Страница:
Шчепан Жарын двинулся в путь и, размышляя о разбитом жбане с борщом, уселся перед столом капитана Шледзика.
– Я хотел бы дать показания для протокола, что в ту ночь, когда убили маленькую Ханечку, я видел Антека Пасемко в нашей деревне. Он медленно проезжал на грузовике. Было девять часов вечера, а может быть, несколько минут десятого.
– Как же так? – удивился капитан Шледзик. – Я ведь раз десять, даже двадцать раз спрашивал всех и каждого в отдельности, не видел ли кто-нибудь из вас в ту ночь Антека в деревне, но каждый утверждал, что не видел. Как же так: видели вы, Жарын, или не видели?
– Видеть-то я видел, – сказал Жарын. – Но говорить об этом мне было как-то неудобно. Я думал: зачем говорить, если милиция и так свое знает. Докажут его вину и повесят его, зачем мне такое дело брать на свою совесть. Посадили его, я думал, не без причины. И по той же причине его повесят. Зачем мне там вмешиваться в чужие дела. А вы его выпустили, это очень плохо, потому что он теперь снова будет убивать, а у меня три дочери.
– Доказательств вины не хватило, пане Жарын, – вежливо объяснил ему капитан Шледзик. – Ваших показаний не хватило, свидетелей у нас не было. Не было за что зацепиться, а он ото всего отперся.
– Сейчас у вас есть свидетель, – заявил Жарын. – Значит, арестуйте его снова, и пусть в деревне будет все спокойно.
– Сейчас? – ядовито рассмеялся капитан Шледзик. – А что же это за свидетель, который один раз все отрицает, а в другой раз все подтверждает? Какой суд вам теперь поверит? Впрочем, расскажите мне подробно, на какой машине ехал Антек Пасемко, и откуда вы знаете, что это именно он ехал, а не кто-нибудь другой?
– Машина была большая, черная. Антека я ведь знаю с детства.
– В девять вечера уже темно. Как же вы могли узнать Антека в кабине?
– Он очень медленно ехал. Похоже было, что он хотел остановиться у магазина и пива выпить. Магазин, однако, был закрыт, и он дальше поехал. Перед магазином горит лампочка.
– А Ханечку вы тоже видели?
– Видел. Немного раньше. Она шла по дороге домой, он должен был с ней повстречаться и забрать с собой в лес.
– Красиво это у вас складывается, пане Жарын, – грустно кивал головой капитан Шледзик. – Таких показаний нам не хватало, когда сидел у нас в следственном изоляторе Антек Пасемко. Мы бы устроили вам очную ставку. Он бы сказал: я не ехал тем вечером по деревне, а вы бы ему сказали: ехал, затормозил возле магазина, я тебя видел в кабинке.
– Так бы я и сказал, – согласился Шчепан Жарын.
– Но вы этого не сделали, – беспомощно развел руками Шледзик. – И сейчас вы сами, пане Жарын, присматривайте за своими дочками, чтобы с кем-то из них беда не приключилась. Показания ваши останутся у нас, но пригодятся ли когда-нибудь – об этом мне трудно сейчас сказать. Прокурор не даст мне снова санкцию на арест только оттого, что к вам, со страху за своих дочерей, вдруг вернулась память. И еще вам скажу, что, если с какой-нибудь девушкой снова случится что-то плохое, – это будет на вашей совести, а не на моей.
Двумя днями позже перед Шледзиком сидела пузатая Ярошова.
– Вы видели Антека Пасемко, как он медленно ехал по деревне в ночь, когда убили маленькую Ханечку, – сказал за нее капитан.
Удивилась Ярошова.
– Ничего такого я не скажу. Но в ту ночь, когда ее убили, около девяти вечера я шла мимо дома Пасемко. Двери у них на минуту открылись, и я увидела в освещенных дверях, как Антек подает матери тючок с грязным бельем. Она у него это белье приняла, двери закрылись, Антек исчез в темноте. Всегда он матери привозил грязное белье в стирку. Машину его я не видела, хоть она должна была быть где-то поблизости.
– Я спрашивал у вас не раз и не два, видели ли вы его той ночью. И все время слышал одно и то же: я сидела дома, как я могла его видеть. Сейчас вы прозрели, пани Ярошова?
– Я не хотела быть свидетелем, – объяснила она, складывая поудобней руки на выпуклом животе. – Симпатичный и вежливый это был парень. Не хотела ему повредить.
– А сейчас, пани Ярошова? Как сейчас?
– Сейчас он – настоящий разбойник. Ходит по лесу с тесаком и топором, молодняк в лесу прочищает. А как посмотрит на человека, то страх пробирает до костей.
– И вы хотите сказать это суду, пани Ярошова? Что вы можете лгать в зависимости от того, показался ли кто-то вам симпатичным и милым или выглядит разбойником?
Тяжело вздохнула Люцина Ярош:
– Я, может быть, не красавица, – сказала она, засовывая себе палец в рот и проверяя, сколько у нее еще зубов спереди осталось. – Но привлекательной меня считают, и мужчинам нравлюсь. Антек Пасемко встретил меня вчера на дороге и так как-то на мой живот посмотрел, на мои ноги, на всю, и такой какой-то огонек у него в глазах загорелся, что я так и подумала: кольнет меня тесаком. Давно он уже девушек не убивал, тоскует, видимо, от этого.
– Он этого не сделает ни днем, ни на глазах у людей, – успокаивающе заверил ее Шледзик.
– Это правда, – согласилась с ним Ярошова. – Но привлекательная женщина должна иногда впотьмах пойти туда-сюда, хоть бы и в молодняки в лес. А если он притаился в тех молодняках?
– Не ходите ночью в молодняки.
– Одному можно отказать, пане капитан. Но что сделать, если многие об этом просят? У мужчин, пане капитан, тоже есть своя гордость. Раз можно отказать, но второй раз он обидится и больше не попросит. То ли я одна в деревне иногда в молодняки схожу или за сарай выскочу? Все боятся. Убогая жизнь у женщины в деревне, а теперь стала еще хуже.
Беспомощно развел руками капитан Шледзик, потому что он не видел способа обогатить жизнь сельских женщин, только слова Ярошовой записал и получил ее подпись под показаниями. Потом Шледзик получил письмо от хромой Марыны:
«Сообщаю пану капитану, что двое со мной спали, но ни один из них не был Антек Пасемко, так что я не знаю, от кого у меня ребенок. Денег от Зофьи Пасемко я уже брать не соглашаюсь, потому что не хочу, чтобы люди говорили, что это малое дитя от бандита и смальства выглядит как бандит, что я слышала в магазине от завмагом Смугоневой. Этот ребенок от молодого Галембки или от Франека Шульца, который уехал за границу. Смугоневой пусть милиция запретит плохо говорить о моем ребенке, который еще маленький и защититься не может. Доктор открыл правду, но я думала, что Антека повесят и до конца жизни я буду получать деньги от Пасемковой. Но Антек вышел из тюрьмы, и сейчас он – разбойник, на свободе, и поэтому моего ребенка называют бандитским отродьем».
