Далее Брут сказал, что настало время, когда граждане сами должны позаботиться об охране свобод и о своей безопасности.
   – Мы собрались, – закончил он, – чтобы решить – согласны ли мы действовать совместно как организованная сила. Средства, к каким придется прибегать в нашем деле – не детская игра; поэтому, если кто не уверен в себе, он может подняться и покинуть собрание. Единственное, чего мы потребуем от него, это – твердого обязательства не разглашать нашей тайны!
   Говоривший смолк. Было тихо. Никто не пошевельнулся.
   – Как же, господа, – услышал я голос Брута, – значит, договорились?… Что ж, это необходимо отметить! – Он многозначительно взглянул на Билла; тот поднялся и направился к буфету. '
   Через минуту на столе появились бутылки и стаканы. Билл разлил напитки…
   – За успех дела! – провозгласил Брут.
   Все подняли стаканы. Выпили.
   Как только первое возбуждение улеглось, кто-то спросил:
   – Когда же мы… приступим?
   – Сегодня!
   – Это не Паркер ли? – спросил Дик.
   Брут улыбнулся:
   – Да, Паркер. Я давно за ним слежу, но такой развязки, признаюсь, не ожидал. Все ли знакомы с делом Паркера? – Брут обвел глазами присутствующих и, заметив на лицах у некоторых вопрос, продолжал: – В прошлом – три убийства; одно доказано. Осужден на пятнадцать лет, выпущен через семь. Подозревается в новом убийстве и изнасиловании. Арестован за попытку вооруженного грабежа, при которой тяжело ранил сторожа. Получил бы еще пятнадцать лет, если бы сведения не были добыты путем подслушивания. Короче говоря, он опять на свободе.
   Закончив свое сообщение, Брут вынул из портфеля пачку газетных вырезок и протянул соседу. Пачка заходила по рукам. Когда дошла до меня, я увидел фотографию человека. В его физиономии было что-то отталкивающее, не внешним уродством, нет, черты были правильны, даже красивы, да и в глазах пряталась беспокойная мысль, а в то же время в выражении лица сквозила какая-то тупая бессмысленная жестокость.
   Мне послышалось, что Дик пробормотал себе под нос:
   – Ну и зверюга!
   Когда пачка снова улеглась перед Брутом, воцарилось молчание. Все понимали, что нам предстоит. Лица были напряжены. Значит, я был не один; от этой мысли мне стало легче.
   Брут откашлялся; он сидел прямо, крепко держась руками за края стола.
   – Сейчас, – сказал он, – мы приступим к решению главного вопроса: заслуживает ли преступник, Генри Паркер, исключения из человеческого общества? Голосование будет тайным. Если хотя бы один из нас проголосует «против», акция не состоится. – Брут вынул стопку листков и пачку карандашей и передал соседям справа и слева. – Решайте, господа, – добавил он, – а затем сложите билеты и опустите вон в ту коробку!
   Голосование длилось недолго. Через несколько минут коробка стояла перед Брутом. Он поднял ее, перевернул несколько раз, потряс и передал соседу, заметив:
   – Тройка справа просмотрит билеты.
   Приближался решительный момент. Первый билет – «за», второй тоже, и третий, и четвертый… Напряжение нарастало. На какую-то долю секунды даже пожелалось, чтобы вышло «против»… Что это было: страх, неуверенность в нашей правоте? Не знаю, но думаю, что такое колебание возникло не у одного меня.
   …Пятый – «за», шестой и, наконец, восьмой… Все было кончено! Брут, приняв коробку с роковыми билетами, смотрел прямо перед собой тем невидящим взглядом, какой бывает у людей сильных, но поддавшихся глубоксму чувству.
   Наконец взгляд его прояснился.
   – Итак, – сказал он – все решено! В ближайшее время я свяжусь с теми, кому придется заняться этим делом. Теперь же позвольте считать собрание закрытым! – С этими словами он поднялся, его примеру последовали другие.
   Вышел я вместе с самым молодым. Я не без любопытства поглядывал на него. Поль – так звали моего спутника – был по виду совсем еще мальчик, с добрыми, мягкими чертами лица. Из всех участников организации он, пожалуй, меньше всего походил на заговорщика. На момент у меня даже шевельнулось сомнение – разумно ли было втягивать в дело этого юнца? Но я тут же вспомнил его блестящие глаза, которые он не отрывал от Брута. Я подбадривающе посмотрел на него и спросил:
   – Как это вы… решились?
