Впадины поглубже превратились в озера (старатели, как я выяснил у Радика, доходили до глубины двадцать метров от поверхности, а дальше не позволяли возможности техники). Вода в озерах давно отстоялась, очистилась, края поросли камышом, а на макушках мраморных глыбищ, прикрытых нашлепками бурой глины, успели вырасти сосенки.
«Но где же тут золото? Не могли же его выгрести подчистую», – ломаю я голову, шагая по неровному дну котлована. Порой, опустившись на четвереньки, я пристально исследую какую-нибудь узкую промоину, на дне которой обнаруживаются вымытые дождевыми потоками обломки кварца (а то и горного хрусталя), темно-коричневые корочки гематита, удлиненные, иногда прозрачно-голубые кристаллы кианита. Но нет и следов того, что я так упорно ищу.
Иной раз, внутренне вздрогнув, я порывисто нагибаюсь, привлеченный золотистым блеском, однако вспыхнувшее радостное волнение столь же быстро угасает: блестят «загорелые» на солнце чешуйки мусковита (слюды).
Напрягая извилины, я пытается разгадать, где этот тяжелый металл должен накапливаться, в какой части многочисленных промоин. Скорее всего, во впадинах или у поворотов их ложа. Я нагребаю в лоток песок с камешками и комками глины, спускаюсь к водоему, старательно-медленно промываю. Смываю последний песочек, и… на дне лотка ничего не остается. Пусто. Лишь тончайший неинтересный черный шлих едва видимой нитью.
Но ведь золото здесь есть! Оно где-то совсем рядом. Это подтверждают и множественные следы сапог, оставленные в вязкой глине, и установленный в воде у берега водоема крупный плоский камень, а за ним под водой – холмик мелкой щебенки. Дураку ясно: кто-то на этом камне работал с лотком. Муть, песок ушли дальше вглубь, а камешки оседали тут же у берега.
Мне начинает казаться, что я мою неправильно и теряю самую ценную часть шлиха, ведь я дилетант в этом деле (до сих пор я занимался съемкой). Тогда я приношу пробу Мишке, после чего внимательно наблюдаю за быстрыми и плавными движениями опытных рук промывальщика.
– Черный шлих, – распрямившись, показывает тот дно лотка. – Надо брать с плотикб, – советует он и понимающе подмигивает. – Мы не говорим «плутик», мы говорим «плотик»… – громко запевает он, переиначивая песню, в которой поется: «Мы не говорим „кумпас“, мы говорим „компбс“».
Где же в карьерах этот плотик (то есть, непроницаемый водоупор, ниже которого золото не проседает)? Там же все перерыто, перемешано, естественность залегания нарушена… Какой уж там плотик?!
Все чаще у меня возникает ощущение, будто я чего-то недопонимаю, ищу совсем не там.
Странно устроена жизнь. Когда-то давно, пацаном, шагая с рюкзаком по лесу, я рисовал в своем воображении, будто я уже взрослый, геолог, иду маршрутом, с компасом и картой (и обязательно – с лотком) в поисках золота. Теперь же, будучи взрослым и геологом, бредя маршрутом, с этим самым лотком, я с радостью перенесся бы обратно – туда, где я был не геологом, а просто мальчишкой, шлепающим босиком по проселочной дороге и знающим, что недалеко мой дом, и родители, и тепло, и любовь ближних…
По вечерам я ужу рыбу на дамбе. Или пилю с Мишкой дрова. Или таскаю от реки из колодца воду. Или вожусь с образцами пород. Или записываю что-нибудь в своем блокноте. Таким образом, я занят допоздна. Но это не всегда спасает. Память довольно коварная штука и иногда, в самый неожиданный момент, вдруг выбрасывает из своих недр порцию раскаленной магмы.
…В комнате общежития за столом трое – я, Аня и мой приятель Макс. Разговариваем, пьем шампанское. Я слежу, чтобы Анин фужер не пустовал. Перед тем я поспорил с приятелем, что Аня разденется при нем. Зачем мне это? Продемонстрировать другому мою власть над ней? Или чтобы еще раз убедить себя, что мне неведома ревность?
Аня уже достаточно захмелела, и я уговариваю ее, ласково глажу по волосам, мимоходом расстегиваю кофточку. Она же то всхлипывает, то смеется. «Ты меня не любишь! Ты готов отдать меня любому!» Но вдруг решительно сбрасывает с себя одежду и проходит по комнате с полнейшим бесстыдством.
– Ты этого хотел?! – выкрикивает с пьяным захлебом. – Ты хочешь видеть меня шлюхой? Пожалуйста. Можете трахнуть меня вдвоем!
Пари выиграно. Макс уходит явно не в себе, спотыкается в дверях, забывает шарф и шапку.
Интересно: когда он их забрал? Что-то не припомню…
Глава 11. ЛЕТНЯЯ КУХНЯ
Глава 12. МОШКБ
Глава 13. В ДУХЕ ДЖЕКА ЛОНДОНА
«Но где же тут золото? Не могли же его выгрести подчистую», – ломаю я голову, шагая по неровному дну котлована. Порой, опустившись на четвереньки, я пристально исследую какую-нибудь узкую промоину, на дне которой обнаруживаются вымытые дождевыми потоками обломки кварца (а то и горного хрусталя), темно-коричневые корочки гематита, удлиненные, иногда прозрачно-голубые кристаллы кианита. Но нет и следов того, что я так упорно ищу.
Иной раз, внутренне вздрогнув, я порывисто нагибаюсь, привлеченный золотистым блеском, однако вспыхнувшее радостное волнение столь же быстро угасает: блестят «загорелые» на солнце чешуйки мусковита (слюды).
Напрягая извилины, я пытается разгадать, где этот тяжелый металл должен накапливаться, в какой части многочисленных промоин. Скорее всего, во впадинах или у поворотов их ложа. Я нагребаю в лоток песок с камешками и комками глины, спускаюсь к водоему, старательно-медленно промываю. Смываю последний песочек, и… на дне лотка ничего не остается. Пусто. Лишь тончайший неинтересный черный шлих едва видимой нитью.
Но ведь золото здесь есть! Оно где-то совсем рядом. Это подтверждают и множественные следы сапог, оставленные в вязкой глине, и установленный в воде у берега водоема крупный плоский камень, а за ним под водой – холмик мелкой щебенки. Дураку ясно: кто-то на этом камне работал с лотком. Муть, песок ушли дальше вглубь, а камешки оседали тут же у берега.
