Страница:
– Я был прав – это человек Фулька.
– Отлично, – хладнокровно заметил Фарисей. – А то обидно было бы прикончить невиновного. Но ты забыл снять у него с шеи эту штуку… на цепочке. Наверное, там яд.
Замечание было дельное. С Фулька сталось бы поднести яд и в святом причастии. Авель сдернул с шеи лжепаломника ампулу и присовокупил к пергаментам.
Дальше действиями командовал Фарисей:
– Тащи его сюда. Положи на бок… и голову подверни, будто сам шею сломал. А теперь, – он задул огарок, – уходим. Я – к себе в богадельню, ты – в церковь к полунощнице. Когда его найдут – без разницы.
Стараясь не шуметь, они выбрались во двор.
– Флакончик-то лучше мне отдай, – присоветовал Фарисей. – Пергаментов этих никто не видел, а реликвию он всем под нос совал. А ну как начнут по кельям рыскать? Я ее спрячу, а в случае чего – закопаю.
Авель, поколебавшись, передал ампулу калеке. Выкатившаяся из-за туч луна покосилась на них мертвым глазом, осветила приземистый силуэт церкви, язвительное лицо Фарисея.
– Между прочим, – сказал он, сжимая ампулу в кулаке, – мне только что мысль пришла. Ты вот говорил, что тогда во всем Париже за Эда, кроме епископа Гоцеллина, было только два человека: ты и Озрик. А что делал в это время его светлость Роберт?
Авель не ответил.
Пока обитель и ее окрестности полнились слухами об ужасной и нелепой гибели паломника, избегнувшего тысяч опасностей в Палестине и свернувшего себе шею на темной лестнице, Авель разбирал пергаменты, найденные на трупе. Это стоило ему тяжелых трудов и мучений. Поначалу мучения было следствием трудов, а потом – следствием прочитанного. То, что он узнал, повергло его в ужас, тем более что это было для него совершенно внове. Если в его окружении в те лихие времена и ходили какие-то слухи о побеге ведьмы, арестованной в Лаоне, то он их всех пропускал мимо ушей. Его тогда гораздо больше заботили потребности собственного брюха, чем парижские сплетни. Но теперь, когда он узнал все обстоятельства… Он почему-то ни на миг не усомнился в том, что прочитал. Может быть, потому, что все его учителя наказывали ему верить каждому писаному слову. Он не понимал, зачем и для чего у подосланного убийцы оказались эти пергаменты, но чувствовал – здесь кроется какой-то подлый замысел. Те, кто послал лжепаломника, хотели опорочить королеву (хотя совместить королеву и «ведьму в клетке» стоило Авелю немало умственных усилий), без помощи и заботы которой кости Авеля давно валялись бы где-нибудь в лесу, обглоданные волками… И первое побуждение было – в огонь проклятые листы! Но выполнить его оказалось не так-то просто. В монашеской келье очаг не положен, сжечь же такое количество пергаментов на открытом огне, не привлекая к себе внимания, невозможно. И не так просто протащить и сжечь все это на поварне или в бане, где есть печи. Лучше уж вынести все за пределы обители, запалить костер и… Пока что выход виделся ему только один. Обустраиваясь в келье, Авель сооружил тайник в стене – без всякой цели, просто из подражания Фортунату – каноник рассказал ему, как прятал свою Хронику у святого Эриберта. А так как Авелю теперь чрезвычайно хотелось походить на Фортуната, как на зерцало истинного служителя церкви, он вытащил из кладки несколько кирпичей, хотя вовсе не собирался ни писать тайных летописей, ни хранить у себя запрещенных книг. Теперь тайник до времени мог пригодиться. А дальше – видно будет.
И во всяком случае – никому ни слова! Даже Фарисею. Друг-то он друг, но язык у него без костей, и королеве он ничем не обязан. Лучше, чтоб никто ничего не узнал.
Так он решил, спрятал пергаменты и положил больше не думать об этом.
Ни он, ни Фарисей не могли представить себе всех последствий своего поступка. Даже самых ближайших и простых – в церковной жизни города Лаона, что не слишком отличалась от жизни мирской в области козней, интриг и непримиримой вражды.
«В праздник Пятидесятницы прибыл король Эд в столицы свою Лугдунум Клаватум, по франкски же Лаон, дабы чинить свое правосудие. И было тогда среди иных тяжущихся Гунтрамн, настоятель монастыря во имя блаженного Авита. Ибо сей недостойный клирик исполнился зависти к милостям, которыми была осыпана обитель святого Медарда. И, побуждаемый постыдной страстью к стяжательству, он, не обращаясь к церковному суду, воззвал к суду королевскому , возглашая, что в аббатстве св. Медарда был убит некий паломник, с тем, чтобы не дать тому вручить королю реликвию, принесенную из Святой Земли, поскольку реликвия та бесследно исчезла. Так говорил он, желая очернить приора Габунда в глазах короля…»
(«Хроника» Фортуната, кн. 11)
Ему вовсе не хотелось заниматься этим делом. Лучше всего предоставить попам разбираться между собой. Тогда бы они быстро перервали друг другу глотки – и отлично. Но Гунтрамн поднял такой крик об убийстве в пределах королевской столицы и о том, как Габунд предает своего благодетеля, что он решил съездить туда и узнать на месте, что все-таки там произошло. Это было бы гораздо быстрее и проще, чем вызывать Габунда во дворец.
В сопровождении двух воинов он приехал к святому Медарду – и почти сразу же пожалел об этом. При всей растерянности приора Габунда было ясно – ну какой из этого старого дурака убийца? Он же курице свернуть башку неспособен, не то что человеку. Однако ж труп был налицо, а реликвия, как признавался сам Габунд, исчезла. И что же? Скорее всего, паломник действительно сверзился с лестницы, а реликвию прибрал к рукам кто-то из монахов. А до этого обстоятельства королю дела не было. Близилось время мессы, и король отпустил приора, но, покинув его покои, сам не спешил направиться в храм. По приезде в толпе, среди нищих и монастырской челяди, он заметил знакомое лицо. И теперь он хотел бы перемолвиться словом с Фарисеем. Ему было жаль парня – такой молодой и обезножел. Но – ничего не поделаешь – превратности войны. Кстати, в этом аббатстве обитал еще один его бывший палатин. Однако Авеля нигде не было видно.
Фарисей, как нарочно, тоже не вошел в церковь и обретался во дворе. Или… в самом деле нарочно?
– Здравствуй, Фарисей. Или тебя нынче «братом» величают?
– Никогда не набивался в братья королю. – Бывший дружинник держался свободно (если так можно сказать о человеке, стоявшем на костылях) и угодничества в нем не было ни тени. А ведь он, помнится, даже не из благородного рода.
