезла? Одна или с Кестлером?
Что-то мешало сосредоточиться – какой-то посторонний шум; он нарастал глухо и настойчиво: бим-бом! бим-бом! И затем: дзинь-дзинь! дзинь-дзинь! Потом звуки слились в один, непрерывный, щемящий, как шорох или беготня по потолку сотен маленьких лапок… «Это гусеницы, – подумал я, – миллионы гусениц, что повылезли из своих убежищ». Я представил себе, как в темных недрах шевелятся мерзкие скопища, как, не выдержав собственного множества, лезут наверх… О, они выбрали подходящий момент! Свети сейчас солнце, они бы не посмели, оно убило бы их! А вот хмарь и морось – это для них…
А может быть, мне все равно? Я не могу вспомнить, почему все равно, но знаю, что есть тому причина; случилось непоправимое, что-то не удалось, момент упущен!… Когда? И вдруг вспоминаю: бродяга… полюс… Как мог я позабыть? Какой ценой достиг он отрешенности! Неужели мир и впрямь так страшен, что от него только и можно защититься химерой?! Или, может, они сами все химера – вместе с гусеницами! Они не сознают, что себе готовят, наивно веря, что из крокодильих яиц вылупятся цыплята. А я разве умнее? Чего добился? Ничего, ничего!…
Я подскочил сломя голову к телефону – он давно уже трещал, но только сейчас до меня дошло. Знал, что это Кестлер, и потому сразу прокричал в трубку:
– Где она? Где Дорис?
Да, это был он.
– Она уехала, Алекс. У меня для тебя письмо. Я на службе, ты приедешь?
Меньше чем через час я сидел в офисе, перечитывая в двадцатый раз коротенькую записку. Кестлер сидел напротив, молча уставившись в пол.
Наконец я спросил:
– Куда она уехала?
– Не знаю.
– И вы отпустили ее вот так! – Я поднял руку и щелкнул пальцами.
Кестлер вздохнул.
– Я отвез ее в аэропорт и больше не видал. Она, как и тогда, взяла с меня слово, что я не буду расспрашивать.
Я зло улыбнулся:
– Вы что, для себя ее приберегаете? – И тотчас пожалел о сказанном. Кестлер поднял голову, в глазах у него стояла мутная горечь.
– Ты ведь знаешь меня, – ответил он.
Стало тихо; двери офиса были плотно прикрыты.
– Кестлер!
– Да, Алекс?
– Я не могу без нее жить, понимаете? Помогите мне найти ее!
Кестлер молчал, что-то обдумывая, затем сказал:
– Это ни к чему не приведет. Со временем ты сам поймешь. – И так как я не отвечал, он тихо добавил: – Ты все пытаешься изменить то, что не в силах изменить.
– Что же делать?
– Переменись сам!
И опять воцарилось молчание. Я чувствовал, что последние силы, цоследние остатки надежды покидают меня. Я сказал упавшим голосом:
– Жизнь – страшная штука, Кестлер!
ГЛАВА 20
Обласкав себя таким образом, я проделал перед своим отражением несколько внушительных жестов – это моя слабость! – и в приподнятом настроении покинул комнату.
Когда я вошел в столовую, гости рассаживались. Увидев меня, Салли сказала:
– Только что позвонил Кестлер: он опоздает. Я обернулся к столу: в кресле Кестлера – слева от Дорис – уже восседал Браун. Я поморщился и, пройдя к своему месту, уселся по другую ее сторону.
Ужин проходил оживленно. Харри был неузнаваем и, сидя промеж Салли и миссис Браун, умудрялся развлекать не только соседок, но и всю компанию: громко острил, рассказывал забавные истории, одним словом – был душой общества. Даже Браун хохотал вовсю и, подавив собственное тщеславие, непрестанно обращался к Дорис:
– Как вам это нравится? Здорово он это того!… – А раз даже толкнул ее под локоть. Он основательно выпил и явно был не прочь приударить за Дорис; только многозначительные взгляды супруги, сидевшей наискосок, удерживали его в границах.
***
Это началось уже под конец ужина. Я вдруг ощутил странный упадок настроения. Почему – не знаю. Может быть, меня нервировала неуклюжая возня Брауна: он ел неопрятно, с жадностью дикаря; кости и объедки устрашающей горой возвышались у него на тарелке. Он ежеминутно комкал жирными пальцами салфетку и снова расправлял ее на животе. При этом сочно шлепал губами и приговаривал:
– Отличное мясо! – или: – Прекрасная индейка! – и так далее, а затем обращался к Дорис с очередной любезностью.
