– Исповедь, причащение, отпевание… и все великие таинства церковные… – она сумрачно посмотрела на него из-под жестких ресниц. – Тебя удивляет, отец, мое непочтительное к ним отношение? Что делать, так получилось. Известно ли тебе, что до того, как я постучалась в ворота св.Эриберта, я вообще ни разу не бывала в церкви, не слышала мессы, не принимала причастия… тебя это пугает? Я скажу тебе больше, отец, – я не знаю, крещена ли я!
   Это действительно пугало Фортуната, и он сказал несколько суше, чем ожидал от себя: – Уж одно-то из церковных таинств тебе придется в ближайшее время признать. Таинство брака. – Исповедь я тоже признаю, – возразила она. – Но предсмертную. При жизни же переваливать собственные грехи на другого человека представляется мне делом недостойным и, мягко говоря, стыдным.
   – Сейчас нас никто не слышит, дитя… и слова мои не могут быть использованы тебе во вред… так вот – меня часто называют еретиком, но то, что говоришь ты – это уж ересь явная!
   – Успокойся, отец. Клятвенно обещаю – когда буду умирать – не позову на исповедь никого, кроме тебя.
   Он рассмеялся дробным старческим смешком.
   – Тебе сколько лет, дитя мое? Полагаю – нет и двадцати. А мне – семьдесят четыре. Ты называешь меня «отец», хотя на деле я гожусь тебе в деды. И ты полагаешь умереть раньше меня?
   – Моя предшественница была моложе меня. – Огромные черные глаза в упор посмотрели в лицо Фортунату. – И, однако ж, умерла. И как раз без покаяния.
   Тут Фортунату и в самом деле стало страшно. Так вот что у нее на уме! И ведь не без оснований…
   Отринув сомнения, он выбрался из своих покоев и отправился разыскивать Эда. Отловив его на плацу, изложил свои соображения. Тот поначалу отнесся к ним с недоверием.
   – Азарика боится? Отец, ты должен бы давно понять, что она не боится никого и ничего!
   – Ну, может быть, я неверно выразился. Может быть, она не боится смерти. Но она совершенно к ней готова.
   Эд резко повернулся к Фортунату.
   – А ты сам как считаешь? Покушение на ее жизнь возможно?
   Старик покачал головой.
   – Ты прекрасно знаешь, что тебя многие ненавидят. И это уже достаточная причина. Так вот – ее ненавидят не меньше. И она тоже это знает.
   Кулаки Эда сжались.
   – Я прикажу охранять ее, как никого и никогда еще не охраняли в этом проклятом королевстве… пробовать все, что она ест и пьет… и при малейшей небрежности буду сам пытать виновного. И вешать – то, что останется после пыток – на воротах замка. Чтобы каждый, кто приходит сюда, знал, как исполнять мои приказы!
 
   – Ты меня любишь?
   За минувший месяц Азарика слышала этот вопрос не менее полусотни раз. Задавался он по-разному – небрежно, умоляюще, с насмешкой, тоном приказа. Но задавался неизменно.
   Странное дело – ведь это ей подобало бы спрашивать, сомневаться, пестовать столь внезапно, казалось бы, вспыхнувшую любовь. А уж он-то за минувшие годы в незыблемости ее любви обязан был убедиться. Но все происходило наоборот. Когда вокруг человека рушится мир, он должен выбирать прочную оборону, чтобы заново его отстроить. И сейчас такой единственной опорой для Эда была ее любовь. И ему необходимо было постоянно, час от часу убеждаться, что любовь эта существует. Только напоминать. И получив на свой вопрос ответ – «Да», он тут же успокаивался и мог говорить о других делах без всякого замешательства, как монах, отчитавший ежеутреннюю молитву, или воин, проверивший перед боем свое вооружение.
