Порт-артурцы бились в предсмертных судорогах, - каждый понимал, что после 11-месячных нечеловеческих усилий, можно удержаться еще только несколько часов. Генерал Стессель послал к японцам парламентеров.
   Я не могу обойти молчанием одной небольшой, но очень существенной детали. Вскоре после начала тесного обложения Порт-Артура японцы начали стрелять по нашим госпиталям. Особенно пострадали госпиталя, расположенные в Новом городе, № 10 и № 6, причем последний был разбит до основания, похоронив под своими остатками и бывших в нем больных и много врачебного персонала.
   Увидев в этих обстрелах госпиталей особую систему, представитель Русского Красного Креста Балашов поехал парламентером к японцам и заявил там протест на их действия. Ему ответили, что русские госпиталя расположены около таких мест, которые имеют боевое значение для японцев, как например, мельница, {102} банк и т. п., а госпиталя попадают случайно под обстрел. Японцы предложили, чтобы больных сосредоточили в каком-либо районе, не имеющем стратегического значения, и тогда японцы обещают туда не стрелять.
   В результате всех больных сосредоточили в районе бывших казарм. Эти казармы были видны японцам, и когда там водрузили флаг Красного Креста, действительно, ни один японский снаряд туда не был пущен.
   В заключение еще несколько слов о продовольствии Порт-Артура. С течением времени рационы всё больше сокращались; введено довольствие войск кониной и ослятиной, но и этого мяса давали лишь полфунта в неделю на человека. Хлеба не было, были лишь маленькие запасы зерна, но в Порт-Артуре была всего одна мельница, работавшая только по ночам и то осторожно, причем она едва могла дробить зерно. Из этих давленых зерен выпекалось подобие хлеба, но большею частью они употреблялись в болтушку-суп, который сдабривался остатками переваренного прогорклого подсолнечного масла из портовых запасов. Бинты для перевязок перемывались и шли по несколько раз; ваты не было, ее заменяли пенькой, которую получали от расплетания морских концов, что делали сами больные, которые владели руками.
   Считаю своим долгом сказать о беззаветной службе и доблести всего медицинского состава: врачи, сестры Красного Креста и добровольцы проявляли настоящее геройство.
   Вот вкратце картина той обстановки, в которой находился Порт-Артур накануне своего падения. В неравной, но честной борьбе, облитый жертвенной кровью защитников пал Порт-Артур.
   Полковник
   П. В. Ефимович
   {103}
   "МАЛЕНЬКАЯ СЕСТРИЧКА"
   Вспоминаются мне парадные проводы, на которых вся наша семья была героем дня.
   В начале осени 1903 года, по главной улице гор. Екатеринослава, под военный оркестр, окруженная со всех сторон огромной толпой, шла рота с моим отцом - штабс-капитаном Анатолием Александровичем Топольским во главе. По собственному желанию шел папа на защиту Порт-Артура, в случае войны, о которой сильно поговаривали в Екатеринославе. Кажется, единственный экипаж с мамой и нами, тремя девочками (мне было 10 лет, Леле - 8 и Ларочке - 2 года) следовал рядом с ротой и, казалось, что весь город смотрит только на нас и говорит только о нас.
   На вокзале были открыты царские покои и там вся знать города и высшее офицерство провожали папу с шампанским. Под музыку и громовое "ура!" поезд двинулся. И только тогда мы поняли, что уезжает папа, уезжает, быть может, навсегда. Смотря на плачущую маму, заплакали и мы - дети.