Приобщил Шледзик письмо хромой Марыны к материалам следствия по делу Антека Пасемко и сделал майору Куне такое предложение:
– Бьюсь с вами об заклад, майор, что Антек Пасемко появится у нас через два месяца и признается во всех преступлениях. Ставлю бутылку коньяка.
– А я две бутылки ставлю, что он у нас не появится, потому что это слишком строптивый человек. Это мы через полгода снова за ним поедем. А до этого времени еще одну папку надо будет завести для разных доносов, донесений и показаний.
Однако они оба ошиблись. Никто больше не приехал, чтобы дать показания. Не поступил ни один донос или донесение. Деревня снова замолчала и окаменела в тревоге. Только доктор Неглович позвонил один раз капитану Шледзику и спросил его, есть ли после информации, которую ему дали Жарын, Ярошова и хромая Марына, основания для повторного ареста Антека. «Прокурор еще не видит достаточных оснований для этого», – сказал ему Шледзик. Ему показалось, что доктор не сразу повесил трубку, а долго держал ее возле уха, словно был глубоко озабочен всем этим делом.
О том,что существует не только закон,но и справедливость
После трех дней работы в молодняках Антек Пасемко пришел к лесничему Турлею и, как это было в обычае у лесных рабочих, попросил небольшой аванс. Он хотел иметь деньги, чтобы после работы пойти в магазин, купить несколько бутылок пива, сесть на скамейку возле магазина и посмотреть на старых приятелей. Ему было интересно, примут ли они от него угощение или, охваченные страхом, уйдут. Он предпочитал, чтобы они ушли, потому что, когда он вернулся в деревню, он открыл, что переживание собственного и чужого страха ему необходимо как пища и даже больше, потому что живот можно набить и голод утолить, а человеческим страхом он никак не мог насытиться. Он боялся ночного битья, спина его болела от ударов материнского кнута, но он убедился и в том, что от этого страха и боли он получает наслаждение. Так же, когда он видел страх в глазах девушки или женщины, когда жбан вываливался из девичьих рук или кто-то из них падал в обморок при его виде, как, например, та старая учительница, он ощущал в брюках сладостное движение. Работая в молодняках, он иногда представлял себе, что снова задушил какую-нибудь девушку, хотя бы старшую Жарынувну с большим передом. Люди гонятся за ним по лесу, как за Леоном Кручеком, он удирает, полный ужаса, что его лишат ядер. И тогда у него тоже набухал член, и, расстегнув ширинку, он рассматривал его с удивлением и восхищением. К сожалению, по дороге на работу или с работы он все реже кого-либо встречал, и редко когда ему приходилось пережить удовольствие.
Он получил от Турлея небольшой аванс и сразу после работы пошел в магазин. На лавочке не было никого, но зато в магазине много женщин стояли в очереди. Дрожащими от страха руками подала ему Смугонева четыре бутылки пива, женщины вытаращили на него полные страха глаза, тогда он почувствовал, что насытился человеческим страхом, и, выйдя из магазина, в одиночестве уселся на скамейке. Пиво он пил понемногу, бутылку за бутылкой, и в это время ни одна женщина из магазина не вышла. Это означало, что из-за его персоны они боятся выйти на улицу даже толпой, белым днем. Он радовался этому страху, и такая его охватила отвага и мужская гордость, что, прежде чем открыть четвертую бутылку, он решил, как другие мужчины, пойти к Поровой.
Свою мысль он сразу же превратил в действие, очутился в одичавшем садике перед ее домом и постучал в двери.
– Не боишься меня? – спросил он, когда она открыла ему двери. Черные густые волосы у Поровой были распущены по плечам, она была в короткой комбинации с одной оборванной бретелькой, отчего ее обвисшая грудь лежала почти наверху.
– Немного боюсь, – призналась она, закрывая за ним двери и проводя в комнату с черным от грязи полом и двумя кроватями. На одной кровати сидели трое детей, тоже почти голых, и таращили глаза на пришедшего.
– Это хорошо, что ты меня боишься, – сказал Пасемко. – Потому что я убиваю, ломаю ребра, пальцы из суставов выламываю. Но посмотри, с чем я к тебе пришел.
Говоря это и не обращая внимания на малых детей, он расстегнул ширинку и показал Поровой набухший жилами член с красной головкой.
– Каждый сюда с таким приходит, – пренебрежительно сказала Порова, едва глянув на предмет гордости Антека. – Ребятишки и я есть хотим. И водки я бы выпила.
– Вот, – сказал Пасемко и вручил ей пачку денег. – Купи, что надо, и забери отсюда ребятишек.
– Зачем? – удивилась она. – Они к этому привыкли. Даже если ты меня душить захочешь, шуму не наделают.
Говоря это, она набросила на комбинацию большой платок и выбежала в магазин за водкой и чем-нибудь съедобным.
Антек Пасемко поискал в комнате какой-нибудь стул или лавку, но, кроме двух кроватей, другой мебели в доме Поровой не было. Он уселся на другой кровати, накрытой старым одеялом, и волей-неволей посмотрел на троих детей, которые тоже на него смотрели. Один был совсем маленький и, лежа на животе, монотонно долбил головой в подушку. Гордо выпрямившийся Дарек, голый от пояса книзу, сидел на краешке кровати и голыми ногами болтал в воздухе, а пятилетняя Зося, тоже голая от пояса книзу, по-турецки присела возле Дарека и ожесточенно скребла себе голову. У ребятишек были большие животы, словно бы вздутые, и такие же большие глаза, немо уставившиеся на Антека.
– Что вы так на меня пялитесь? Хотите, чтобы я вам головы поотрывал? – погрозил им Антек.
Но эти дети и от самого дьявола с рогами не убежали бы. – Покажи нам еще раз, тогда и я тебе покажу, – предложил Дарек, о котором в деревне говорили, что у него гордая осанка, а маленькая Зося громко захихикала. «Выйдет из нее потаскуха еще хуже матери», – подумал он и страшно разозлился на эту девочку. За то, .что из-за нее он ощущает в себе болезненное напряжение, а также желание схватить эту девочку за тонкую шейку и, придушивая, одновременно вонзить зубы в ее подбрюшье. Он не отдавал себе отчета в том, что лицо его перекосилось и обнажились зубы, а Дарек и Зося расхохотались, потому что им показалось, что он строит им веселые рожи. Этот смех стегнул его, как материнский кнут, – он вдруг отрезвел, прошло болезненное напряжение, внутри он почувствовал холод. Он опустил глаза на грязный пол.