   – Теперь еще и лотаринги, – сказал он. – Фульк знает, что с одними бургундами ему со мной не справиться. И с лотарингами, впрочем, тоже. Но чтобы добраться до мышиного щелкопера, понадобится время. Да здесь же замешалась и Рикарда – этот ублюдок Бальдур сознался под пытками. Ничего, ни один из заговорщиков – что бы он там ни носил – рясу, латы или юбку, – не уйдет от расправы!
   – И Роберт? – тихо спросила она.
   Глаза его полыхнули дьявольским светом. Затем он отвернулся, сдавленным голосом произнес:
   – Не упоминай при мне его имени… не доводи до худого, не упоминай!
   – Придется упоминать, – она говорила так же тихо, медленно, взвешивая каждое слово. – Нам не забыть о его существовании. Ведь он твой брат.
   – Он… – Эд прикусил губу. Здесь был положен предел, который он поклялся не переступать. Не говорить ей, если она сама не спросит, и не спрашивать, если она сама не расскажет. – Он, если и не участвовал в заговоре, то знал о нем. И что я, по-твоему, должен делать?
   Здесь ей нужно было быть еще осторожнее в словах. Если бы она рассказала, что ей с самого начала было известно о связи Роберта с Аолой, это еще ухудшило бы дело. Но ведь она сама преступила все законы божеские и человеческие ради любви, а разве Роберт не сделал то же самое? Ради Аолы, которую Азарика так и не сумела по-настоящему возненавидеть. Раньше, в своей гордыне Оборотня, она, считавшая герцогскую дочь недалекой лицемеркой, презирала ее. Теперь же просто жалела. Так она и сказала:
   – Простить его. Пожалеть.
   – Сколько я тебя знаю, ты все время уговариваешь меня смилостивиться, простить, пожалеть кого-то.
   Честно говоря, это не всегда было правдой. Но она не стала уточныть. Другое спросила:
   – Когда-то ты говорил Фортунату, что ничто и никогда не погасит твоей ненависти. Это и теперь так?
   Он подумал. Помотал светлой головой. Снова поднял на нее глаза.
   – Нет. И в основном – благодаря тебе. Но ты не должна ожидать, что ненависть во мне умрет совсем. Слишком многое ее питает… все прошлое… плен, рабство, пытки, каменный мешок… Да что я говорю, разве ты не хлебнула того же хотя бы отчасти? Уж не в один ли и тот же каменный мешок нас бросали поочередно?
   – Да, – сухо сказала она. – Вместе с Робертом.
   Могла воспоследовать вспышка яврости. Но он лишь усмехнулся.
   – Я помню, как он мне рассказывал, как после вашей гулянки у святой Колумбы приор его одного хотел освободить от наказания, но он добровольно отправился в заключение… с другом Озриком! Кстати… – неожиданно полюбопытствовал он. – Если вы сидели в одном каменном мешке, как он не распознал, кто ты?
   – Ну, – она пожала плечами, – там ведь было темно… и он вскоре заболел… почти сразу. Он же не привык голодать.
   – Да, – в голосе его вновь послышались опасные ноты. – Об этом он мне тоже рассказывал… со слезами на глазах – как Озрик отдавал ему, больному, ослабевшему, последнюю корку хлеба и глоток воды… и добился, чтобы его выпустили… Его выпустили, а тебя оставили! Из-за того, что моему братцу захотелось сделать благородный жест, на который у него не достало ни сил, ни опыта, ты могла умереть с голоду!
   Похоже, все ее попытки защитить Роберта приводили к прямо противоположному результату.
   – И где он был во время осады Парижа? Когда все взялись за оружие, даже старики? Даже те, кого я считал дураками и подонками? Путался со своей Аолой?
   – Помнится, в те времена ты называл это: «Защищал интересы брата перед родителями его невесты».
   – Ты ничего не забываешь.
   – Да… – почти беззвучно произнесла она. – Ничего… – И тут же продолжала: – Все не так просто. Мне известно, сколько тебе пришлось перенести. Но ведь и он страдал. Он искал смерти в тот день у Барсучьего Горба, я точно знаю.