Мне начинает казаться, что я мою неправильно и теряю самую ценную часть шлиха, ведь я дилетант в этом деле (до сих пор я занимался съемкой). Тогда я приношу пробу Мишке, после чего внимательно наблюдаю за быстрыми и плавными движениями опытных рук промывальщика.
– Черный шлих, – распрямившись, показывает тот дно лотка. – Надо брать с плотикб, – советует он и понимающе подмигивает. – Мы не говорим «плутик», мы говорим «плотик»… – громко запевает он, переиначивая песню, в которой поется: «Мы не говорим „кумпас“, мы говорим „компбс“».
Где же в карьерах этот плотик (то есть, непроницаемый водоупор, ниже которого золото не проседает)? Там же все перерыто, перемешано, естественность залегания нарушена… Какой уж там плотик?!
Все чаще у меня возникает ощущение, будто я чего-то недопонимаю, ищу совсем не там.
Странно устроена жизнь. Когда-то давно, пацаном, шагая с рюкзаком по лесу, я рисовал в своем воображении, будто я уже взрослый, геолог, иду маршрутом, с компасом и картой (и обязательно – с лотком) в поисках золота. Теперь же, будучи взрослым и геологом, бредя маршрутом, с этим самым лотком, я с радостью перенесся бы обратно – туда, где я был не геологом, а просто мальчишкой, шлепающим босиком по проселочной дороге и знающим, что недалеко мой дом, и родители, и тепло, и любовь ближних…
По вечерам я ужу рыбу на дамбе. Или пилю с Мишкой дрова. Или таскаю от реки из колодца воду. Или вожусь с образцами пород. Или записываю что-нибудь в своем блокноте. Таким образом, я занят допоздна. Но это не всегда спасает. Память довольно коварная штука и иногда, в самый неожиданный момент, вдруг выбрасывает из своих недр порцию раскаленной магмы.
…В комнате общежития за столом трое – я, Аня и мой приятель Макс. Разговариваем, пьем шампанское. Я слежу, чтобы Анин фужер не пустовал. Перед тем я поспорил с приятелем, что Аня разденется при нем. Зачем мне это? Продемонстрировать другому мою власть над ней? Или чтобы еще раз убедить себя, что мне неведома ревность?
Аня уже достаточно захмелела, и я уговариваю ее, ласково глажу по волосам, мимоходом расстегиваю кофточку. Она же то всхлипывает, то смеется. «Ты меня не любишь! Ты готов отдать меня любому!» Но вдруг решительно сбрасывает с себя одежду и проходит по комнате с полнейшим бесстыдством.
– Ты этого хотел?! – выкрикивает с пьяным захлебом. – Ты хочешь видеть меня шлюхой? Пожалуйста. Можете трахнуть меня вдвоем!
Пари выиграно. Макс уходит явно не в себе, спотыкается в дверях, забывает шарф и шапку.
Интересно: когда он их забрал? Что-то не припомню…
Глава 11. ЛЕТНЯЯ КУХНЯ
По вечерам все собираются в летней кухне.
И именно с кухни, как вскоре до меня доходит, следует начинать поиски золота.
Кухонька эта занимает часть длинного дощатого сарая, ограничивающего двор с противоположной дому стороны. Впервые в жизни я увидел здесь, на этом сарае, земляную крышу. Она представляет собой толстый слой земли, пышно поросший поверху сорняками (в основном полынью), а с краев – коротким зеленым мхом, каким покрыты обычно пни и камни в дремучем лесу. И словно под тяжестью этого пласта, серая щелястая стена сарая сильно накренена внутрь, так что чудится, будто все строение вот-вот сложится подобно карточному домику.
Внутри кухни постоянно топится потресканная, не имеющая дверцы и поддувала печка, непрерывно кипят чайники, всегда пахнет каким-нибудь варевом, водяным паром и древесными угольями. Хозяйничает здесь старик Бурхан – стряпает что-либо в черных чугунных казанах, жарит на большущей сковороде лепешки. За день он сжигает неимоверное количество дров, которые мы с Мишкой в поте лица пилим и колем ежевечерне. За умеренную плату Бурхан подвизался готовить и на нас. И замечу, вполне справляется со своей задачей, хотя говорить о чистоте и опрятности в подшефной ему кухне-столовой не приходится. Столом здесь служат широкие нары из черных и липких от многолетней грязи досок, расположенные между печью и накрененной наружной стенкой (от печи их отделяет лишь узкий проход). На них режут хлеб, и сидят, и даже ходят в сапогах: если края нар уже заняты едоками, Тагир, не снимая обуви, пробирается по ним в угол на свободное местечко. Когда ни зайдешь, на этом столе-топчане вечно – горы грязной посуды, куски хлеба, рассыпанный сахар, пролитое молоко (молоко мы покупаем в соседнем хуторе Вишняковском). И все это густо облеплено мухами. Ими же облеплены почерневшие ветки и прогнувшиеся под тяжестью земляного пласта жерди, заменяющие потолок.
Удивительно, что не только хозяев, но и моих коллег такой быт, похоже, вполне устраивает. Они преспокойно кромсают хлеб на голых досках топчана и воспринимают как излишество разостланную мной на этом «столе» плотную крафтовую бумагу, которая, впрочем, уже на другой день становится неотличимой от самих нар.
Да и в доме нас окружает такой же хаос в виде наваленных вдоль стен баулов, мешков с камнями, рулонов бумаги, чьих-то портянок и распотрошенных коробок с консервами. Чай, карандаши, аптечку вероятнее всего найти на полу, а примус «Шмель», гвозди, стельки сапог – на столе. Несколько раз я пытался навести здесь хоть какой-то порядок, но в конце концов махнул рукой.
Помнится, совсем иначе нечистота и беспорядок воспринимались мной во времена первых в моей жизни экспедиций. Нырнешь, бывало, после маршрута в ледяную бурную речушку и сидишь после на берегу, окруженный комарами, любуясь, как по телу, онемевшему от холода, сбегают грязные струйки. Я находил в этом даже некий шик. Ведь то была особая – экспедиционная!– грязь.
Здесь же, в деревенском доме – грязь и беспорядок человеческого жилья, романтики в них никакой.
Хотя, быть может, все дело во мне самом, в том, что после разрыва в Аней все мне видится в мрачноватом свете…
Наиболее тягостное впечатление производит на меня наше жилье после дождя. По двору тогда расползаются мутные молочно-серые лужи, которые отвязанная на ночь лошадь истопчет, измесит, завалит навозом. По этой каше, с трудом волоча ноги, бродит Тагир в чудовищных ботах – сапогах сорок шестого размера с отрезанными голенищами; разгуливают перепачканные куры; словно поросенок, лежит в грязи подле своей будки, уткнувшись носом в кучу конского навоза, пес Барсик.
