Он решился.
   Но, приняв решение, следовало поторопиться. Неизвестно, сколько времени Эд пробудет в Лаоне, но, ясное дело, не задержится. И Авель не стал медлить. Поутру, приведя пергаменты в должный порядок, Авель направился во дворец. Ждать ему пришлось до самого вечера – Эд с рассвета был на учениях, потом выслушивал каких-то тяжущихся сеньеров, потом еще где-то был – Авель не знал. К счастью, охрана никогда не чинила ему преград, и все время до вечера Авель просто продремал на пороге королевских покоев, так что вернувшийся Эд едва о него не споткнулся. Он этому не удивился – во-первых, потому, что теперь его вряд ли что-нибудь могло удивить, а во-вторых, он не так уж редко находил по возвращении Авеля в таком состоянии. Обедал, он, видимо, где-то в другом месте, а ужинать, похоже, не собирался. Жерар и слуги развели огонь. Жерар снова, как вчера, принес вина, снова попробовал его и поставил не стол. Авель следил за всеми этими действиями пообвыкшимся полусонным взглядом. Потом дернулся, как будто его ударили: вспомнил, зачем пришел. Теперь нужно было выждать, пока все уйдут. То, что он собирался сказать, предназначено было для одного лишь короля и более ни для одной живой души.
   Когда они остались вдвоем (точнее, это он полагал, что они остались вдвоем, Эд вряд ли замечал его присутствие), он подошел к столу и выложил то, что принес. Эд не повернул головы в его сторону, он, вероятно, решил, что Авель собирается прочесть молитву, и не обратил внимания, что в руках у Авеля вовсе не книга.
   – Девять лет назад, – запинаясь, начал Авель, – к нам в монастырь явился человек, назвавшийся паломником из Святой Земли. Только это был не паломник. Это был шпион Фулька…
   То, что Авель сам, по собственной воле, решился начать разговор, было уже достаточно из ряда вон. Но Эд по-прежнему не смотрел на него. Однако ж сказал:
   – И вы с Фарисеем убили его. Если ты решил покаяться, то опоздал. Я знаю.
   – Но это было не все. Я обыскал труп… и нашел вот это.
   Наконец Эд повернулся и увидел свитки на столе.
   Авель продолжал:
   – Я их спрятал… и никогда, никому… даже Фарисей не знает.
   Тягостный вопрос повис в воздухе, но не прозвучал.
   – И теперь… я… решил… прочесть.
   И, убоявшись, что Эд просит, почему он так решил – а говорить об этом Авель не хотел – он приступил к чтению. Начал он с допросных листов, поскольку все должно было идти по порядку. Хотя это был самый большой раздел, Эд ни разу не перебил его, и Авель перешел к показаниям аббата и остальных. Процесс чтения всегда отнимал у него массу сил, как физических, так и умственных, и он был полностью сосредоточен на нем, не в состоянии отвлечься ни на что другое, так как иначе бы он обязательно сбился. Однако его подкрепляла уверенность, что он способствует исполнению Божьего промысла. Поэтому, хотя чтение длилось долго – он сам не знал, сколько, но долго, и голос у него сел от непривычного напряжения, он ни разу не сбился и не потерялся. И только когда записи, совершенно неожиданно для него, внезапно кончились, Авель поднял голову. И увидел глаза Эда.
   Пергаменты, которые он продолжал сжимать в руках, посыпались на стол. Ноги у Авеля подломились. Он понял, что сейчас умрет.
   – Уйди, – почти беззвучно проговорил Эд.
   Сам не зная как, Авель, пятясь, добрался до двери и выполз наружу. Его колотило, как в жестокую стужу. Привалившись к стене, чтобы не упасть, он стал спускаться – и всей тяжестью наехал на стоявшего под факелом часового. Тот, не разобравшись, схватил его за ворот рясы и встряхнул. Затем, разглядев в свете факела рябое лицо королевского исповедника, выпустил.
   – Ты, святой отец, пьян, что ли? – спросил он.
   Авель вдруг тоненько всхлипнул. Потом повернулся и, спотыкаясь, побежал к лестнице. На бегу он продолжал всхлипывать и, лишь когда ему удавалось набрать воздуху в легкие, повторял:
   – Господи, прости меня! Господи, прости!
 
   Он был убежден, что узнал уже все удары, перенес уже все, что возможно вынести, и отныне ничто на свете не способно его ранить. Он ошибался, как ошибался всегда. Судьба оказалась подобна наемному убийцу, способному долго выжидать в засаде.