Пришла Порова, поставила на подоконник бутылку водки и положила кольцо кровяной колбасы. Второе кольцо она бросила ребятишкам на кровать. Неизвестно откуда вытащила нож, порезала буханку хлеба на четвертушки, немного хлеба дала детям, и сама начала есть. Из сеней она внесла лавку, сбросила с себя платок, уселась на лавку и бутылку с подоконника подала Антеку.
– На, пей первым. Стаканы ребятишки побили. – Соблазняла она его, улыбаясь щербатыми зубами.
Он сделал порядочный глоток, и сейчас у неге снова стало тепло внутри. Есть он не хотел – брезговал колбасой и хлебом с грязного подоконника. Порова же пила и ела, громко чавкая и время от времени поддергивала вверх короткую комбинацию, чтобы он со своего места мог видеть ее смуглые бедра и чуточку кудрявого зароста на подбрюшье. Ноги, однако, она сжимала, чтобы не сразу он увидел то, что было самым важным, она ведь знала, как побуждать мужчин к действию.
– Ты не больна? – вдруг забеспокоился Антек. – Мать мне говорила, что от женщины можно получить страшную болезнь и потом всю жизнь будешь несчастным. Язвы делаются, мясо от костей отваливается. Я видел таких людей на фотографиях, и когда о них думаю, меня аж тошнит.
– Твой отец у меня был и как-то не заболел. И твой брат, и много других. Да, болезнь у меня была, но это было раньше, когда ко мне еще на такси приезжали. Сейчас я здорова. Впрочем, зачем ты ко мне пришел, если боишься?
– Это ты меня боишься, – заявил он.
Она кивнула головой и продолжала есть, громко чавкая. А когда уже наелась и выпила водки, неизвестно почему разразилась громким смехом, откидывая голову назад и тряся грудями, словно они были сделаны из желе. Он же все смотрел меж ее сжатых бедер, потому что хотел собственными глазами убедиться, что никакой болезни у нее нет, но ничего, кроме кудрявых волос, она не показывала. И поэтому его все больше раздражал ее смех, который говорил о том, что она его не боится, а ведь ему так хотелось ее страха.
– Ты меня боишься хоть немного? – спросил он ее наконец. – Нет, – захохотала она и совсем подняла комбинацию кверху, обнажая смуглый, весь в складках живот.
– Я ее задушил. Коленями ребра поломал. Пальцы из суставов выламывал. А одной бутылку воткнул, – невнятно повторял Антек Пасемко.
– Слабенькие они были, – скалила она поломанные зубы. – Недозрелые. А я одна мешок картошки возьму на спину. Со мной бы ты не справился. Сильно ты хрупкий, Антек, заморыш. Развеселившаяся и разохотившаяся Порова перешла с лавки на кровать, схватила Пасемко поперек туловища и так его придушила в объятиях, что у него дыхание сперло. Он хотел вырваться и удрать, но она повалила его на спину, начала расстегивать ширинку.
– Сейчас как следует рассмотрю, какой он там у тебя, ведь болтают, что ты ни с одной еще не спал.
И хоть он сердито что-то бормотал, вырывался и давился собственной злостью, она ту его вещь вытащила наружу, а увидев, что она сделалась дряблой и малюсенькой, еще сильнее разразилась смехом. Тогда он укусил ее в голое плечо и, ударив головой в грудь, вырвался из ее объятий. Потом бухнул всем телом в двери и выбежал из дома. А она, рассерженная, что он ее укусил и ударил, выскочила за ним следом и так, как была, в комбинации с оборванной бретелькой, громко кричала, грозя кулаком:
– Ах ты, паршивец! Ты, извращенец! Ты, фляк чертов! Девчонок маленьких убивай по лесам, а к порядочной женщине не приходи! Смотрите, люди, на этого паршивца! Пусть он вам покажет, с чем он ко мне пришел. Дохлятина, фляк, извращенец!
Он же бежал по деревне, ослепший от стыда. Ему казалось, что за плетнями стоят какие-то люди и слушают крики Поровой, раня его гордость сильнее, чем кнут матери ранил его тело. Он влетел в хлев, бросился на свой топчан и затрясся в плаче. «Убью эту курву, убью», – бормотал он, рыдая. Но он знал, что не сделает этого, потому что тогда его уже ничто не спасет от виселицы.
С того дня Антек больше не ходил на работу в лес через деревню, ходил по берегу озера или за сараями. Он не хотел ни с кем встречаться, даже с женщинами или с девушками, потому что боялся вместо страха увидеть в их глазах насмешку и презрение. Каждую ночь он ждал прихода матери с кнутом, но Зофья Пасемко перестала наказывать своего сына. На исповеди, когда она рассказала священнику Мизерере, что она делает Антеку, чтобы справедливость восторжествовала, и какой утешительной сладостью наполняет ее это торжество справедливости, Мизерера сказал ей строго: «Перестань, женщина, это делать, если не хочешь, чтобы Сатана в тебе поселился. Молись, а наказание оставь Богу». Прекратилось, таким образом, наказание Антека, а когда он это понял и ему показалось, что мать простила ему все его преступления, – он вдруг начал ощущать странный страх. Охватывал его этот страх в лесу, охватывал ночью в хлеву. Но это не был тот самый страх, который приносил ему боль и сладость, огромное напряжение и возбуждение, а страх грозный, всепроникающий и парализующий ум и тело. Антек начал бояться неизвестно кого и чего. И самое плохое было то, что он не знал, кого и чего он боится, кто этот страх на него наводит или откуда он берется. Родился в нем страх перед Неизвестным, и это было хуже всего, что он пережил до сих пор, хуже, чем тюремная камера, допросы, фотографии убитых девушек, которые перед ним то и дело клали на допросах. Он ждал чего-то – и, страшась этого, трясся в тревоге.
Однажды около полудня, вырезая из молодняка самые тонкие деревца, приблизился Антек Пасемко к полянке, освещенной лучами осеннего солнца, и увидел Негловича. Доктор стоял под большим дубом и, опершись на него спиной, неспешно курил сигарету, наблюдая, как струйка сизого дыма медленно расплывается в спокойном воздухе. Антек вытер пот со лба, выпрямился и слегка улыбнулся. Он почувствовал облегчение, потому что то, что до сих пор было Неизвестным, вдруг стало Известным, чем-то, от чего он мог попробовать защититься. И, положив тесак и топор, он медленно подошел к доктору, попросил у него сигарету, получил, закурил и тоже оперся спиной о ствол старого дерева.