   Жизнь наша без папы скоро вошла в обычную колею. Я училась во 2-м классе Мариинской женской гимназии, сестра ходила в Детский сад. Мама всегда была занята и, кажется, сильно тосковала. Жили мы в постоянном ожидании папиных писем, и с мечтой, что вот-вот папа напишет, чтобы мы ехали к нему. Письма от папы получались почти ежедневно. Из них мы узнали, что Порт-Артур - крепость; европейская часть - Новый город, только отстраивается, но правительственные учреждения, несколько магазинов, казармы и даже мужская и женская гимназии уже функционируют; что папа был уже в гимназии и ему обещали принять меня без {104} экзаменов в тот же 2-й класс; что папин полк помещен через бухту на т. наз. Тигровом Хвосте, где уже построены и казармы и офицерские квартиры; что много семей офицеров уже приехало, т. к. ни о какой войне и слуху нет. Решено было, что мы выедем, как только меня отпустят на Рождественские каникулы.
   С нами должны были ехать еще две девочки: Вера 14 лет, и Варя 9 лет. За ними был прислан человек, но их отец (кажется, инженер Шварц) просил маму взять их с собой во 2-ой класс, т. к. присланный Алексей и наш денщик Казимир поедут 3-м классом.
   Дорога была для мамы (с 5 детьми!) и трудной и опасной, но для нас, детей, очень интересной. Не обошлось и без приключений. В Иркутске была пересадка, и нам нужно было ждать около двух суток. Поместились мы в привокзальной гостинице, взявши два номера, один наверху для нас, а другой внизу для Казимира и Алексея. Но маме почему-то показалось, что хозяева и сама гостиница подозрительны, и она решила обоих наших "телохранителей" положить у нас в номере. Ночью мама проснулась и почувствовала ужасный угар. Еле доползла она до форточки, кое-как открыла ее и стала будить Казимира и Алексея. Но они лежали, как мертвые. Бросилась к двери - она оказалась запертой на замок снаружи. В ужасе мама снова бросилась к нашей "защите" и вскоре, благодаря воде и свежему морозному воздуху, привела их в чувство. Стали стучаться в дверь - никого. Пришлось выломать дверь и среди ночи, в ужасный мороз, перекочевать на вокзал и остаться там до прихода поезда. Тяжел был и переезд на санях по замерзшему Байкалу. Как ни были мы закутаны, всё же настолько перемерзли, что не могли сами вылезть из саней и плакали от боли, когда нас отогревали на станции.
   Встреча была самая трогательная, не только со стороны папы, но и офицеров и их немногих семейств. В этот день в папиной квартире перебывали почти все офицеры полка, а вечером устроили в нашу честь "бал" в полковом собрании (в одной из казарм). Барышень в {105} полку было только две: Ниночка Биденко и Верочка Скрыль, да и молодых танцующих дам было немного. К моему восторгу и меня посчитали за барышню и уговорили маму позволить и мне остаться до конца вечера. Правда, я выглядела старше своих лет и танцевала хорошо. Никогда, кажется, мне не было так весело, как в этот первый день нашего приезда.
   На следующий день папа повез меня в гимназию. Между Тигровым Хвостом (где мы жили) и Новым городом ходил катер через незамерзающую бухту, перевозя туда и обратно и служащих, и рабочих, и учащихся. Гимназия длинное одноэтажное здание, разделенное на две половины (мужская и женская), находилась в нескольких кварталах от пристани, на свободной, чуть возвышенной площади.
   В ней мне всё нравилось: и внимательное и ласковое отношение учителей и наш огромный светлый класс, в котором было всего 6-8 парт и столько же учениц, и широкие свободные коридоры. Папа оставил меня, сказав, что за мной всегда будет приезжать и отвозить меня Казимир (наш денщик). Но не долго я проучилась в так мне понравившейся школе. На третий или четвертый день по моем поступлении я проснулась ночью от ужасного грохота, хотела было встать, но решила, что это гроза, закрыла уши подушкой и снова заснула. Утром мама сказала, что была "учебная тревога" и что папа ночью ушел, позабыв вложить в кобуру револьвер.