   …Почему-то болели руки. Он повернул их ладонями вверх и увидел, что они обожжены. Должно быть, это произошло, когда он жег пергаменты, заталкивал их в самую сердцевину пламени, чтобы изошли дымом, чтобы ни клочка от них не осталось… Тогда он не почувствовал, как пламя лижет его ладони. Теперь же ожоги дали о себе знать. Но что такое боль в обожженных руках!
   Он вернулся к своему креслу, сел, закрыл глаза. Бесполезно. Пергаменты он сжег, но выжечь собственную память невозможно. Защищаясь от мыслей, которые нельзя было прогнать, подумал: если Авель никому не проговорился до сих пор, верно, не проговорится и теперь. Но если знает кто-нибудь еще, я его убью. Найду и убью. Чтобы никто, никогда…
   Та часть его сознания, что способна была еще трезво мыслить, холодно отметила – вряд ли. Похоже, не осталось никого, кто помнил бы о столь давних событиях в Лаонском дворце и на парижской дороге. Старые слуги поразбежались, а мужичье, толпившееся на дороге вокруг клетки с ведьмой, либо повымерло, либо все перезабыло за давностью лет и потоком событий. Прочие мертвы. Фульк, Тьерри, аббат… Все, кто имел отношение к этой истории.
   Кроме него самого.
   Разумеется, он помнил историю про «ведьму в клетке», но считал ее полным вымыслом, интригой Фулька, провокацией, направленной против него, Эда. Как всегда, он думал лишь о себе. В последнем он, правда, не ошибся – была интрига, измыслил ее Фульк, и нацелена она была на него. Только ведьма существовала на самом деле.
   Судьбы дважды попридержала удар – сначала когда Азарика сбежала от своих мучителей, потом когда посланец Фулька попался на глаза Авелю. Но не отвела руки теперь. Когда нельзя уже ни поправить ничего, ни отомстить.
   Дьявол, какое же это мучение – не иметь живых врагов! Он почувствовал это еще тогда, когда гибель жены и сына превратила царствование в отбывание пожизненной каторги. Может, ему было бы легче, если бы он верил в колдовство, в магию, в воскрешение мертвых. Но он не верил. Мертвые – мертвы. Однако тогда он еще не знал этого…
   А они знали – Фульк, Тьерри, аббат… И всю мерзость таскали с собой, приберегая для собственной выгоды. И, как по сговору, все они умерли не от его руки. Фульк… здесь все ясно. А остальные? Что заставляло их молчать – всегда быть рядом и молчать – главных соучастников? Страх, надежда на шантаж, похоть? Все вместе?
   Они знали. А он не хотел знать.
   Все муки, весь позор, всю грязь, в которую ее хотели втянуть, прежде, чем убить… все это его не касалось. Она должна была бороться сама. И победила – только он здесь был ни при чем.
   А ведь всего этого могло не быть…
   Когда-то давно, еще до свадьбы, она попрекнула его, что он не позвал ее с собой после победы под Самуром. Единственный упрек, слышанный им когда-либо от нее (поэтому и запомнил) – хотя повинен он был перед ней в гораздо более тяжких грехах. Он не задумывался, почему. А тогда беспечно ответил ей – из гордости, потому что она его не попросила. Да еще добавил – а что бы от этого изменилось?
   Все изменилось бы. Все, если бы он не думал о своей проклятой гордости. Не было бы ни допросов, ни тюрьмы, ни позора, ни клетки. В конечном счете виновен был он, и стократ виновнее тех, других. Потому что они были врагами и поступали соответственно, а он…
   До сих пор, в сознании своей вины он мог утешаться мыслью, что преступления его прошлого касались близких Азарики, но не ее. Были Одвин, Гермольд… но он никогда не причинял зла ей самой. И ошибался, как всегда. Вот почему она молчала. Не хотела говорить, что он, при желании, мог бы ее спасти, но не спас. Другие спасли… Знакомое имя промелькнуло в прочитанных показаниях. Имя мальчика, которому она дала приют и покровительство. Точнее, имя отца этого мальчика. «Подозреваемый в соучастии Винифрид Эттинг, ныне находящийся в заточении…»
   «Вы пытали бы меня, если бы Винифрид Эттинг не поднял ложную тревогу. Это одна из причин, по которой я забочусь об его сыне…» Не напрасно, значит, Фульк его подозревал… Вот какова была вторая причина, которой она тогда не назвала, а он не спросил. Не только долг, но и вечное напоминание. Никогда она не забывала об этом и не хотела забывать. И, если бы он не был столь слеп и глух ко всему, чего не хотел знать, то понял бы.