– Ты теперь здесь живешь?
– Да, милостью приора.
– Почему меня о милости не просил?
– У тебя и без меня забот хватает… а мне и здесь неплохо, как я уже Авелю говорил.
– Авель не вышел сегодня меня встретить, – заметил Эд.
Подвижное лицо Фарисея изменилось.
– Оставь его, господин. Он и так уже разрывается между королем земным и царем небесным.
– Тебе что-то известно? – жестко спросил Эд.
Фарисей, казалось, не был испуган.
– Я готов отвечать перед тобой. Только, прости уж, лучше сидя. Тут есть скамья у колодца…
Эд сделал знак охране держаться поодаль и последовал за калекой к большому каменному колодцу, в стену которого была встроена скамья. Надо думать, для благочестивых размышлений. И обстановка располагала – от воды веяло сыростью, которая при нынешней жаре была даже приятна, по краям колодца разгуливали голуби, и они же жались в нишах между камнями. Только беседа предстояла, хоть и на благочестивые темы – о паломниках и реликвиях, совсем не благочестивая.
– Что ты знаешь об этом паломнике?
– Он был такой же паломник, как я – святой Медард.
– Кто же?
– Шпион Фулька. Авель его узнал. А я убил.
– Ты убил или вы с Авелем? – спросил Эд, пристально глядя на калеку.
Тот ответил не сразу – обдумывал слова. Потом произнес с нажимом:
– Убивал я.
Эд перевел взгляд на безжизненные ноги Фарисея. Последний усмехнулся.
– Руки-то у меня целы пока…
– Если это и вправду был шпион, Авель может и не бояться. Вас не казнить надо, а награждать.
– Ох, только не награждать! Чем меньше людей про это узнают, тем лучше.
– Так. А что за толки о какой-то реликвии?
– Вот она. – Фарисей высунул флакон из рукава.
– Зачем ты ее взял?
– Там внутри масло. Я думал, яд. Только никакой это оказался не яд.
– Ты так разбираешься в ядах?
– Нет. – Фарисей осклабился. – Я этого маслица собаке дал полизать. Ничего ей не было, собаке.
– Дай. – Эд взял ампулу у калеки. – Знаток! Яды, я слышал, разные бывают. А может, это и вправду реликвия. Собаке от этого, конечно, будет прятнее… И с чего вы вообще взяли, что это шпион?
Фарисей замер. Он мучительно прикидывал – сказать или не сказать о пергаментах, найденных на покойнике? И решил – не говорить. Если Авель не передал этих свидетельств королю и вообще спрятался, значит, у него на то есть причины. Коли Авелю надо, пусть он сам и рассказывает, черт возьми!
– Я же сказал – Авель узнал его. Он говорил, что этот человек заправлял всем, когда на тебя напали… в Париже.
И тут Фарисей испугался – такое бешенство при воспоминании об этом выразилось во взгляде короля. В конце концов Фридеберт, по школьному прозвищу Фарисей, хоть и многого хлебнул в жизни, но не пробовал вкуса предательства. Не представилось случая.
– Поторопились вы… – медленно произнес Эд, – прикончив его сразу. Нужно было отдать его мне. Он бы о многом рассказал… в руках палача! Фарисей опустил голову, широкие плечи его поникли, и Эду снова стало его жаль.
– Ладно. Оставим это. Вы хотели, как лучше.
Фарисей откашлялся. Чтобы смягчить неловкость, ему всегда потребно было рассказать какую-нибудь байку.
– Кстати о палачах… В нашей богадельне много разного зверья собралось, – начал он, – вот я и вляпался. У нас тут есть один старикан, полупаралитик, вечно сидит, как сыч, на солнышке греется и молчит. Хотя, правда, сычи на солнце не вылезают. Ну, мне его жалко стало – ползать ему еще хуже, чем мне, он весь скрюченный и одна рука не работает. Я ему, бывало, миску похлебки принесу по-братски или помогу до лежанки дотащиться. А тут на него как-то разговорчивость напала либо на старости лет уже не понимает, что несет и кому, – и он признался, что вовсе он не увечный воин, а палач. Да, да, доподлинный заплечных дел мастер. А когда его удар хватил, Карл Лысый веле его сюда определить. Здесь уж и позабыли, кто он был… Ну, никто так не вляпается, один я!
Но Эда это побасенка нисколько не развеселила. Он так уставился на Фарисея, что, казалось, взглядом снимает мясо с костей.
– Он был палачом при Карле Лысом? – спросил он.
– Ну да… – Фарисей растерялся. – Личным и бессменным, так он говорит.
– Ты можешь мне его показать?
– Конечно, могу. День сегодня жаркий, он наверняка на солнцепеке сидит, кости греет.
– Тогда идем, – Эд протянул руку и помог Фарисею встать с каменной скамьи. Тот заковылял по монастырскому двору, недоумевая, зачем королю понадобился старый душегуб, да еще так срочно. И дернул черт за язык! Однако нутром он чувствовал – это случайное упоминание о палаче оказалось для Эда важнее всей истории с лжепаломником, из-за которой он сюда прибыл.
Они обошли церковь слева. Эд вынужден был умерять свое нетерпение, примеряясь к походке калеки.
– Так где ты его будешь искать?
– А где обычно. На кладбище. У стены.
Вскоре они увидели могильные кресты. Кладбище, при всей величине и древности аббатства, было невелико, так как имел место обычай вторичного перезахоронения в церковных подземельях. Те же, чьи черепа еще не упокоились в каменных нишах, лежали в могилах. Одна могила была совсем свежей – земля еще не осела. При виде ее рот Фарисея снова покривила усмешка. Но Эд туда даже не взглянул.
А смотрел он на человека, скрючившегося на прогретой солнцем могильной плите с неразличимой уже надписью. Скрючился он не сейчас – жизнь его скрючила. Спина и правая рука у него были искорежены артритом, и просторный балахон, в который монастырь рядил своих нахлебников, не скрывал всего уродства этого ветхого тела. Старческий пух одевал лысую голову, глаза были прикрыты морщинистыми веками, лишенными ресниц.
Тот, без кого ни одно государство не обходится и с кем никто в этом государстве не желает иметь дела. У кого только одно братство – с жертвой.
Палач.
И пусть он давно уже не казнит, не пытает, это клеймо на нем останется навечно, глубже, чем на тех, на ком он выжигал его раскаленным железом. И не случайно сидит он на кладбище – неизвестно, попадет ли он сюда после смерти. Может, милосердные братья пожалеют его, а может, закопают за церковной оградой.