В такие дни единственным пристанищем служит все та же летняя кухня, где можно обсушиться, согреться у открытого огня печи, выпить горячего чаю с лепешкой, побеседовать, послушать разговоры.
Вот эти-то разговоры наших хозяев и их гостей и привлекли мое внимание. Правда, приходится просеивать в голове все, что там говорится, чтобы извлечь из словесной шелухи интересные для меня сведения, подобно тому как среди песка и глины я пытаюсь высмотреть крупицы драгоценного металла.
К сожалению, чаще бывает так, что весь вечер просидишь и ничего особенного не услышишь.
Вот Тагир рассказывает брату, как он обнаружил гнездо шершней.
Тагир: Слышу: там гул в дубе, в дупле.
Радик: Какой дуб?!!
Тагир: Ну в этом, в тополе. Ты что, не понял?
Радик: Дуб! Ты хоть видел дуб?
Тагир: Ты что, тугой?
Радик: Ты дуб видел?
Бурхан, который до этого молчал, помешивая в кастрюле варево, взрывается:
– Что насел на парня?! Ты сам видел дуб? А?!
Радик: Видел. А ты видел?
Бурхан: У нас их нет.
Радик: Нет. Хорошо. А кедр ты видел?
Бурхан: У нас кедр не растет.
Радик: А я вот тебе принесу кедровых шишек, что скажешь тогда?
И тому подобная пустая болтовня…
Наши, как обычно, обсуждают дела, причем Виктор Джониевич, по своему обыкновению, изъясняется загадками:
– Владимир Кириллович, какой нам еще нужен инструментарий, чтобы выйти из пике?
Колотушин отвечает в том же духе:
– Нужна, по инструкции, джига. Джиги у нас нет, поэтому джигой придется назначить Мишку.
– Двойной оклад! – хихикает промывальщик.
(«Джига» в данном случае – не танец, а прибор для промывки проб, более совершенный, чем лоток.)
Хозяева параллельно ведут беседу о покосах.
– А что, много животным сена надо? – встревает Колотушин.
– Сена? Корове – тонны четыре, ну и коню шесть, – отвечает брат Бурхана Гайса, помятый и заспанный с похмелья (у него в хозяйстве есть, видимо, и корова).
– Да-а-а?! – удивляется Кириллыч. – А я всегда думал, что лошадь меньше ест, чем корова.
– Ест много, ага, – подтверждает Бурхан. – Зимой что? Стоит и ест. Есть надо, да… Это корова целый день жвачку жует.
– Коню тоже надо жвачку купить, – советует Мишка. – «Стиморол» какой-нибудь.
– С той она телегу не потянет, – усмехается Радик.
Колотушин в разговорах с башкирами часто переходит на какое-то странное наречье, с восточным акцентом, говорит громче обычного, с паузами и подвываниями, как если бы ему приходилось общаться с иностранцами или умалишенными.
– Зарэжим барашка? – восклицает он, вскрывая банку тушенки.
Однако его своеобразный юмор мало кто понимает (разве что Сыроватко).
– Ну как же! – еще громче взвывает Володька. – Свинину мусульманам кушать нельзя. Тушенка свиная. Мы назначим ее барашком.
Хозяева из вежливости улыбаются. Затем снова обращаются к теме покосов и урожая картофеля.
Порой, потеряв терпение, я пытаюсь незаметно направить беседу в нужное русло.
– Бурхан говорит, что раньше здесь бор был красивый, – обращаюсь я к Радику.
– Был, да, – подтверждает Радик, пуская сигаретный дым в подпираемую ногой приоткрытую дверь кухни. – Извели. Перекопали все. Речку заилили. Раньше в ней купались, на лодке плавали, рыбу лучили, а теперь не подойти – болото… Только у дамбы и осталось еще местечко.
– Как это – заилили? – как будто не понимаю я.
– Хвосты спускали. Старатели.
– А теперь? Почему перестали мыть? Золото кончилось? – шучу я, ненароком подступая к интересующей меня теме.
– Нет, золота много, – заверяет Радик. – Невыгодно стало: налоги большие, золото забирали, а деньги по году не выплачивали. А за технику рассчитываться надо? Рабочим платить надо? Я в артели работал, знаю: золотишко тут есть, – повторяет он убежденно.
– Я видел камень в воде в Юльевском карьере, – решаюсь сообщить я, – и гальку перемытую. Кто-то все же моет…
– Моют помаленьку, – подтверждает Радик. – Из Пласта приезжают…
– И намывают?
– По-разному. У кого – пусто, а у кого и тараканыпопадают – самородки. Грамма по три, по шесть.
При этих словах я начинаю слегка ерзать на топчане.
– И что, где попало находят? – интересуюсь с простодушным видом. – Надо же места знать.
– Смотри, где копают. Там, скорее, есть, – словно догадавшись, к чему я клоню, подсказывает Радик. – Зря копать не станут, это точно.
И именно с кухни, как вскоре до меня доходит, следует начинать поиски золота.
Кухонька эта занимает часть длинного дощатого сарая, ограничивающего двор с противоположной дому стороны. Впервые в жизни я увидел здесь, на этом сарае, земляную крышу. Она представляет собой толстый слой земли, пышно поросший поверху сорняками (в основном полынью), а с краев – коротким зеленым мхом, каким покрыты обычно пни и камни в дремучем лесу. И словно под тяжестью этого пласта, серая щелястая стена сарая сильно накренена внутрь, так что чудится, будто все строение вот-вот сложится подобно карточному домику.
Внутри кухни постоянно топится потресканная, не имеющая дверцы и поддувала печка, непрерывно кипят чайники, всегда пахнет каким-нибудь варевом, водяным паром и древесными угольями. Хозяйничает здесь старик Бурхан – стряпает что-либо в черных чугунных казанах, жарит на большущей сковороде лепешки. За день он сжигает неимоверное количество дров, которые мы с Мишкой в поте лица пилим и колем ежевечерне. За умеренную плату Бурхан подвизался готовить и на нас. И замечу, вполне справляется со своей задачей, хотя говорить о чистоте и опрятности в подшефной ему кухне-столовой не приходится. Столом здесь служат широкие нары из черных и липких от многолетней грязи досок, расположенные между печью и накрененной наружной стенкой (от печи их отделяет лишь узкий проход). На них режут хлеб, и сидят, и даже ходят в сапогах: если края нар уже заняты едоками, Тагир, не снимая обуви, пробирается по ним в угол на свободное местечко. Когда ни зайдешь, на этом столе-топчане вечно – горы грязной посуды, куски хлеба, рассыпанный сахар, пролитое молоко (молоко мы покупаем в соседнем хуторе Вишняковском). И все это густо облеплено мухами. Ими же облеплены почерневшие ветки и прогнувшиеся под тяжестью земляного пласта жерди, заменяющие потолок.