   – Искал смерти он, а жизнью пришлось рисковать тебе… и не в первый раз… – Он вдруг посмотрел ей в глаза, лицо его внезапно смягчилось, стало совсем молодым. – И все же я прощу его. И совсем не по тем причинам, о которых ты говоришь. Просто именно он нас с тобой свел. Помнишь нашу первую встречу в келье у Фортуната?
   «Мы встретились гораздо раньше», – едва не сорвалось с ее губ, но она сдержалась. Ибо здесь был положен предел, который она поклялась не переступать. Не говорить ему, если он сам не спросит, и не спрашивать, если сам не расскажет. Разумеется, она не знала о подобной же клятве Эда. О том, что каждый из них мог сказать другому: «Я боюсь открыть тебе всю правду, ибо она заставит тебя страдать. И ты начнешь презирать меня, а себя возненавидишь.» Нет, ничего такого она не знала. И просто сказала: – Разве я могу это забыть…
 
   Женщина, метавшаяся в лихорадочном сне, внезапно открыла глаза. И увидела над собой беленый сводчатый потолок. Воздух был чист и отдавал свежими белилами, уксусом и какими-то травами – совсем не такой, к какому, казалось ей, она привыкла в последнее время. И постель… полотно грубое, но свежее, не прелая солома, не вонючая рогожа перед очагом с дымящимся торфом. Она скосила глаза – и увидела на беленой стене распятие. Сама же она лежала на узкой постели, укрытая одеялом до подбородка. Она выпростала из-под одеяла руку. Рука – исхудалая, бледная, с длинными пальцами – и обломанными ногтями, дрожала от слабости. Ей припомнилось, что когда она в последний раз смотрела на свою руку, та тоже дрожала. Но совсем по другой причине… совсем по другой. Она снова закрыла глаза, и странные видения нахлынули на нее.
 
   Потные, грязные, небритые рожи, скалящие в ухмылках гнилые зубы… Блеск алмазного шитья на золотой парче… Вонючие, осклизлые лохмотья… Клубы благоухающего ладана под озаренными свечами мозаичными сводами… Полусгнившие, расклеванные воронами трупы, раскачивающиеся на виселицах… Потом из этого хаоса стали формироваться фигуры. Толстый мужчина средних лет с меланхолически опущенными щеками. Тщедушный клирик с лицом аскета и руками душителя. Страшная старуха выступила из тьмы, щерясь беззубым ртом. За ней – так же, во тьме – еще одно лицо – она так и не поняла, мужское или женское – в тусклом отблеске панциря: черные огромные глаза, угрюмо сжатые губы. И за всеми ними – еще один облик, только один, и его она не могла, не хотела, не позволяла себе видеть!
   Она закричала. Кто-то тронул ее за плечо.
   – Тебе что-нибудь нужно, дочь моя?
   Перед ней стояла немолодая женщина, высокая, костлявая, с грубым лицом под монашеским покрывалом.
   – Где я? – прошептала она и не узнала своего голоса. Ее голос не должен быть таким слабым и хриплым.
   – В монастыре святой Урсулы в городе Анделауме, – ответила женщина.
   Теперь она вспомнила, кто она – Рикарда, императрица Италии, Нейстрии и Австразии. Супруг ее Карл III лишился всех трех своих корон и умер… а потом… потом было что-то еще, о чем она не дозволяла себе думать, отталкивая все поползновения рассудка, ибо желала его сохранить.
   Она бессильно откинулась на подушки. Смутно заметила, что костлявая женщина в келье не одна – были там еще монах-бенедиктинец и смуглый старик в чужеземной одежде. Они переговаривались между собой и с женщиной, свободно передвигались по келье, но ей это было все равно.
   – Выпейте, госпожа, – старик поднес к ее губам чашку дымящегося отвара с запахом мяты. – Вам станет легче. Вы будете спать спокойно… без сновидений.