   Когда мы подошли к пристани, катера еще не было, и я заметила необычайное оживление среди публики. Все о чем-то говорили, спорили, слышались слова "война", "японцы". Я стала прислушиваться, но тут подошел катер, и я постаралась сесть поближе к разговаривающим. Вскоре я поняла, о чем говорили и отчего волновались: началась неожиданно, без объявления, война. Японский флот бомбардировал наш. Слышались и такие слова: "Продали Порт-Артур, продали, а теперь перережут нас, как кур!" Мне это как-то особенно хорошо запомнилось, - должно быть сильное впечатление произвело. Надо сказать, что и вообще вся эпопея нашей {106} порт-артурской жизни запомнилась как-то ярче и яснее, чем многие события, происшедшие в более зрелом возрасте.
   Не доходя до гимназии, Казимир повернул обратно, т. к. мама просила его поскорее вернуться. В гимназии тоже было неспокойно; все волновались и говорили почти о том же. Учащихся было меньше, чем всегда. На первом или на втором уроке вдруг послышался свист и ужасный грохот; потом опять свист...
   Снаряды где-то разрывались, казалось, совсем близко. В школе началась паника. Прибегали взволнованные взрослые, разбирали ребят; уходили и учителя, захватив с собой по несколько ребят; (живущих поблизости от них), и через полчаса гимназия опустела. Остались только сторож с женой и я. Пережила я не мало тяжелых часов за этот день. За мной никто не приходил.
   Не получив завтрака в школе, я, должно быть, была очень голодной.
   Изредка появлялась жена сторожа, утешала меня, говоря, что через бухту сейчас ни одна даже шампунька не решится переплыть. И действительно: всё чаще и чаще снаряды ложились в бухту, поднимая огромные и широкие фонтаны воды. Но меня было трудно успокоить. Я знала теперь, что ночью было нападение, что, может быть, японцы где-нибудь высадились и дерутся... А папа даже без револьвера, и утром не вернулся... наверное его убили! Может быть, и в наш дом попал снаряд и никого уже нет в живых... Ходила я как маятник по коридору, но не плакала. Уж слишком большое и тяжелое накатилось на меня и подавило.
   Только под вечер вдруг послышались тяжелые шаги в коридоре. Пришел, наконец, за мной Казимир. Бросилась я к нему: "Что папа, мама, дети, живы?" Как гора с плеч скатилась, когда услышала, что все живы и невредимы; задержался он, т. к. обходил бухту вокруг, долго бродил и проваливался в воду, не зная хорошо дороги. "Идемте, барышня, скорее, а то барыня очень заволнуется о вас!" И пошли мы с ним опять в обход бухты. Снаряды всё еще подымали водяные столбы в бухте, и заходящее солнце расцвечивало их всеми {107} цветами радуги. Но было не до любований красотой, т. к. каждый летящий снаряд, казалось, летит прямо на нас. Сначала я храбро шагала за Казимиром, торопясь добраться домой до наступления темноты; но чем дальше, тем труднее становилось идти. Конец бухты был мелок и покрыт льдом и серой кашей снега. Лед проваливался и ноги попадали или в воду, или в снежную кашицу. Казимир предлагал понести меня, но я отказывалась; всё же в 2-3 местах он перенес меня, даже не спрашивая. К дому подошли, когда была уже совершенная ночь. С тех пор я больше не ходила в гимназию, да она, кажется, тогда же и закрылась.
   Ожидали с минуты на минуту высадки японцев и осады Порт-Артура. В городе и окрестностях была паника; кто мог - старался поскорее покинуть город. На вокзале постоянная давка; вагоны переполнены; едут не только в багажных вагонах, но и на открытых платформах. Уезжают больше женщины с детьми. Но в дороге многие дети погибли от холода.
   В один из первых дней войны папа предложил маме вернуться в Екатеринослав, но мама решительно отказалась. Папа настаивал, говоря, что ради детей мама должна уехать и не рисковать нашими жизнями. Тогда мама сказала: "Чему быть, того не миновать. И какая уж у нас будет жизнь без тебя?.. А если уж умирать, то умрем все вместе. А может быть, Господь и сохранит нас всех. Да и не доехать мне одной в такое время, с такими малышами, как Ларочка и Леля. И может быть, я здесь смогу быть полезной и нужной не только тебе, но и другим".