– Ты знаешь Свиную лужайку. Знаешь, где то место, на котором ничего не растет, потому что там когда-то стояла виселица баудов? – Доктор обратился к Антеку, но это выглядело так, словно он сам с собой разговаривал. – Возле этого места стоит граб, у которого одна ветка растет не очень высоко над землей. На этой ветке давно уже висит конопляная веревка с петлей, и я пришел сюда, чтобы тебе об этом напомнить. Эта веревка ждет тебя. Пойдешь туда, когда захочешь. Сегодня, завтра или даже через несколько дней. Но ты должен знать, что она там тебя ждет и что ты ее не избежишь.
Антек задрожал в тревоге, но не дал этого заметить. Он выпустил в воздух большой клуб дыма и равнодушно сказал:
– Мою жизнь охраняет закон. Он меня оправдал. А кто меня захочет убить и будет к смерти принуждать, тот по закону будет осужден как преступник.
– Ты прав. Но знай, что, кроме закона, есть на свете нечто такое, как справедливость. Закон и справедливость часто ходят парой, но не всегда. Закон охраняет твою жизнь, справедливость, однако, приговорила тебя к смерти. Человеку дана вольная воля. Сам осуди себя по своим делам, сам выбери между законом и справедливостью, между жизнью и смертью. Закон в книжках, а справедливость повесила конопляную веревку на ветке. Веревка и петля ждут тебя.
– Я пожалуюсь сержанту Корейво. Поеду с жалобой к капитану Шледзику и скажу, что вы, доктор, принуждаете меня покончить с собой.
– Езжай. Жалуйся, – улыбнулся доктор. – Закон охраняет не только тебя, но и меня. Как ты докажешь, что я принуждал тебя покончить с собой? Ведь мы разговариваем без свидетелей, так же, как ты без свидетелей убивал девушек. Впрочем, может быть, я это все говорю не тебе, а только сам с собой разговариваю вслух, а ты подслушиваешь мои разговоры? Из могил убитых тобой девушек слышен крик, поднимаются из них девичьи руки и тянутся к тебе.
– Это не правда! У них песок во рту.
– Не слышишь? – В первый раз доктор повернул лицо к Антеку и посмотрел на него с удивлением, как на какое-нибудь противное насекомое.
– Я сказал, что они мертвы. Они гниют. Не могут кричать, – сердито ответил Пасемко.
– Скажи мне, чем ты заткнул уши, чем ты себя успокаиваешь и заглушаешь совесть? Ты знаешь большой секрет, потому что немногим людям это удается. Отто Шульц больше тридцати лет слышал зов человека, которого он убил в лесу из-за куска хлеба. Мне тоже не дают покоя столько голосов и столько событий. У меня до сих пор стоит в ушах крик человека, которому я выстрелил в лицо из старой манлихеровки. Даже такой простой человек, как кузнец Малявка, до такой степени оглох от стонов и призывов убитых, что перестал слышать и говорить. А ты в самом деле никого не слышишь? Пока каждый из нас жив, благодаря нам живут умершие, которым мы сделали добро или причинили зло. Говоришь, что во рту у девушек песок, а тела их гниют, и не могут они рук протягивать из своих могил. А знаешь ли ты, что голоса умерших мы слышим даже через целые тысячелетия и эти призывы сквозь века мы называем историей? Благодаря истории оживают умершие, входят в наши жилища, садятся с нами за стол, беседуют, поучают, жалуются, и мы судим их. А ты думаешь, что они нас не судят, когда мы сравниваем наши и их поступки и чувствуем вину перед ними, в измене, малодушии или обыкновенном преступлении? Скажи мне, какой воск ты применяешь, чтобы затыкать свои уши, какое масло вылил на свою совесть, чтобы ее успокоить. Открой мне, Христом Богом, человече, эту тайну! И тогда я, может быть, как ты, научусь топтать справедливость и не буду слышать голоса убитых.
Пасемко улыбнулся с оттенком превосходства, но это не была настоящая улыбка, а нечто вроде искривления половинки рта. Тут же, кроме превосходства, он почувствовал разочарование. До сих пор, как многим, кто родился в этой деревне, доктор всегда казался ему нечеловечески мудрым, он, впрочем, и указал на него как на преступника, а ведь сейчас, в этом разговоре с самим собой, он оказался таким же ограниченным, как все люди вокруг него. Может, не доктор, а он, Антек Пасемко, был на самом деле единственным в деревне великаном, чем-то большим, чем мальтийские рыцари, чем князь Ройсс, чем все, кого эта земля когда-либо рождала на свет? Он сказал, как умел, то, что хотел сказать. А смысл его слов был такой:
«Вы пришли сюда, чтобы говорить о справедливости, а все же на самом деле вам нужна месть. Вы повесили на ветке веревку с петлей, потому что хотите отомстить за убитых в лесу девушек. И даже вам в голову не пришло, что там, в лесу, собственно, и свершилась справедливость. В одном только вы правы, что закон и справедливость не всегда ходят парой и даже иногда поворачиваются спиной друг к другу. Что делать, если закон охраняет грех и преступление? Вы сами сказали: надо тогда поступить по справедливости. А они под сенью закона, который их охранял, выставляли свои бедра и подбрюшья, свои груди и свои улыбки. Когда я проходил мимо Ханечки, она специально задирала платьице, дразнила, распаляла до белого каления, а потом делала скромное личико и уходила, словно не совершила надо мной преступления. А та вторая? Зачем она всю дорогу задирала платье, улыбалась мне, заманивала, пока не вывела в лес? А вы видите что делает старшая Жарынувна? Как гордо она выставляет свои большой бюст, как его обнажает, что он становится похожим на пухлый зад. Как она дразнит возбуждает, соблазняет, чтобы кто-то женился на ней, попал в неволю, слушался ее приказов и ее кнута. Разве наказал закон Видлонгову за то, что она на шоссе свой большой зад выставила и каждый, кто проходил мимо, мог ею овладеть? А разве есть закон на Порову, ведь она приманивает к себе, чтобы обнажаться, показывать свое лоно, свою промежность, такую большую, что можно и две бутылки туда воткнуть? Я душил, крушил их ребра, выламывал пальцы из суставов. Об одной из них вы не знаете. А сделал я это для того, чтобы восторжествовала справедливость. Я наказал их за их грешную женственность, за мои и других мучения страсти. А что? Никогда у вас не появлялось желания задушить такую, которая идет по лесу, вертя задом и обнажая свое тело, но не для того, чтобы дать облегчение мужской жажде, а для того, чтобы только подразнить, обречь на страдание? Только вам не хватило отваги, так, как и многим другим. А у меня была отвага. Я был и есть лучше вас, потому что я был самым смелым и самым справедливым. Я не хотел унижаться перед законом, а сам поступил по справедливости. Но это выше вашего и других понятия».