Удивительно, что не только хозяев, но и моих коллег такой быт, похоже, вполне устраивает. Они преспокойно кромсают хлеб на голых досках топчана и воспринимают как излишество разостланную мной на этом «столе» плотную крафтовую бумагу, которая, впрочем, уже на другой день становится неотличимой от самих нар.
Да и в доме нас окружает такой же хаос в виде наваленных вдоль стен баулов, мешков с камнями, рулонов бумаги, чьих-то портянок и распотрошенных коробок с консервами. Чай, карандаши, аптечку вероятнее всего найти на полу, а примус «Шмель», гвозди, стельки сапог – на столе. Несколько раз я пытался навести здесь хоть какой-то порядок, но в конце концов махнул рукой.
Помнится, совсем иначе нечистота и беспорядок воспринимались мной во времена первых в моей жизни экспедиций. Нырнешь, бывало, после маршрута в ледяную бурную речушку и сидишь после на берегу, окруженный комарами, любуясь, как по телу, онемевшему от холода, сбегают грязные струйки. Я находил в этом даже некий шик. Ведь то была особая – экспедиционная!– грязь.
Здесь же, в деревенском доме – грязь и беспорядок человеческого жилья, романтики в них никакой.
Хотя, быть может, все дело во мне самом, в том, что после разрыва в Аней все мне видится в мрачноватом свете…
Наиболее тягостное впечатление производит на меня наше жилье после дождя. По двору тогда расползаются мутные молочно-серые лужи, которые отвязанная на ночь лошадь истопчет, измесит, завалит навозом. По этой каше, с трудом волоча ноги, бродит Тагир в чудовищных ботах – сапогах сорок шестого размера с отрезанными голенищами; разгуливают перепачканные куры; словно поросенок, лежит в грязи подле своей будки, уткнувшись носом в кучу конского навоза, пес Барсик.
В такие дни единственным пристанищем служит все та же летняя кухня, где можно обсушиться, согреться у открытого огня печи, выпить горячего чаю с лепешкой, побеседовать, послушать разговоры.
Вот эти-то разговоры наших хозяев и их гостей и привлекли мое внимание. Правда, приходится просеивать в голове все, что там говорится, чтобы извлечь из словесной шелухи интересные для меня сведения, подобно тому как среди песка и глины я пытаюсь высмотреть крупицы драгоценного металла.
К сожалению, чаще бывает так, что весь вечер просидишь и ничего особенного не услышишь.
Вот Тагир рассказывает брату, как он обнаружил гнездо шершней.
Тагир: Слышу: там гул в дубе, в дупле.
Радик: Какой дуб?!!
Тагир: Ну в этом, в тополе. Ты что, не понял?
Радик: Дуб! Ты хоть видел дуб?
Тагир: Ты что, тугой?
Радик: Ты дуб видел?
Бурхан, который до этого молчал, помешивая в кастрюле варево, взрывается:
– Что насел на парня?! Ты сам видел дуб? А?!
Радик: Видел. А ты видел?
Бурхан: У нас их нет.
Радик: Нет. Хорошо. А кедр ты видел?
Бурхан: У нас кедр не растет.
Радик: А я вот тебе принесу кедровых шишек, что скажешь тогда?
И тому подобная пустая болтовня…
Наши, как обычно, обсуждают дела, причем Виктор Джониевич, по своему обыкновению, изъясняется загадками:
– Владимир Кириллович, какой нам еще нужен инструментарий, чтобы выйти из пике?
Колотушин отвечает в том же духе:
– Нужна, по инструкции, джига. Джиги у нас нет, поэтому джигой придется назначить Мишку.
– Двойной оклад! – хихикает промывальщик.
(«Джига» в данном случае – не танец, а прибор для промывки проб, более совершенный, чем лоток.)
Хозяева параллельно ведут беседу о покосах.
– А что, много животным сена надо? – встревает Колотушин.
– Сена? Корове – тонны четыре, ну и коню шесть, – отвечает брат Бурхана Гайса, помятый и заспанный с похмелья (у него в хозяйстве есть, видимо, и корова).
– Да-а-а?! – удивляется Кириллыч. – А я всегда думал, что лошадь меньше ест, чем корова.
– Ест много, ага, – подтверждает Бурхан. – Зимой что? Стоит и ест. Есть надо, да… Это корова целый день жвачку жует.
– Коню тоже надо жвачку купить, – советует Мишка. – «Стиморол» какой-нибудь.
– С той она телегу не потянет, – усмехается Радик.
Колотушин в разговорах с башкирами часто переходит на какое-то странное наречье, с восточным акцентом, говорит громче обычного, с паузами и подвываниями, как если бы ему приходилось общаться с иностранцами или умалишенными.
– Зарэжим барашка? – восклицает он, вскрывая банку тушенки.
Однако его своеобразный юмор мало кто понимает (разве что Сыроватко).
– Ну как же! – еще громче взвывает Володька. – Свинину мусульманам кушать нельзя. Тушенка свиная. Мы назначим ее барашком.
Хозяева из вежливости улыбаются. Затем снова обращаются к теме покосов и урожая картофеля.
Порой, потеряв терпение, я пытаюсь незаметно направить беседу в нужное русло.
– Бурхан говорит, что раньше здесь бор был красивый, – обращаюсь я к Радику.
– Был, да, – подтверждает Радик, пуская сигаретный дым в подпираемую ногой приоткрытую дверь кухни. – Извели. Перекопали все. Речку заилили. Раньше в ней купались, на лодке плавали, рыбу лучили, а теперь не подойти – болото… Только у дамбы и осталось еще местечко.
– Как это – заилили? – как будто не понимаю я.
– Хвосты спускали. Старатели.
– А теперь? Почему перестали мыть? Золото кончилось? – шучу я, ненароком подступая к интересующей меня теме.
– Нет, золота много, – заверяет Радик. – Невыгодно стало: налоги большие, золото забирали, а деньги по году не выплачивали. А за технику рассчитываться надо? Рабочим платить надо? Я в артели работал, знаю: золотишко тут есть, – повторяет он убежденно.