   Разговор этот велся при мне, и я, как старшая, принимала в нем большое участие. Наконец, нам удалось уговорить папу не настаивать больше на нашем отъезде. Вскоре мы переехали в Новый город и мама записалась добровольной сестрой милосердия в 10-й запасной госпиталь, но пробыла там недолго. Этот госпиталь был почти исключительно для офицеров, а потому и служебного персонала, а в особенности добровольных сестер было больше, чем достаточно. В солдатских же {108} госпиталях сестер не хватало. Мама узнала, что в помещении той гимназии, где я начала учиться, находится 7-й запасный солдатский госпиталь и поступила туда.
   С тех пор, как японцы отрезали Порт-Артур, с продовольствием становилось всё хуже и хуже. В Новом городе все магазины и рестораны закрылись. Многим негде было столоваться.
   Мама успела сделать кое-какие запасы, а потом обходились теми пайками, которые получали от полка. Мама с Казимиром, почти во всё время войны, как-то умудрялись из пайков, полудохлой конины или мясных консервов, приготовлять и вкусно и сытно. Поэтому мы никогда не садились за стол одни. Наш Казимир в это время был незаменим. Он прекрасно готовил, но, главное, уходя почти ежедневно на "рекогносцировку", раздобывал у китайцев то, что другие достать не могли. Помогали ему и денщики наших почти постоянных нахлебников: офицеров, сменившихся с позиций, батюшки и капельмейстера, Илюши Пинуса (талантливейшего молодого скрипача, которого впоследствии мама крестила и он попал капельмейстером в один из придворных оркестров в Петербурге). Приходили к нам все, - голодные душевно и телесно.
   В первые месяцы бомбардировки были только с моря, но зато стреляли большей частью двенадцати-дюймовками. Такая "пулька", попадая в дом, разрушала его или совсем, или большую его часть, убивая людей даже не осколками, а напором воздуха от разрыва. Но часто эти "чемоданы" и совсем не разрывались, зарываясь глубоко в землю, или пробуравливали насквозь дом, оставляя большие круглые дыры-окна. Таких "раненых" домов делалось всё больше и больше; а под нашим госпиталем (бывшей гимназией) лежало таких "удовольствий" целых два, постоянно угрожая взорваться. Помню наш первый ужас, когда недалеко от нас разорвался такой снаряд у самых окон дома, в котором жила довольно большая семья, собравшаяся вся вместе в комнате, около которой разорвался снаряд.
   Молодая девушка, сидевшая в качалке у окна упала на пол без головы, а куски ее головы с мозгами и длинными волосами были {108} отброшены к противоположной стене, где они прилипли. Вся семья была убита, и больше напором воздуха, чем осколками. Вскоре такой снаряд попал и в конец нашего двора. Стекла, конечно, все вылетели, но никто из нас не пострадал. Пришлось переменить квартиру. Поселились мы напротив казармы и хлебопекарни. С утра до поздней ночи слышались оттуда стуки молотов. То разбивали подмоченную, а потом высохшую и превратившуюся в камни муку, из которой потом выпекали хлеб для всего гарнизона. Пользовались и мы этим хлебом, и так привыкли к нему, как и к постоянным бомбардировкам, что уже не казалось ни неприятным, ни страшным.
   С моря обстреливали, чаще всего, ночью. Первая, обыкновенно просыпалась Ларочка и довольно спокойно заявляла: "Оптять понцы стеляют". Если мама видела, что под обстрел попал наш район, она наскоро одевала нас и мы бежали к блиндажам, находившимся в 1-11/2 кварталах от нас, и там мы отсиживались, пока японцы не умолкали или не переменяли район обстрела.