– Я хотел бы дать показания для протокола, что в ту ночь, когда убили маленькую Ханечку, я видел Антека Пасемко в нашей деревне. Он медленно проезжал на грузовике. Было девять часов вечера, а может быть, несколько минут десятого.
– Как же так? – удивился капитан Шледзик. – Я ведь раз десять, даже двадцать раз спрашивал всех и каждого в отдельности, не видел ли кто-нибудь из вас в ту ночь Антека в деревне, но каждый утверждал, что не видел. Как же так: видели вы, Жарын, или не видели?
– Видеть-то я видел, – сказал Жарын. – Но говорить об этом мне было как-то неудобно. Я думал: зачем говорить, если милиция и так свое знает. Докажут его вину и повесят его, зачем мне такое дело брать на свою совесть. Посадили его, я думал, не без причины. И по той же причине его повесят. Зачем мне там вмешиваться в чужие дела. А вы его выпустили, это очень плохо, потому что он теперь снова будет убивать, а у меня три дочери.
– Доказательств вины не хватило, пане Жарын, – вежливо объяснил ему капитан Шледзик. – Ваших показаний не хватило, свидетелей у нас не было. Не было за что зацепиться, а он ото всего отперся.
– Сейчас у вас есть свидетель, – заявил Жарын. – Значит, арестуйте его снова, и пусть в деревне будет все спокойно.
– Сейчас? – ядовито рассмеялся капитан Шледзик. – А что же это за свидетель, который один раз все отрицает, а в другой раз все подтверждает? Какой суд вам теперь поверит? Впрочем, расскажите мне подробно, на какой машине ехал Антек Пасемко, и откуда вы знаете, что это именно он ехал, а не кто-нибудь другой?
– Машина была большая, черная. Антека я ведь знаю с детства.
– В девять вечера уже темно. Как же вы могли узнать Антека в кабине?
– Он очень медленно ехал. Похоже было, что он хотел остановиться у магазина и пива выпить. Магазин, однако, был закрыт, и он дальше поехал. Перед магазином горит лампочка.
– А Ханечку вы тоже видели?
– Видел. Немного раньше. Она шла по дороге домой, он должен был с ней повстречаться и забрать с собой в лес.
– Красиво это у вас складывается, пане Жарын, – грустно кивал головой капитан Шледзик. – Таких показаний нам не хватало, когда сидел у нас в следственном изоляторе Антек Пасемко. Мы бы устроили вам очную ставку. Он бы сказал: я не ехал тем вечером по деревне, а вы бы ему сказали: ехал, затормозил возле магазина, я тебя видел в кабинке.
– Так бы я и сказал, – согласился Шчепан Жарын.
– Но вы этого не сделали, – беспомощно развел руками Шледзик. – И сейчас вы сами, пане Жарын, присматривайте за своими дочками, чтобы с кем-то из них беда не приключилась. Показания ваши останутся у нас, но пригодятся ли когда-нибудь – об этом мне трудно сейчас сказать. Прокурор не даст мне снова санкцию на арест только оттого, что к вам, со страху за своих дочерей, вдруг вернулась память. И еще вам скажу, что, если с какой-нибудь девушкой снова случится что-то плохое, – это будет на вашей совести, а не на моей.
Двумя днями позже перед Шледзиком сидела пузатая Ярошова.
– Вы видели Антека Пасемко, как он медленно ехал по деревне в ночь, когда убили маленькую Ханечку, – сказал за нее капитан.
Удивилась Ярошова.
– Ничего такого я не скажу. Но в ту ночь, когда ее убили, около девяти вечера я шла мимо дома Пасемко. Двери у них на минуту открылись, и я увидела в освещенных дверях, как Антек подает матери тючок с грязным бельем. Она у него это белье приняла, двери закрылись, Антек исчез в темноте. Всегда он матери привозил грязное белье в стирку. Машину его я не видела, хоть она должна была быть где-то поблизости.
– Я спрашивал у вас не раз и не два, видели ли вы его той ночью. И все время слышал одно и то же: я сидела дома, как я могла его видеть. Сейчас вы прозрели, пани Ярошова?
– Я не хотела быть свидетелем, – объяснила она, складывая поудобней руки на выпуклом животе. – Симпатичный и вежливый это был парень. Не хотела ему повредить.
– А сейчас, пани Ярошова? Как сейчас?
– Сейчас он – настоящий разбойник. Ходит по лесу с тесаком и топором, молодняк в лесу прочищает. А как посмотрит на человека, то страх пробирает до костей.
– И вы хотите сказать это суду, пани Ярошова? Что вы можете лгать в зависимости от того, показался ли кто-то вам симпатичным и милым или выглядит разбойником?
Тяжело вздохнула Люцина Ярош:
– Я, может быть, не красавица, – сказала она, засовывая себе палец в рот и проверяя, сколько у нее еще зубов спереди осталось. – Но привлекательной меня считают, и мужчинам нравлюсь. Антек Пасемко встретил меня вчера на дороге и так как-то на мой живот посмотрел, на мои ноги, на всю, и такой какой-то огонек у него в глазах загорелся, что я так и подумала: кольнет меня тесаком. Давно он уже девушек не убивал, тоскует, видимо, от этого.
– Он этого не сделает ни днем, ни на глазах у людей, – успокаивающе заверил ее Шледзик.
– Это правда, – согласилась с ним Ярошова. – Но привлекательная женщина должна иногда впотьмах пойти туда-сюда, хоть бы и в молодняки в лес. А если он притаился в тех молодняках?
– Не ходите ночью в молодняки.
– Одному можно отказать, пане капитан. Но что сделать, если многие об этом просят? У мужчин, пане капитан, тоже есть своя гордость. Раз можно отказать, но второй раз он обидится и больше не попросит. То ли я одна в деревне иногда в молодняки схожу или за сарай выскочу? Все боятся. Убогая жизнь у женщины в деревне, а теперь стала еще хуже.
Беспомощно развел руками капитан Шледзик, потому что он не видел способа обогатить жизнь сельских женщин, только слова Ярошовой записал и получил ее подпись под показаниями. Потом Шледзик получил письмо от хромой Марыны:
«Сообщаю пану капитану, что двое со мной спали, но ни один из них не был Антек Пасемко, так что я не знаю, от кого у меня ребенок. Денег от Зофьи Пасемко я уже брать не соглашаюсь, потому что не хочу, чтобы люди говорили, что это малое дитя от бандита и смальства выглядит как бандит, что я слышала в магазине от завмагом Смугоневой. Этот ребенок от молодого Галембки или от Франека Шульца, который уехал за границу. Смугоневой пусть милиция запретит плохо говорить о моем ребенке, который еще маленький и защититься не может. Доктор открыл правду, но я думала, что Антека повесят и до конца жизни я буду получать деньги от Пасемковой. Но Антек вышел из тюрьмы, и сейчас он – разбойник, на свободе, и поэтому моего ребенка называют бандитским отродьем».