Впрочем, дело, возможно, было не в нем, наверное, даже не в нем. Вероятнее, настоящей причиной было то, что я не могу вынести продолжительного пустомельства. Мне вдруг начинает казаться, что говорят глупости, вещи совершенно ничтожные, причем говорят так, будто это и есть самое важное. И хоть я сознаю, что ничего страшного в том нет и что именно так разговаривают все – от университетских профессоров до разносчиков молока, – меня начинает бесить возмутительное несоответствие тона предмету разговора. Ну зачем принимать глубокомысленный вид, когда говоришь о погоде? И нужно ли так многозначительно посматривать на слушателя, когда рассуждаешь о холодильниках и автомобильной страховке? Вот и Харри – болтает о винах; он выдохся и сам это отлично сознает, но продолжает болтать, а все делают вид, что это занимательно. Глупость сама по себе не страшна, она может быть забавна; отталкивает пошлость, заключающаяся в добровольном подчинении глупости. Эта мысль приходила мне на ум и прежде, но сейчас она целиком овладела мной. Дождавшись паузы в общем разговоре, я поднял стакан.
– Господа, выпьем за искусство, – предложил я. – И не просто искусство, а искусство разговора!
Наступило молчание; меня явно не поняли.
– Да, разговора, – продолжал я. – Вот мы только что слушали, моего друга – Я посмотрел на Харри. – Он рассказывал о винах. А известно ли вам, господа, что он – художник и мыслитель и мог бы рассказать что-нибудь позначительней?
– О чем? – хрюкнул, не отрываясь от тарелки, Браун.
– Да о чем угодно! Хотя бы о том, что жизнь интересная и сложная штука… Харри, – продолжал я, – вы же отрицаете примитивов?
– Совершенно верно.
– И вечно жалуетесь, что мы сами обедняем жизнь?
– Да, это так.
– Совсем не так! – ворвался в разговор Бpa-ун. – И вообще, кто вам сказал, что вся ваша философия не пустая болтовня?
– Кто сказал? – отвечал я язвительно и указал на полки с книгами. – Вот кто! Вы когда-нибудь соизволили ознакомиться с ними? – Я тут же перехватил тревожный взгляд Салли. А Харри, сообразив, что назревает конфликт, громко произнес:
– Друзья, я помирю вас! Алекс прав: болтать о винах, когда пьешь хороший коньяк, действительно неуместно. Итак, я расскажу вам историю коньяка! – закончил он под общий смех.
Вскоре Салли пригласила всех в гостиную, куда уже принесли кофе с пирожными. Я воспользовался происшедшей заминкой и прошел к себе. Я чувствовал себя на взводе и, глянув в зеркало, решил, что на сегодня довольно. Сполоснул лицо холодной водой и вернулся к гостям.
Дорис по-прежнему была центром внимания. Браун сидел рядом и, позабыв о супруге, усиленно флиртовал, если только можно назвать флиртом медвежьи ужимки.
Я сделал попытку подсесть к Дорис, но безуспешно – кресла и диван были заняты. Принес стул, но тут же вынужден был уступить его жене Майка – такой у нее был неприкаянный вид. На момент мне стало тоскливо: неужели так все и останется до конца?
И вдруг меня осенила сумасшедшая мысль! Я вздрогнул: нет, это слишком!… Как в трансе прошел в рекреационную комнату. Здесь было просторно, не было ковров и начищенный паркет блестел. Да нет же, вздор! – пугал я себя, чувствуя, как на меня сходит та самая разудалость, какую я никогда не в силах обуздать.
Холодея от надвигающегося решения, я вернулся в гостиную, торопясь налил себе рюмку коньяку. Уже опрокинув ее, я услышал испуганный возглас Салли:
– Алекс, может быть, довольно?! – Она стояла в дверях с чашкой кофе. – Выпей, тебе не повредит!
Я отвел ее руку и церемонно поклонился:
– Благодарю вас, миссис Беркли, но я прекрасно себя чувствую! – С этими словами я направился к двери.
– Алекс, что с тобой?… – услышал я вслед себе ее встревоженный шепот.
Но я даже не замедлил шага и прошел в рекреационную комнату. Здесь, в углу, стоял магнитофон. Я выхватил с полки первую попавшуюся кассету с музыкой для танцев и вставил ее в аппарат. После этого вернулся в гостиную и, подойдя к расположившейся на диване и креслах компании, весело и громко объявил:
– Бал начинается! Прошу в зал! – И затем к Дорис: – Разрешите вас пригласить?
Мне показалось, что она вздрогнула; она поднялась и Пошла со мной. Остальные повалили за нами.
Еще несколько шагов, и мы откалывали какой-то ультрамодный танец, что-то вроде гимнастических упражнений, с прыжками, поворотами, расхождениями и схождениями, но без сцепления партнеров.