– Старик, – голос Фарисея прозвучал в прогретой солнцем тишине до странности резко, – перед тобой король. Он будет говорить с тобой.
– Король умер, – ответный голос был глух, точно его владелец отвык им пользоваться.
– Не дури, старик. Это твой король умер. Карл Лысый. И король Карломан. И император Карл III. Все они мертвы. Правит король Эд. И ты обязан отвечать ему.
– Я отвечу королю, – проскрежетал старик. – Я всегда верно служил Каролингам… – он сполз с могильной плиты, но и стоя оставался все таким же скрюченным. Он был безобразен и жалок. Эд мог убить его одним ударом… но что с того? Палач повинен перед ним гораздо меньше, чем он сам перед собой. И однажды он уже убил одним ударом немощного старика… Есть одно облегчение в сознании преступления такой тяжести. Его невозможно повторить.
– Иди, Фарисей. И запомни – я никогда не забуду того, что ты для меня сделал. – Слова его прозвучали угрозой, но он сейчас этого не осознавал.
Калека заковылял прочь. Он был по натуре любопытен и не прочь послушать, о чем здесь будут говорить, но и у его любопытства были пределы. Есть вещи, от которых лучше держаться подальше.
Он ушел, и король с палачом остались вдвоем среди крестов.
– Ты служил королю Карлу Лысому?
Старик задрал голову, веки поползли вверх, открывая мутные, со слезой, глаза.
– Служил… верно служил… пока был в силах.
– Тебе приходилось допрашивать человека по имени Одвин? Его еще называли Одвин-бретонец или Одвин-чернокнижник.
Старческие глаза, казалось, стали еще мутнее.
– А… мало ли их было… разных Одвинов, Эдвинов, Годвинов… всякие через мои руки прошли.
Предупреждал же Фарисей, что старик временами заговаривается! Хотелось схватить старую мразь за горло, тряхнуть, выбить правду! Но мешало отвращение… и что-то еще.
– Припомни («Припомни», – недавно сказала ему Азарика). Это было девятнадцать или двадцать лет назад. После мятежа Черного Гвидо. При допросе присутствовал сам король. Твой король.
– Ах, этот… колдун из Пуатье… Я допрашивал его как полагается… водой… потом огнем и раскаленным железом… но костей ему не дробил… Король велел отпустить его, сказал – «Пусть сдохнет на свободе».
Пот выступил у Эда на лбу.
– Он сознался?
– Он ни в чем не сознался.
Странная легкость на сердце. Как будто от того, что Одвин сумел устоять на допросе, что-то изменится…
Но палач тут же добавил:
– Да и не в чем ему было сознаваться…
– О чем же спрашивал его король?
В скрипучем голосе послышался смутный намек на удивление.
– О чем же, как не об отродье Черного Гвидо?
– Что?
– Ну да. Уже когда мятежника и жену его повесили, люди его под пытками сознались, что жена Гвидо незадолго до того разродилась, а младенец куда-то исчез. Не знали даже, был ли то мальчик или девочка. А этот… бретонец… был приятелем Черного Гвидо. И король думал, будто мятежник ему свое отродье и передал.
– И Одвин ничего не сказал?
– Говорю я, он ничего не знал! Нет бесстрашных людей, есть неумелые палачи… Я не был неумелым. Но, если б это был его ребенок, у него был бы смысл запираться. Кто будет терпеть муки из-за чужого? Они ведь были даже не в родстве… и король велел прекратить пытку…
Эд был уже готов повернуться и уйти. Но неожиданная мысль приковала его к месту.
– А зачем… Карлу Лысому было так важно знать про ребенка Черного Гвидо? Ведь мятежника он уже казнил… и что ему было в новорожденном младенце?
Сейчас глаза палача не были ни мутными, ни слезящимися. Жидко-голубые, с желтеющими белками, они светились превосходством. Он обладал знанием, которого стоящий перед ним молодой и сильный мужчина был лишен.
– Но ведь Черный Гвидо утверждал, что он – истинный Каролинг… и законный наследник престола Нейстрии. Иначе зачем ему было подымать мятеж?
«Редкая принцесса в империи получила образование, равное моему…»
Что за провидение стояло за этой фразой?
Если раньше и существовали сомнения в том, что Азарика – дочь Черного Гвидо, то теперь они отпадали. Но за разрешением одной загадки вставала другая, большая. Кто, когда слышал о таком претенденте на франкский престол? Мятеж был быстро подавлен, сказал Крокодавл. И участники наверняка казнены. Кроме Одвина. Который, как говорят, в мятеже не участвовал. Но был замешан…
В чем именно он был замешан? Предположим, Гвидо только называл сея Каролингом… хотя имя это в роду Каролингов не столь уж редкое… но даже если он был самозванцем, Одвин в его права на престол несомненно верил. Ради этого он терпел пытки и изгнание – не из упрямства, не из страха, не из злонравия колдуна. Ради верности. Верности кому? Или чему?
«Погоди чуть-чуть, и я сделаю тебя царицей мира…»
Но тогда получается, что в права Гвидо верил и король Карл? Ведь Одвина много в чем можно было упрекнуть – и в пособничестве мятежнику, в котором тот, несомненно, был повинен, и в чернокнижии, которым, как ни крути, Одвин занимался – сама Азарика подтвердила пресловутые «халдейские книги». Но Карл Лысый спрашивал его только об одном – где ребенок Черного Гвидо? И не случайно ему так важно было знать, мальчик это или девочка. Мальчик был ему опаснее… И, уверившись в том, что Одвин ничего не знает, выбросил его за ненадобностью. На все прочие, истинные или мнимые провинности бретонца, ему было наплевать…
А может, все это пустые домыслы, и не верил Карл Лысый вовсе, что кто-то может потеснить его на троне, а просто хотел вывести под корень всю семью мятежника – дело обычное? Опасался будущего себе мстителя…
Слишком зыбко все это было, слишком неопределенно. А неопределенности Эд не любил. И это его раздражало. Особенно потому, что он чувствовал – возможно, кое-что известно и Фортунату. Вряд ли он сам это сознает, но не исключено, что из своего прежнего знакомства с Одвином он мог вынести что-то такое, о чем потом, по прошествии многих лет, забыл или не придал значения… Но ведь он же имеет привычку все записывать… значит, может и вспомнить!