– Я видел камень в воде в Юльевском карьере, – решаюсь сообщить я, – и гальку перемытую. Кто-то все же моет…
– Моют помаленьку, – подтверждает Радик. – Из Пласта приезжают…
– И намывают?
– По-разному. У кого – пусто, а у кого и тараканыпопадают – самородки. Грамма по три, по шесть.
При этих словах я начинаю слегка ерзать на топчане.
– И что, где попало находят? – интересуюсь с простодушным видом. – Надо же места знать.
– Смотри, где копают. Там, скорее, есть, – словно догадавшись, к чему я клоню, подсказывает Радик. – Зря копать не станут, это точно.
Глава 12. МОШКБ
Вообще-то тут курорт по сравнению с Сибирью. Главное – здесь нет мошки. Казалось бы, радуйся! Так нет же. Я сам для себя мошка – та, самая злая, с Анабарского щита.
Да, тогда мы пережили что-то страшное. Думаю, не каждому сибиряку доводилось с таким сталкиваться.
Мы ждали вертолет, который должен был перебросить нас на другое место работ. Ждали мы его в условленном месте – у края большого высохшего за лето болота, поросшего дурманным багульником и голубикой, куда вертушка и должна была сесть.
Стояла жара, сушь, полное безветрие, и воздух вокруг нас был черен от полчищ мошки. Она облепляла нас с головы до ног, так что невозможно было вздохнуть. За полтора месяца работы мы уже притерпелись к ней и к комарам, но тут творилось что-то адское. Бесчисленные мелкие твари проникали под накомарник, лезли в глаза, в волосы, жужжали и копошились в ушах, жгли шею, лицо, руки, набивались в сапоги. Физиономии и руки у нас распухли, запястья были обглоданы до мяса. Никакие репелленты не действовали.
Осатанелые, отплевываясь и ругаясь, мы натянули кое-как пять пологов из марлевой ткани и в панике заскочили под них, искусанные, злые, подавленные. Стаскивая сапоги, чтобы дать отдых зудящим ногам, я с удивлением обнаружил, что сапоги набиты землей. При ближайшем рассмотрении оказалось, что это никакая не земля, а давленая мошка. Я выгребал ее из сапог горстями.
…Вертолета не было ни на второй день, ни на третий. Мокрые от пота, грязные, мучимые жаждой, мы не имели возможности ни окунуться где-либо, ни даже умыться; голодные, не могли нормально поесть, боясь даже нос высунуть из своих убежищ. Лишь ночью, когда становилось прохладнее и мошку на два-три часа сменяли комары (они казались теперь такими родными, милыми существами, поделиться кровью с которыми даже приятно), мы выползали наружу, разводили костер, что-то варили, умывались, справляли нужду, заполняли водой фляжки, чтобы назавтра не умереть от жажды.
Увы, эти минуты отдохновения были слишком короткими. Часа в четыре утра зачинался рассвет, и вместе с первыми солнечными лучами на нас обрушивались неистребимые и безжалостные полчища. Полога лишь сдерживали главный удар, рассеянные же отряды нечисти кружили и тут, проникая то ли под краями пологов, то ли сквозь разреженные участки марли. Все мы сделались угрюмыми, раздраженными, и собираясь ночью вокруг костра, почти не разговаривали и даже не глядели друг на друга.
Среди нас был некто Михаил – крепкий накаченный парень, недавний выпускник Горного. Он брал на себя самые длинные маршруты, без всяких усилий таскал тяжеленные рюкзаки и мог в одиночку, играючи, загрузить вертолет. И держался он соответственно – этаким молодцом, настоящим полевиком.
На третий день Михаил обезумел. С хриплыми отчаянными криками он принялся раздирать руками свой полог. Потом рванул через пустое пространство болота, то и дело падая и катаясь по багульнику и голубичным кустам, окутанный темным облаком насекомых. Крик его скоро перешел в какой-то леденящий душу визг.
Поневоле нам пришлось оставить свои укрытия и тоже с криками, матерясь на чем свет стоит, пуститься вдогонку.
Пока мы за ним гонялись, Михаил успел в нескольких местах поджечь сухую траву.
– Я спалю к херам это чертово болото! – вопил он. – Спалю вашу проклятую мошку вместе с проклятой тайгой и с вами!
Мы не стали доказывать, что мошка эта вовсе не наша, а, настигнув беглеца, разом навалились на него. В нем же, и без того достаточно здоровом парне, пробудилась вдруг недюжинная сила, и мы вчетвером едва смогли его скрутить. При этом он успел расквасить мне нос, а одному студенту чуть не сломал руку. Пожар также удалось погасить (сбив пламя куртками), пока он не набрал мощь.
Плененный, удерживаемый с каждого боку двумя человеками, с размазанными по лицу копотью и давленой мошкой, «настоящий полевик» ревел в голос – хрипло, ужасно, запрокинув к небу голову с раскрытым ртом. Потом он стал задыхаться и кашлять, так как в горло, воспользовавшись моментом, тотчас же набилась вездесущая мошка.
После этого происшествия мне пришлось (по жребию) поделиться с Михаилом внутренним пространством своего полога. Правда, занимал он теперь совсем немного места, скрючившийся калачиком, вздрагивающий и всхлипывающий и такой в эти минуты жалкий.
«Наверное, так люди и сходят с ума», – подумал я тогда, глядя на него.
Миша с ума не сошел, к счастью, но и дорабатывать с нами уже не остался. С прибывшим в конце концов бортом он долетел до поселка, а оттуда уже добирался домой. Как я слышал, геологию он бросил.
Да, тогда мы пережили что-то страшное. Думаю, не каждому сибиряку доводилось с таким сталкиваться.
Мы ждали вертолет, который должен был перебросить нас на другое место работ. Ждали мы его в условленном месте – у края большого высохшего за лето болота, поросшего дурманным багульником и голубикой, куда вертушка и должна была сесть.
Стояла жара, сушь, полное безветрие, и воздух вокруг нас был черен от полчищ мошки. Она облепляла нас с головы до ног, так что невозможно было вздохнуть. За полтора месяца работы мы уже притерпелись к ней и к комарам, но тут творилось что-то адское. Бесчисленные мелкие твари проникали под накомарник, лезли в глаза, в волосы, жужжали и копошились в ушах, жгли шею, лицо, руки, набивались в сапоги. Физиономии и руки у нас распухли, запястья были обглоданы до мяса. Никакие репелленты не действовали.
