Угостил доктор Антека Пасемко сигаретой. Сам тоже закурил и потом посмотрел на часы.
   – Поздно уже, хлопче. Солнце сейчас быстро садится. Твои мысли знакомы мне, но в то же время и чужды. Поэтому я пойду домой, а тебе напоминаю о веревке и петле на дереве возле Свиной лужайки.
   Второй раз Антек ощутил тревогу. Ему вдруг показалось, что с уходом доктора он начнет терять жизнь. И он схватил Негловича за свитер на груди и стал кричать:
   – Вы должны меня выслушать до конца. Я еще не все сказал. Вы не думайте, что я пойду на Свиную лужайку, дураков нет! Вы должны меня выслушать!
   Доктор Неглович посмотрел Антеку в глаза, мягкими руками освободил свитер из его пальцев.
   – Я приду сюда снова. Обязательно приду. Ты скажешь мне, где лежит та третья убитая девушка. Мы должны ее похоронить, как других людей, могилу сделать, чтобы кто-то мог цветы на нее положить и свечку зажечь. Обещаю тебе, что ты тоже будешь похоронен как человек, хоть живешь как зверь.
   Пошел доктор к своему дому, а Антек остался под старым дубом и пытался спокойно докурить сигарету. Но он не смог сдержать дрожь в руке, когда поднес ее с сигаретой ко рту. Он уже не стал работать в тот день. Под дубом он дождался ранних сумерек и ветра, который стал разбрасывать по поляне сухие листья. И тогда впервые услышал что-то похожее на стон, писк или зов издалека – и быстро убежал с полянки. Но он не пошел прямо домой. Он миновал старый сосняк, потом прошлогодние вырубки и, пугливо прячась за стволами, подкрался к месту, на котором ничто никогда не хотело расти. Он увидел качающийся на ветру граб с толстой веткой и привязанной к ней веревкой с петлей. Он хотел подбежать к ней, развязать петлю, веревку забросить куда-нибудь в кусты, но что-то его остановило. Наверное, страх, что когда он туда подойдет, он уже должен будет надеть эту петлю себе на шею. И он только смотрел и смотрел на ту ветку, и на веревку, и на петлю, которая медленно раскачивалась на ветру.
   И когда он так стоял и смотрел, он вдруг увидел в воображении Юстыну, женщину прекрасную и чистую, о которой после возвращения в Скиролавки он даже думать не смел, потому что знал, что он ее недостоин.
 

О том,как доктора Негловича назвали хряком

 
   У Негловича отказал его старый автомобиль. Прекрасная Брыгида видела из окна своей квартиры на втором этаже поликлиники, как после работы доктор сел в «газик» и пытался уехать в Скиролавки, но мотор не завелся. Доктор поднял капот «газика», прочистил свечи, разобрал карбюратор, но ничего из этого не вышло. Только испачкал себе руки до самых локтей и лицо. Тем временем начал моросить мелкий дождик, стало холодно. Брыгида набросила на себя новую шубу из нутрии и сошла вниз.
   – Кажется, у вас слабый аккумулятор, – сказала она. – Я позвоню в мастерскую сельскохозяйственного объединения, приедет сюда кто-нибудь из трактористов и заберет его в подзарядку. Я отвезу вас домой на своей машине, а ваша пусть стоит здесь под моими окнами до утра.
   – Может, вы и правы, панна Брыгида, – согласился с ней Неглович. – Я уж не помню, сколько лет моему аккумулятору. Четыре или пять?
   – Я бы одолжила вам свою машину, но кто знает, может, через час мне придется ехать в какую-нибудь деревню. Мои пациенты болеют чаще всего под вечер и к тому же целыми толпами. Я вам по-хорошему советую: позвоню в мастерскую, а вы у меня вымоете руки и умоетесь. Заварю вам стакан горячего чая, потому что вы, похоже, замерзли.
   – Нет, спасибо, – отказался доктор. – Вытру руки тряпочкой. А вы, пожалуйста, позвоните в мастерскую. И отвезите меня, это очень мило с вашей стороны.
   Брыгида печально улыбнулась.
   – Вы меня боитесь, как и все здешние мужчины. Чай не будет отравлен, и ничего с вами у меня не случится.
   – Что вы такое говорите! – возмутился доктор. – Мне это даже в голову не пришло. А кроме этого, я вовсе так не пекусь о своих мужских достоинствах.
   – Люди об этом иначе говорят, – ответила Брыгида и вернулась в дом, чтобы позвонить в мастерскую.
   Доктор вытер руки и лицо носовым платком. Он был зол на то, что она подозревала его в страхе перед потерей мужественности. Тем более что он и в самом деле боялся прекрасной Брыгиды, хоть и по иной, чем другие мужчины, причине. После одного стакана чая он, может быть, еще и не потянулся бы рукой к ее круглым коленям, но как бы он поступил после второго? При такой женщине он чувствовал себя не в своей тарелке, потому что из-за своей красоты она уже с порога приобретала над ним превосходство, а он этого не любил. Что же касалось здешних мужчин, причина их страха была ясна: она ведь могла сделать то же самое, что ее подружка, которая из-за насилия или из ревности подсыпала любовнику в питье сонного порошка, а потом лишила его мужественности, как барана или жеребца.
