– Последние?
   – Да. У нас совсем мало времени, чтобы побыть вдвоем. И попрощаемся мы с тобой тоже наедине. Я не хочу, чтобы на нас глазели, как на зверей в клетках.
   Она побледнела и отступила на шаг. И он тут же пожалел о сказанном – она и без того глубоко переживает предстоящую разлуку, а он еще обидел ее грубым словом.
   Но он ошибался. Это была не обида, а воспоминание. Которое не раз, казалось, умирало, но неминуемо оживало и причиняло невыносимую боль. Так что же – разве жизнь не приучила ее к невыносимой боли?
 
   «Это ад, – померещилось ему. – Я в аду». К чудовищной боли, разъедавшей тело, добавился еще и дым… Он точно был мертв, потому что человек не может так страдать. С тех пор, как он заболел, ему, кажется, ни разу не приносили поесть, и он умер… от болезни или голода. Но как больно, Господи! Вот ведь как плохо показалось ему в монастыре, голодно – а теперь угодил в преисподнюю – самый глухой ее закут. Лихорадочный жар, мучавший его все эти дни, спал, и теперь его трясло от холода и слабости.
 
   Дым повалил явственнее. Он закашлялся. И тут подумалось ему – соображал он всегда туго, но все же – мертвецы ведь не кашляют? И холодно им не бывает. Значит, он все еще жив? Он попытался приподняться с гнилой соломы, на которой валялся. Припомнилось, что раньше его держали связанным, но теперь веревки с него сняли – видно, решили, что сдохнет и так. Ему послышался треск за дверями. Знакомый треск… Он знал, что это такое.
   – Люди… – просипел он. – Помогите! Пожар!
   Никто не отозвался. И с пронзительной ясностью, какой не переживал он за всю свою не такую уж долгую жизнь, осознал – никто и не откликнется. Его бросили.
   – Люди… – еще раз каркнул он сорванным голосом в полнейшем отчаянии, зная, что ответа не получит. Но он не хотел умирать, как он не хотел умирать, Господи…
   – Господи… – повторил он и страшным усилием заставил свое огромное тело, все в коросте от грязи и гноя, подняться на ноги. Его мотало из стороны в сторону, но чудовищная жажда жизни, самое сильное и самое неосознанное из чувств, вело его вперед.
 
   – Господи, помоги! – воззвал он. Господня ли сила, либо чудовищная сила отчаяния помогла ему оторвать косяк от двери, а потом ударить по ней. Мечом он владел плохо, стрелять не умел, зато бить, ломать, крушить – это было ему привычно. Дверь выпала наружу, и он, увлеченный силой инерции, выпал в коридор вслед за ней. И в самом деле оказался в пекле.
 