   Но почему этот Винифрид так упорно помогал ей? Может, он любил ее? Какая теперь разница… Он был женат на другой женщине, и он умер. Умер, как и прочие… Все равно, как он посмел! Только у него, у Эда, на всем белом свете было на это право. Только он мог ее любить.
   Любить? Но разве любить – это отдавать на расправу? А именно так он все время и поступал с ней. Даже в самом конце, когда, уверившись в собственном благополучии, оставил ее беззащитной перед убийцами. Это – любовь?
   Да, он любил ее. Но сказал ли ей об этом хоть раз? Нет. Никогда. «И здесь ты виден весь», – сказала бы матушка-ведьма. Потому что, держа свою любовь при себе, от нее требовал подтверждения постоянно – как признания на допросе. А теперь уже поздно.
   …Как на допросе…
   «Никогда и ни за что я не смогу причинить тебе боли».
   Она тоже ошибалась. И, в конечном счете, она все же отомстила ему. Ценой собственной жизни. Кто из врагов измыслил бы подобную месть? И кто из врагов догадался бы найти уязвимое место в броне, прикрывающей кровоточащую рану?
   Никто. Лишь верный друг и верный слуга. Из самых лучших побуждений, будь они прокляты!
   Кого проклинать?
   Если бы он позвал ее с собой после Самура…
   Если бы Фульк не использовал суд над ведьмой в борьбе против него…
   Но это было еще не все. Да, виной всему была его гордость. А питало эту гордость желание поквитаться со всем миром за то, как мир с ним поступил, уверенность в исключительности собственных страданий. Незаконный сын, норманнский пленник, раб на дракоре, разбойник, узник каменного мешка – кто в испытаниях был равен ему? И здесь он превзошел всех. Одного он не пробовал – пытки позором.
   А девочка шестнадцати лет, истерзанная допросами, издевательствами и голодом, которую обнаженной выставляли на потеху черни, и, как зверя, таскали в клетке… хуже, чем зверя, потому что зверь своего унижения не разумеет… и не различает в окружающей клетку толпе ни потные похотливые рожи солдат, ни тупые мужицкие… и ни одного зверя не травят с такой злобой, как человека… Против нее действительно ополчился весь мир. И она не сошла с ума, не сломалась, не забилась в глушь, подальше от людских глаз… а пошла туда, где ее меньше всех ждали, где – она не могла не знать – снова встретится со своими мучителями, и бросила им вызов, и, насколько сумела, поквиталась с ними… Так кому на самом деле в жизни пришлось претерпеть худшие мучения? Или его испытания были лишь тенью того, что пережила она? И насколько эта девочка оказалась сильнее мужчины и воина?
   Этот удар был не самым тяжким из всех, что он получил он сегодня, но он был последним. Вроде того, что наносит утомившийся палач, перед тем, как покинуть камеру пыток. И от этого последнего удара гордыня – то, что в нем еще оставалось от прежнего Эда – рассыпалась, и он оказался перед ее обломками.
   Так что давний замысел Фулька, вымечтавшего себе убийство с помощью документов, в конце концов удался. Только старый интриган не предугадал, кто – или что – окажется его жертвой.
 
   – Благородные господа. Мои верные советники и вассалы. Нас ожидают суровые испытания, – сказал он, и ему понравилось, как прозвучал его голос. Властно, жестко, но в то же время по-отечески. Голос зрелого государственного мужа. – Я знаю, что многие в душе осуждают меня за то, что я увеличил налоги и поборы. Но, благодаря этому, неурожай, снова поразивший Нейстрию, не будет губителен для Парижа. Первый караван с зерном, закупленным мною, уже прибыл. И вскоре начнется его продажа. Для самых неимущих я устрою раздачу хлеба. Нет, Париж более не узнает голода.
   – Да благословит Господь нашего доброго графа! – возгласили собравшиеся. Даже те, кто искренне осуждал Роберта за то, что он говорит подобно купцу, а не рыцарю. И он знал, почему. За время своего правления он понял – даже по прошествии десятилетия здесь не могут забыть страшного голода времен осады. Он тогда чувствительно затронул даже высшую знать, а что уж говорить о тех, кто стоит ниже – и в самом низу? Нет, голод, конечно, будет, и раздача хлеба нищим – капля в море, но это запомнят. Граф Роберт милостив. Граф Роберт заботится о голодных.