   Вспоминается мне, как я в первый раз пришла в госпиталь. Я была вообще большой фантазеркой и мечтательницей. С самого начала войны я всё мечтала о каком-нибудь подвиге храбрости или милосердия. Хотелось что-то сделать, чтобы быть полезной для многих. Просилась помогать маме в госпитале, но мама отказала. Придумав какой-то предлог, я прибежала в госпиталь и стала спрашивать маму. Мне указали на одну палату и сказали, что она, вероятно, там. Я робко вошла в нее. В три ряда кровати и почти все заняты больными.
   Не видя мамы, я стала подходить к больным и разговаривать с ними. Один из больных с крайней кровати вдруг громко позвал меня: "Маленькая сестричка, а маленькая сестричка, ну-ка, подь-ка ко мне и поговори со мной!" Эта данная им мне кличка "маленькая сестричка" так и привилась ко мне, и с тех пор все меня так и называли, чем я была несказанно горда. Поговорив немного с позвавшим меня, я показала ему захваченную мной книжку рассказов и предложила почитать.
   {110} Читала я довольно громко, т. к. видела, что и другие слушают с большим удовольствием и интересом. Вошла мама, когда я кончала рассказ и слышала, как благодарили меня больные и как просили почаще приходить и читать им. Кто-то из больных попросил воды и поправить ему подушку. Я довольно ловко это сделала. Принесли в это время обед, и мама разрешила помочь ей покормить больных. Придя домой, мама рассказала обо всём папе.
   Затаив дыхание я ждала, что сейчас "попадет", но папа сказал: "Ну что ж, пускай ходит и помогает, чем может, если у нее такое появилось желание. Думаю только, что старший врач скоро выпроводит ее из госпиталя". С тех пор я всё чаще и чаще стала приходить в госпиталь, стараясь выполнять все просьбы больных и помогать маме: перестилала постели, кормила слабых, меняла белье и компрессы, мерила температуру и читала больным. Сестер явно не хватало, и мама вскоре получила в свое заведывание 8 палат, из которых одна, самая большая, была дезинтериков. С ними работа была особенно трудная, грязная и ответственная, и мама почти не пускала меня туда.
   Ей помогали только фельдшер да один или два санитара из выздоравливающих. Мама разрывалась, и тут уже сама стала просить меня помочь ей то в том, то в другом. Полюбили меня и раненые, и я часто замечала, что при моем появлении у многих лица как-то светлели, они начинали улыбаться и подзывать к себе, хоть поговорить с ними. Подружилась я и с фельдшером (Шмидтом), хорошим и знающим работником, но большим лентяем и любящим выпить.
   Как-то он предложил мне (а может быть я и сама напросилась) помогать ему при перевязках в палатах. От первой увиденной мною раны мне стало очень нехорошо: затошнило, закружилась голова, но потом всё это постепенно прошло, и ни кровь, ни запах от гниющих ран на меня не действовали. В другой раз Шмидт спросил меня: "Хотите спасти руку одному солдату? У него перебиты сухожилия и рука не действует; но если сейчас начать массировать ее хотя бы по полчаса в день, - она отойдет. У меня самого на это {111} времени нет, да и возиться с ним приходится много и уговаривать; больно ему, и он не дает. А жалко парня!"
   Я, конечно, согласилась и просила Шмидта меня поучить, как это делать. Но стоило только дотронуться до руки несчастного Ивана, как он закричал, заплакал и заявил, что пусть лучше останется без руки, но терпеть такую боль он не может. Шмидт плюнул и хотел уйти, но я попросила его подождать немного, а сама сбегала к маме, выпросила у нее ключ от шкапа, где хранились перевязочные средства, папиросы и вино (было пожертвовано каким-то магазином и хранилось для самых экстренных случаев). Налив рюмку вина и стащив 20 папирос, я снова подошла к Ивану и стала его уговаривать. Пропустив чарочку и затянувшись папироской, он дал Шмидту промассировать его руку и показать мне все приемы. На другой день, повторив на Шмидте весь массаж, я отправилась к Ивану и той же "порцией". Иван радостно заулыбался и дал промассировать свою руку, почти не крича.