   Именно этого она сейчас хотела – сна без сновидений, без воспоминаний. Даже если это означало смерть. Она выпила, и веки ее тотчас отяжелели.
   – Она выживет? – резко спросила мать Мехтхильда, настоятельница монастыря, у лекаря-еврея, присланного сюда графом Анделаусским.
   – Непременно выживет… необходим только покой. Покой и тщательный уход.
   – Я все же побуду здесь, – сказал брат Ремигий, монастырский исповедник. – На случай, если понадобятся мои услуги.
   – Хорошо, отец мой. Я пришлю кого-нибудь вам в помощь.
   Выпроводив лекаря, мать Мехтхильда своей солдатской походкой направилась сначала в сад, поняблюдать за трудами послушниц, а затем – обойти дворовые службы.
   Покой и уход! Ее губы сжались в струну. Еще терпи тут этого нехристя… раз его высокопреосвященство настаивает, чтоб эта развратница выздоровела! А иначе как развратницей бывшую императрицу она про себя не называла. Эту пропащую женщину, которая довела мужа до смерти, и до того пустилась во все тяжкие, что в считанные месяца допилась до белой горячки. Стоило только послушать, что она несла в бреду! И подумать только, что именно их мирную обитель его высокопреосвященство архиепископ и канцлер Фульк избрал прибежищем для подобного Богом оставленного создания! И если бы его высокопреосвященство не был так щедр… а обитель так не оскудела средствами…
   За своими размышлениями мать Мехтхильда не заметила, как приблизилась к воротам монастыря, где ее вернул к действительности голос привратника.
   – Пошла, пошла вон отсюда! Мы нынче не подаем!
   Скрюченный горбатый калека гнал клюкой от ворот молодую истощенную женщину в грязных отрепьях. И грязная же тряпица пересекала ее лицо, скрывая одну пустую глазницу.
   Завидев настоятельницу, нищенка рухнула на колени.
   – Матушка настоятельница! Примите меня в вашу обитель! Христом-Богом прошу!
   По-аллемански она говорила с сильным западно-франкским акцентом.
   – Ступай! – губы матери Мехтхильды брезгливо покривились. – Завели себе обычай – предлагать в невесты Христовы убогих да калек. Небось оба глаза были бы целы – не о небесном женихе бы думала – о земном!
   – Матушка! – Нищенка заломила руки. – Не в невесты Христовы прошусь, в служанки. В крепостные запродамся, если нужно, на себе землю пахать, на золе спать готова, только не гоните!
   Настоятельница была женщиной практичной, несмотря на все свое благочестие, а может, и благодаря последнему. Она вновь оглядела пришелицу. Несмотря на худобу, та казалась довольно крепкой, а по рукам видно, что привыкла к тяжелой работе.
   – Что ты умеешь делать?
   – Все, матушка! И в поле, и в огороде, и шить, и стирать, и готовить…
   – За больными ходить умеешь?
   – Приучена…
   – Хорошо. Как звать?
   – Деделла…
   Мать Мехтхильда подозвала послушницу, велела проводить пришлую в баню, выдать одежду и покормить. Она уже решила приставить Деделлу к Рикарду. Нечего ее невинным овечкам слушать откровения бывшей императрицы. А этой приблудной девке они вряд ли будут внове.
   Недели и месяцы Деделла брела, одержимая только одной мыслью – скрыться как можно дальше от проклятых мест. Ей мерещилось, что каратели Эда неотступно следуют за ней по пятам. После разгрома мятежа она осталась совсем одна. Братья были убиты, мать умерла от голода и лихорадки, когда она выбирались из Туронского леса, и Деделла даже не смела задержаться похоронить ее. Беременная Агата, невестка, сгинула куда-то, надо думать, навсегда. Из Эттингов в живых оставалась она одна. И хотела остаться в живых. После того, как она пересекла границы Нейстрии, карателей можно было не опасаться. Но нужно было как-то существовать, и Деделла брела дальше и дальше, добывая себе пропитание нищенством, воровством, а то и расплачиваясь за кусок хлеба собственным телм – у тех, кто не брезговал убогой.