Осатанелые, отплевываясь и ругаясь, мы натянули кое-как пять пологов из марлевой ткани и в панике заскочили под них, искусанные, злые, подавленные. Стаскивая сапоги, чтобы дать отдых зудящим ногам, я с удивлением обнаружил, что сапоги набиты землей. При ближайшем рассмотрении оказалось, что это никакая не земля, а давленая мошка. Я выгребал ее из сапог горстями.
…Вертолета не было ни на второй день, ни на третий. Мокрые от пота, грязные, мучимые жаждой, мы не имели возможности ни окунуться где-либо, ни даже умыться; голодные, не могли нормально поесть, боясь даже нос высунуть из своих убежищ. Лишь ночью, когда становилось прохладнее и мошку на два-три часа сменяли комары (они казались теперь такими родными, милыми существами, поделиться кровью с которыми даже приятно), мы выползали наружу, разводили костер, что-то варили, умывались, справляли нужду, заполняли водой фляжки, чтобы назавтра не умереть от жажды.
Увы, эти минуты отдохновения были слишком короткими. Часа в четыре утра зачинался рассвет, и вместе с первыми солнечными лучами на нас обрушивались неистребимые и безжалостные полчища. Полога лишь сдерживали главный удар, рассеянные же отряды нечисти кружили и тут, проникая то ли под краями пологов, то ли сквозь разреженные участки марли. Все мы сделались угрюмыми, раздраженными, и собираясь ночью вокруг костра, почти не разговаривали и даже не глядели друг на друга.
Среди нас был некто Михаил – крепкий накаченный парень, недавний выпускник Горного. Он брал на себя самые длинные маршруты, без всяких усилий таскал тяжеленные рюкзаки и мог в одиночку, играючи, загрузить вертолет. И держался он соответственно – этаким молодцом, настоящим полевиком.
На третий день Михаил обезумел. С хриплыми отчаянными криками он принялся раздирать руками свой полог. Потом рванул через пустое пространство болота, то и дело падая и катаясь по багульнику и голубичным кустам, окутанный темным облаком насекомых. Крик его скоро перешел в какой-то леденящий душу визг.
Поневоле нам пришлось оставить свои укрытия и тоже с криками, матерясь на чем свет стоит, пуститься вдогонку.
Пока мы за ним гонялись, Михаил успел в нескольких местах поджечь сухую траву.
– Я спалю к херам это чертово болото! – вопил он. – Спалю вашу проклятую мошку вместе с проклятой тайгой и с вами!
Мы не стали доказывать, что мошка эта вовсе не наша, а, настигнув беглеца, разом навалились на него. В нем же, и без того достаточно здоровом парне, пробудилась вдруг недюжинная сила, и мы вчетвером едва смогли его скрутить. При этом он успел расквасить мне нос, а одному студенту чуть не сломал руку. Пожар также удалось погасить (сбив пламя куртками), пока он не набрал мощь.
Плененный, удерживаемый с каждого боку двумя человеками, с размазанными по лицу копотью и давленой мошкой, «настоящий полевик» ревел в голос – хрипло, ужасно, запрокинув к небу голову с раскрытым ртом. Потом он стал задыхаться и кашлять, так как в горло, воспользовавшись моментом, тотчас же набилась вездесущая мошка.
После этого происшествия мне пришлось (по жребию) поделиться с Михаилом внутренним пространством своего полога. Правда, занимал он теперь совсем немного места, скрючившийся калачиком, вздрагивающий и всхлипывающий и такой в эти минуты жалкий.
«Наверное, так люди и сходят с ума», – подумал я тогда, глядя на него.
Миша с ума не сошел, к счастью, но и дорабатывать с нами уже не остался. С прибывшим в конце концов бортом он долетел до поселка, а оттуда уже добирался домой. Как я слышал, геологию он бросил.
Глава 13. В ДУХЕ ДЖЕКА ЛОНДОНА
Примерно раз в неделю к нам приходит вахтовка, и Колотушин уезжает на ней в Пласт – по делам и за продуктами. И помимо прочего привозит оттуда письма. Всем, кроме меня.
Когда-то, в первые мои полевые сезоны, я воображал, будто это очень романтично (можно даже сказать: круто) – быть свободным от всех, никому не писать и ни от кого не получать писем. Быть этаким одиноким степным волком, которого никто не ждет и никто не встречает в аэропорту или на вокзале, и которому не приходится, захлебываясь от восторга, рассказывать о пережитых им приключениях и опасностях. С едва приметной снисходительной улыбкой пройдет он мимо обнимающихся, целующихся, заглядывающих друг другу в лицо людей. Никем не связанный, ни от кого не зависящий, самодостаточный и неуязвимый.
Где она нынче, эта моя неуязвимость? Отчего всякий раз, когда Кириллыч раздает письма, у меня сердце замирает в бессмысленной надежде, а потом срывается и падает в какую-то черную выжженную яму? Где моя самодостаточность?
Сегодня приснилось, будто я уже вернулся из экспедиции. И то ли забыл во сне, что с Аней у нас все кончено, то ли этого якобы еще не случилось – и вот бегу, словно безумный, через весь город, плутаю, путаю от волнения дома, наконец нахожу наш (аспирантское общежитие), вбегаю на нужный этаж, страшно боясь, что Ани там не будет. Распахиваю дверь… она там. Сидит на кровати в нашей комнате и даже не поднимается мне навстречу. Я обескураженно застываю на пороге.
– Я не получил от тебя ни одного письма, – вместо приветствия бормочу я.
– А я и не написала ни одного, – каким-то далеким чужим голосом заявляет она.
– Почему же?!!
– Потому что тебя больше нет.
Я смотрю во сне на себя, туда, где должны быть мои ноги, руки, живот, и ничего не вижу. Пусто. Меня и вправду нет…
Боюсь, прошлое меня совсем изгложет. Я вижу пока только одно спасение – золото. Но мало просто сосредоточиться на золоте, хорошо бы по-настоящему заразиться золотой лихорадкой. Ну, если не по-настоящему, то хотя бы притвориться, будто заразился. А там гладишь – войду в роль…
С утра не переставая моросил прохладный дождь. Дали затянуло серой поволокой. Под ногами у меня неприятно чавкала бурая глина, вязким тестом налипая на сапоги. Я уже нагрузил пробами два брезентовых рудных мешка, задубелых от влаги (дань алмазной тематике), и теперь внимательно обследовал узкие извилистые коридоры, расщелины между мокрыми глыбами мраморов. В одной из щелей наткнулся на лопату. Рядом угадывались места копок. «Я близок к цели», – констатировал я мысленно, вспомнив слова Радика: «Смотри, где копают. Там, скорее, есть».