   Поль нисколько не обиделся; похоже было даже, что ожидал такого вопроса…
   – Мне всегда хотелось сделать что-нибудь такое… – Он замялся.
   – Что сделать?
   – Это трудно объяснить, но непременно такое, где я мог бы… чем-нибудь пожертвовать. Ведь у нас как, ведь только и слышно: больше прав! Больше свобод, денег! – А когда спросишь: – А что ты сам согласен дать? – на тебя смотрят как на сумасшедшего!
   Мы стояли на углу, у спуска к сабвею.
   – Вы студент? – спросил я.
   – Да.
   Я взглянул на моего спутника и заметил в нем волнение. Он явно порывался что-то сказать.
   – Говорите, Поль!
   После короткого колебания он тихо не то спросил, не то обронил:
   – Вы полагаете, что мы имеем на это право? – И так как я молчал, он взволнованно продолжал: – Ведь это не убийство, не преступление?
   На момент я почувствовал острую жалость к этому мальчику. Мне захотелось взять его за плечи и сказать ему прямо в лицо: «Да, преступление, как там ни объясняй, ни обосновывай, потому что отнять у человека жизнь самосудом – это убийство!» Но я этого не сказал. Во мне самом все смешалось, и я, выхватывая из памяти знакомые фразы, торопливо произнес:
   – Нет, Поль, это не убийство, это акт самозащиты! Не наша вина, что нам приходится… – Больше я ничего не мог из себя выдавить, но и этого оказалось достаточно, чтобы помочь моему собеседнику преодолеть свою растерянность.
   – Я тоже так думал, – отвечал он, – только не был уверен… Спасибо! – Поль еще потоптался на месте и, улыбнувшись, протянул мне руку. – Рад, что и вы… Прощайте! – так и не закончил он фразы и, повернувшись, стал спускаться в недра подземки…

ГЛАВА 10

   В больших современных городах контрасты – узаконенное явление. К огромным небоскребам настороженно лепятся уцелевшие трех-четырех-этажные карлики; бок о бок с царственными «кадиллаками» трясутся старенькие машины, до неузнаваемости исковерканные временем и небрежностью своих владельцев; перед слепящей ясностью витрин валяются кучи мусора… Можно ли вообще описывать город – какой угодно город – без того, чтобы в сотый раз не упомянуть о вещах столь хорошо знакомых каждому? А люди? Целеустремленные и солидные, несущиеся неуклонно в нужном направлении, и тут же другие, полегче на вид, фланирующие без цели и задания, а то и с сомнительным заданием. Это – городские бездельники! Они представлены в более богатом спектре: от жизнерадостных и нарочито наивных туристов, щелкающих аппаратами перед каждым пустяком, вежливых, как английские лорды, и доверчивых, как коровы, и до бродяг и всяческого иного сброда, пьяного ли с утра, успокоенного ли наркотиками или взвинченного видениями, так легко произрастающими среди этого скопления железобетонных громад, изрытых, как оспой, глазницами окон…
   Этим утром – на другой день после собрания нашего тайного общества «Граждане за правосудие» – я медленно шел вверх по 7-й авеню, направляясь на службу. Шел и думал, сперва о вчерашнем, затем о Дорис. В последнее время я смотрел совсем безнадежно на мои отношения с ней. В этом пункте жизнь, видимо, не оставляла мне просвета.
   Поднявшись на свой этаж, я столкнулся в дверях с Ником Ларсоном, недавно возглавившим нашу секцию. Это был невысокий мужчина с приятным лицом и отличными манерами. Он обладал редким даром – делать все быстро, но без спешки, без той нервирующей деловитости, какая отпугивает менее деятельные натуры. Он просто знал, что все может быть сделано вовремя, и эту уверенность передавал другим.
   – У меня сейчас свидание с Витакером, – сказал Ник, поздоровавшись, – а к десяти встретимся у меня, помните? – И, догадавшись по выражению моего лица, что я не помню, прибавил: – Будем обсуждать бюджет для текущих проектов. Итак, до скорого!
   В назначенное время наша шестерка собралась у Ника. Туда же явилась Дорис – как администратор отдела она обычно участвовала в обсуждении финансовых вопросов.
   Как это часто случается, когда был поставлен вопрос о полугодовом бюджете, мнения разделились. Одни требовали увеличения ассигнований, сторонники же экономии предлагали сократить расходы по некоторым статьям проектов. Благодаря моей умеренной позиции, Ник предложил мне, совместно с Дорис, рассмотреть спорный вопрос и представить через две недели подробный доклад.