   В морозном воздухе ощутимо тянуло дымком.
   – Что-то поздно поля выжигать, – сказал один из королевских ратников.
   – Может, лотаринги деревни жгут?
   – Испугался? – хмыкнул предводитель отряда. – Бодин где-то в той стороне. Король велел доставить в Компендий одного этого Авеля, значит, все остальное будет нам…
   Тут вернулся разведчик и доложил, что впереди на дороге обнаружена засека, но лотарингов нигде не видать.
   Командир смачно выругался и веле двигать вперед в полной боевой готовности. Дорога за ближайшим поворотом и вправду оказалась перегорожена. У завала сидели два зверовидных мужика и увлеченно жевали мякинный хлеб. Никаких активных действий при виде подъезжающих франков они не предпринимали.
   – Мужичье! – заорал предводитель отряда. – А ну, разобрать завал!
   – Разобрать, конечно, можно, – сказал старший из мужиков, отрываясь от краюхи. – И поезжайте себе с Богом, ежели, конечно. жизнь не дорога…
   – Лотарингами, быдло, пугаешь? Били мы их в любом бою и будем бить!
   = – А там нет лотарингов, – сообщил младший. – Там никого нет. Черная смерть…
   По королевскому отряду, не страшившемуся никакого живого врага, прошел ропот ужаса.
   – Чума?
   – А, почитай что чума. Черная оспа, – охотно делились известиями мужики. – Целые деревни вымирают. Да что деревни! Замки, монастыри… И по приказу его милости маркграфа все места, где зараза, выжигают. А мы, значит, при дороге сидим, упреждаем…
   – А что Бодин? – спросил предводитель отряда. Для очистки совести спросил. Понимал, что если и захочет даже, никого из своих людей в этот Бодин не загонит.
   – Что Бодин? Люди его милости маркграфа и поджигали. Хорошо горел! – оживленно заметил младший. Очевидно, зрелище горящего баронского замка оставило у него самые приятные воспоминания. – Вымерли все в вашем Бодине. Никого не осталось.
   – Ладно, поворачивай! – предводитель махнул рукой. Страшновато, конечно, будет сознаться перед королем в неудаче, но тут уж он не виноват. Король предполагает, а Бог располагает.
   На обратном пути они услышали приближающийся из-за деревьев хруст валежника. Ни один враг не стал бы ходить столь неосторожно, а друзей в этих краях у них не было.
   «Лось или оголодавший кабан», – подумал предводитель отряда и кивнул ближайшему стрелку. Тот уже накладывал стрелу на тетиву, когда на дорогу выползло… они вначале даже не могли определить, что это такое.
   – Поесть, – жалобно простонало существо, протягивая к ним трясущиеся руки. – Поесть дайте…
   Дружинники во все глаза таращились на скорченные на дороге человеческие обломки.
   – Не бойтесь, – произнесли эти обломки, – я не заразный… Я переболел уже…
   – И в самом деле, – сказал один из воинов, – свежие – это не язвы на нем, это ожоги…
   Предводитель сглотнул и спросил:
   – Ты кто такой?
   – Авель, – выдохнул тот и ткнулся лицом в дорожную грязь.
   – «Влеки меня, мы побежим за тобою; – царь ввел меня в чертоги свои, – будем мы восхищаться тобою, превозносить ласки твои больше, нежели вино; достойно любят тебя! – читала Азарика. – Дщери Иерусалимские! черна я, но красива, как шатры Кидарские, как завесы Соломоновы. Не смотрите на меня, что я смугла, ибо солнце опалило меня…»
   Она отодвинула книгу. Интересно, фортунат нарочно оставил сегодня Библию открытой именно на этой странице? Она оглянулась. Рядом Нантосвельта сидела за пяльцами. Склонив голову к плечу, Азарика посмотрела, как та увлеченно орудует иголкой. Сама Азарика прекрасно умела шить, но в чисто прикладных целях, поскольку во времена ее отшельничества и последующих скитаний ей приходилось починять и латать одежду троих мужчин, с которыми была связана ее жизнь – отца, Фортуната и Эда. Премудрости же рукоделия оставались ей чужды.
   Вошла служанка и прощебетала («Когда они выучатся говорить человеческим голосом?» – подумала Азарика) и сообщила о визите начальника ее личной королевской охраны. А тот, в свою очередь, доложил, что в распоряжение ее королевского величества доставлен человек по имени Авель.
   – Та-ак, – сказала королева. – Давайте его сюда.
   Опустила голову, чтобы скрыть усмешку. Все школьные счета между ними давно уже были сведены, но сейчас ей непременно хотелось сказать Авелю какую-нибудь колкость. Правда, вряд ли до него дойдет… так и надо выразиться подоходчивее!
   В дверях послышались шаги – тяжелые, шаркающие. Азарика подняла голову. И замерла. В первое мгновение ей показалось, что произошло какое-то недоразумение – она не ззнала этого человека. И только потом…
   Нантосвельта сдавленно взвизгнула. И правда – облик вошедшего был ужасен. Рябое лицо было сплошь покрыто свежими багровыми рубцами и шрамами. Ни волос, ни бровей, ни ресниц у него не было – начисто сгорели. А главное – он был худой. Отощавший Авель, это и в самом диком кошмаре не приснится! Азарика вцепилась в подлокотники кресла. Высокий человек в грубой хламиде опустился на колени и пополз к ей. Ей пришло в голову – она не узнала его, а он-то ее узнает? Кого он видит в ней – бывшего собрата по школе и дворцовой гвардии или королеву Нейстрии? Может быть, от того, что с ним случилось, он вообще помешался?
   Он подполз ближе. Она увидела его глаза, и это было хуже всего. У Авеля не могло быть таких глаз! У Авеля были тупые, сонные гляделки, загоравшиеся только при виде жратвы, а эти…
   – Озрик… – тихо произнес изуродованный человек на коленях.
   Королева протянула руку и коснулась облысевшей головы – осторожно, чтобы не причинить боли.
   И тогда Горнульф из Стампаниссы, прозываемый Авель, заплакал.
 