И все-таки что-то удерживало Эда от того, чтобы обратиться к Фортунату. Просьба ли Азарики, собственное нежелание тревожить старика… Из Крокодавла же он явно вытряс все, что тому было известно. Но у Крокодавла имелся напарник. И, когда по возвращении в Лаонский дворец королю сообщили, что объявился, наконец, Нанус, первая мысль была – вдруг этот что-нибудь знает? Но когда это помесь паука с ящерицей предстала перед королевские очи, Эду пришлось подавить в себе досаду – не мог тот ничего знать, годы не те. Ярмарочный мим был гораздо моложе его самого, и в дни мятежа Черного Гвидо он был еще малым ребенком… Нет, нужно отвлечься от навязчивой мысли и вернуться к тому, зачем непосредственно Нануса на север и посылали. Ему было предписано вызнать намерения германских Вельфов. Гибель их франкского сородича Готфрида, графа Каталаунского, от рук Эда могла подвигнуть Вельфов на участие в военных действиях против последнего. Но Вельфы, так же, как их сюзерен, новоизбранный король Австразии Арнульф, еще не приняли окончательного решения. Арнульф Каринтийский, разумеется, рад был бы подгрести Западно-Франкское королевство под свою руку, тем более что еще год назад Нейстрия и Австразия были объединены под властью одного монарха, и живы были еще люди, помнившие, как эти государства до Верденского раздела и в самом деле были едины. Да и слабоумный Карл в качестве игрушечного наместника Нейстрии был бы ему не в пример удобнее. Однако канцлер Фульк, теперь вовсю искавший поддержки австразийского короля, в свое время не менее усиленно интриговал против его избрания, Арнульф же был злопамятен. А Эд, против которого предполагалось выступить, приходился – или считался – Арнульфу довольно близким родственником (впрочем, как и Карл…). Конечно, ради выгоды властители забывают и более близкое родство, но пока что это служило удобным предлогом для того, чтобы выжидать.
Да, король Арнульф – а вместе с ним и Вельфы – выжидали, на чью сторону склонится чаша весов в предстоящей войне. Судя по всему, решение будет принято на обычном осеннем собре германской знати в Аахене, когда, возможно, определится победитель. Времена предстоят трудные. Во-первых, бургунды… И во-вторых, в тевтонских землях явно ожидают нового прорыва данов. Нет, точно Нанус не знал ничего, но ведь дыма без огня не бывает, верно? Вряд ли они ударят со всей силой в самое сердце страны, как при Сигурде, думал Эд, второго такого вождя, как старый волк, даны не скоро найдут, но в случае предательства одного из королевских ленников – Нанус опять не говорил об этом прямо, лишь обиняками… а предать могут многие… из мести, из жадности или просто по глупости, как тогда, в Самуре…
– В Самуре… – произнес он вслух. Нет, избавиться от навязчивой мысли не удавалось.
Нанус таращился на него во все глаза, озадаченный неожиданным замечанием.
«Впервые я встретилась с ними в Самуре», – ответила Азарика на его вопрос об уродах Заячьей Губы. И замолчала. Неужели ее тогда посетила та же мысль, что и его сейчас?
– Скажи мне, комедиант, – спросил он, – когда ты впервые увидел нынешнеюю королеву?
Зубы Нануса клацнули. Вопрос поверг его в полноге недоумение. И перепугал. А ведь мим не был трусом. Человек, который вел такую жизнь, просто не мог быть трусом. Правда, это была не та храбрость, что признавал Эд, но и такая существовала.
– Отвечай, мим. И не бойся. Я спрашиваю не для того, чтобы повредить тебе… или ей. Я просто хочу знать. Это было в Самуре? Или раньше?
Нанус наконец собрался с духом.
– Я видел ее раньше… дважды… издалека… и не разговаривал.
– Где?
– В монастыре святого Эриберта… По праздникам там раздавали нищим хлеб… и я приходил вместе с нищими… Я ничего дурного не делал, клянусь! Мне нужно было только проследить, не покинула ли молодая госпожа монастырь, и сообщить… – голос его почти сошел на нет.
– Кому?
– Госпоже Лалиевре… Это она описала мне, как выглядит… (после паузы, в которой Нанус, очевидно, никак не мог разобраться с именами, прозвищами и титулами) она… и велела проследить… Так что, когда мы встретились в Самуре, я уже знал ее в лицо.
– Зачем это было нужно твоей хозяйке?
– Не знаю. Она не делилась с нами своими планами… Но ведь у нее же был дар провидения, так? Она предвидела, что мне придется встретиться с госпожой, и сделала так, чтоб я мог ее узнать.
– Хорошо. Ты волен идти.
Дар провидения, как же! Скорее дар плести хитрые и безжалостные интриги. Высокие замыслы, сказал другой комедиант, великие и высокие. И еще он сказал, что Заячья Губа обреталась в кругах, близких к королевской семье. Впрочем, это Эду было известно и без Крокодавла. И то, что знал король, могла знать и старая ведьма – впрочем, в те поры еще молодая… То есть, если Черный Гвидо был не просто самозванцем, а обладал подлинными – пусть и шаткими правами на трон или хотя бы на удел в Нейстрии… скажем, как незаконнорожденный потомок королевского дома…
Знакомо все это. Слишком знакомо. Не так уж редко те, кого клеймят бастардами, обходили в борьбе за власть законных ее наследников, зажиревших от благополучной жизни, отупевших и выродившихся. Разве не из таких был Карл Великий? И сам Эд, и Арнульф Каринтийский. Только они выиграли, а Черный Гвидо – проиграл.
И все же старый душегуб говорил, что Гвидо провозгласил себя законным наследником трона. Это должно было вызывать особую ярость короля Карла – права его наследования неоднократно оспаривались. И тогда – под корень проклятого мятежника! И все семейство его! А где оно, его семейство? И что оно из себя представляло?
«Только не думай, что я расскажу тебе какую-нибудь царскую родословную…»
Тогда зачем тратили свое время, силы и, очевидно, жизни всякие Крокодавлы, Нанусы и прочие горбуны Бернарды – Бог знает, сколько их было, этих служителей высоких и великих планов?
Теперь уже невозможно узнать.
Проклятье, не бывает ничего невозможного!
Вот трижды мелькало в свидетельствах название города Пуатье. Крокодавл упоминал имя графа Пуатье среди любовников Заячьей Губы. Мятеж Черного Гвидо происходил вблизи Пуатье. И колдуном из Пуатье называл Одвина палач. Может быть, какие-то свидетельства сохранились в этом городе?
Но это вряд ли. Если там что-то и было, Карл Лысый перетряхнул весь город до основания, разыскивая слишком опасного для себя наследника. Он не знал – и не узнал, что это – наследница. Узнал бы, может, и успокоился, ведь женщины не наследуют короны.
А может быть, и нет.
Нет, неверный это след. Даже если в Пуатье что-то и знали, даже если король Карл не выжег это знание каленым железом, слишком давно все это было. Со смерти Черного Гвидо прошло почти двадцать лет.