Но вот музыка переменилась: полились звуки танго. На момент я заколебался, затем приблизился к Дорис и обнял ее за талию. Признаюсь, я сделал это осторожно, не слишком сближаясь – ведь я знал, что и макушкой не достаю ей до плеча.
Чтобы не поддаться смущению, я стал ей что-то громко рассказывать, затем, проплывая мимо магнитофона, усилил звук – должно быть, слишком усилил, потому что заметил, что моя партнерша наклоняется, чтобы лучше меня расслышать. Тут же представил себе, что если сойдусь с ней вплотную, то прижмусь лицом к ее груди и со стороны
это будет выглядеть смешно. Это у меня всегда так – одно к другому, так я устроен.
Только теперь до меня дошло, что никто, кроме нас, не танцует, – все стояли и смотрели… Не хватало мужества взглянуть на них, а в то же время все мое существо было захвачено одним нестерпимым желанием – узнать – чего они смотрят, что у них на лицах? Один только взгляд, туда, в их сторону, и все станет ясно! Да и чего страшиться? Там все друзья и служащие… да, служащие, они-то не посмеют… они отлично знают, что я завтра же могу выкинуть их вон! Эта жесткая мысль на момент успокоила меня, но только на момент; я тут же сообразил, что это не то, совсем не то!
Я мельком глянул на Дорис и прочел у нее в лице неуверенность; сомнений не было – наш неожиданный дебют застал ее врасплох. Смущенный этим открытием, я решил перевести все в шутку: я оторвался от нее и, паясничая, проделал несколько свободных фигур, не имевших отношения к танцу, затем опять соединился с моей партнершей. Сразу понял, что свалял дурака, – импровизация не удалась.
Теперь я от души желал, чтобы музыка окончилась; а она, как назло, тянулась и тянулась, и напряжение во мне нарастало. К тому же и выпитое начало сказываться – у меня кружилась голова.
И вот наконец я взглянул на «тех». Тотчас заметил, что Харри среди них нет, Салли тоже вышла. Старый Ханс с женой смотрели на нас и сочувственно улыбались. Фред, поймав мой взгляд, опустил глаза. Браун!… Где он? В тот же миг я увидел его: он выглядывал из-за спины Ханса и, показывая на нас глазами соседке, что-то говорил. Его шарообразная голова тряслась от смеха. В этот момент мы приблизились к группе и до меня донесся его приглушенный шепот:
– Ай да парочка!
Я резко остановился – при этом мне показалось, что Дорис что-то поняла и попыталась меня задержать, – и, весь сжимаясь от сознания неизбежности чего-то непоправимого, двинулся в сторону стоявших. Передние посторонились, и я очутился лицом к лицу с Брауном.
Наверное, вид у меня был не очень дружелюбный, потому что, увидев меня, он вдруг обмяк и, подняв руки, словно защищаясь, испуганно пробормотал:
– Что вы… я наоборот… это было отлично! Я схватил его за жилетку.
– А ну-ка, – закричал я, – выходите и изобразите нам танец медведя!
Но он уже оправился от испуга.
– Пустите меня, сию минуту пустите! – зашипел он и рванулся, пытаясь высвободиться. Пуговицы с его жилета с треском отлетали одна за другой. Он был, конечно, сильней, но бешенство утроило мои силы: я вытащил его на середину комнаты и, толкнув так, что он едва не свалился, закричал:
– Танцуй же, старый осел!
Не знаю, чего бы я еще натворил, если бы, случайно взглянув на Дорис, не заметил нечто странное. Она застыла на месте и, бледная, чем-то пораженная, смотрела в сторону. В наступившей тишине я явственно расслышал ее шепот:
– Мартын!…
Я обернулся и увидел Кестлера. Он стоял в дверях – большой и неподвижный, и широко раскрытыми глазами смотрел на Дорис. Вот он оторвался от двери и крупным шагом подошел к ней, взял ее под руку и почти насильно повел к выходу.
А я стоял, не будучи в состоянии предпринять что-либо. Даже когда перед самой дверью Дорис остановилась и повернулась ко мне, я оставался в неподвижности. Видел, как она страдальчески улыбнулась и, сделав неясное движение рукой, вышла в коридор.
Прошла целая вечность, прежде чем до меня дошло значение происшедшего. А когда дошло, я в отчаянии сорвался с места и бросился в погоню. Тут же обо что-то споткнулся, упал, поднялся, с тем чтобы через два шага опять растянуться… Я кричал, звал ее по имени… Мимо мелькали удивленные лица… Уже в дверях чьи-то сильные руки схватили меня. Это был Харри, он что-то говорил, а я, отбиваясь и вырываясь, кричал:
– Пустите!… Она уйдет!…
Но он не отпускал, он молча боролся со мной и наконец, ловко вывернув мне руку, почти понес меня куда-то. Сзади я слышал шаги – спешащие, встревоженные; знал, это – Салли.