   Милосердный Фортунату взял Авеля под свое попечение. Впрочем, он и бездомного пса пожалел бы, не только ученика, пусть и самого нерадивого из всех, что у него бывали. Под его руководством Авель готовился к пострижению. Он твердо уверился, что раз Господь избавил его от язвы смертной и пещи огненной, то оставшуюся жизнь он обязан посвятить Ему. Господня ли помощь была тому причастна или несокрушимое здоровье бывшего палатина, однако чин ангельский, от которого Авель дважды давал деру, готов было осенить его. Три раза судьбу не искушают. На глаза Азарике он показывался редко – был занят. О своих злоключениях после побега из Парижа он ей поведал, но у него хватило ума не рассказывать о своей дурацкой связи с Рикардой (хотя Азарика, скорее всего, пожалела бы его – ведь в этой истории он был пострадавшей стороной), Фортунат же тайны исповеди не раскрывал.
   Зато Фортунат сообщил ей нечто совершенно невероятное: Авель учился читать! Со страшным, правда, скрипом, но то, чего монахи не могли от него добиться ни ежедневной поркой, ни содержанием на хлебе и воде, ныне медленно, но верно продвигалось само собой.
   События за пределами Компендия тоже шли чередом. В марте из-за внезапного паводка военные действия за Реймсом были приостановлены. Воспользовавшись этой передышкой, Эд вырвался в Компендий повидаться с женой. Кого-нибудь другого попрекнули бы за подобное небрежение своими королевскими обязанностями, но знавшие Эда отлично понимали – он не оставил бы войска, если бы Нейстрии действительно грозила опасность. К тому же при королевской армии, стоявшей на Эне, оставался Альберик Верринский. Так что появление Эда вызвало больше радости, чем страха. Правда, самого Эда ожидало некоторое разочарование – он не услышал чаемого известия о беременности королевы. Но этого было недостаточно, чтобы омрачить радость встречи.
   Хотя эти несколько дней, что выпали им после трехмесячной разлуки, супруги почти не расставались, у Эда нашлось время и для своего духовного отца. Тогда-то Фортунат и поведал ему об испытаниях, постигших Авеля, и переломе в судьбе бывшего школяра и бывшего же палатина.
   – Господи всемилостивый, как меняются люди, – вздыхал он, забыв, что уже говорил Эду об этом. На что Эд ответил, как и прежде:
   – Ты один неизменен в этом мире. – И добавил: – Может, если бы я переболел черной оспой, тоже бы обучился грамоте.
   Фортунат осенил себя крестным знамением. Ему эта шутка не понравилась. Он знал, что Эд не испытывает присущего всему военному сословию презрения к образованию и не получил оного не по лени или скудоумию, но исключительно в силу жизненных обстоятельств. И все равно, не понравилась ему эта шутка.
   После Пасхи Авель принял постриг – ведь послушание он отбыл уже давно, – и перебрался в аббатство святого Медарда, что на окраине Лаона. Приор Габунд, зная, что этому монаху покровительствует королевская чета, принял его весьма радушно и самолично провел по монастырскому подворью.
   – Обитель наша, брат Горнульф, хвала Господу, не бедствует, – повествовал он. – Вот справа от храма – дермиторий и поварня. Слева же – кузня и скотные дворы. А прямо перед тобой – лечебница для увечных воинов, которых мы здесь содержим…
   В прежние времена Авель бы сразу устремился в кухню. Однако сейчас он просто стоял и смотрел.
   – Здорово, Авель! – крикнул кто-то. Авель вздрогнул. Голос показался ему смутно знаком. Он присмотрелся. Невдалеке обретался человек на костылях.