   Боялись мужчины прекрасной Брыгиды, особенно молодые, и были послушны ее воле. Тут же появился трактор из сельскохозяйственного объединения, тракторист забрал аккумулятор, доктор закрыл свою машину. Из гаража ветлечебницы Брыгида вывела сверкающий лаком огромный заграничный автомобиль типа комби и пригласила доктора садиться.
   – У вас, кажется, был такой маленький автомобильчик, – заметил Неглович.
   – Ну да. Но я купила себе больший, потому что приходится возить всякие лекарства и хирургические инструменты. Пациенты мои иногда бывают достаточно большими и достаточно многочисленными, и лекарства у меня должны быть в больших упаковках.
   – Это ведь дорогая машина.
   – Ну да. Но разве меня не называют «пани миллион»? Во столько меня оценивают, – заметила она горько. – Это не моя вина, что ветеринары зарабатывают больше, чем другие врачи, а жизнь хорошей свиноматки для многих более ценна, чем жизнь его жены. Женщин сколько угодно, а породистую свиноматку достать трудно.
   – Хорошую женщину тоже найти трудно, – возразил доктор.
   – Как вы узнаете, хорошая она или нет? – спросила она ехидно. – По тому, что она хорошо готовит и удобно ложится? Гертруда тоже, кажется, отличная кухарка, а лежаки продаются в каждом магазине.
   Она ехала медленно, хоть ее машина могла развить большую скорость. Катилась мягко, без толчков, как будто в асфальте не было никаких дыр. В машине пахло свежестью, ее наполнял запах духов Брыгиды. Что-то в докторе отозвалось, какое-то болезненное воспоминание. Такими духами, кажется, пользовалась Анна, а может, похожими – он уже не помнил.
   Доктор только украдкой посматривал на Брыгиду – он боялся посмотреть на нее прямо. После ребенка она еще больше похорошела, округлились ее груди, пополнели щеки, а кожа стала еще нежнее. Расстегнутый воротник шубы открывал шею, такую гладкую и такой красивой формы, как у благородных бутылей для вина. На шее висела золотая цепочка с ключиком, который тонул в ровике между грудями. Черные, сильно вьющиеся волосы обнажали маленькие розовые лепестки ушей. Доктор видел ее профиль, слегка детский, с маленьким носиком, маленьким ртом и мягко закругленным подбородком; видел и конец ее правой брови, похожей на острую стрелу, которая, казалось, целится в висок. Но больше всего притягивали его ее ноздри, розовые, как лепестки ушей, и время от времени почти незаметно шевелящиеся, как будто бы и ее ошеломлял запах ее собственных духов. А может, она именно так реагировала на присутствие самца своей породы и поэтому ее сравнивали с молодой кобылицей, которая, трепеща ноздрями, сладострастно обнюхивает жеребца?
   – Вы меня взяли, чтобы меня доставать, – констатировал он с обидой. – Я знаю, что мнение обо мне плохое, но совесть моя чиста.
   – Если бы совесть у вас была чиста, то вы зашли бы ко мне на чай. Помню, два года назад мы с вами встретились в книжном магазине в городе. Я к вам подошла и спросила, какую книгу купить, потому что знаю, что вы много читаете. Что-то вы мне посоветовали и сразу же сбежали. Почему?
   – Я вам честно скажу: вы слишком красивы. На вас все обращают внимание. Человек чувствует себя рядом с вами предметом всеобщего интереса. Когда я смотрю на вас, я чувствую себя некрасивым и поэтому стараюсь вас избегать. А совесть у меня чиста. Разве я плохо у вас ребенка принял?
   Она слегка покраснела при воспоминании об этом обстоятельстве. – Я люблю без взаимности одного человека, – призналась она, краснея еще сильней. – Я думала, что когда у меня появится ребенок, он заберет всю мою любовь и я не буду такой несчастной. Но иначе любишь ребенка, а иначе – мужчину. Никто не сказал мне, что любовь бывает такая разная. В результате у ребенка нет отца, а у меня нет ни мужа, ни любовника. Я в последнее время бываю ехидной, это правда. Но это потому, что я чувствую себя несчастной. Иногда ко мне приходят такие печальные мысли, что хочется жизни себя лишить, объявить, кто отец ребенка, и отдать ему ребенка на воспитание, потому что я, наверное, не люблю этого ребенка так сильно, как должна.
   Тут же у Брыгиды на глаза навернулись слезы и заслонили ей весь мир. Машина съехала на левую сторону шоссе, и, если бы доктор сильно не схватился за руль, наверняка они налетели бы на дерево.
   – Езус Мария, – простонал доктор.
   – Простите, – шепнула она.
   Стоя на обочине, она платочком вытерла слезы, громко высморкалась. Тут же они двинулись дальше, а были уже недалеко от Скиролавок.