Харри усадил меня в кресло в моей комнате.
– Успокойтесь! – сказал он и уселся рядом. Салли стояла поодаль у окна.
Я медленно приходил в себя. Отрывки воспоминаний, один другого уродливей, маячили передо мной; ни одного я не мог удержать, кроме последнего: Дорис! Кестлер! Так вот оно что! Как это я не догадался раньше! Куда они ушли? К ней? К нему?… Меня мутило, я чувствовал себя как в тесном мешке, наполненном зловонной жижей.
Салли вышла и через минуту вернулась с чашкой кофе. Я послушно его проглотил. Как будто полегчало. Тогда я сказал, обращаясь к Харри:
– Теперь мне лучше, спасибо… – Он поднялся и, попрощавшись, вышел. Салли все еще стояла у окна.
Я спросил:
– Что, разъехались?
– Да. – Голос ее прозвучал надломленно.
Мне хотелось броситься к ней, просить у нее
прощения. Вместо этого я сухо сказал:
– Мне лучше, можешь идти!
Она посмотрела на меня и молча вышла.
Я ждал долго, терпеливо.
В половине одиннадцатого я позвонил Дорис. Кажется, насчитал двадцать звонков, но никто не подходил к аппарату. Позвонил Кестлеру – с тем же результатом. Разнервничавшись, я проглотил две рюмки коньяку, потом еще и опять схватился за телефонную трубку. Никого! Где они, где они?! – спрашивал я себя в который раз.
Было два часа ночи, когда я сделал последнюю попытку. Напрасно! Я повесил трубку и тихо засмеялся, потом громче, еще громче…
– Зонт, – хохотал я, – вот и раскрылся! – Я встал и, пройдя к шкафу, снял с вешалки мой новый зонт. – Мой добрый друг… мой славный зонт!… – распевал я, прохаживаясь по комнате под раскрытым зонтом. – Тра-та-та-та, тра-та-та-та… Мой добрый зонт… – Песнь перемежалась смехом, теперь я сидел верхом на стуле и дрыгал ногами. Непонятно откуда взявшиеся теплые струйки сбегали по лицу.
Шум в дверях заставил меня обернуться. На пороге стояла Салли и испуганно смотрела на меня.
– Что с тобой, Алекс?
– Ничего! – бодро закричал я. – Вот только зонт протекает!
– Алекс!…
– Не веришь? Смотри! – Я стал стряхивать нависшие на лице капли. – Подумай! Двенадцать долларов, с гарантией на десять лет, и вот поди ж ты… Сволочи!
– Алекс, что ты говоришь?…
– Врешь, врешь! Это зонт! – На момент я остановился. – Видите ли, уважаемая мачеха, в чем здесь штука. А в том, что тут вот двадцатый век, телевизоры, космонавты, а порядочного зонта не придумали. Дрянь, дрянь! – закричал я и, бросив зонт на пол, принялся топтать его.
Салли отступила к двери, а я, едва держась на ногах, подошел к ней вплотную и схватил ее за руку.
– Нет, постой уж! – хрипло прошептал я, дыша ей в лицо. – Сперва скажи, кто из нас лучше – я или папаша? – И я хитро подмигнул моей жертве.
Бледность залила ее лицо.
– Ты злой! Злой! – пролепетала Салли и, вырвавшись, выскочила в коридор, я за ней.
Ей удалось скрыться у себя, потому что бежал я с трудом, держась за стенку, спотыкаясь и падая. Замок щелкнул у меня перед носом. Я стал ломиться в дверь, но она не поддавалась. Тогда я принялся стучать кулаками.
– Открой! Сию минуту открой!
Я слышал, как Салли, плача, умоляла меня:
– Не надо, Алекс, пожалуйста!
И тогда я, что-то припомнив, сложил руки на животе – будто держу куклу – и, гримасничая и приплясывая перед дверью, стал шепеляво, с притворным ужасом, выводить:
– Люси больна!… Люси не спала ночь!… – И затем, распалившись, пронзительно закричал: – Ты и твоя идиотская Люси!!! – И… провалился куда-то.
***
Уже рассвело, когда я очнулся. Чьи-то мягкие ладони растирали мне виски, мокрое полотенце давило холодком на голову. Я долго лежал с открытыми глазами, прежде чем увидел ее.