   – Наслышан я о тебе от братьев, что в Компендий ходят, – заявил он. – И вот стою здесь, таращусь и глазам поверить не могу – ты ли это, такой тощий да рябой?
   Он был ровесником Авелю – чуть больше двадцати, крепок, недурен собой, вот только ноги ниже колен у него болтались, как неживые.
   – Смиреннее себя надо вести, Фридеберт, сын мой, – укорил его приор. – Не в кабаке все-таки и не в казарме.
   Тот лишь усмехнулся в бороду. Тут Авель его и признал.
   – Простите, отец мой, – сказал он. – Я знаю этого человека.
   Приор, сообразив, что у него назрели какие-то неотложные дела, поспешил ретироваться. Авель подошел к калеке.
   – Привет, Фарисей.
   – Я теперь Фридеберт. Как от рожденья звали.
   – Так ведь и я теперь Горнульф – и в крещении, и в монашестве…
   – Извини, обнять тебя не могу – костыли выпущу – свалюсь.
   – Ты здесь монах?
   – Нет. Ты же знаешь – калек не постригают. Я, – он снова усмехнулся, – увечный воин.
   – Я думал, тебя убили…
   – Я тоже вначале думал, что убили…
   – Где ж это тебя?
   – При Барсучьем Горбу… не помнишь? – Склонив голову, он искоса посмотрел на монаха. – Да, здорово нас жизнь разбросала. Были мы все вместе. А теперь одни короны носят, королевские либо графские, другие – рясы, как ты и Протей…
   – Протей умер, – машинально пробормотал Авель. Ему об этом сказал Фортунат, не уточнив, правда, как тот умер.
   – …а третьи в земле сырой, как Иов, бедняга… и Протей, значит. А я вот – здесь.
   – Что ж ты к себе в поместье не уехал?
   Фарисей расхохотался.
   – Дураком ты был, брат школяр, таким и остался. Какое у меня поместье? Я же из безземельных. Потому в монастырскую школу и подался, что другого пути не было. А как мы все в графскую дружину попали – обрадовался. Наживу, думал, мечом лен себе, титул, замок… Вот и нажил – пару костылей.
   – Как же это ты… – пробормотал Авель.
   – А вот так. Пока служил, и у самого слуги были. А как обезножел, так разбежались и порастаскали, что могли. Остался я таким же нищим, как в начале был. И даже хуже – тогда хоть ноги были целы. Поначалу сильно бедствовал, даже побирался, а потом сюда прибрел. Приняли. Здесь жить не так уж плохо. Не голодаем. Король нам покровительствует, а королева – в особенности. И в самом деле – он пожал плечами, – что ей не помочь старым товарищам по оружию?
   Уродливое лицо Авеля побагровело под оспинами:
   – Ты про королеву… дурного не моги!
   – А что я дурного сказал? Все к тому же – одним повезло, другим – нет. Так о чем я… Значит, живу я здесь не голодно, песен дурацких играть не заставляют, Фарисеем никто не обзывает… Но ты можешь звать. Ладно, стоять долго мне тяжело. Пошли на поварню, посидим, перехватим чего-нибудь…
   – Пошли. Только я есть не хочу. Я лучше тебя послушаю.
   – Ты не хочешь есть? – Фарисей едва не выронил костыли. – Конец света!
   По пути монах спросил калеку:
   – А может… это… попросить каноника Фортуната? Он слово замолвит перед королевой, она – перед королем… и дадут тебе лен в самом деле…
   Фарисей сделал движение, словно хотел махнуть рукой – только руки у него были заняты.
   – Зачем? Земля нужна, когда семья есть… или будет. А для меня жениться все равно, что военная служба – заказана. Кому я нужен, безногий? Пусть уж так. Вот ты бы еще мог – хоть и с рябой рожей. И мечом помахать, и жениться.
   – Нет. Я теперь – смиренный слуга Господень.
   – Ладно, смиренный слуга… Поварня – вон там.
 