– Отлично, – хладнокровно заметил Фарисей. – А то обидно было бы прикончить невиновного. Но ты забыл снять у него с шеи эту штуку… на цепочке. Наверное, там яд.
Замечание было дельное. С Фулька сталось бы поднести яд и в святом причастии. Авель сдернул с шеи лжепаломника ампулу и присовокупил к пергаментам.
Дальше действиями командовал Фарисей:
– Тащи его сюда. Положи на бок… и голову подверни, будто сам шею сломал. А теперь, – он задул огарок, – уходим. Я – к себе в богадельню, ты – в церковь к полунощнице. Когда его найдут – без разницы.
Стараясь не шуметь, они выбрались во двор.
– Флакончик-то лучше мне отдай, – присоветовал Фарисей. – Пергаментов этих никто не видел, а реликвию он всем под нос совал. А ну как начнут по кельям рыскать? Я ее спрячу, а в случае чего – закопаю.
Авель, поколебавшись, передал ампулу калеке. Выкатившаяся из-за туч луна покосилась на них мертвым глазом, осветила приземистый силуэт церкви, язвительное лицо Фарисея.
– Между прочим, – сказал он, сжимая ампулу в кулаке, – мне только что мысль пришла. Ты вот говорил, что тогда во всем Париже за Эда, кроме епископа Гоцеллина, было только два человека: ты и Озрик. А что делал в это время его светлость Роберт?
Авель не ответил.
Пока обитель и ее окрестности полнились слухами об ужасной и нелепой гибели паломника, избегнувшего тысяч опасностей в Палестине и свернувшего себе шею на темной лестнице, Авель разбирал пергаменты, найденные на трупе. Это стоило ему тяжелых трудов и мучений. Поначалу мучения было следствием трудов, а потом – следствием прочитанного. То, что он узнал, повергло его в ужас, тем более что это было для него совершенно внове. Если в его окружении в те лихие времена и ходили какие-то слухи о побеге ведьмы, арестованной в Лаоне, то он их всех пропускал мимо ушей. Его тогда гораздо больше заботили потребности собственного брюха, чем парижские сплетни. Но теперь, когда он узнал все обстоятельства… Он почему-то ни на миг не усомнился в том, что прочитал. Может быть, потому, что все его учителя наказывали ему верить каждому писаному слову. Он не понимал, зачем и для чего у подосланного убийцы оказались эти пергаменты, но чувствовал – здесь кроется какой-то подлый замысел. Те, кто послал лжепаломника, хотели опорочить королеву (хотя совместить королеву и «ведьму в клетке» стоило Авелю немало умственных усилий), без помощи и заботы которой кости Авеля давно валялись бы где-нибудь в лесу, обглоданные волками… И первое побуждение было – в огонь проклятые листы! Но выполнить его оказалось не так-то просто. В монашеской келье очаг не положен, сжечь же такое количество пергаментов на открытом огне, не привлекая к себе внимания, невозможно. И не так просто протащить и сжечь все это на поварне или в бане, где есть печи. Лучше уж вынести все за пределы обители, запалить костер и… Пока что выход виделся ему только один. Обустраиваясь в келье, Авель сооружил тайник в стене – без всякой цели, просто из подражания Фортунату – каноник рассказал ему, как прятал свою Хронику у святого Эриберта. А так как Авелю теперь чрезвычайно хотелось походить на Фортуната, как на зерцало истинного служителя церкви, он вытащил из кладки несколько кирпичей, хотя вовсе не собирался ни писать тайных летописей, ни хранить у себя запрещенных книг. Теперь тайник до времени мог пригодиться. А дальше – видно будет.
И во всяком случае – никому ни слова! Даже Фарисею. Друг-то он друг, но язык у него без костей, и королеве он ничем не обязан. Лучше, чтоб никто ничего не узнал.
Так он решил, спрятал пергаменты и положил больше не думать об этом.
Ни он, ни Фарисей не могли представить себе всех последствий своего поступка. Даже самых ближайших и простых – в церковной жизни города Лаона, что не слишком отличалась от жизни мирской в области козней, интриг и непримиримой вражды.
«В праздник Пятидесятницы прибыл король Эд в столицы свою Лугдунум Клаватум, по франкски же Лаон, дабы чинить свое правосудие. И было тогда среди иных тяжущихся Гунтрамн, настоятель монастыря во имя блаженного Авита. Ибо сей недостойный клирик исполнился зависти к милостям, которыми была осыпана обитель святого Медарда. И, побуждаемый постыдной страстью к стяжательству, он, не обращаясь к церковному суду, воззвал к суду королевскому , возглашая, что в аббатстве св. Медарда был убит некий паломник, с тем, чтобы не дать тому вручить королю реликвию, принесенную из Святой Земли, поскольку реликвия та бесследно исчезла. Так говорил он, желая очернить приора Габунда в глазах короля…»
(«Хроника» Фортуната, кн. 11)
Ему вовсе не хотелось заниматься этим делом. Лучше всего предоставить попам разбираться между собой. Тогда бы они быстро перервали друг другу глотки – и отлично. Но Гунтрамн поднял такой крик об убийстве в пределах королевской столицы и о том, как Габунд предает своего благодетеля, что он решил съездить туда и узнать на месте, что все-таки там произошло. Это было бы гораздо быстрее и проще, чем вызывать Габунда во дворец.
В сопровождении двух воинов он приехал к святому Медарду – и почти сразу же пожалел об этом. При всей растерянности приора Габунда было ясно – ну какой из этого старого дурака убийца? Он же курице свернуть башку неспособен, не то что человеку. Однако ж труп был налицо, а реликвия, как признавался сам Габунд, исчезла. И что же? Скорее всего, паломник действительно сверзился с лестницы, а реликвию прибрал к рукам кто-то из монахов. А до этого обстоятельства королю дела не было. Близилось время мессы, и король отпустил приора, но, покинув его покои, сам не спешил направиться в храм. По приезде в толпе, среди нищих и монастырской челяди, он заметил знакомое лицо. И теперь он хотел бы перемолвиться словом с Фарисеем. Ему было жаль парня – такой молодой и обезножел. Но – ничего не поделаешь – превратности войны. Кстати, в этом аббатстве обитал еще один его бывший палатин. Однако Авеля нигде не было видно.
Фарисей, как нарочно, тоже не вошел в церковь и обретался во дворе. Или… в самом деле нарочно?
– Здравствуй, Фарисей. Или тебя нынче «братом» величают?
– Никогда не набивался в братья королю. – Бывший дружинник держался свободно (если так можно сказать о человеке, стоявшем на костылях) и угодничества в нем не было ни тени. А ведь он, помнится, даже не из благородного рода.