– Вставай, я тебе помогу! – ласково шептала Салли и то тянула меня за рукав, то подталкивала в плечо. – Идем же!
Я осмотрелся и увидел, что лежу у ее двери.
– Каким образом я здесь? – спросил я, напрягаясь, чтобы вспомнить.
– Потом, не сейчас! – Салли изо всех сил тянула меня за руку.
Опираясь на ее плечо, я с трудом добрался к себе и плюхнулся на кровать. Салли молчала. Это меня насторожило.
– Что случилось? – спросил я опять. – Почему я спал в коридоре?
– Ничего не случилось… Ты, наверное, вышел ночью из комнаты и… Ты вчера выпил лишнее, вот и все!
– Почему же не помню? У нас были гости, Дорис… Мы танцевали…
Салли молчала, а я уже нащупывал памятью неясные нити.
– Браун… Я с ним повздорил?
– Да, вы задрались.
Память подбрасывала воспоминания – как щепки в разгорающийся огонь.
– И Кестлер… он явился к концу… – И вдруг костер вспыхнул! – Они ушли вместе – Дорис и Кестлер!
Салли смотрела в сторону не отвечая, а я уселся и принялся тереть виски.
– Кестлер… я звонил ему… и ей тоже… – Затем, неожиданно для себя, я тихо добавил: – Она была его подругой; он как-то рассказывал, не называя по имени, но это она, она!
Я сделал попытку встать, но тяжелая муть вновь уложила меня. Безобразные подробности вчерашнего всплывали в памяти одна за другой.
– Почему ты ушла… когда мы танцевали? – спросил я.
– Не помню… мне нужно было убрать…
– Я был очень смешон? Скажи, очень?
– Зачем ты себя мучаешь! Я не могу! – ответила Салли и направилась к двери.
А я, не будучи в силах сдержаться, бросил ей вслед:
– Это для вас смешно, потому что вы… вы… глупые ничтожные люди! – Мне и этого было мало; я вскочил с постели и, шатаясь, подбежал к двери. Мне захотелось, как и давеча, крикнуть ей что-нибудь похлестче, пообидней. Но, выглянув в коридор, я обмяк: Салли стояла прислонившись к стенке и охватив голову руками.
Я поспешил назад к телефону и набрал знакомый номер. Никто не отвечал. Позвонил к ней на службу: новая секретарша сообщила, что Дорис нет. Попытка дозвониться к Кестлеру тоже не дала результатов.
Я прилег на кровать и долго лежал ничком, лихорадочно соображая. Что же произошло? Куда она исчезла? Одна или с Кестлером?
Что-то мешало сосредоточиться – какой-то посторонний шум; он нарастал глухо и настойчиво: бим-бом! бим-бом! И затем: дзинь-дзинь! дзинь-дзинь! Потом звуки слились в один, непрерывный, щемящий, как шорох или беготня по потолку сотен маленьких лапок… «Это гусеницы, – подумал я, – миллионы гусениц, что повылезли из своих убежищ». Я представил себе, как в темных недрах шевелятся мерзкие скопища, как, не выдержав собственного множества, лезут наверх… О, они выбрали подходящий момент! Свети сейчас солнце, они бы не посмели, оно убило бы их! А вот хмарь и морось – это для них…
А может быть, мне все равно? Я не могу вспомнить, почему все равно, но знаю, что есть тому причина; случилось непоправимое, что-то не удалось, момент упущен!… Когда? И вдруг вспоминаю: бродяга… полюс… Как мог я позабыть? Какой ценой достиг он отрешенности! Неужели мир и впрямь так страшен, что от него только и можно защититься химерой?! Или, может, они сами все химера – вместе с гусеницами! Они не сознают, что себе готовят, наивно веря, что из крокодильих яиц вылупятся цыплята. А я разве умнее? Чего добился? Ничего, ничего!…
Я подскочил сломя голову к телефону – он давно уже трещал, но только сейчас до меня дошло. Знал, что это Кестлер, и потому сразу прокричал в трубку:
– Где она? Где Дорис?
Да, это был он.
– Она уехала, Алекс. У меня для тебя письмо. Я на службе, ты приедешь?
Меньше чем через час я сидел в офисе, перечитывая в двадцатый раз коротенькую записку. Кестлер сидел напротив, молча уставившись в пол.
Наконец я спросил:
– Куда она уехала?
– Не знаю.
– И вы отпустили ее вот так! – Я поднял руку и щелкнул пальцами.
Кестлер вздохнул.
– Я отвез ее в аэропорт и больше не видал. Она, как и тогда, взяла с меня слово, что я не буду расспрашивать.