   Такой оборот дела был неожиданным; сердце у меня забилось. Ведь это означало, что я ежедневно буду встречаться с Дорис, не ломая головы над благовидными предлогами. Я бросил быстрый взгляд на девушку, и мне показалось, что она тоже смущена.
   Совещание закончилось. Мне нужно было подойти к ней, чтобы условиться о встрече, но непонятная робость овладела мной. Я уж направился к двери, рассчитывая незаметно ускользнуть, когда услышал ее голос:
   – Так как мы сделаем? Нам следовало бы договориться.
   Я обернулся. Дорис спокойно смотрела на меня; в глазах у нее дрожали искорки сдерживаемой улыбки… Нет, только не сейчас, сперва нужно обдумать… И я торопливо и неуверенно ответил:
   – Давайте встретимся после обеда… Мне нужно идти на другое совещание… После обеда, если вас устраивает?
   – Отлично, в два часа?
   – Да, в два, конечно, – отвечал я, смешавшись. Почему-то на людях я не мог выдержать ее взгляда.
   В условленное время я с папкой дел направился к Дорис.
   Войдя к ней, я вздрогнул, увидев поднятые на окнах шторы. Я даже, кажется, зажмурился, хотя солнечные лучи уже скользили мимо, не попадая в помещение. А затем сказал совсем некстати:
   – Видите… Сколько света! Дорис улыбнулась:
   – Да… И улицу видно, и вообще… – В лице ее проступило незнакомое выражение. Опустив глаза, она взяла со стола ближайшую папку и раскрыла ее.
   Я уселся напротив. Она молчала, перебирая бумаги; затем подняла голову.
   – Зачем вы это сделали? – спросила она тихо. Я, конечно, догадался – что она имеет в виду.
   – А зачем вы спрашиваете об этом сейчас? – отвечал я.
   Дорис пожала плечами.
   – Это с вашей стороны не очень вежливо, – сказала она. – Вы еще не ответили на мой вопрос, а уже хотите припереть меня к стенке.
   – Ошибаетесь. Я просто недоумевал – чего вы не могли понять.
   – Тогда тем более скажите, зачем это сделали.
   – Затем, что не мог равнодушно смотреть на обман.
   – И вы поступили бы таким же образом, если бы это касалось другого?
   – Не знаю, может, и поступил бы…
   – Вы уверены? Подождите отвечать! А я думаю, что вы или лицемерите, или недостаточно себя знаете.
   Я усмехнулся:
   – Часто бывает, что это одно и то же. Но ответьте и вы наконец: зачем вы начали этот разговор?
   – Об этом вы сами должны догадаться. Это не может тянуться без конца.
   – Что не может?
   – Те ненормальные отношения, какие установились между нами. Мы должны что-то между собой упорядочить.
   Она волновалась, хотя и старалась это скрыть.
   – Дорис, – начал я, тоже волнуясь, – я догадываюсь, что вы подразумеваете под этим «упорядочением». Так вот, извольте, согласен. Зато взамен вы, наверно, разрешите мне поболтать иногда с вами о том о сем, о разных пустяках, которые сейчас так хорошо видны в окно! – Я театральным жестом указал на поднятые шторы.
   Дорис улыбнулась.
   – Вы артист, и, право, у вас это неплохо получается. Что ж, именно так я себе это и представляла, хотя не сумела бы высказаться так гладко. Тогда, значит, все в порядке?
   – Да. Давайте приступим к делу! – И я стал раскладывать перед собой принесенные бумаги.

ГЛАВА 11

   Прошло еще недели полторы; за это время мне дважды пришлось слетать по служебным делам – сперва в Чикаго, потом в Индианаполис. Я давно пришел к заключению, что, несмотря на мой романтический склад, путешествия мало что мне дают. Люди, каких встречаешь в дороге или на местах, в большинстве своем народ деловой и серьезный, и по одной этой причине скучный. Даже выпитое – а пьют они здорово – не выводит их за пределы унылого делового мирка, в котором они чувствуют себя как в царских палатах. Их воображение притуплено, они смеются как автоматы и обычно там, где я не нахожу ничего смешного. Они вполне здоровы – таких здоровых упитанных людей нигде больше и не сыщешь! Но мне все время кажется, что под личиной здоровья кроются самые разнообразные недуги: катары, склерозы, депрессии и бессонницы.