Выгребая молотком грунт из наклонного желоба, кем-то уже наполовину опустошенного, подумал вскользь, что если меня застанет тут хозяин лопаты, то неизвестно, чем эта встреча закончится. Так что лопату я на всякий случай перепрятал. Кто знает: не взбредет ли кому в голову хватить меня этой лопатой по спине.
Неуклюже передвигая ноги и ежеминутно оскальзываясь, я спустился к широкой мутной луже, присел на корточки, нахлобучил на голову капюшон отяжелевшего брезентового плаща и принялся промывать вязкую песчано-глинистую массу. Мыл я прямо в котелке, поскольку лоток в последние дни с собой не брал, суеверно решив, что именно лоток отпугивает удачу. И вот когда на дне алюминиевого солдатского котелка почти ничего не осталось, когда я уже готов был с досадой ополоснуть посудину и отправиться к пробам, в этот самый момент… Передо мной как будто пронеслись мои мальчишеские фантазии, и даже представилось, что сейчас индейская стрела (или, по крайней мере, старательская лопата) вонзится в мою сгорбленную спину.
Две золотинки: одна удлиненная, как кусочек проволоки, другая в форме приплюснутой дробинки – тяжело катались по дну котелка и даже забренчали, когда я потряс свой примитивнейший промывочный агрегат.
О, этот цвет, этот блеск! Их не спутаешь ни с каким другим!
Это действительно так: золото и вправду ни с чем не спутаешь. Я не раз обманывался, принимая за золото то латунно-желтые крупицы пирита, то блестки «загорелых» чешуек слюды, хотя и всегда с долей сомнения. Добыв же свое первое золото, я убедился – и даже записал это наблюдение: «Если имеется хоть капля сомнения, золото перед тобой или нет, то это стопроцентная гарантия, что не золото. В случае настоящего золота никаких сомнений не возникает».
Я стоял, увязнув в грязи, в перепачканном глиной отсыревшем плаще, откинув за спину капюшон. Подставив лицо дождевой мороси, я улыбался и скалил зубы – точь-в-точь как золотоискатели в произведениях Джека Лондона. Ну если и не точь-в-точь, то, по крайней мере, похоже.
Обидно только, что это первое, своими руками добытое золото я тотчас же и посеял. Я положил крупицы (одна из них была почти два миллиметра в поперечнике) в нагрудный карман куртки, а когда по пути домой попытался нащупать их, в кармане ничего не обнаружилось. Лишь сбросив с себя куртку и тщательно обследовав ее, я нашел в уголке кармана крохотную щелочку на месте шва. Случай этот подтвердил, что золото – металл ускользающий.
А может, такая у меня судьба: все, что попадает мне в руки, надолго не задерживается.
Пока брел от карьера к дому, вспомнилось, как прошлым летом я решил стать «невозвращенцем» – не возвращаться к ней. К тому времени я уже почувствовал, что эта беззащитная и слабая с виду женщина приобретает надо мной все большую власть. Высветились унизительные факты: я уже скучаю по ней, считаю оставшиеся до встречи дни, распаляю себя видениями – например, как посажу ее, голенькую, себе на грудь, как буду вторить срывающимся с ее приоткрытого рта стонам… – и прочая лабуда, которая обычно лишает мужчин покоя, особенно в экспедиции.
Одна опытная дама из нашей партии объяснила мне: это не что иное, как сексуальная зависимость, ты, мол, зависишь от своей партнерши как от наркотика; смотри, можешь серьезно влипнуть. Вообще-то я человек не столь уж доверчивый, но тут я и сам интуитивно ощутил всю опасность своего положения. Я, превыше всего ценящий личную свободу, попадаю в зависимость!.. И я решил, пока не совсем поздно, вырваться из этих ласковых пут. Я перестал отвечать на ее письма, не позвонил перед вылетом в конце сезона. Я детально все рассчитал: лететь не напрямую в Питер с коллегами, а в одиночку до Москвы (у меня, дескать, там дела), а оттуда – поездом (кто догадается, каким?). С вокзала податься сразу к той сочувствующей мне геологине (она не возражала), перекантоваться первое время у нее, а на работе всех предупредить: с «полей» я еще не вернулся.
Составив этот хитроумный конспиративный план, я сразу успокоился и поверил, будто и вправду освободился. Остаток сезона я уже не мучился эротическими видениями, не торопил время, наоборот: ежеминутно наслаждался природой и своей независимостью. У меня даже мироощущение как будто изменилось. Стоя на вершине какой-нибудь сопки, овеваемый вольными ветрами, я, словно Заратустра, видел себя парящим в холодных пространствах над мирами. Или мне воображалось, будто я – единственный представитель человеческого рода, обитающий на этой планете. Величественные горы, неукрощенные реки, девственное буйство растений и несметные полчища животных вокруг – и я один, бессменный созерцатель, не ведающий, что такое другой человек, и особенно – что такое женщина. И ничего не желающий. Легкий, прозрачный, почти эфирный.
…Но вот выхожу из поезда на Московском вокзале в Питере. Спокойствием похвастаться не могу – испытываю легкий мандраж, как давно в школьные годы, когда удавалось удрать с уроков, ловко обманув и родителей, и учителей. И вдруг (точно звонок будильника, прерывающий сновидение, точно бак холодной воды на голову):
Когда-то, в первые мои полевые сезоны, я воображал, будто это очень романтично (можно даже сказать: круто) – быть свободным от всех, никому не писать и ни от кого не получать писем. Быть этаким одиноким степным волком, которого никто не ждет и никто не встречает в аэропорту или на вокзале, и которому не приходится, захлебываясь от восторга, рассказывать о пережитых им приключениях и опасностях. С едва приметной снисходительной улыбкой пройдет он мимо обнимающихся, целующихся, заглядывающих друг другу в лицо людей. Никем не связанный, ни от кого не зависящий, самодостаточный и неуязвимый.
Где она нынче, эта моя неуязвимость? Отчего всякий раз, когда Кириллыч раздает письма, у меня сердце замирает в бессмысленной надежде, а потом срывается и падает в какую-то черную выжженную яму? Где моя самодостаточность?
Сегодня приснилось, будто я уже вернулся из экспедиции. И то ли забыл во сне, что с Аней у нас все кончено, то ли этого якобы еще не случилось – и вот бегу, словно безумный, через весь город, плутаю, путаю от волнения дома, наконец нахожу наш (аспирантское общежитие), вбегаю на нужный этаж, страшно боясь, что Ани там не будет. Распахиваю дверь… она там. Сидит на кровати в нашей комнате и даже не поднимается мне навстречу. Я обескураженно застываю на пороге.