– Ты теперь здесь живешь?
– Да, милостью приора.
– Почему меня о милости не просил?
– У тебя и без меня забот хватает… а мне и здесь неплохо, как я уже Авелю говорил.
– Авель не вышел сегодня меня встретить, – заметил Эд.
Подвижное лицо Фарисея изменилось.
– Оставь его, господин. Он и так уже разрывается между королем земным и царем небесным.
– Тебе что-то известно? – жестко спросил Эд.
Фарисей, казалось, не был испуган.
– Я готов отвечать перед тобой. Только, прости уж, лучше сидя. Тут есть скамья у колодца…
Эд сделал знак охране держаться поодаль и последовал за калекой к большому каменному колодцу, в стену которого была встроена скамья. Надо думать, для благочестивых размышлений. И обстановка располагала – от воды веяло сыростью, которая при нынешней жаре была даже приятна, по краям колодца разгуливали голуби, и они же жались в нишах между камнями. Только беседа предстояла, хоть и на благочестивые темы – о паломниках и реликвиях, совсем не благочестивая.
– Что ты знаешь об этом паломнике?
– Он был такой же паломник, как я – святой Медард.
– Кто же?
– Шпион Фулька. Авель его узнал. А я убил.
– Ты убил или вы с Авелем? – спросил Эд, пристально глядя на калеку.
Тот ответил не сразу – обдумывал слова. Потом произнес с нажимом:
– Убивал я.
Эд перевел взгляд на безжизненные ноги Фарисея. Последний усмехнулся.
– Руки-то у меня целы пока…
– Если это и вправду был шпион, Авель может и не бояться. Вас не казнить надо, а награждать.
– Ох, только не награждать! Чем меньше людей про это узнают, тем лучше.
– Так. А что за толки о какой-то реликвии?
– Вот она. – Фарисей высунул флакон из рукава.
– Зачем ты ее взял?
– Там внутри масло. Я думал, яд. Только никакой это оказался не яд.
– Ты так разбираешься в ядах?
– Нет. – Фарисей осклабился. – Я этого маслица собаке дал полизать. Ничего ей не было, собаке.
– Дай. – Эд взял ампулу у калеки. – Знаток! Яды, я слышал, разные бывают. А может, это и вправду реликвия. Собаке от этого, конечно, будет прятнее… И с чего вы вообще взяли, что это шпион?
Фарисей замер. Он мучительно прикидывал – сказать или не сказать о пергаментах, найденных на покойнике? И решил – не говорить. Если Авель не передал этих свидетельств королю и вообще спрятался, значит, у него на то есть причины. Коли Авелю надо, пусть он сам и рассказывает, черт возьми!
– Я же сказал – Авель узнал его. Он говорил, что этот человек заправлял всем, когда на тебя напали… в Париже.
И тут Фарисей испугался – такое бешенство при воспоминании об этом выразилось во взгляде короля. В конце концов Фридеберт, по школьному прозвищу Фарисей, хоть и многого хлебнул в жизни, но не пробовал вкуса предательства. Не представилось случая.
– Поторопились вы… – медленно произнес Эд, – прикончив его сразу. Нужно было отдать его мне. Он бы о многом рассказал… в руках палача! Фарисей опустил голову, широкие плечи его поникли, и Эду снова стало его жаль.
– Ладно. Оставим это. Вы хотели, как лучше.
Фарисей откашлялся. Чтобы смягчить неловкость, ему всегда потребно было рассказать какую-нибудь байку.
– Кстати о палачах… В нашей богадельне много разного зверья собралось, – начал он, – вот я и вляпался. У нас тут есть один старикан, полупаралитик, вечно сидит, как сыч, на солнышке греется и молчит. Хотя, правда, сычи на солнце не вылезают. Ну, мне его жалко стало – ползать ему еще хуже, чем мне, он весь скрюченный и одна рука не работает. Я ему, бывало, миску похлебки принесу по-братски или помогу до лежанки дотащиться. А тут на него как-то разговорчивость напала либо на старости лет уже не понимает, что несет и кому, – и он признался, что вовсе он не увечный воин, а палач. Да, да, доподлинный заплечных дел мастер. А когда его удар хватил, Карл Лысый веле его сюда определить. Здесь уж и позабыли, кто он был… Ну, никто так не вляпается, один я!
Но Эда это побасенка нисколько не развеселила. Он так уставился на Фарисея, что, казалось, взглядом снимает мясо с костей.
– Он был палачом при Карле Лысом? – спросил он.
– Ну да… – Фарисей растерялся. – Личным и бессменным, так он говорит.
– Ты можешь мне его показать?
– Конечно, могу. День сегодня жаркий, он наверняка на солнцепеке сидит, кости греет.
– Тогда идем, – Эд протянул руку и помог Фарисею встать с каменной скамьи. Тот заковылял по монастырскому двору, недоумевая, зачем королю понадобился старый душегуб, да еще так срочно. И дернул черт за язык! Однако нутром он чувствовал – это случайное упоминание о палаче оказалось для Эда важнее всей истории с лжепаломником, из-за которой он сюда прибыл.
Они обошли церковь слева. Эд вынужден был умерять свое нетерпение, примеряясь к походке калеки.
– Так где ты его будешь искать?
– А где обычно. На кладбище. У стены.
Вскоре они увидели могильные кресты. Кладбище, при всей величине и древности аббатства, было невелико, так как имел место обычай вторичного перезахоронения в церковных подземельях. Те же, чьи черепа еще не упокоились в каменных нишах, лежали в могилах. Одна могила была совсем свежей – земля еще не осела. При виде ее рот Фарисея снова покривила усмешка. Но Эд туда даже не взглянул.
А смотрел он на человека, скрючившегося на прогретой солнцем могильной плите с неразличимой уже надписью. Скрючился он не сейчас – жизнь его скрючила. Спина и правая рука у него были искорежены артритом, и просторный балахон, в который монастырь рядил своих нахлебников, не скрывал всего уродства этого ветхого тела. Старческий пух одевал лысую голову, глаза были прикрыты морщинистыми веками, лишенными ресниц.
Тот, без кого ни одно государство не обходится и с кем никто в этом государстве не желает иметь дела. У кого только одно братство – с жертвой.
Палач.
И пусть он давно уже не казнит, не пытает, это клеймо на нем останется навечно, глубже, чем на тех, на ком он выжигал его раскаленным железом. И не случайно сидит он на кладбище – неизвестно, попадет ли он сюда после смерти. Может, милосердные братья пожалеют его, а может, закопают за церковной оградой.