Я зло улыбнулся:
– Вы что, для себя ее приберегаете? – И тотчас пожалел о сказанном. Кестлер поднял голову, в глазах у него стояла мутная горечь.
– Ты ведь знаешь меня, – ответил он.
Стало тихо; двери офиса были плотно прикрыты.
– Кестлер!
– Да, Алекс?
– Я не могу без нее жить, понимаете? Помогите мне найти ее!
Кестлер молчал, что-то обдумывая, затем сказал:
– Это ни к чему не приведет. Со временем ты сам поймешь. – И так как я не отвечал, он тихо добавил: – Ты все пытаешься изменить то, что не в силах изменить.
– Что же делать?
– Переменись сам!
И опять воцарилось молчание. Я чувствовал, что последние силы, цоследние остатки надежды покидают меня. Я сказал упавшим голосом:
– Жизнь – страшная штука, Кестлер!
ГЛАВА 20
Прошло недели три, и последствия моей дикой выходки стали сказываться. Государственный заказ, на который мы рассчитывали, был передан другой фирме. Не был возобновлен и другой – поменьше, но важный тем, что позволил бы нам применить новый, более экономный метод производства – оборудование для этого было давно заказано.
Мы не терялись в догадках – рука Брауна ясно чувствовалась в ловкой интриге, которую он, невидимый, плел вокруг нашего дела.
Вскоре и коммерческие заказы сократились; экономическая заминка больно ударила по фирме. Пришлось отпустить треть служащих, затем другую, но и для оставшихся работы не предвиделось. Кестлер метался как угорелый, ездил по фирмам-заказчикам, а к вечеру возвращался озабоченный и усталый.
– Ничего! – коротко резюмировал он.
С трудом удалось получить краткосрочный заем – для погашения задолженности за новое оборудование, но это был скорее жест отчаяния – катастрофа надвигалась.
Впервые я подумал о Салли. Дом был записан на нее, небольшой капитал был положен на ее имя еще при жизни отца, а с его кончиной она получила еще какую-то сумму по страховому полису. Таким образом, нужда ей не угрожала.
Я редко видел ее. Теперь я опять обосновался в Нью-Йорке и в последние дни почти не бывал на службе. Ханс был в курсе дел и в случае необходимости должен был со мной связаться.
Кестлера я избегал; какая-то странная тень легла на наши отношения. Иногда мне казалось, что он хочет со мной заговорить, но злое упрямое чувство заставляло меня каждый раз принимать нарочито холодный, замкнутый вид.
Днями я лежал на диване, то перелистывая книгу, то погружаясь в мрачные размышления. Поздние сожаления не давали покоя. Все, о чем я мечтал, превратилось в развалины. А ведь все могло закончиться, по-другому! Зачем я поторопился, как мог так бездумно поставить на карту все, что было сколочено с таким терпением! Я был трудолюбив, как бобр, настойчив, как маньяк, расчетлив, как математик» и… вот что получилось. Уже без улыбки вспоминал закон Мерфи: вероятность события – обратно пропорциональна его желательности. Теперь я принимал эту формулу уже без прежней поправки: «относительная вероятность», потому что эту самую относительность мыслил как коэффициент мироздания. «Переменись сам!» – хорошо вам поучать, м-р Кестлер, при вашем росте, да и он вам не ахти как помог – мы вместе окончили у разбитого корыта!
Так думал я, и по мере того как думал, все глубже внедрял в себе уверенность, что мир не удался! Революции, прогресс? Ах, эти пышные лицемерные слова! Они как хрупкие зонты в ветреную погоду. Сколько их всюду понатыкано, и как легко, одним дуновением, они обращаются в ветошь! И чего только ради них не делалось: одни обоготворяли идеи до тех пор, пока их не обесчеловечили; другие человека превозносили, пока его не обезыдеили. Что хуже – покажет будущее, хотя, возможно, ничего не покажет, потому что тогда еще что-нибудь придумают.