– Проклята гордость от века
Горше, чем горькая горечь.
В темной душе ни просвета
Те, кто познал тебя, гордость.
 
   Крокодавл пел, и даже его неописуемый голос не мог убить странной красоты мелодии. Вернее сказать, не пел он, а напевал, сидя на пороге королевского шатра. Напевал и затачивал кинжал о подошву сапога.
 
– Ангел им путь преграждает
В горнюю божью обитель.
Только к смиренным склоняет
Слух наш Предвечный Родитель.
 
   Стражник, стоявший рядом, знал, конечно, что этот шут – на королевской службе. Иначе не преминул бы прогнать от палатки урода с кинжалом в руках. Да и что за кинжальчик – короткий, деревянная рукоять без гарды – так, игрушка… Стражник понятия не имел, насколько опасна может быть такая игрушка в опытных руках.
 
– Ждать до суда нам недолго,
Кротким – уделом награда.
Боже, прости меня, волка,
А не простишь – и не надо.
 
   – Ни разу не слыхал этой песни, – сказал Эд, вырастая за его спиной. – Сам сочинил?
   – Как можно? – Если бродячий комедиант и умел смущаться, по роже его это было совершенно незаметно. Только поспешное движение, которым он запихнул кинжал в сапог, несколько выдавало его. – Как можно! Такую песню… Это какой-то мятежник сочинил, из прежних, не то Черный Гвидо, не то Одвин-бретонец, не помню уж, который из них… Песню-то в доме госпожи нашей Лалиевры, бывало, певали, вот и вспомнилось чего-то.
   – Зайди в палатку, – приказал Эд.
   Весенний поход 889 года закончился удачно. Бургундов оттеснили к самой границе. Правда, покончить с гражданской войной раз и навсегда не удалось, но пока что король Эд удерживал события в руках. Армия возвращалась, большая часть свободного ополчения была уже распущена. До Компендия оставалось два перехода.
   Крокодавл с опаской вошел вслед за королем в шатер. С вечным сотоварищем Нанусом пришлось ему теперь расстаться. Того Эд послал в Аллеманию приглядывать за тамошними Вельфами. Крокодавл же был отправлен на юг, откуда недавно и вернулся. Похоже, сейчас король Нейстрии намерен дать ему новое поручение… если только песня его не разгневала.
   Король уселся на груду волчьих шкур, служивших ему постелью, и взмахом руки указал комедианту на место против себя. Первый го вопрос подтвердил худшие опасения Крокодавла.
   – Значит, песню пели в доме госпожи Лалиевры? – и не дав ответить, добавил: – И долго ты при ней состоял?
   – При ком? – урод был несколько выбит из равновесия.
   – При Лалиевре.
   Тот задумался, загибая пальцы.
   – Не могу сказать точно, не считал, я ведь и сколько мне самому лет, в точности не знаю… а верных двадцать будет. Двадцать пять – так вернее.
   – Большой срок. И тяжелая служба.
   – Да. Так ведь как оно было? – рот комедианта расплылся в улыбке, обнажая редкие зубы. – Если б не госпожа Лалиевра, от меня бы сейчас и костей-то в земле не осталось. Потому как совсем собрались кидать меня в костер. В городе Реймсе это произошло. Темный люди, по злому навету некоего монаха… (Крокодавл знал о не слишком приязненном отношении короля к служителям церкви и мог бы выразиться и повольнее – но не стал). Мне ведь как-то гадалка в Аахене имперском предсказала – помрешь непременно на костре! А меня ведь раз уже хотели сжечь – после рождения – думали, подменыш. А после передумали, сказывали мне, и продали гистрионам. Ну, как поволокли меня на костер, – тут, решил я, предсказание и исполнится. Но, видать, ошиблась гадалка. Подъехала госпожа Лалиевра, распорядилась, и освободили меня. В большой она тогда была силе, к самому Карлу Лысому, говорят, свободно, захаживала, не только что к матушке вашей, ее высочеству принцессе Аделаиде…
   – У королей гостевала, а в доме бунтарские песни пела?
   – Это не моего ума дело, – быстро сказал Крокодавл. – Мое дело – подсмотреть, сообщить, услужить…
   – Или нож кому под ребро…
   – А это уж как хозяева мной распорядятся. Я хоть и прыгал, и скакал на площадях для людей увеселения, умом высоко не залетал никогда. Госпожа Лалиевра – другое. Та высокого полета была птица, за что во дворцы и звана была. Но меня в свои высокие замыслы она не посвящала. Я и не спрашивал. Я ей был раб, и раб добровольный. Так же, как все, кто ей служили. Не из денег, нет. Одни, как я и Нанус – из благодарности, другие, числом наибольшим – из страха, а кто другой – из любви.