– Я не получил от тебя ни одного письма, – вместо приветствия бормочу я.
– А я и не написала ни одного, – каким-то далеким чужим голосом заявляет она.
– Почему же?!!
– Потому что тебя больше нет.
Я смотрю во сне на себя, туда, где должны быть мои ноги, руки, живот, и ничего не вижу. Пусто. Меня и вправду нет…
Боюсь, прошлое меня совсем изгложет. Я вижу пока только одно спасение – золото. Но мало просто сосредоточиться на золоте, хорошо бы по-настоящему заразиться золотой лихорадкой. Ну, если не по-настоящему, то хотя бы притвориться, будто заразился. А там гладишь – войду в роль…
С утра не переставая моросил прохладный дождь. Дали затянуло серой поволокой. Под ногами у меня неприятно чавкала бурая глина, вязким тестом налипая на сапоги. Я уже нагрузил пробами два брезентовых рудных мешка, задубелых от влаги (дань алмазной тематике), и теперь внимательно обследовал узкие извилистые коридоры, расщелины между мокрыми глыбами мраморов. В одной из щелей наткнулся на лопату. Рядом угадывались места копок. «Я близок к цели», – констатировал я мысленно, вспомнив слова Радика: «Смотри, где копают. Там, скорее, есть».
Выгребая молотком грунт из наклонного желоба, кем-то уже наполовину опустошенного, подумал вскользь, что если меня застанет тут хозяин лопаты, то неизвестно, чем эта встреча закончится. Так что лопату я на всякий случай перепрятал. Кто знает: не взбредет ли кому в голову хватить меня этой лопатой по спине.
Неуклюже передвигая ноги и ежеминутно оскальзываясь, я спустился к широкой мутной луже, присел на корточки, нахлобучил на голову капюшон отяжелевшего брезентового плаща и принялся промывать вязкую песчано-глинистую массу. Мыл я прямо в котелке, поскольку лоток в последние дни с собой не брал, суеверно решив, что именно лоток отпугивает удачу. И вот когда на дне алюминиевого солдатского котелка почти ничего не осталось, когда я уже готов был с досадой ополоснуть посудину и отправиться к пробам, в этот самый момент… Передо мной как будто пронеслись мои мальчишеские фантазии, и даже представилось, что сейчас индейская стрела (или, по крайней мере, старательская лопата) вонзится в мою сгорбленную спину.
Две золотинки: одна удлиненная, как кусочек проволоки, другая в форме приплюснутой дробинки – тяжело катались по дну котелка и даже забренчали, когда я потряс свой примитивнейший промывочный агрегат.
О, этот цвет, этот блеск! Их не спутаешь ни с каким другим!
Это действительно так: золото и вправду ни с чем не спутаешь. Я не раз обманывался, принимая за золото то латунно-желтые крупицы пирита, то блестки «загорелых» чешуек слюды, хотя и всегда с долей сомнения. Добыв же свое первое золото, я убедился – и даже записал это наблюдение: «Если имеется хоть капля сомнения, золото перед тобой или нет, то это стопроцентная гарантия, что не золото. В случае настоящего золота никаких сомнений не возникает».
Я стоял, увязнув в грязи, в перепачканном глиной отсыревшем плаще, откинув за спину капюшон. Подставив лицо дождевой мороси, я улыбался и скалил зубы – точь-в-точь как золотоискатели в произведениях Джека Лондона. Ну если и не точь-в-точь, то, по крайней мере, похоже.
Обидно только, что это первое, своими руками добытое золото я тотчас же и посеял. Я положил крупицы (одна из них была почти два миллиметра в поперечнике) в нагрудный карман куртки, а когда по пути домой попытался нащупать их, в кармане ничего не обнаружилось. Лишь сбросив с себя куртку и тщательно обследовав ее, я нашел в уголке кармана крохотную щелочку на месте шва. Случай этот подтвердил, что золото – металл ускользающий.
А может, такая у меня судьба: все, что попадает мне в руки, надолго не задерживается.
Пока брел от карьера к дому, вспомнилось, как прошлым летом я решил стать «невозвращенцем» – не возвращаться к ней. К тому времени я уже почувствовал, что эта беззащитная и слабая с виду женщина приобретает надо мной все большую власть. Высветились унизительные факты: я уже скучаю по ней, считаю оставшиеся до встречи дни, распаляю себя видениями – например, как посажу ее, голенькую, себе на грудь, как буду вторить срывающимся с ее приоткрытого рта стонам… – и прочая лабуда, которая обычно лишает мужчин покоя, особенно в экспедиции.
Одна опытная дама из нашей партии объяснила мне: это не что иное, как сексуальная зависимость, ты, мол, зависишь от своей партнерши как от наркотика; смотри, можешь серьезно влипнуть. Вообще-то я человек не столь уж доверчивый, но тут я и сам интуитивно ощутил всю опасность своего положения. Я, превыше всего ценящий личную свободу, попадаю в зависимость!.. И я решил, пока не совсем поздно, вырваться из этих ласковых пут. Я перестал отвечать на ее письма, не позвонил перед вылетом в конце сезона. Я детально все рассчитал: лететь не напрямую в Питер с коллегами, а в одиночку до Москвы (у меня, дескать, там дела), а оттуда – поездом (кто догадается, каким?). С вокзала податься сразу к той сочувствующей мне геологине (она не возражала), перекантоваться первое время у нее, а на работе всех предупредить: с «полей» я еще не вернулся.
Составив этот хитроумный конспиративный план, я сразу успокоился и поверил, будто и вправду освободился. Остаток сезона я уже не мучился эротическими видениями, не торопил время, наоборот: ежеминутно наслаждался природой и своей независимостью. У меня даже мироощущение как будто изменилось. Стоя на вершине какой-нибудь сопки, овеваемый вольными ветрами, я, словно Заратустра, видел себя парящим в холодных пространствах над мирами. Или мне воображалось, будто я – единственный представитель человеческого рода, обитающий на этой планете. Величественные горы, неукрощенные реки, девственное буйство растений и несметные полчища животных вокруг – и я один, бессменный созерцатель, не ведающий, что такое другой человек, и особенно – что такое женщина. И ничего не желающий. Легкий, прозрачный, почти эфирный.
…Но вот выхожу из поезда на Московском вокзале в Питере. Спокойствием похвастаться не могу – испытываю легкий мандраж, как давно в школьные годы, когда удавалось удрать с уроков, ловко обманув и родителей, и учителей. И вдруг (точно звонок будильника, прерывающий сновидение, точно бак холодной воды на голову):