   Совет происходил в новоотстроенном зале парижского дворца. Примостившийся на низенькой скамеечке у стены монах старательно записывал речь графа и ответы вассалов, дабы занести это в хронику. Он, кстати, уже знал, что караван с зерном пришел – и откуда. Роберт закупил зерно в благословенном Провансе у своего тестя, графа Бозона. И все деньги останутся, можно сказать, в семье. Знал хронист и кое-что еще. Большая часть зерна будет продана по таким ценам, какие позволят графу Роберту полностью возместить издержки из казны. Но еще лучше он знал, что о подобных вещах в хрониках не пишут. А кто пишет – пусть пеняет на себя.
   – Таким образом, достойные сеньеры, можно надеяться, что мы, благодаря нашему мужеству и предусмотрительности, с честью выйдем из испытаний, ниспосланных нам Господом, как и подобает благородным франкам, о которых недаром сказано в законе наших отцов: «Народ франков, сильный в оружии, непоколебимый в мирном договоре, мудрый в совете, благородный телом, неповрежденный в чистоте, превосходный в осанке, смелый, быстрый и неутомимый». – Произнеся это, он поднял голову и обвел собравшихся взором, ясно говорившим, что он сам и есть истое воплощение этого благороднейшего из народов. – А теперь, господа, воздав должное нашим обязанностям, обратимся к Богу. Время идти к мессе.
   Он встал с кресла. За ним стали подниматься со своих мест и остальные. До Роберта долетали обрывки разговоров.
   – …норманны опять в Уэссексе. А у меня там дочь замужем…
   – Волки забегали в город и выли на улицах Парижа. Плохая примета – зима будет долгая и морозная.
   Роберт спросил у барона Оржского, недавно вернувшегося из Лаона:
   – Есть ли какие новости из столицы?
   Тот покачал головой.
   – Ничего нового. Говорят, король собирается в поход на север…
   – Не думает ли мой брат, наконец, взять себе новую жену?
   – Ничего такого я не слышал.
   – Это не мудро. – Роберт возвысил голос так, чтобы его слышали остальные. – Похоже, он поступает сообразно пословице: «Жена бывает хороша лишь мертвая». – Кто-то в зале загоготал, однако Роберт оборвал смех резкой фразой: – Но я снова повторю – это не мудро!
   Какая редкостная удача, думал Роберт по пути в базилику святой Женевьевы, где он обычно слушал мессу. Поистине он любимец судьбы. Осуществляя свою месть, он желал лишь мести, и вот оказалось, что, как в сказке, с одного удара поразил две цели. Нет не только прежней королевы, но и новой. А значит, единственный наследник…
   Сам Роберт женился летом 896 года в соответствии с договором, который они заключили с Бозоном Провансальским, когда последний за год до того приезжал в Париж. О графине Базине мало кто мог сказать что-то определенное, в том числе и ее супруг. А еще римляне считали, что та жена, о которой никто не может ничего сказать – ни хорошего, ни плохого – самая лучшая. Тихая, не слишком красивая, однако ж и не уродливая, она ограничивала свой досуг рукоделием и церковью и никогда не вмешивалась в дела управления. Зато она отлично справлялась с тем делом, к коему ее предназначила природа, и за два года супружества успела подарить мужу уже двух сыновей – Гуго и Роберта.
   А у Эда детей нет. Даже побочных. Он совершил непростительную ошибку, перепутав любовь с браком. Роберт даже в юности, будучи по уши влюбленным в Аолу, такого себе не позволял. А ведь зеленому юнцу подобная глупость еще простительна, сорокалетнему же мужчине – никогда. Ему и не прощают. Кто не слеп, видит, что творится в государстве. Разумеется, никогда не стоит сбрасывать со счетов возможность того, что Эд одумается (хотя слова «одумается», «образумится» вряд ли к нему применимы) и снова женится. Все равно, время работает против него и за Роберта.
   Роберт верил в свою удачу, и пока что она его не подводила. И он уж сделает все от него зависящее, чтобы помочь своей удаче. Добрый, милостивый, благоразумный… словом, безупречный – таким он сделал себя в глазах людей. Таким его и запомнят. А Эда – забудут. Да, он герой. Точнее, был героем. Но что толку быть героем, если удача не за тебя?
   И, к тому же, Эд сам виноват во всем. Так пусть теперь пожинает плоды…
   Но, однако, великая вещь – общая кровь. Всячески осуждая Эда, Роберт в то же время чувствовал, что совершенно его понимает. Разве он сам не прошел через то же самое?
