– Ничего. Успокоится. Маленько посердится, конечно. Никто ему столько золота не добудет, сколько я ему сдаю. А ты как? – осторожно спросил он. – Что собираешься?…
   – Ты хотел сказать: что собираемся делать мы с Гулей? – улыбнулся я. – А мы с Гулей… Я еще не знаю, что будем делать мы с Гулей. Может, я останусь у вас вольным старателем, – лукаво посмотрел я на собеседника. – Станем с тобой на пару карьеры обследовать. Знаешь, я тебе приготовил сюрприз.
   Я подошел к крафтовому мешку, покопался в нем и бросил на стол тяжело упавший матерчатый мешочек.
   – Это твоя доля, – пояснил я как бы между прочим. – Как раз треть. И по столько же – нам с Гулей. На первое время нам всем этого хватит. Еще и Джониевичу на зуб… Чего ты так смотришь? – рассмеялся я (Радик наверняка слышал вчера от Гули, что золото я «утопил»). – Я в кружку натолок галенита – свинцовой руды, чтобы бултыхнуло помощнее. Ведь по тому, как предмет бултыхнет, можно примерно оценить его вес. Ну а сверху положил золотистую фольгу, чтобы сквозь полиэтилен поблескивало…
   Радик смотрел на меня так, словно я его разыгрываю. Затем взял мешочек, покачал его на ладони, как бы взвешивая, и положил на место.
   – Не возьму, – проговорил он, покачав головой. – Не по мне подарок. У меня оно все впустую уйдет, промотается, знаю… знаю я себя, Федька…
   – Пусть так, оно твое.
   – Вот что! – неожиданно ободрился Радик. – Отдам бате. Он сбережет. Для Тагирки сбережет, точно. Тагирка у него – главная забота.
   – Вот и хорошо, – дружески сжал я его плечо.
   В кухоньке я уселся на край нар у горячей постреливающей угольками печки, пыхающей огнем из жерла и из трещин в покрывающей ее чугунной плите.
   – Чай свежий, запаренный! – приговаривал Бурхан, наламывая перепачканными сажей руками толстую, румяную, жирно поблескивающую и еще парящую на изломе ароматную лепешку.
   Радик присел на топчан, отогнал мух, налил в первые попавшиеся кружки заварку.
   Я смотрел на эти немытые стаканы и кружки, на закрошенный, в мокрых и жирных пятнах стол, на грубо сложенную, обмазанную потрескавшейся глиной печь, на почерневшие ветки на потолке и видел во всем этом больше жизни и душевного тепла, больше уюта, чем в отлаженном, причесанном городском быте и городских людях. Благопристойность, порядок, комфорт, видимая чистота цивилизации казалась мне сейчас выражением какого-то внутреннего омертвения, душевного паралича. Достаточно посмотреть в лесу, сколько сыплется там постоянно всякой шелухи, хвои, листьев, сухих веток, шишек, трухи, пыльцы и тому подобного. Можно начать с этим бороться – подметать землю, чистить щетками стволы, омывать листья, обрезать омертвелые ветки… И лес перестанет быть лесом. Он потеряет свою таинственность, свое естество, свою волю к жизни. Не теряет ли многое и цивилизованный человек в своей постоянной заботе о внешней чистоте и опрятности? Вот Радик: утром вскочил, схватил ружье – и на охоту. И нет для него проблемы в том, что он не умыт, не причесан, что не позавтракал (в кармане ватника – кусок лепешки и яблоко – вот и весь завтрак). Или он моет золото – под дождем, в грязи – и не страдает от этого, и не страдает потом, сидя, перепачканный глиной, с мокрыми ногами, у печи в кухне. Ему уютно в засаленной фуфайке, уютно на грязном табурете у немытого стола.
   Но мне сейчас уютнее вдвойне, и перепаренный горький чай кажется мне вкуснее всех иных, даже самых элитных чаев, потому что в это же время через открытую дверь кухни я вижу, как на улице Гуля с подвязанными на затылке волосами, поставив на будку Барсика широкий таз, развешивает на протянутом через двор проводе выстиранное белье. В том числе и мою вчерашнюю одежду.
   Бурхан покашливает, отводит глаза, явно собираясь что-то спросить.
   – Как здоровье, Бурхан? – опережаю я его.