… А вот зонта порядочного не придумали, потому что нет такого зонта и быть не может. А если и возможен он – зонт то есть, то совсем маленький, вроде игрушечного; или наоборот – большой, такой большой, что и прятаться под ним не захочется. Ну, как долго просидит думающий человек под общим зонтом? Год? Другой? Может быть, все пять? Так ведь со временем, как ни боишься мокроты, все равно высунешься, хоть для того лишь, чтоб поглядеть – откуда льет-то и что там за диво!…
Неразбериха таким образом получалась невероятная, потому что выходило, что и муки мои, стало быть, от другого корня. От какого? – спросите. Вот тут я и пасую. Мне только приходила на ум, и не раз, знакомая соблазнительная мысль, что основной стимул в поведении человека незаурядного – это потребность самоутверждения. И так во всем: в искусстве, науке, бизнесе и особенно – в политике. Да и в ином, глядишь, можно и так и этак, в зависимости от условий и ситуации. Я даже думаю, что при известных обстоятельствах любой либерал мог бы стать хорошим консерватором, народолюбец – тираном; отлично могу себе представить Гитлера – вождем мирового пролетариата, Ленина – премьер-министром царского правительства, Сталина – главарем мафии, – был бы только масштаб покрупней!…
Впрочем, Бог с ним, со вчерашним, а вот завтра, кто завтра окажется наверху? Может статься, что окажутся лучшие. А если их нет? То есть как это нет? – спросите. Да отменены они! Кем? Всеобщей уравниловкой – вот кем! Но не в этом одном суть; они-то отменены, а воля к власти не отменена! И лезут наверх не лучшие, а сильные – хитрые, жадные, жестокие.
Так где же выход? Нет выхода, хоть и ищут его ученые и философы, и те в длинных одеждах, что поют и пляшут на улицах; тут и просвещение, и экология, и чего только нет, а если поразмыслить честно – ничего не выйдет. Что же остается… ось Земли? Может быть, и ось, может, тот бродяга окажется помудрей всех этих ученых и мечтателей! Ведь только подумать: переместят эту ось, и сразу все поймут, что «не убий!», «не укради!» и т.д. и т.п. – не вымысел нашего ущербленного ума, а часть всеобщего закона. А если есть такой закон, то и здешние представятся по-иному; ч изымут их из рук торгашей и растлителей, и призовут праведных и мудрых и скажут: вот, у тех не вышло, возьмитесь теперь вы! И – кто знает – может, тогда не только большое, не только «не убий!», но и малое прояснится, и двенадцать инчей прояснятся, потому что нельзя же мерить человека линейкой, нельзя!…
Эта последняя мысль вернула меня к действительности. И тут же, в момент, я сообразил, что все эти мечтания и понадобились мне – как зонт, чтобы укрыться от этой действительности. И теперь она вся, всем объемом, вселилась в одно слово, в одно имя, и я, задыхаясь, выкрикивал в горячую мякоть подушки: «Дорис! Дорис!…»
Еще минута такой агонии, и я, вероятно, сошел бы с ума, но тут произошло непредвиденное: зазвонил телефон! Это который раз он выручает меня! Кто бы ни был на другом конце линии, он вовремя пришел ко мне на помощь…
Сняв трубку, я услышал, как всегда спокойный, голос Брута:
– Где вы пропадаете? Я уж второй день не могу к вам дозвониться!
С тех пор как провалилась наша последняя операция, Брут стал осторожнее и избегает звонить на дом. Я поражаюсь его хладнокровию и удачливости: последний провал едва не подвел нашу организацию под удар, но ему и тут удалось замести следы, так что следствие опять успокоилось на выводе, что все это – сведение счетов между бандитскими шайками.
Мы не терялись в догадках – рука Брауна ясно чувствовалась в ловкой интриге, которую он, невидимый, плел вокруг нашего дела.
Вскоре и коммерческие заказы сократились; экономическая заминка больно ударила по фирме. Пришлось отпустить треть служащих, затем другую, но и для оставшихся работы не предвиделось. Кестлер метался как угорелый, ездил по фирмам-заказчикам, а к вечеру возвращался озабоченный и усталый.
– Ничего! – коротко резюмировал он.
С трудом удалось получить краткосрочный заем – для погашения задолженности за новое оборудование, но это был скорее жест отчаяния – катастрофа надвигалась.
Впервые я подумал о Салли. Дом был записан на нее, небольшой капитал был положен на ее имя еще при жизни отца, а с его кончиной она получила еще какую-то сумму по страховому полису. Таким образом, нужда ей не угрожала.
Я редко видел ее. Теперь я опять обосновался в Нью-Йорке и в последние дни почти не бывал на службе. Ханс был в курсе дел и в случае необходимости должен был со мной связаться.
Кестлера я избегал; какая-то странная тень легла на наши отношения. Иногда мне казалось, что он хочет со мной заговорить, но злое упрямое чувство заставляло меня каждый раз принимать нарочито холодный, замкнутый вид.
Днями я лежал на диване, то перелистывая книгу, то погружаясь в мрачные размышления. Поздние сожаления не давали покоя. Все, о чем я мечтал, превратилось в развалины. А ведь все могло закончиться, по-другому! Зачем я поторопился, как мог так бездумно поставить на карту все, что было сколочено с таким терпением! Я был трудолюбив, как бобр, настойчив, как маньяк, расчетлив, как математик» и… вот что получилось. Уже без улыбки вспоминал закон Мерфи: вероятность события – обратно пропорциональна его желательности. Теперь я принимал эту формулу уже без прежней поправки: «относительная вероятность», потому что эту самую относительность мыслил как коэффициент мироздания. «Переменись сам!» – хорошо вам поучать, м-р Кестлер, при вашем росте, да и он вам не ахти как помог – мы вместе окончили у разбитого корыта!