   Однако так не могло продолжаться до бесконечности. Нужно было за что-то зацепиться. Деделла потеряла все и всяю Заботиться о ней было некому. И ясно было, что замуж ее никто не возьмет. Выход оставался один – монастырь.
   И теперь, когда она вымылась, переоделась в чистую холщовую рубаху и получила иа поварне миску постной похлебки, монастырь казался ей почти что раем. Ужас и отчаяние последних месяцев отступили. И она могла только молить Бога, чтобы так продолжалось подольше. А работы она не боялась. Ее проводили к женщине, за которой ей было велено ходить. И назвали ее имя, но оно ничего не говорило Деделле. Она не слышала имени жены Карла Толстого прежде, а ежели и слышала, не запомнила. И ей неведомо было, что именно Рикарда впервые столкнула тот камешек, что увлек за собой лавину, погубившую и род Эттингов, и ее саму.
   Деделла спокойно смотрела на спящую. Лицо ее, некогда красивое, преждевременно увяло и подурнело. Под глазами были мешки, в углах рта залегли глубокие морщины. Волосы, прежде огненно-рыжие, теперь утратили свой блеск, и назвать их можно было скорее сивыми. Рикарда не выходила из глубокого забыться, и Деделла, от нечего делать, прикорнула на скамейке. Скоро две женщины, две жертвы одного человека, бывшая крестьянка и бывшая императрица, мирно спали. Будущее было скрыто от них, так же, как и прошлое.
   Гисла с шумом ворвалась в покои королевской невесты, расшугала служанок, распахнула ставни и сочно расцеловала Азарику в обе щеки, как любимую сестру, по которой истосковалась за годы разлуки. Была она пышная, румяная, белокожая, и смотреть на нее было чрезвычайно приятно.
   – А я всегда тебя любила, – без обиняков заявила она. – Еще с монастырских времен.
   Азарику несколько смутило столь бесцеременное заявление.
   – Вот врать-то не надо, – проворчала она. – Мы и виделись всего три раза. А уж в монастырские времена ты и вовсе на меня не смотрела. Ежели ты на кого и смотрела, так на тутора банды нашей школярской.
   Гисла же и не думала смущаться.
   – Ну, вру. Так это ж я от чистого сердца! – Она расхохоталась. – Вообще-то я правда на тебя не смотрела. Но это не значит, что там не было кому на тебя смотреть! Была там у нас такая Агата – ты ее не помнишь, наверное, она вечно перед школярами чужими красивыми именами представлялась. Так она с ходу втюрилась в «благородного Озрика». Только что и нудела об этом. А уж какие слезы лила, когда ее замуж отдавали! Не переживу, говорит, разлуки! Смех! – Она снова расхохоталась, но смолкла, увидев, как закаменело лицо королевской невесты.
   – Агата умерла, – жестко сказала Азарика.
   Она коротко рассказала Гисле об обстоятельствах смерти Агаты и о том, зачем, собственно, Гислу сюда пригласили.
   Та кивнула: – Конечно, я возьму этого ребенка. И сама его выкормлю – я ведь недавно родила – ты не знала? Девочку.
   – Это ведь уже третий твой ребенок?
   – Четвертый – во второй раз была двойня. Я давно уже хотела девочку – после трех-то мальчишек! А теперь у нее будет молочный брат. – Она снова улыбнулась. – По мне, чем в доме больше детей, тем лучше. Ну, сама поймешь это, когда у тебя появятся собственные дети.
   Азарика опустила глаза.
   – Возможно, у меня никогда не будет своих детей.
   – Это по какой такой причине?