Приобщил Шледзик письмо хромой Марыны к материалам следствия по делу Антека Пасемко и сделал майору Куне такое предложение:
– Бьюсь с вами об заклад, майор, что Антек Пасемко появится у нас через два месяца и признается во всех преступлениях. Ставлю бутылку коньяка.
– А я две бутылки ставлю, что он у нас не появится, потому что это слишком строптивый человек. Это мы через полгода снова за ним поедем. А до этого времени еще одну папку надо будет завести для разных доносов, донесений и показаний.
Однако они оба ошиблись. Никто больше не приехал, чтобы дать показания. Не поступил ни один донос или донесение. Деревня снова замолчала и окаменела в тревоге. Только доктор Неглович позвонил один раз капитану Шледзику и спросил его, есть ли после информации, которую ему дали Жарын, Ярошова и хромая Марына, основания для повторного ареста Антека. «Прокурор еще не видит достаточных оснований для этого», – сказал ему Шледзик. Ему показалось, что доктор не сразу повесил трубку, а долго держал ее возле уха, словно был глубоко озабочен всем этим делом.
О том,что существует не только закон,но и справедливость
После трех дней работы в молодняках Антек Пасемко пришел к лесничему Турлею и, как это было в обычае у лесных рабочих, попросил небольшой аванс. Он хотел иметь деньги, чтобы после работы пойти в магазин, купить несколько бутылок пива, сесть на скамейку возле магазина и посмотреть на старых приятелей. Ему было интересно, примут ли они от него угощение или, охваченные страхом, уйдут. Он предпочитал, чтобы они ушли, потому что, когда он вернулся в деревню, он открыл, что переживание собственного и чужого страха ему необходимо как пища и даже больше, потому что живот можно набить и голод утолить, а человеческим страхом он никак не мог насытиться. Он боялся ночного битья, спина его болела от ударов материнского кнута, но он убедился и в том, что от этого страха и боли он получает наслаждение. Так же, когда он видел страх в глазах девушки или женщины, когда жбан вываливался из девичьих рук или кто-то из них падал в обморок при его виде, как, например, та старая учительница, он ощущал в брюках сладостное движение. Работая в молодняках, он иногда представлял себе, что снова задушил какую-нибудь девушку, хотя бы старшую Жарынувну с большим передом. Люди гонятся за ним по лесу, как за Леоном Кручеком, он удирает, полный ужаса, что его лишат ядер. И тогда у него тоже набухал член, и, расстегнув ширинку, он рассматривал его с удивлением и восхищением. К сожалению, по дороге на работу или с работы он все реже кого-либо встречал, и редко когда ему приходилось пережить удовольствие.
Он получил от Турлея небольшой аванс и сразу после работы пошел в магазин. На лавочке не было никого, но зато в магазине много женщин стояли в очереди. Дрожащими от страха руками подала ему Смугонева четыре бутылки пива, женщины вытаращили на него полные страха глаза, тогда он почувствовал, что насытился человеческим страхом, и, выйдя из магазина, в одиночестве уселся на скамейке. Пиво он пил понемногу, бутылку за бутылкой, и в это время ни одна женщина из магазина не вышла. Это означало, что из-за его персоны они боятся выйти на улицу даже толпой, белым днем. Он радовался этому страху, и такая его охватила отвага и мужская гордость, что, прежде чем открыть четвертую бутылку, он решил, как другие мужчины, пойти к Поровой.
Свою мысль он сразу же превратил в действие, очутился в одичавшем садике перед ее домом и постучал в двери.
– Не боишься меня? – спросил он, когда она открыла ему двери. Черные густые волосы у Поровой были распущены по плечам, она была в короткой комбинации с одной оборванной бретелькой, отчего ее обвисшая грудь лежала почти наверху.
– Немного боюсь, – призналась она, закрывая за ним двери и проводя в комнату с черным от грязи полом и двумя кроватями. На одной кровати сидели трое детей, тоже почти голых, и таращили глаза на пришедшего.
– Это хорошо, что ты меня боишься, – сказал Пасемко. – Потому что я убиваю, ломаю ребра, пальцы из суставов выламываю. Но посмотри, с чем я к тебе пришел.
Говоря это и не обращая внимания на малых детей, он расстегнул ширинку и показал Поровой набухший жилами член с красной головкой.
– Каждый сюда с таким приходит, – пренебрежительно сказала Порова, едва глянув на предмет гордости Антека. – Ребятишки и я есть хотим. И водки я бы выпила.
– Вот, – сказал Пасемко и вручил ей пачку денег. – Купи, что надо, и забери отсюда ребятишек.
– Зачем? – удивилась она. – Они к этому привыкли. Даже если ты меня душить захочешь, шуму не наделают.
Говоря это, она набросила на комбинацию большой платок и выбежала в магазин за водкой и чем-нибудь съедобным.
Антек Пасемко поискал в комнате какой-нибудь стул или лавку, но, кроме двух кроватей, другой мебели в доме Поровой не было. Он уселся на другой кровати, накрытой старым одеялом, и волей-неволей посмотрел на троих детей, которые тоже на него смотрели. Один был совсем маленький и, лежа на животе, монотонно долбил головой в подушку. Гордо выпрямившийся Дарек, голый от пояса книзу, сидел на краешке кровати и голыми ногами болтал в воздухе, а пятилетняя Зося, тоже голая от пояса книзу, по-турецки присела возле Дарека и ожесточенно скребла себе голову. У ребятишек были большие животы, словно бы вздутые, и такие же большие глаза, немо уставившиеся на Антека.
– Что вы так на меня пялитесь? Хотите, чтобы я вам головы поотрывал? – погрозил им Антек.
Но эти дети и от самого дьявола с рогами не убежали бы. – Покажи нам еще раз, тогда и я тебе покажу, – предложил Дарек, о котором в деревне говорили, что у него гордая осанка, а маленькая Зося громко захихикала. «Выйдет из нее потаскуха еще хуже матери», – подумал он и страшно разозлился на эту девочку. За то, .что из-за нее он ощущает в себе болезненное напряжение, а также желание схватить эту девочку за тонкую шейку и, придушивая, одновременно вонзить зубы в ее подбрюшье. Он не отдавал себе отчета в том, что лицо его перекосилось и обнажились зубы, а Дарек и Зося расхохотались, потому что им показалось, что он строит им веселые рожи. Этот смех стегнул его, как материнский кнут, – он вдруг отрезвел, прошло болезненное напряжение, внутри он почувствовал холод. Он опустил глаза на грязный пол.