   – Норма-а-альна! – тянет старик и, сморщившись, отмахивает рукой. – Все, парни, нормально! Федька, – протягивает он мне свою сухую, изборожденную глубокими рубцами ладонь. – Дай руку! Сила есть, ага! Я тебе вот что скажу, – решительно присаживается он на табурет. – Хоть режь меня, хоть что… а я свое слово скажу. Вот что: ты Гулю не бросай. Любимая она у меня дочка. Я это… давно примечаю… насчет тебя и ее. Бурхан не дурак. Все я понял. А утром сегодня она мне и говорит: ты, папка, Федю не кори, он мне дороже жизни. Понял-нет?! Так и сказала, врать не буду.

Глава 50. ЗАПАХ ВОЛЬНЫХ ВЕТРОВ

   Я сижу на шершавой мраморной плите у края озера в глубине Каменного разреза. Я только что выбрался из воды, и с волос еще стекает влага. Время от времени меня передергивает от векового, пещерного холода карьера.
   Но этот же холод не раз давал мне бодрость и силу. И сейчас я с удивлением осознаю, что карьер этот стал мне чем-то близок, несмотря на всю его угрюмую отрешенность и мрачноватую историю.
   В этот раз я плавал дольше обычного. Мне почему-то захотелось повторить вчерашнее – доплыть, не выныривая, от средины озера до погруженной под воду арки, пронырнуть в нее, вынырнуть во второй части карьера, отдышаться и вернуться обратно.
   Оказалось, что для этого необходимо, чтобы наверху стояли вдоль обрыва бандиты с камнями в руках и чтобы для меня всерьез решался вопрос жизни и смерти (причем выжить мне требовалось бы не только ради себя, но и ради любимой женщины).
   Так что повторить собственный рекорд мне не удалось (и даже показалось, что это вообще невозможно). Зато пришлось выполнить на берегу около ста приседаний и раз сорок отжаться, прежде чем окостеневшее тело начало размягчаться и оживать.
   (Вчера я имел преимущество – меня отогревала женщина.)
   Зеленовато-оранжевый многогранник – отражение вечернего неба – лежит на средине озера в обрамлении темно-серых теней от скалистых бортов карьера. Постепенно это светлое пятно теряет свою красочность, становясь все более синим и однотонным. Я не ухожу. На душе, как и в природе, – ровно и безмятежно.
   Мне не хочется больше ни о чем переживать. Все уже пережито. Сомнений больше нет: Аню мне вряд ли удастся вернуть, да и вряд ли это нужно. Так что надо жить дальше, жить настоящим, а не умершим прошлым. Хватит оглядываться назад. И на самого себя. Надо подумать о других – о Гале, о Тагире и Радике, которые не очень-то счастливы в жизни. Может, в этом мое спасение? Надо помириться, наконец, с Сыроватко. Ведь тот, по большому счету, неплохой мужик, а его упорство в поисках алмазов все же должно принести плоды. Из последнего похода с Радиком к Санарке он приволок полный рюкзак действительно синей глины (зеленовато-синей, если уж быть объективным). Не исключено, что как раз в ней обнаружатся алмазы вопреки всякой логике (ведь не всё в природе, как и в человеческой судьбе, поддается расчету и научному анализу).
   Сам я съездил сегодня с Раисом на его мопеде за Березовские сопки и там, в узкой промоине полуиссякшего ручья, в разрушенных метаморфических сланцах, после настойчивых поисков нашел прозрачные бледно-голубые кристаллы аквамарина, которые вольный бродяга Раис принял когда-то за алмазы. Самый крупный кристалл я подарил Гуле. Она достойна этого. И даже гораздо большего. Я теперь знаю: все золото, все самоцветы мира не стоят любви одной женщины. Тем более такой, как Гуля.
   Я улыбаюсь своим мыслям. Впервые за многие месяцы я достиг согласия с самим собой. Если сейчас у меня спросить, счастлив ли я, я отвечу не задумываясь: «Да, я счастлив, у меня есть Гуля!»
   «У меня есть Гуля!» – хочется прокричать мне так, чтобы откликнулись эхом все пещеры и гроты бездонного Каменного карьера. И не кричу я лишь потому, что сама Гуля в эту минуту стоит у меня за спиной (я и не слышал, как она спустилась в разрез). Она обнимает меня сзади, нагого и холодного, растирает ладонями и, прильнув, щекотно целует в шею. Я ощущаю ее тепло, ее запах – аромат южно-уральских степей, березовых рощ, холодных озер, летних дождей, домашнего очага, дикой вишни, вольных ветров…
   Я свободен!
    2004 – 2006