   Голова Азарики склонилась, почти касаясь подбородком груди. Еще ни с кем она не осмеливалась говорить на подобную тему.
   – Я слышала, как служанки шептались между собой… Они говорили, что такие тощие, как я… не могут рожать.
   – Они дуры! – Гисла возмущенно уперла руки в бока. – Прикажи их высечь! Принцессы ты или нет? Или лучше – плюнь на них. Собственная дурость будет им наказанием. Посмотри на меня! Разве я была толстухой, когда выходила замуж? Еще худее тебя была! Правда, та худоба была скорее от скупости матушки настоятельницы, чем прирожденной. – Она вдруг стала серьезной, положила свои большие теплые руки на плечи Азарики. А если тебе еще какие-то мысли покоя не дают – выкинь их из головы! Если уж меня, монашку беглую, грешницу нераскаянную, Господь простил и послал детей красивых и здоровых – тебя и подавно простит.
   Потом она ушла – ей нужно было переговорить с мужем. Но Азарике показалось, что в темнице ее одиночества, куда допускались только Эд и Фортунат, появился еще один человек.
   – Во время венчания? – равнодушно произнесла Рикарда. – Я знала, что Аола не блещет умом, но что она настолько глупа, даже не догадывалась.
   – Ей не терпелось избавиться от мужа… но ведь, ваше бывшее величество, вам тоже в свое время этого хотелось!
   Его высокопреосвященство архиепископ и канцлер Фульк, инкогнито прибывший в монастырь святой Урсулы, был в ярости. Во благовременьи он без всяких сожалений позволил спихнуть с престола свою благодетельницу, но при нынешнем раскладе сил посчитал, что она сможет быть ему полезна, а посему велел разыскать ее и вылечить. Он рассчитывал на ее неизбывную ненависть к Эду, на ненависть, родившуюся из обманутых надежд. Но он ошибся. Рикарда, казалось, потеряла интерес не только к мести, но и вообще ко всему на свете. Она, как ему докладывали, большей частью спала либо просто лежала, уставясь в потолок, и не задавала никаких вопросов. Весть о провале заговора до нее еще не дошла, и когда она услышала об этом от Фулька, то отнеслась к ней на диво безразлично. Что стало с этой женщиной, всегда отличавшейся столь бешеным темпераментом? Где страсть, где истерики, где вкус к интригам и сплетням? Где честолюбие, наконец?
   – Но позвольте, это и вашей жизни угрожает! Не думаю, чтобы ваш Бальдер молчал на допросе, кто передал ему яд, а у Эда лапы длинные!
   – Отстань от меня, Фульк, болотная курочка. Я хочу мира и покоя. Тишины хочу.
   – Не будет вам мира и покоя! Вы должны нанести ответный удар!
   – Это как же – без денег, без армии, без единого верного слуги?
   Может быть, имя Эда все же вызвало у нее желанный всплеск ненависти? Может быть, его старания были не напрасны?
   – Вас доставят в Аахен на собрание знатнейших сеньеров Австразии. Там вы должны будете заявить, что Эд подослал убийц к супругу вашему Карлу… отравил его! Тевтонские сеньеры должны прийти на помощь законному наследнику династии в его праведной борьбе за престол!
   Рикарда села в постели. Глаза ее были по-прежнему тусклы и безжизненны.
   – Слушай меня, канцлер. Ни одна собака в империи этому не поверит. То есть все охотно поверят, что Эд приказал кого-то перевешать, сжечь или порубить, и даже сделал это собственноручно. Но только не подослал отравителей. Это не его методы. Скорее твои… или наши!
   Фульк и сам видел изъяны в своем плане и нервно хрустел суставами пальцев под длинными рукавами рясы.
   – Я же говорю тебе, – продолжала Рикарда, – оставь меня в покое. Почему ты так спешишь, болотная курочка?
   Он злобно блеснул взглядом в ее сторону.