– Старик, – голос Фарисея прозвучал в прогретой солнцем тишине до странности резко, – перед тобой король. Он будет говорить с тобой.
– Король умер, – ответный голос был глух, точно его владелец отвык им пользоваться.
– Не дури, старик. Это твой король умер. Карл Лысый. И король Карломан. И император Карл III. Все они мертвы. Правит король Эд. И ты обязан отвечать ему.
– Я отвечу королю, – проскрежетал старик. – Я всегда верно служил Каролингам… – он сполз с могильной плиты, но и стоя оставался все таким же скрюченным. Он был безобразен и жалок. Эд мог убить его одним ударом… но что с того? Палач повинен перед ним гораздо меньше, чем он сам перед собой. И однажды он уже убил одним ударом немощного старика… Есть одно облегчение в сознании преступления такой тяжести. Его невозможно повторить.
– Иди, Фарисей. И запомни – я никогда не забуду того, что ты для меня сделал. – Слова его прозвучали угрозой, но он сейчас этого не осознавал.
Калека заковылял прочь. Он был по натуре любопытен и не прочь послушать, о чем здесь будут говорить, но и у его любопытства были пределы. Есть вещи, от которых лучше держаться подальше.
Он ушел, и король с палачом остались вдвоем среди крестов.
– Ты служил королю Карлу Лысому?
Старик задрал голову, веки поползли вверх, открывая мутные, со слезой, глаза.
– Служил… верно служил… пока был в силах.
– Тебе приходилось допрашивать человека по имени Одвин? Его еще называли Одвин-бретонец или Одвин-чернокнижник.
Старческие глаза, казалось, стали еще мутнее.
– А… мало ли их было… разных Одвинов, Эдвинов, Годвинов… всякие через мои руки прошли.
Предупреждал же Фарисей, что старик временами заговаривается! Хотелось схватить старую мразь за горло, тряхнуть, выбить правду! Но мешало отвращение… и что-то еще.
– Припомни («Припомни», – недавно сказала ему Азарика). Это было девятнадцать или двадцать лет назад. После мятежа Черного Гвидо. При допросе присутствовал сам король. Твой король.
– Ах, этот… колдун из Пуатье… Я допрашивал его как полагается… водой… потом огнем и раскаленным железом… но костей ему не дробил… Король велел отпустить его, сказал – «Пусть сдохнет на свободе».
Пот выступил у Эда на лбу.
– Он сознался?
– Он ни в чем не сознался.
Странная легкость на сердце. Как будто от того, что Одвин сумел устоять на допросе, что-то изменится…
Но палач тут же добавил:
– Да и не в чем ему было сознаваться…
– О чем же спрашивал его король?
В скрипучем голосе послышался смутный намек на удивление.
– О чем же, как не об отродье Черного Гвидо?
– Что?
– Ну да. Уже когда мятежника и жену его повесили, люди его под пытками сознались, что жена Гвидо незадолго до того разродилась, а младенец куда-то исчез. Не знали даже, был ли то мальчик или девочка. А этот… бретонец… был приятелем Черного Гвидо. И король думал, будто мятежник ему свое отродье и передал.
– И Одвин ничего не сказал?
– Говорю я, он ничего не знал! Нет бесстрашных людей, есть неумелые палачи… Я не был неумелым. Но, если б это был его ребенок, у него был бы смысл запираться. Кто будет терпеть муки из-за чужого? Они ведь были даже не в родстве… и король велел прекратить пытку…
Эд был уже готов повернуться и уйти. Но неожиданная мысль приковала его к месту.
– А зачем… Карлу Лысому было так важно знать про ребенка Черного Гвидо? Ведь мятежника он уже казнил… и что ему было в новорожденном младенце?
Сейчас глаза палача не были ни мутными, ни слезящимися. Жидко-голубые, с желтеющими белками, они светились превосходством. Он обладал знанием, которого стоящий перед ним молодой и сильный мужчина был лишен.
– Но ведь Черный Гвидо утверждал, что он – истинный Каролинг… и законный наследник престола Нейстрии. Иначе зачем ему было подымать мятеж?
«Редкая принцесса в империи получила образование, равное моему…»
Что за провидение стояло за этой фразой?
Если раньше и существовали сомнения в том, что Азарика – дочь Черного Гвидо, то теперь они отпадали. Но за разрешением одной загадки вставала другая, большая. Кто, когда слышал о таком претенденте на франкский престол? Мятеж был быстро подавлен, сказал Крокодавл. И участники наверняка казнены. Кроме Одвина. Который, как говорят, в мятеже не участвовал. Но был замешан…
В чем именно он был замешан? Предположим, Гвидо только называл сея Каролингом… хотя имя это в роду Каролингов не столь уж редкое… но даже если он был самозванцем, Одвин в его права на престол несомненно верил. Ради этого он терпел пытки и изгнание – не из упрямства, не из страха, не из злонравия колдуна. Ради верности. Верности кому? Или чему?
«Погоди чуть-чуть, и я сделаю тебя царицей мира…»
Но тогда получается, что в права Гвидо верил и король Карл? Ведь Одвина много в чем можно было упрекнуть – и в пособничестве мятежнику, в котором тот, несомненно, был повинен, и в чернокнижии, которым, как ни крути, Одвин занимался – сама Азарика подтвердила пресловутые «халдейские книги». Но Карл Лысый спрашивал его только об одном – где ребенок Черного Гвидо? И не случайно ему так важно было знать, мальчик это или девочка. Мальчик был ему опаснее… И, уверившись в том, что Одвин ничего не знает, выбросил его за ненадобностью. На все прочие, истинные или мнимые провинности бретонца, ему было наплевать…
А может, все это пустые домыслы, и не верил Карл Лысый вовсе, что кто-то может потеснить его на троне, а просто хотел вывести под корень всю семью мятежника – дело обычное? Опасался будущего себе мстителя…
Слишком зыбко все это было, слишком неопределенно. А неопределенности Эд не любил. И это его раздражало. Особенно потому, что он чувствовал – возможно, кое-что известно и Фортунату. Вряд ли он сам это сознает, но не исключено, что из своего прежнего знакомства с Одвином он мог вынести что-то такое, о чем потом, по прошествии многих лет, забыл или не придал значения… Но ведь он же имеет привычку все записывать… значит, может и вспомнить!