   «Здоровый человек – это человек, не сознающий своих болезней!» – так, кажется, полагал ро-мэновский доктор Кнок. Кто знает, может, и стоило бы последовать его примеру и превратить нашу планету в образцовый госпиталь, в котором… А впрочем, опоздал! Кое-что в этом направлении сделано и здесь, хотя нам куда как далеко до одной удивительной страны, где, говорят, умудряются лечить даже от политических заблуждений!
   Итак, я был рад вернуться. В шесть часов самолет приземлился на аэродроме Ла Гвардиа, а к половине восьмого я был дома.
   Почты для меня не было, отужинал, я еще на самолете, и поэтому совершенно не знал, что с собой делать. Рассеянное состояние, в каком я обычно пребываю после путешествий, мешало на чем-либо сосредоточиться. Я взял какой-то развлекательный журнал и, без особого интереса, стал перелистывать, пока не набрел на рассказ о том, как туземцы африканского племени ловят обезьян.
   Для этой цели они употребляют обыкновенную тыкву. В тыкве проделывается отверстие, и через него вынимают содержимое. Затем наполняют тыкву наполовину камнями, а сверху посыпают бобы – излюбленное обезьянье лакомство. Отверстие настолько узко, что животное с трудом просовывает в него лапку. Когда обезьянка захватит в горсть семян, то вынуть лапку уже не может, а выпустить добычу не догадывается. Как видим, здесь не помогает даже инстинкт самосохранения, и бедный зверек попадает на стол к африканским гастрономам.
   Мне жаль обезьянку, потому что игра ведется нечестно. Капкан – другое дело: раз попав в него, жертва обречена! А с тыквой выходит как-то нехорошо: дверь открыта, ты ее видишь, так нет, жадность или неразумность закрывает от тебя спасительный выход!
   Я усмехнулся: не похож ли я сам на бедную обезьянку? Сумею ли вовремя разжать руку, вовремя вырваться из ловушки, которую сам приготовил?…
   Размышления подобного рода мне, однако, быстро наскучили. Может быть потому, что именно в ту пору я жил в очень реалистическом мире, где люди и вещи, не соприкасаясь с фантастикой, постоянно напоминали о том, что дважды два – четыре, что женщина может распорядиться своей судьбой так же неосмотрительно, как мужчина, и что жизнь нисколько не станет счастливей от того, что в помещении городского банка разорвется самодельная бомба.
 
***
 
   На следующее утро я поднялся раньше. Тут же вспомнил, что ночью просыпался, вставал, курил, но это не помогало: какая-то беспокойная мысль следовала за мной по пятам.
   Я не обманывал себя: конечно, это – Брут! Буду ли и я участником первой акции? А впрочем – что мне, собственно, терять? Это соображение постоянно приходит мне на помощь в трудные минуты – так уж я устроен. Когда скверно на душе, я ищу проблесков надежды; когда же совсем скверно, то есть когда переступил какую-то черту, то тут уж никаких проблесков не ищешь; наоборот, стараешься представить себе все в самом мрачном свете. И тогда, неожиданно, на тебя нисходит этакое бодрое, почти радостное отчаяние. Черт возьми! – говорю я себе тогда. – Провались мы со всей нашей землей, городами и этими скучными людьми, обманывающими себя призраком выдуманного счастья! Любая беда застает их врасплох, потому что они живут как бараны, не подозревая, какая бессмыслица заключена в их прозябании! – Я перебираю в памяти все, что по этому поводу читал или слышал, передо мной проходят сумрачные тени людей великих, чье величье не спасло их, однако, от общего рокового конца. Иногда я ловлю себя на хитрой мысли: вот, они были, а я есмь! Я – реальность, минутная, а все же реальность! И тогда я преисполняюсь чувством снисходительного превосходства, с каким живой человек смотрит на покойника.
   Я подошел к окну и поднял штору. Тут же пожалел: на меня глянуло хмурое небо, а с него опускалась мелкая как пыль морось. Два голубя, сидевшие нахохлившись на подоконнике, обеспокоенные моим появлением, встрепенулись и, не скрывая своего недовольства, нервно забегали взад и вперед, выкрикивая по моему адресу что-то нелестное. Затем спикировали вниз навстречу блестящим крышам.
   Скверно! – подумал я, представив себе мокрую, грязную станцию сабвея, зонты, плащи, раздраженные лица пассажиров и дурные запахи, прочно осевшие в подземелье. Но выбора не было; я побрился, позавтракал и только тогда сообразил, что у меня в запасе час времени.
   Можно было бы заняться делами, но какие у меня дела? Это у людей серьезных, положительных бывают дела, а таким, как я, только и остается, что придумывать – чем бы заполнить постоянную пустоту.