   Все-таки мы с ним братья, сказал себе Роберт. Мы оба способны любить только раз в жизни, и оба убили возлюбленных друг друга. Только Эд убивал явно и тем же оставлял себя открытым для мести. А Роберт убил тайно, чужими руками, сделал все, чтобы не навлечь на себя подозрений. Но этого он даже себе не говорил.
 
   Людям Альберика не удалось настичь сеньера Битурикского, и он бежал в Австразию, а оттуда, кружным путем, – в Бургундию. Именно там находился сейчас Карл, хоть и слабоумный, но по уверению многих как светских, так и церковных князей – законный король Нейстрии. Сам по себе он ничего не значил, да и происходил от Каролингов также по женской линии, но за ним было право законности рождения, и он был также коронован в Реймсе, и, вдобавок, он был ценен именно своей незначительностью. При слабом короле силу набирают вассалы, это и тупому ясно. Разве что за исключением полных идиотов. Таких, как Карл. Поэтому мятежные нейстрийские сеньеры – те, кому удалось избежать карающего меча Эда, собирались вокруг Карла Простоватого. Но именно те качества законного потомка Каролингов, от которых мятежники чаяли себе выгоды, удерживали армию вторжения от выступления. Карл мог служить предлогом, символом, марионеткой на троне, но уж никак не командовать армией. Тем паче против такого опытного и закаленного во многолетних войнах полководца, как Эд. Рихард, герцог Бургундский, сумел бы стать сильным командующим. Слишком даже сильным. Нейстрийские сеньеры опасались, что, возглавив их, он не удовольствуется ролью простого союзника Карла и отвоеванную власть оставит себе. Сменив же Эда на Рихарда, человека, может, и не очень умного (будь он слишком умен, это, скорее, вменили бы ему в недостаток), но упорного и воинственного, они бы не выиграли ничего. Выбрать командующего из своей среды? Это было бы самым разумным выходом, но не всегда самый разумный выход оказывается наиболее достижимым, да и не слишком-то они уважали разум, считая, что он необходим лишь слабыми и незнатным. Прийти же к соглашению им мешало то самое пресловутое «а почему не я?», что подтолкнуло их к мятежу. Никто в окружении Карла не пользовался достаточным влиянием, чтобы навязать свою волю остальным. Будь жив Фульк, он наверняка бы закрутил какую-нибудь сложную интригу, натравливая одних на других, нашептывая, намекая, обещая и, вероятно, получая от этих действий значительно больше удовольствия, чем от конечного результата. Но Фулька не было, и то, что происходило вокруг Карла, было не более, чем обычное собрание вояк, разгоряченных вином, бездельем и бахвальством. И хотя до настоящих раздоров дело тоже не доходило, но и согласия не было. Прошло лето, пришла осень, мятежники же, все увеличиваясь числом, по-прежнему не трогались с места.
   Это не означало, впрочем, что Нейстрия жила в мире. Все уже давно забыли, какой он – мир. Ведь гражданская война, сразу же пришедшая на смену войне с норманнами, тянулась с перерывами уже десять лет, а до этого разве мало было войн, бунтов, переделов границ? Кроме того, в последние годы возникла еще одна напасть. Неожиданно напомнила о себе бесследно расточившаяся тень Карла III. Покойный император, не обзаведясь, как известно, наследниками от законной жены, имел, однако, в Ингельсгейме побочного сына. О бастарде этом в первые годы после кончины низвергнутого императора все забыли, и он проводил жизнь в бедности и ничтожестве, но как раз сейчас, когда он вошел в совершенный возраст, многие тевтонские сеньеры смекнули, что этот юноша, именуемый Бруно, может прийтись к месту. В самом деле, почему в империи должна главенствовать Нейстрия, а не Австразия? Оный Бруно столь же способен стать марионеткой в руках тевтонской знати, как бедный Карл – в руках нейстрийской, и к тому же он хотя бы не слабоумен, способен отличить рубаху от штанов и не пускать слюни на торжественных приемах. А уж по сравнению с Эдом прав на престол у него несоизмеримо больше. Он – внебрачный сын императора, в то время как Эд – всего лишь внебрачный сын имперской принцессы, а мужской линии в вопросах престолонаследования всегда отдается предпочтение. Что же до низкого происхождения его матери, то существует древнее положение франкского права, гласящее: «Наследником короля является всякий, рожденный от короля» (о том, что это положение меровингской эпохи не было подтверждено капитуляриями Каролингов, ибо служило причиной многих кровавый распрей и гражданских войн, не упоминалось).