   – Потому что, пока ваше бывшее величество изволило пьянствовать в придорожных кабаках и путаться с бродягами, в Нейстрии произошли еще кое-какие изменения! Эд собрался жениться снова!
   Но и оскорбление не пробило равнодушия Рикарды.
   – Кто же эта несчастная? – без любопытства спросила она. – Чьи родители поведут жертву на заклание?
   – О, вы ее знаете, ваше бывшее величество. Одно время она подвизалась при вашем дворе.
   – Кто же? Гертруда? Сунильда? – Рикарда называла имена своих былых фрейлин.
   – О, нет. Вряд ли вы помните ее настоящее имя, да, скорее всего, и не слыхали его никогда. При вашем дворе, помнится, ее называли «младшая чародейка». Но больше она известна под кличкой Оборотень, и…
   Фульк добился своего. И даже перестарался. Голова Рикарды упала на подушку, глаза закатилась, всякая краска исчезла с лица.
   Фульк толкнул дверь кельи.
   – Эй, девка, где ты? Госпоже твоей дурно!
   Но за дверью никого не было.
 
   Деделла, собственно, не собиралась подслушивать. Но когда ей послышалось имя Эда, она прилипла ухом к двери. Разговор шел по^аллемански, но она уже довольно свободно изъяснялась на этом языке и поняла почти все. В то мгновение, когда Рикарда лишилась чувств, Деделла, задыхаясь от ярости, бежала по лестнице в монастырский сад. Вся ненависть, словно замерзшая за предыдущие спокойные недели, теперь прорвалась наружу, как вода в половодье. И если бы Деделла не убежала, она бы с воем принялась биться об стены.
   Если Деделла и ненавидела кого-то в мире, так это Эда. Эд, разбойник, бандит и убийца, опустошавший Туронский лес, а затем каким-то невообразимым попущением господним поднявшийся до вершин власти. Эд, изуродовавший ее, Деделлу, отнявший у нее землю и уничтоживший всю ее семью. Эд, дьявол во плоти. И эта проклятая девка, Оборотень с дурным глазом – права была матушка, утверждавшая с первого же дня, когда увидела ее, что сатанинское отродье принесет Эттингам несчастье! Она никогда раньше не испытывала никаких особенных чувств к Азарике, но теперь ей казалось, что она всегда ненавидела ту не меньше, чем Эда.
   Деделла посмотрела в серое небо, тщась разглядеть хоть что-нибудь за низкими тучами над массивной крышей монастыря.
   – Сдохнете оба! – прошипела она, сжимая кулаки. – Богом клянусь, страшной смертью издохнете!
 
   На сей раз король застал свою невесту у открытого окна, в которое лился серебристый свет осеннего утра. Азарика стояла у высокого пюпитра, где лежала толстенная книга. Отложив перо, Азарика сказала без всяких приветствий:
   – Когда-то единственным моим достоинством, из-за которого приор Балдуин терпел меня в монастыре, был хороший почерк. А теперь я так отвыкла писать, что не могу вывести двух ровных строк.
   – Чем ты занимаешься?
   – Переписываю для себя Хронику Фортуната. Но без особого успеха.
   – Зачем тебе это? – Он взял ее за руку, отвел к столу и усадил перед собой. – Проследила бы лучше, как платья к свадьбе шьют, выбрала бы эти… как их… наряды.
   – Это делает Гисла. У нее все равно лучше получится. Она и со служанками лучше управляется, чем я. Я ведь с женщинами-то никогда в жизни близко не общалась… кроме, конечно, Заячьей Губы.
   Он не случайно усадил ее против света. Ему хотелось посмотреть на нее. За все эти годы он должен был привыкнуть к ее лицу, но теперь оно каждый раз представало для него новым. Черные, глубоко сидящие глаза в тени длинных ресниц, нос с горбинкой, крупный, четко вырезанный рот – не каждый бы нашел это лицо красивым, но было в нем то благородство черт, что выше красоты.