   Я прилег на диван и, устремив взгляд в потолок, старался себе представить, как сейчас там, на улице. Затем я почувствовал, что глаза слипаются, мне стало тепло и уютно, так, что лень было встать и прикрыть дверь, хотя со двора, порывами ветра, в комнату все больше надувало снегу, и от белого сугроба уже потянулись в тепло помещения тонкие ручейки.
   – Кестлер, – сказал я, зевая, – прикройте дверь, а не то мы замерзнем!
   Кестлер поднял голову от чертежей на столе и улыбнулся:
   – Не беспокойся, это временно; это пройдет.
   – Вы так всегда, – сонно отвечаю я, плотнее запахиваясь одеялом, – вы фантазер, вы в сто раз больший фантазер, чем я!
   Он молча смотрит на меня и смеется. Густые волосы копной спадают ему на лоб, от чего глаза спрятаны в тени. Кестлер сутулится, вид его говорит об усталости.
   Я что-то припоминаю.
   – Кестлер, – спрашиваю, – вы все еще заняты своим проектом?
   Он молчит, как молчат люди, уставшие думать, или как молчат взрослые, когда дети задают невразумительные вопросы.
   Неожиданно память приходит мне на выручку.
   – Я знаю, над чем вы работаете, – говорю я. – Вы хотите переместить ось земли! Это чепуха! Поймите, это была шутка!
   – Нет, не шутка! – Кестлер движением головы показывает на дверь. – Это всерьез, Алекс!
   Я гляжу в открытую дверь и вижу белые сугробы.
   – Что за вздор, – вскрикиваю я, – ведь сейчас лето! – И вдруг страшное подозрение закрадывается ко мне в душу. – Вы это уже осуществили, Кестлер?
   – Да, Алекс, дело сделано. Мы повернули Землю так, как ты советовал.
   – Это не я, это Лорд, понимаете, Лорд! – кричу я, но тут же замечаю, что мои объяснения не доходят до Кестлера. Тогда я встаю и подхожу к нему. – Что же произошло? Что с Землей, Америкой, Нью-Йорком?
   Он молча подводит меня к окну.
   – Смотри сам! – говорит он и отпускает мою руку.
   Я смотрю: сквозь снежную завесу смутно намечаются контуры невысоких строений.
   – Это вершины небоскребов, – еле слышно поясняет Кестлер.
   Теперь я вижу и даже узнаю некоторые. Вон -верхушка Эмпайр Стэйт Билдинг, вон – другие. А вокруг лед и снег, и никаких признаков жизни.
   – А люди? – неуверенно спрашиваю я, холодея от своего вопроса, – что сталось с людьми?
   Кестлер пожимает плечами.
   – Что поделать… Без жертв в таком деле не обойтись. Зато отныне все пойдет по-другому.
   Я не выдерживаю и кричу:
   – Никуда не пойдет, все останется по-старому!
   Кестлер подходит к стене и, раздвинув занавески, обнажает большой, полушарием, экран.
   – Это мое последнее изобретение – окно в будущее! – говорит он и давит на кнопки. В глубине полушария дрожат фиолетовые огоньки, потом появляются тени. – Сейчас! – говорит Кестлер и опускает рычаг.
   …Залитый солнцем берег, чистый прозрачный воздух, безоблачное небо. На берегу – люди в белых одеждах. Дети играют на песке, смеются, плещутся в воде, а взрослые сидят неподвижно или ходят с серьезными вдумчивыми лицами.
   – Где они живут? – спрашиваю я.
   Кестлер улыбается:
   – Они не нуждаются в жилищах; им не страшны ни холод, ни жара.
   На экране происходит оживление. К берегу приближается группа людей; на лицах у них торжественное выражение. Между ними один, в чем-то отличный. Глаза у него закрыты, но он ступает ровно и уверенно.
   – Кто это? – срывается у меня, но Кестлер прикладывает палец к губам:
   – Сейчас поймешь!
   Толпа останавливается. «Тот» открывает глаза; как глубок и задумчив его взгляд! Он гладит по головке подбежавшего ребенка. Он ничего не говорит, но все понимают – что он думает. Ему подносят на блюде плоды. Он поднимает блюдо над головой, потом медленно опускает, берет плоды и, целуя, раздает детям.
   Ему приносят кувшин с водой, он окунает в него палец и смачивает губы, а кувшин передает детям.
   Неожиданно экран тускнеет, потом тухнет.
   – Кто он? – опять спрашиваю я.