   Мой неумелый массаж ему больше понравился и он сказал, что от таких ручек ему почти совсем не больно. Кажется, через неделю, он стал шевелить пальцами, а через две - и всей рукой, и радовался, как ребенок, что у него будет опять "живая рука". Конечно, радовалась с ним и я; и не знаю, кто из нас больше.
   Забыла сказать, что больше всех в госпитале я боялась и избегала старшего врача. Он казался мне суровым и сердитым. Я боялась, что он прогонит меня, сказав, что здесь не место для таких еще девочек. И, как нарочно, я вечно попадалась ему на глаза и всегда за каким-нибудь делом, которое я не могла бросить, чтобы куда-нибудь спрятаться от него. Но он молчал, и я делалась всё храбрее. Как-то перед вечером прибежал санитар за мамой. Был большой бой, и раненых навезли видимо-невидимо. Мы с мамой чуть ли не бегом бросились в госпиталь. Уже на крыльце сидело и лежало много раненых. Из-под дверей текла лужа крови, стекая по ступенькам. Вестибюль весь был завален ранеными; на носилках были только немногие, большинство же {112} лежало прямо на полу.
   Стон, смрад и невыносимый запах крови, смешанный с мокрыми шинелями и грязным телом и бельем. Работала я с мамой в полутемноте (из-за затемнений), сдирая или разрезая шинели, мундиры, белье, снимая сапоги и приготавливая и отправляя несчастных в перевязочную и операционную. Чуть не растянулся, наткнувшись на меня, стоящую на коленях и раздевающую раненого, старший врач; чмыхнул носом, но и тут ничего мне не сказал, - и стал отдавать распоряжения, кого отправить в операционную, а кого перевязать здесь же и устроить в коридоре на полу. На другой или третий день старший врач застал меня в палате за довольно сложной перевязкой. Случилось так, что я, услышав стон и крик в одной из маминых палат, увидела метавшегося раненого с завязанной головой и глазом. Он стал молить меня перевязать его, т. к. в глазу у него, как будто, огонь. Я побежала отыскать кого-нибудь, чтобы его перевязали, но все были заняты в перевязочной с новыми ранеными. Я вернулась и просила его подождать и потерпеть, пока кто-нибудь из врачей или сестер освободится; но он стал сам с себя срывать бинты. Что было делать? И я решилась. Быстро принесла из шкапа всё, что требовалось для промывки раны и перевязки, разбинтовала ему голову, промыла по всем правилам, как учил меня Шмидт, ужасно загноившуюся рану вместо глаза, и на голове; и когда всё очистила, то заметила, что в ране что-то торчит.
   Осторожно раздвинула и нажала рану и вдруг оттуда что-то шлепнулось в тазик, что-то тяжелое. Оказалось, половинка шрапнельной пули. Больному сразу стало легче, перестало жечь и болеть. Уже при конце перевязки меня застал старший врач. Душа у меня ушла в пятки при виде его, но я потом расхрабрилась и подробно ему рассказала, почему и как я сделала перевязку и извлекла осколок. Он осмотрел повязку, улыбнулся и сказал: "Ну, что ж, такое время: скоро "маленькая сестричка" доктором станет!" А обратясь к маме добавил: "Я запишу вашу Галю добровольной сестрой милосердия. Она работает не хуже, если даже не лучше, многих взрослых".
   {113} Через несколько дней в приказе по гарнизону мы прочли, что Галина Топольская зачисляется добровольной сестрой милосердия в 7-й запасный госпиталь. А месяца через два мы снова прочли в приказе о награждении меня серебряной медалью на станиславской ленте с надписью "За усердие".