И все-таки что-то удерживало Эда от того, чтобы обратиться к Фортунату. Просьба ли Азарики, собственное нежелание тревожить старика… Из Крокодавла же он явно вытряс все, что тому было известно. Но у Крокодавла имелся напарник. И, когда по возвращении в Лаонский дворец королю сообщили, что объявился, наконец, Нанус, первая мысль была – вдруг этот что-нибудь знает? Но когда это помесь паука с ящерицей предстала перед королевские очи, Эду пришлось подавить в себе досаду – не мог тот ничего знать, годы не те. Ярмарочный мим был гораздо моложе его самого, и в дни мятежа Черного Гвидо он был еще малым ребенком… Нет, нужно отвлечься от навязчивой мысли и вернуться к тому, зачем непосредственно Нануса на север и посылали. Ему было предписано вызнать намерения германских Вельфов. Гибель их франкского сородича Готфрида, графа Каталаунского, от рук Эда могла подвигнуть Вельфов на участие в военных действиях против последнего. Но Вельфы, так же, как их сюзерен, новоизбранный король Австразии Арнульф, еще не приняли окончательного решения. Арнульф Каринтийский, разумеется, рад был бы подгрести Западно-Франкское королевство под свою руку, тем более что еще год назад Нейстрия и Австразия были объединены под властью одного монарха, и живы были еще люди, помнившие, как эти государства до Верденского раздела и в самом деле были едины. Да и слабоумный Карл в качестве игрушечного наместника Нейстрии был бы ему не в пример удобнее. Однако канцлер Фульк, теперь вовсю искавший поддержки австразийского короля, в свое время не менее усиленно интриговал против его избрания, Арнульф же был злопамятен. А Эд, против которого предполагалось выступить, приходился – или считался – Арнульфу довольно близким родственником (впрочем, как и Карл…). Конечно, ради выгоды властители забывают и более близкое родство, но пока что это служило удобным предлогом для того, чтобы выжидать.
Да, король Арнульф – а вместе с ним и Вельфы – выжидали, на чью сторону склонится чаша весов в предстоящей войне. Судя по всему, решение будет принято на обычном осеннем собре германской знати в Аахене, когда, возможно, определится победитель. Времена предстоят трудные. Во-первых, бургунды… И во-вторых, в тевтонских землях явно ожидают нового прорыва данов. Нет, точно Нанус не знал ничего, но ведь дыма без огня не бывает, верно? Вряд ли они ударят со всей силой в самое сердце страны, как при Сигурде, думал Эд, второго такого вождя, как старый волк, даны не скоро найдут, но в случае предательства одного из королевских ленников – Нанус опять не говорил об этом прямо, лишь обиняками… а предать могут многие… из мести, из жадности или просто по глупости, как тогда, в Самуре…
– В Самуре… – произнес он вслух. Нет, избавиться от навязчивой мысли не удавалось.
Нанус таращился на него во все глаза, озадаченный неожиданным замечанием.
«Впервые я встретилась с ними в Самуре», – ответила Азарика на его вопрос об уродах Заячьей Губы. И замолчала. Неужели ее тогда посетила та же мысль, что и его сейчас?
– Скажи мне, комедиант, – спросил он, – когда ты впервые увидел нынешнеюю королеву?
Зубы Нануса клацнули. Вопрос поверг его в полноге недоумение. И перепугал. А ведь мим не был трусом. Человек, который вел такую жизнь, просто не мог быть трусом. Правда, это была не та храбрость, что признавал Эд, но и такая существовала.
– Отвечай, мим. И не бойся. Я спрашиваю не для того, чтобы повредить тебе… или ей. Я просто хочу знать. Это было в Самуре? Или раньше?
Нанус наконец собрался с духом.
– Я видел ее раньше… дважды… издалека… и не разговаривал.
– Где?
– В монастыре святого Эриберта… По праздникам там раздавали нищим хлеб… и я приходил вместе с нищими… Я ничего дурного не делал, клянусь! Мне нужно было только проследить, не покинула ли молодая госпожа монастырь, и сообщить… – голос его почти сошел на нет.
– Кому?
– Госпоже Лалиевре… Это она описала мне, как выглядит… (после паузы, в которой Нанус, очевидно, никак не мог разобраться с именами, прозвищами и титулами) она… и велела проследить… Так что, когда мы встретились в Самуре, я уже знал ее в лицо.
– Зачем это было нужно твоей хозяйке?
– Не знаю. Она не делилась с нами своими планами… Но ведь у нее же был дар провидения, так? Она предвидела, что мне придется встретиться с госпожой, и сделала так, чтоб я мог ее узнать.
– Хорошо. Ты волен идти.
Дар провидения, как же! Скорее дар плести хитрые и безжалостные интриги. Высокие замыслы, сказал другой комедиант, великие и высокие. И еще он сказал, что Заячья Губа обреталась в кругах, близких к королевской семье. Впрочем, это Эду было известно и без Крокодавла. И то, что знал король, могла знать и старая ведьма – впрочем, в те поры еще молодая… То есть, если Черный Гвидо был не просто самозванцем, а обладал подлинными – пусть и шаткими правами на трон или хотя бы на удел в Нейстрии… скажем, как незаконнорожденный потомок королевского дома…
Знакомо все это. Слишком знакомо. Не так уж редко те, кого клеймят бастардами, обходили в борьбе за власть законных ее наследников, зажиревших от благополучной жизни, отупевших и выродившихся. Разве не из таких был Карл Великий? И сам Эд, и Арнульф Каринтийский. Только они выиграли, а Черный Гвидо – проиграл.
И все же старый душегуб говорил, что Гвидо провозгласил себя законным наследником трона. Это должно было вызывать особую ярость короля Карла – права его наследования неоднократно оспаривались. И тогда – под корень проклятого мятежника! И все семейство его! А где оно, его семейство? И что оно из себя представляло?
«Только не думай, что я расскажу тебе какую-нибудь царскую родословную…»
Тогда зачем тратили свое время, силы и, очевидно, жизни всякие Крокодавлы, Нанусы и прочие горбуны Бернарды – Бог знает, сколько их было, этих служителей высоких и великих планов?
Теперь уже невозможно узнать.
Проклятье, не бывает ничего невозможного!
Вот трижды мелькало в свидетельствах название города Пуатье. Крокодавл упоминал имя графа Пуатье среди любовников Заячьей Губы. Мятеж Черного Гвидо происходил вблизи Пуатье. И колдуном из Пуатье называл Одвина палач. Может быть, какие-то свидетельства сохранились в этом городе?
Но это вряд ли. Если там что-то и было, Карл Лысый перетряхнул весь город до основания, разыскивая слишком опасного для себя наследника. Он не знал – и не узнал, что это – наследница. Узнал бы, может, и успокоился, ведь женщины не наследуют короны.
А может быть, и нет.
Нет, неверный это след. Даже если в Пуатье что-то и знали, даже если король Карл не выжег это знание каленым железом, слишком давно все это было. Со смерти Черного Гвидо прошло почти двадцать лет.