   – Это первый человек, который достиг свободы. Ты видел, как он отказался от пищи и питья?
   – Но каким образом, как… – Мне трудно продолжать, потому что я внезапно осознаю, что сам знаю, все это время знал. Но мне почему-то нужно, чтобы кто-то другой сказал, и я продолжаю вопросительно смотреть на Кестлера. Он говорит тихо и размеренно:
   – Когда-то, Алекс, перед человеком стоял выбор: подняться над природой или вступить с ней в единоборство. Он мог, совершенствуясь, освободиться от нужд и слабостей, унаследованных от более низких организмов; мог, видоизменяясь, научиться поглощать порами кожи энергию, рассеянную в пространстве. Он мог посредством духовного и умственного углубления познать вещи, какие не снились нашим ученым. Но этого не случилось. То ли человек ошибся, то ли природа была слишком сурова и не дала ему времени для выбора.
   Тогда он стал защищаться от нее. Он придумал первобытное оружие и орудия, научился добывать огонь, возделывать землю, убивать и строить. Потом изобрел колесо, порох, машины и, наконец, все то, чему мы еще вчера были свидетелями. И каждый раз, изобретая или открывая, он все более отклонялся от пути, ведущего к совершенству…
   Мне все еще не удается побороть в себе лицемерие, и я прерываю Кестлера:
   – А разве то, что он создал, разве расщепление атома и полеты в космос не привели его к вершинам?
   – Нет, все это сделало его еще более зависимым и уязвимым. Он поработил природу, но при этом исковеркал ее, использовал ее законы, но взамен передал свой гений машинам и компьютерам, а сам не изменился ни на йоту. Пойми, Алекс, наша цивилизация – инструментальная, а не человеческая; она предусматривает эволюцию машин, но не человека… Ты слушаешь?
   Конечно, я слушаю, хотя надобности в этом нет, потому что с каждым словом я все более убеждаюсь, что говорит не Кестлер, а говорю я. Я смеюсь, а затем хитро подмигиваю моему другу и уж собираюсь выложить все начистоту, когда слышу у себя за спиной движение. Оборачиваюсь и вижу в дверях странную фигуру. Это небольшого роста человек, одетый в шубу. Он стоит в тени, отчего я не могу распознать его, но по тому, как он топчется на месте, видно, что он рассержен. Вот он делает два шага вперед и говорит, обращаясь к Кестлеру:
   – Почему не готова моя корона?
   Теперь я его узнаю: ведь это тот самый бродяга, который… Мне становится не по себе, потому что странным образом пришелец – единственно реальный участник происходящего; все остальное я сам выдумал или сказал. В недоумении я оборачиваюсь к Кестлеру: он стоит, согнувшись в поклоне, и незаметно делает мне какие-то знаки:
   – Поклонись, Алекс, ведь это король!
   Но у меня нет ни малейшего желания кланяться: этот человек не внушает мне доверия.
   – Хорош король, – смеюсь я, – когда у него не хватает шнурка на туфле!
   Дальше – уже какой-то бред; Кестлер бросается к ногам пришельца, а я, не будучи в силах вынести всего этого вздора, кидаюсь к дверям, где сталкиваюсь с самозванцем. Короткая борьба… В руке у него появляется колокольчик… Знакомый дребезжащий звук, – это он зовет стражу!…
   Я вскочил с дивана, хлопнул по будильнику и принялся хохотать и хохотал до тех пор, пока в Стенку слева не постучали соседи. Это – славные, добрые старички. Я часто сталкиваюсь с ними в коридоре, и они всегда дарят меня улыбкой. Одна с ними беда: они забывают, что Земля шарообразна и что жизнь и сон – то же самое. И потому, когда мой веселый смех будит их в половине восьмого утра, они основательно шокированы.
   Подумав об этом, я подбежал к стенке и, приставив ладони рупором, громко прокричал:
   – Спите с миром! Я кончил смеяться! Но если когда-нибудь Земля начнет замерзать, постучите опять, и я постараюсь что-нибудь придумать!
   По-видимому, мое великодушие было оценено: стук не возобновлялся, а я надел пиджак и, захватив зонт, вышел на улицу.
 
***
 
   Первым, кого я встретил на службе, был Майк – мы с ним столкнулись в коридоре. Кисть его левой руки была забинтована, на лбу и правой щеке красовалось по ссадине. Но вид у него был бодрый.
   – Что с тобой стряслось? – спросил я, остановившись.
   – Сущие пустяки, хотя никогда не угадаешь, что именно.