Так думал я, и по мере того как думал, все глубже внедрял в себе уверенность, что мир не удался! Революции, прогресс? Ах, эти пышные лицемерные слова! Они как хрупкие зонты в ветреную погоду. Сколько их всюду понатыкано, и как легко, одним дуновением, они обращаются в ветошь! И чего только ради них не делалось: одни обоготворяли идеи до тех пор, пока их не обесчеловечили; другие человека превозносили, пока его не обезыдеили. Что хуже – покажет будущее, хотя, возможно, ничего не покажет, потому что тогда еще что-нибудь придумают.
… А вот зонта порядочного не придумали, потому что нет такого зонта и быть не может. А если и возможен он – зонт то есть, то совсем маленький, вроде игрушечного; или наоборот – большой, такой большой, что и прятаться под ним не захочется. Ну, как долго просидит думающий человек под общим зонтом? Год? Другой? Может быть, все пять? Так ведь со временем, как ни боишься мокроты, все равно высунешься, хоть для того лишь, чтоб поглядеть – откуда льет-то и что там за диво!…
Неразбериха таким образом получалась невероятная, потому что выходило, что и муки мои, стало быть, от другого корня. От какого? – спросите. Вот тут я и пасую. Мне только приходила на ум, и не раз, знакомая соблазнительная мысль, что основной стимул в поведении человека незаурядного – это потребность самоутверждения. И так во всем: в искусстве, науке, бизнесе и особенно – в политике. Да и в ином, глядишь, можно и так и этак, в зависимости от условий и ситуации. Я даже думаю, что при известных обстоятельствах любой либерал мог бы стать хорошим консерватором, народолюбец – тираном; отлично могу себе представить Гитлера – вождем мирового пролетариата, Ленина – премьер-министром царского правительства, Сталина – главарем мафии, – был бы только масштаб покрупней!…
Впрочем, Бог с ним, со вчерашним, а вот завтра, кто завтра окажется наверху? Может статься, что окажутся лучшие. А если их нет? То есть как это нет? – спросите. Да отменены они! Кем? Всеобщей уравниловкой – вот кем! Но не в этом одном суть; они-то отменены, а воля к власти не отменена! И лезут наверх не лучшие, а сильные – хитрые, жадные, жестокие.
Так где же выход? Нет выхода, хоть и ищут его ученые и философы, и те в длинных одеждах, что поют и пляшут на улицах; тут и просвещение, и экология, и чего только нет, а если поразмыслить честно – ничего не выйдет. Что же остается… ось Земли? Может быть, и ось, может, тот бродяга окажется помудрей всех этих ученых и мечтателей! Ведь только подумать: переместят эту ось, и сразу все поймут, что «не убий!», «не укради!» и т.д. и т.п. – не вымысел нашего ущербленного ума, а часть всеобщего закона. А если есть такой закон, то и здешние представятся по-иному; ч изымут их из рук торгашей и растлителей, и призовут праведных и мудрых и скажут: вот, у тех не вышло, возьмитесь теперь вы! И – кто знает – может, тогда не только большое, не только «не убий!», но и малое прояснится, и двенадцать инчей прояснятся, потому что нельзя же мерить человека линейкой, нельзя!…
Эта последняя мысль вернула меня к действительности. И тут же, в момент, я сообразил, что все эти мечтания и понадобились мне – как зонт, чтобы укрыться от этой действительности. И теперь она вся, всем объемом, вселилась в одно слово, в одно имя, и я, задыхаясь, выкрикивал в горячую мякоть подушки: «Дорис! Дорис!…»
Еще минута такой агонии, и я, вероятно, сошел бы с ума, но тут произошло непредвиденное: зазвонил телефон! Это который раз он выручает меня! Кто бы ни был на другом конце линии, он вовремя пришел ко мне на помощь…
Сняв трубку, я услышал, как всегда спокойный, голос Брута:
– Где вы пропадаете? Я уж второй день не могу к вам дозвониться!
С тех пор как провалилась наша последняя операция, Брут стал осторожнее и избегает звонить на дом. Я поражаюсь его хладнокровию и удачливости: последний провал едва не подвел нашу организацию под удар, но ему и тут удалось замести следы, так что следствие опять успокоилось на выводе, что все это – сведение счетов между бандитскими шайками.