   Такую же медаль получила и мама, только значительно раньше. Потом она была представлена и к золотой (кажется) на георгиевской ленте. Со дня моего зачисления я регулярно стала посещать госпиталь, оставаясь иногда с мамой даже на ночные дежурства. Считала я себя очень храброй, но панический страх к мертвецам так и не могла в себе перебороть, проходя (при ночных обходах) по коридорам, где, обыкновенно, до утра оставляли умерших за ночь.
   Никогда я не могла забыть один случай, от которого и возник этот страх. Один из офицеров, Осипов, проводивший почти всё свободное время у нас и считавшийся нашим другом, отправляясь на передовые позиции, забежал к нам проститься. Мама всегда его особенно жалела, т. к. он ужасно тосковал по своей жене и маленьком сыне. Прощаясь, он вдруг снял с себя крест и попросил маму, если она только вырвется из Порт-Артура, разыскать его жену и сказать ей, как он тосковал по ней, а сыну передать крест и его благословение. На другой день мы узнали, что он убит и его труп находится в покойницкой нашего госпиталя.
   Мама послала меня за спиртом, ватой и бинтом в госпиталь, а сама с Казимиром направилась в покойницкую - маленькую китайскую фанзу. Взяв всё, что велела мама, я тоже пошла туда же. Открыв дверь, я замерла на пороге: прямо передо мной стоял Осипов, смотря на меня страшными, остеклевшими глазами; высокий, он показался мне великаном, почти упираясь головой в потолок фанзы, с лицом, как меловая маска, с растопыренными руками... вот схватит. Невероятный ужас напал на меня, такой ужас, когда ни вскрикнуть, ни двинуться не можешь...
   Очнулась, когда подошла ко мне мама, взяла всё принесенное и отправила домой.
   {114} Оказалось, что труп настолько закостенел, что его поставили, чтобы разрезать сзади полушубок. Казимир подпирал его сзади, а мама разрезала. Вот почему я их сразу и не увидела.
   Были и трагикомические случаи, когда я "из гордости" не пожелала кланяться несшемуся прямо на нас снаряду, и мама почти сорвала с меня юбченку, чтобы притянуть к земле и защитить... своей накидкой. Шли мы с мамой в госпиталь и были еще недалеко от нашего дома, когда начался обстрел нашего района. Только что мы свернули с дороги и пошли между большими кучами щебня, как послышался свист приближающегося к нам снаряда. Снаряд (6 или 9-дюймовый), действительно, разорвался на дороге в 3-4 шагах от нас, обдав нас щебнем, под кучей которого мы притаились, прикрывшись накидкой, которая, пожалуй, и спасла нас от... насыпавшегося на нас песка и мелкого щебня.
   Отряхнувшись, мы перебежали дорогу и спрятались в глубокой амбразуре окна, наблюдая за нашим домом и пережидая окончания бомбардировки нашего района. Но вот опять режущий свист и бомба падает как раз у окна детской, в которой мы оставили Лелю и Лару. Мама ахнула, схватилась за голову и присела; я же сорвалась с места и вихрем понеслась к нашему дому. У воронки я чуть задержалась, но поняв, что бомба не разорвалась, вбежала в дом. Пробежав коридор, детскую я столовую, я нашла сестренок в кухне, мирно сидевших за столом и строивших с Казимиром домики из карт.
   Но вот опять режущий звук, невероятный грохот, звон разбитых стекол, падающих камней и... тишина... И вдруг голос мамы, бледной, как смерть, еле стоящей на ногах: "Вот... видишь, я говорила тебе, что ты когда-нибудь попадешь под снаряд... вот тебя и... убило!.." Истеричное рыдание закончило несуразные слова, но мама, видно, скоро взяла себя в руки и прижала всех нас к себе. Потом уже она рассказала, что видела, как я остановилась у воронки, - и не видела что я вошла в дом. Снаряд упал рядом с первым, оба взорвались, {115} повыбивали почти все стекла, разрушили часть стены. Пришлось опять менять квартиру.