   Внушить все это незрелому юноше, а также указать ему на прямого виновника падения и гибели его отца, не составляло труда. (Собственно говоря, нынешний император Арнульф был столь же виновен в этом, как и Эд, ибо если Эд отобрал у Карла III Нейстрию, то Арнульф – Австразию, а затем завладел и императорской короной, но об этом опять-таки не говорилось). Бруно от природы не был честолюбив, но при подобных обстоятельствах закружилась бы и более крепкая голова, чем у сына коровницы из Ингельгейма.
   Итак, осенью армия тевтонских баронов, имевших интересы в Западно-Франкском королевстве, беспрепятственно пройдя через Лотарингию, вторглась в Нейстрию. Бруно – бастард, формально возглавляющий ее, в действительности не имел никакой возможности влиять на ход событий. Император Арнульф, как обычно, занял выжидательную позицию. Для него, в конечном счете, был выгоден любой исход. Проиграет Эд – и Нейстрия перейдет под руку Австразии, выиграет – меньше будет горячих голов, а, следовательно, и меньше беспокойства императору в германских землях. Разумеется, передвижения армии претендента не остались тайной от короля франков. К тому времени, когда Бруно миновал Камбре, Эд со своими людьми уже подживал его к северу от Рибемонта. Впрочем, «поджидал» – неверное слово. Франки обрушились на германцев, когда те еще находились на марше. Сильной стороной тевтонов всегда была их сплоченность и умение выдерживать воинский строй, в то время как нейстрийцы зачастую забывали об этом, ища подвигов и поединков. Но фактор внезапности сыграл вою роль, и австразийцы не успели ни перестроиться, ни занять выгодную позицию. Если бы они спешились и попытались создать какие-либо преграды конным атакам нейстрийцев, это могло бы несколько улучшить их положение, но сражаться пешими благородные тевтоны сочли ниже своего достоинства. Нейстрийцы же, во главе с самим королем, стремясь закрепить успех, бросались в яростные безудержные атаки, и вскоре длинные мечи, тяжелые копья и франциски нападавших обратили сражение в бойню. Уцелевшие австразийцы бежали без оглядки. Их не преследовали.
   Никто никогда больше не видел Бруно, сына Карла, ни живым, ни мертвым. Скорее всегда, юноша, не обученный военному ремеслу, был сбит с коня и затоптан при беспорядочном отступлении, так что его изуродованный труп не смогли опознать. Впрочем, австразийцам, мало ценившим своего ставленника при жизни, мертвым он и вовсе не был нужен, а нейстрийцам не было до него никакого дела.
   Такова была первая и последняя битва в этой войне – одной из многих войн этого злосчастного года – столь многочисленных, что даже хронисты не заботились о том, чтобы отмечать их все.
   Примерно о то же время скончалась проживавшая с известных пор в Рибемонте вдовствующая герцогиня Суассонская. Злые языки утверждали – от огорчения при известии об очередной победе короля. Нелепое, надо сказать, утверждение, ибо на стороне короля сражались оба ее сына. Правда, мать и сыновья давно уже не общались, что не такая уж редкость в нашем бренном мире.
   И снова возвращение было победным, но безрадостным. Все больше пепелищ встречалось на пути – недавних и старых, остывших. Деревни, замки, мызы обращены в уголья. И неважно, что сжег их – мятежники, лотаринги, даны или сами же королевские войска, рыщущие по Нейстрии. Словно люди, обезумев, начали жечь собственные жилища, чтобы согреться. Холода, не по-осеннему, все лютели, но снег, способный милосердно укрыть исстрадавшуюся землю, не выпадал. Погорельцы умирали от голода и холода либо становились жертвой волков, заполонивших дороги – как четвероногих, так и тех, что на двух ногах. Уцелевшие перебирались в города, где их ждали скученность, грязь, болезни и снова голод.
   Королевской дружине тоже приходилось туго. Пополнять припасы было негде. Охота не приносила удачи, а реквизировать еду или, проще говоря, грабить, было не у кого. Конечно, эти тяготы несравнимы были с лишениями крестьян, которые давно уже ели хлеб из коры – да и того не хватало. Утверждалось, что люди ели глину, добавляя в нее отрубей, и даже, по слухам, доходило до людоедства, убивая насыщения ради не только случайных спутников, но, потеряв рассудок от голода, своих жен и детей. Но все-таки королевские воины есть королевские воины. И если уж они начинают испытывать нужду…