   – Из любви?
   – Пусть ваше величество не изволит смеяться! Вы-то ее уже старухой встречали, сморщенную, беззубую, но тогда, четверть века назад, она была хороша. В летах уже, но хороша. Не для таких уродов, как я… Утомил я ваше величество болтовней своей?
   – Нет. Ты меня развлекаешь. Выпей вина. И мне налей заодно. Если не отравишь, конечно.
   Крокодавл вежливо посмеялся королевской шутке. И приказание исполнил с готовностью. Потому что воспоминания пробудили в нем жажду – хоть и говорят, что у них горький вкус. Он опорожнил большой кубок вина, завезенного сюда из солнечных итальянский краев, не обращая внимания на то, что венценосный его собеседник к этому благословенному напитку почти не притронулся.
   – О чем бишь я?
   – О красоте госпожи Лалиевры, повелительницы уродов. О том, что она была не для таких, как ты. Для каких же?
   – Ну, для чего тревожить память бедной женщины. Злословить о той, чье тело лежит в сырой земле, а душа неизвестно где обретается. – Видно было, что Крокодавл возражает лишь ради приличий, а самому куда как охота посплетничать.
   – Отчего же нет? Может, ей самой на том свете приятно, что о ней так вспоминают?
   – Ну, если так посмотреть на дело… – Крокодавл осмелел настолько, что самочинно налил себе еще вина. Эд не возражал. – А говорят, что привечала она многих. Отчего же нет – если Бог дал красоту, пусть люди пользуются. Ведь под венец она никого не тащила, верно? И святой никогда не прикидывалась. Знатные сеньеры к ней похаживали, тогдашний герцог Орлеанский, к примеру…
   – Дядя Роберта Сильного?
   – Вашего отца, верно… Или граф Пуатье. Но и колдунов, разбойников и бунтовщиков тоже не отталкивала. Старого Морольфа вот… Да, великие были замыслы, высокие… Или Одвин-бретонец. Про Морольфа мне горбун Бернард рассказывал, а Одвина я сам видел. Его госпожа любила больше всех, у них, говорят, и сын был, только помер во младенчестве. Это опять-таки Бернард-горбун рассказывал, до меня дело было.
   – И где он сейчас, твой горбун? – очень спокойно спросил король.
   – А помер давно. В Суассоне на кол посадили… Да и где все они – эти герцоги, колдуны, разбойники, сама госпожа Лалиевра? Там же, где колдун Бернард и младенец этот незажившийся. Впрочем, младенца, может быть, никакого и не было. А Одвин был. Из самых что ни на есть простых был, а учен, учен… И язык, как говорится, без костей. Только не впрок пошла ему ученость, чернокнижник он был законченный, с каббалистами знался, а потом и с бунтовщиками снюхался. Тоже, надо думать, высокие были замыслы. Госпожа Лалиевра этого не одобряла. Оттого, может быть, и пробежала между ними черная кошка. – Урод задумался, подливая себе вина. – Да, Одвин… я его помню. Высокий он был, и беловолосый, как все бретонцы, хотя о ту пору большей частью уже и седой. А видел я его в последний раз… когда же это было? Незадолго до мятежа Черного Гвидо, аккурат двадцать лет назад. Был он в этом мятеже замешан, попался, но как-то выкрутился и с тех пор от людей хоронился. Слышал я, что был он потом мельником в Туронском лесу…
   – Где? – вопрос был задан почти беззвучно, но Крокодавл его услышал.
   – В Туронском лесу, – повторил он.
   – И он… жив?
   Странно, что короля волновала судьба старого мятежника. А может, не так уж волновала – он даже не смотрел на комедианта. Крокодавл потер рукой переносицу.
   – Жив ли… Не знаю. Хотя нет, припоминаю… госпожа Лалиевра года три назад или около того упомянула вроде, что он умер. А как – мне неведомо. Старик ведь уже был…
   Эд ничего не ответил. Сидел, отвернувшись. Молчание угрожающе затягивалось, и кому другому могло показаться, что король задремал. Но не Крокодавлу. Он был комедиантом и даже подвыпивши отлично умел определять, когда человек расслабляется, а когда нет. Наконец он осмелился спросить:
   – Я хорошо развлек ваше величество?
   Эд так и не посмотрел на него. Его ладонь, стиснутая в кулак, разжалась и сделала движение в сторону выхода.
 