Пришла Порова, поставила на подоконник бутылку водки и положила кольцо кровяной колбасы. Второе кольцо она бросила ребятишкам на кровать. Неизвестно откуда вытащила нож, порезала буханку хлеба на четвертушки, немного хлеба дала детям, и сама начала есть. Из сеней она внесла лавку, сбросила с себя платок, уселась на лавку и бутылку с подоконника подала Антеку.
– На, пей первым. Стаканы ребятишки побили. – Соблазняла она его, улыбаясь щербатыми зубами.
Он сделал порядочный глоток, и сейчас у неге снова стало тепло внутри. Есть он не хотел – брезговал колбасой и хлебом с грязного подоконника. Порова же пила и ела, громко чавкая и время от времени поддергивала вверх короткую комбинацию, чтобы он со своего места мог видеть ее смуглые бедра и чуточку кудрявого зароста на подбрюшье. Ноги, однако, она сжимала, чтобы не сразу он увидел то, что было самым важным, она ведь знала, как побуждать мужчин к действию.
– Ты не больна? – вдруг забеспокоился Антек. – Мать мне говорила, что от женщины можно получить страшную болезнь и потом всю жизнь будешь несчастным. Язвы делаются, мясо от костей отваливается. Я видел таких людей на фотографиях, и когда о них думаю, меня аж тошнит.
– Твой отец у меня был и как-то не заболел. И твой брат, и много других. Да, болезнь у меня была, но это было раньше, когда ко мне еще на такси приезжали. Сейчас я здорова. Впрочем, зачем ты ко мне пришел, если боишься?
– Это ты меня боишься, – заявил он.
Она кивнула головой и продолжала есть, громко чавкая. А когда уже наелась и выпила водки, неизвестно почему разразилась громким смехом, откидывая голову назад и тряся грудями, словно они были сделаны из желе. Он же все смотрел меж ее сжатых бедер, потому что хотел собственными глазами убедиться, что никакой болезни у нее нет, но ничего, кроме кудрявых волос, она не показывала. И поэтому его все больше раздражал ее смех, который говорил о том, что она его не боится, а ведь ему так хотелось ее страха.
– Ты меня боишься хоть немного? – спросил он ее наконец. – Нет, – захохотала она и совсем подняла комбинацию кверху, обнажая смуглый, весь в складках живот.
– Я ее задушил. Коленями ребра поломал. Пальцы из суставов выламывал. А одной бутылку воткнул, – невнятно повторял Антек Пасемко.
– Слабенькие они были, – скалила она поломанные зубы. – Недозрелые. А я одна мешок картошки возьму на спину. Со мной бы ты не справился. Сильно ты хрупкий, Антек, заморыш. Развеселившаяся и разохотившаяся Порова перешла с лавки на кровать, схватила Пасемко поперек туловища и так его придушила в объятиях, что у него дыхание сперло. Он хотел вырваться и удрать, но она повалила его на спину, начала расстегивать ширинку.
– Сейчас как следует рассмотрю, какой он там у тебя, ведь болтают, что ты ни с одной еще не спал.
И хоть он сердито что-то бормотал, вырывался и давился собственной злостью, она ту его вещь вытащила наружу, а увидев, что она сделалась дряблой и малюсенькой, еще сильнее разразилась смехом. Тогда он укусил ее в голое плечо и, ударив головой в грудь, вырвался из ее объятий. Потом бухнул всем телом в двери и выбежал из дома. А она, рассерженная, что он ее укусил и ударил, выскочила за ним следом и так, как была, в комбинации с оборванной бретелькой, громко кричала, грозя кулаком:
– Ах ты, паршивец! Ты, извращенец! Ты, фляк чертов! Девчонок маленьких убивай по лесам, а к порядочной женщине не приходи! Смотрите, люди, на этого паршивца! Пусть он вам покажет, с чем он ко мне пришел. Дохлятина, фляк, извращенец!
Он же бежал по деревне, ослепший от стыда. Ему казалось, что за плетнями стоят какие-то люди и слушают крики Поровой, раня его гордость сильнее, чем кнут матери ранил его тело. Он влетел в хлев, бросился на свой топчан и затрясся в плаче. «Убью эту курву, убью», – бормотал он, рыдая. Но он знал, что не сделает этого, потому что тогда его уже ничто не спасет от виселицы.
С того дня Антек больше не ходил на работу в лес через деревню, ходил по берегу озера или за сараями. Он не хотел ни с кем встречаться, даже с женщинами или с девушками, потому что боялся вместо страха увидеть в их глазах насмешку и презрение. Каждую ночь он ждал прихода матери с кнутом, но Зофья Пасемко перестала наказывать своего сына. На исповеди, когда она рассказала священнику Мизерере, что она делает Антеку, чтобы справедливость восторжествовала, и какой утешительной сладостью наполняет ее это торжество справедливости, Мизерера сказал ей строго: «Перестань, женщина, это делать, если не хочешь, чтобы Сатана в тебе поселился. Молись, а наказание оставь Богу». Прекратилось, таким образом, наказание Антека, а когда он это понял и ему показалось, что мать простила ему все его преступления, – он вдруг начал ощущать странный страх. Охватывал его этот страх в лесу, охватывал ночью в хлеву. Но это не был тот самый страх, который приносил ему боль и сладость, огромное напряжение и возбуждение, а страх грозный, всепроникающий и парализующий ум и тело. Антек начал бояться неизвестно кого и чего. И самое плохое было то, что он не знал, кого и чего он боится, кто этот страх на него наводит или откуда он берется. Родился в нем страх перед Неизвестным, и это было хуже всего, что он пережил до сих пор, хуже, чем тюремная камера, допросы, фотографии убитых девушек, которые перед ним то и дело клали на допросах. Он ждал чего-то – и, страшась этого, трясся в тревоге.
Однажды около полудня, вырезая из молодняка самые тонкие деревца, приблизился Антек Пасемко к полянке, освещенной лучами осеннего солнца, и увидел Негловича. Доктор стоял под большим дубом и, опершись на него спиной, неспешно курил сигарету, наблюдая, как струйка сизого дыма медленно расплывается в спокойном воздухе. Антек вытер пот со лба, выпрямился и слегка улыбнулся. Он почувствовал облегчение, потому что то, что до сих пор было Неизвестным, вдруг стало Известным, чем-то, от чего он мог попробовать защититься. И, положив тесак и топор, он медленно подошел к доктору, попросил у него сигарету, получил, закурил и тоже оперся спиной о ствол старого дерева.