   – Да, – сквозь зубы проговорил он. – Ты хорошо меня развлек.
 
   «Имя его тебе ничего не скажет», – произнесла на смертном одре старая ведьма, отказавшись назвать имя его настоящего отца. Он не понял тогда, почему, – ведь она уже крепко подкосила его гордость, выдав, что он родом простолюдин, а не герцогский сын, – что уж может быть хуже?
   Теперь он знал, что. И знал, почему она промолчала. Ей было все известно. И она, охранявшая и оберегавшая его всю жизнь, предпочла унести тайну с собой в могилу, чем открыть своему сыну, что он – отцеубийца.
   Дружина двигалась к Компендию. Он спешил, не щадя ни людей, ни лошадей, словно хотел преодолеть два перехода до замка одним броском. Бесполезно. От себя не убежишь.
   Один Бог – а может, дьявол, знал, чего ему стоило не задушить комедианта тут же, голыми руками. Но он удержался и оставил урода жить. Возможно, как напоминание о собственной вине.
   В вине же своей Эд не сомневался. Слишком уж все сходилось. И не могло сбить с толку даже утверждение, будто сын госпожи Лалиевры и Одвина умер. Заячья Губа и должна была утверждать так, дабы ничто не связывало бастарда Робертинов, правнука Карла Великого, и колдунью из урочища Морольфа. Она своего добилась… так добилась, что лучше не думать.
   С тех самых пор, как он выучился держать в руках оружие, Эд посвящал свою жизнь мести за убийство Роберта Сильного. Как прекрасно, как благородно, как рыцарственно – сын мстит за убийство отважного воина, преданного трусливыми соратниками на расправу жестоким врагам. И напрасно мстил. Роберт Сильный не был его отцом. Отважный воин? «Туп, как пробка, и жесток, как кабан», – вот, значит, каким его считали. Только в одном он не ошибся – отец его действительно был жестоко и подло убит. Только мстить некому. Кроме себя самого.
   Даже хуже все было. Проще, грубее и унизительнее. Он, так много сил тративший на месть за отца, убил этого самого отца – прикончил беспомощного старика, который даже не мог защитить себя, за то, что по его вине невольно был причинен вред любимой собаке.