– Ты знаешь Свиную лужайку. Знаешь, где то место, на котором ничего не растет, потому что там когда-то стояла виселица баудов? – Доктор обратился к Антеку, но это выглядело так, словно он сам с собой разговаривал. – Возле этого места стоит граб, у которого одна ветка растет не очень высоко над землей. На этой ветке давно уже висит конопляная веревка с петлей, и я пришел сюда, чтобы тебе об этом напомнить. Эта веревка ждет тебя. Пойдешь туда, когда захочешь. Сегодня, завтра или даже через несколько дней. Но ты должен знать, что она там тебя ждет и что ты ее не избежишь.
Антек задрожал в тревоге, но не дал этого заметить. Он выпустил в воздух большой клуб дыма и равнодушно сказал:
– Мою жизнь охраняет закон. Он меня оправдал. А кто меня захочет убить и будет к смерти принуждать, тот по закону будет осужден как преступник.
– Ты прав. Но знай, что, кроме закона, есть на свете нечто такое, как справедливость. Закон и справедливость часто ходят парой, но не всегда. Закон охраняет твою жизнь, справедливость, однако, приговорила тебя к смерти. Человеку дана вольная воля. Сам осуди себя по своим делам, сам выбери между законом и справедливостью, между жизнью и смертью. Закон в книжках, а справедливость повесила конопляную веревку на ветке. Веревка и петля ждут тебя.
– Я пожалуюсь сержанту Корейво. Поеду с жалобой к капитану Шледзику и скажу, что вы, доктор, принуждаете меня покончить с собой.
– Езжай. Жалуйся, – улыбнулся доктор. – Закон охраняет не только тебя, но и меня. Как ты докажешь, что я принуждал тебя покончить с собой? Ведь мы разговариваем без свидетелей, так же, как ты без свидетелей убивал девушек. Впрочем, может быть, я это все говорю не тебе, а только сам с собой разговариваю вслух, а ты подслушиваешь мои разговоры? Из могил убитых тобой девушек слышен крик, поднимаются из них девичьи руки и тянутся к тебе.
– Это не правда! У них песок во рту.
– Не слышишь? – В первый раз доктор повернул лицо к Антеку и посмотрел на него с удивлением, как на какое-нибудь противное насекомое.
– Я сказал, что они мертвы. Они гниют. Не могут кричать, – сердито ответил Пасемко.
– Скажи мне, чем ты заткнул уши, чем ты себя успокаиваешь и заглушаешь совесть? Ты знаешь большой секрет, потому что немногим людям это удается. Отто Шульц больше тридцати лет слышал зов человека, которого он убил в лесу из-за куска хлеба. Мне тоже не дают покоя столько голосов и столько событий. У меня до сих пор стоит в ушах крик человека, которому я выстрелил в лицо из старой манлихеровки. Даже такой простой человек, как кузнец Малявка, до такой степени оглох от стонов и призывов убитых, что перестал слышать и говорить. А ты в самом деле никого не слышишь? Пока каждый из нас жив, благодаря нам живут умершие, которым мы сделали добро или причинили зло. Говоришь, что во рту у девушек песок, а тела их гниют, и не могут они рук протягивать из своих могил. А знаешь ли ты, что голоса умерших мы слышим даже через целые тысячелетия и эти призывы сквозь века мы называем историей? Благодаря истории оживают умершие, входят в наши жилища, садятся с нами за стол, беседуют, поучают, жалуются, и мы судим их. А ты думаешь, что они нас не судят, когда мы сравниваем наши и их поступки и чувствуем вину перед ними, в измене, малодушии или обыкновенном преступлении? Скажи мне, какой воск ты применяешь, чтобы затыкать свои уши, какое масло вылил на свою совесть, чтобы ее успокоить. Открой мне, Христом Богом, человече, эту тайну! И тогда я, может быть, как ты, научусь топтать справедливость и не буду слышать голоса убитых.
Пасемко улыбнулся с оттенком превосходства, но это не была настоящая улыбка, а нечто вроде искривления половинки рта. Тут же, кроме превосходства, он почувствовал разочарование. До сих пор, как многим, кто родился в этой деревне, доктор всегда казался ему нечеловечески мудрым, он, впрочем, и указал на него как на преступника, а ведь сейчас, в этом разговоре с самим собой, он оказался таким же ограниченным, как все люди вокруг него. Может, не доктор, а он, Антек Пасемко, был на самом деле единственным в деревне великаном, чем-то большим, чем мальтийские рыцари, чем князь Ройсс, чем все, кого эта земля когда-либо рождала на свет? Он сказал, как умел, то, что хотел сказать. А смысл его слов был такой:
«Вы пришли сюда, чтобы говорить о справедливости, а все же на самом деле вам нужна месть. Вы повесили на ветке веревку с петлей, потому что хотите отомстить за убитых в лесу девушек. И даже вам в голову не пришло, что там, в лесу, собственно, и свершилась справедливость. В одном только вы правы, что закон и справедливость не всегда ходят парой и даже иногда поворачиваются спиной друг к другу. Что делать, если закон охраняет грех и преступление? Вы сами сказали: надо тогда поступить по справедливости. А они под сенью закона, который их охранял, выставляли свои бедра и подбрюшья, свои груди и свои улыбки. Когда я проходил мимо Ханечки, она специально задирала платьице, дразнила, распаляла до белого каления, а потом делала скромное личико и уходила, словно не совершила надо мной преступления. А та вторая? Зачем она всю дорогу задирала платье, улыбалась мне, заманивала, пока не вывела в лес? А вы видите что делает старшая Жарынувна? Как гордо она выставляет свои большой бюст, как его обнажает, что он становится похожим на пухлый зад. Как она дразнит возбуждает, соблазняет, чтобы кто-то женился на ней, попал в неволю, слушался ее приказов и ее кнута. Разве наказал закон Видлонгову за то, что она на шоссе свой большой зад выставила и каждый, кто проходил мимо, мог ею овладеть? А разве есть закон на Порову, ведь она приманивает к себе, чтобы обнажаться, показывать свое лоно, свою промежность, такую большую, что можно и две бутылки туда воткнуть? Я душил, крушил их ребра, выламывал пальцы из суставов. Об одной из них вы не знаете. А сделал я это для того, чтобы восторжествовала справедливость. Я наказал их за их грешную женственность, за мои и других мучения страсти. А что? Никогда у вас не появлялось желания задушить такую, которая идет по лесу, вертя задом и обнажая свое тело, но не для того, чтобы дать облегчение мужской жажде, а для того, чтобы только подразнить, обречь на страдание? Только вам не хватило отваги, так, как и многим другим. А у меня была отвага. Я был и есть лучше вас, потому что я был самым смелым и самым справедливым. Я не хотел унижаться перед законом, а сам поступил по справедливости. Но это выше вашего и других понятия».