   – Вы не должны постоянно сидеть дома, – заявил доктор. – Надо встречаться с другими людьми и радоваться их жизни. Почему бы вам не навестить писателя Любиньского и пани Басеньку или не заглянуть к пани Халинке, которая переехала к художнику Порвашу?
   – Жена писателя – глупая гусыня. Халинка все время выспрашивает, от кого у меня ребенок. Я, впрочем, заметила, что многие женщины хотят со мной подружиться только ради того, чтобы это из меня вытянуть. А когда я не хочу им признаваться, они обижаются и говорят, что я им не доверяю, что я не умею дружить, что я неискренняя. Я понимаю крестьянина, владельца породистой свиноматки, который хочет иметь свидетельство о покрытии ее породистым хряком, потому что тогда он дороже продаст поросят. Но какая радость людям в том, что я им скажу, кто меня покрыл? Я не собираюсь продавать ребенка. А вы?
   – Что я? – забеспокоился доктор, потому что настроение панны Брыгиды внезапно переменилось. Сейчас она снова злилась.
   – Вы не интересуетесь, от кого у меня ребенок?
   – Нет.
   – Почему?
   – Меня интересует, здоровым ли родился ребенок, не вывихнута ли у него ножка из бедренного сустава, не надо ли женщине зашить промежность. Вам я наложил четыре шва, верно ведь?
   – Нет. Двенадцать, – буркнула она. – Даже этого вы не помните. И это – лучшее доказательство, как вы ко мне относитесь. Четыре или двенадцать – вам все равно. Одной промежностью больше, одной меньше, одним швом больше, одним меньше. Женщина рожает и даже при родах хочет казаться красивой и интересной, но вы смотрите на женщину как на лежак.
   – Помилуй Бог! – закричал Неглович. – Хоть вы и ветеринар, но ведь и вам должно быть понятно, что трудно влюбиться в женщину в родильном отделении.
   – Понимаю, все прекрасно понимаю, – сказала она, останавливая машину перед воротами докторской усадьбы. – Воспользуюсь, однако, случаем, чтобы сказать вам несколько слов правды. Вам сорок шесть лет, седеет ваша голова, вам надо иметь жену, а не допускать того, чтобы Гертруда приводила вам на ночь каждый раз другую женщину, как свиноматку к хряку. Это просто стыдоба!
   – Что с вами? – рассердился доктор. – Я вам что-то плохое сделал? Слишком сильно зашил, и теперь у вас слишком тесная или наоборот?
   – Свинья, – бросила она ему в гневе.
   Он вышел из машины и хлопнул дверцей, она развернулась перед воротами и уехала на большой скорости. Неглович в страхе перекрестился, что удивило Макухову, которая вышла на крыльцо, обеспокоенная долгим отсутствием доктора.
   – Машина у меня поломалась, и меня подвезла панна Брыгида, – объяснил он своей домохозяйке. – Но запомни, Гертруда, что я в глаза ее здесь видеть не хочу. Нет меня для нее, понимаешь? Если только больная приедет или с больным ребенком. Знаешь, как она меня назвала? Хряком!
   – А как же ей тебя называть? – удивилась Макухова. – Она ведь ветеринар. Эх, Янек, Янек! Красивая она, привлекательная. Глаза у нее, как у телки, зад, как у двухлетней кобылицы, а ноги стройные, как у серны.
   – Я не скотоложец, – рассердился доктор Неглович и пошел в ванную, чтобы вымыть лицо и руки, испачканные маслом. А потом за обедом раза два выругал Гертруду, что суп слишком горячий, а котлета холодная, будто бы это она была виновата, что он опоздал на обед и ей надо было разогревать еду.
   Под вечер доктор пошел с визитом к Порвашу, где пани Халинка в мастерской вязала ребенку свитерок на спицах, а художник уже четвертый раз набрасывал святого Августина в епископской митре, с левой рукой, опирающейся на открытую книжку, а правой благословляющего мир. Возле святого Августина Порваш собирался поместить ангела с нимбом и крылышками, но так в конце концов получилось, что ангела он стер, а крылышки остались.
   – Снова Клобук вылезает у вас из картины, – сказал доктор, разглядывая работу Порваша. – Это не ангельские крылья, а Клобуковы. Выезд бы вам пригодился, дружище.
   – Это вам надо куда-нибудь съездить, – ответил художник.
   – Ну да. Скоро я поеду к сыну, в Копенгаген. У меня уже есть паспорт, виза, билет на самолет. На пользу мне будет смена климата и окружения.
   Потом он помолчал и, взглянув на пани Халинку, которая мелькала спицами, вспомнил Турлея, ни с того ни с сего вспомнил и прекрасную Брыгиду и громко спросил:
   – Если предположить, что правы те, кто утверждает, что змей, искушающий Еву в раю, – только фаллический символ и имеется в виду мужской член, тогда что означают слова: «Неприязнь также положу между тобой и женщиной и между семенем твоим и между семенем ее»? Дело в том, что женщины хотят владеть нами, но если по правде, то они нас не любят и не ценят.
   Пани Халинка громко засмеялась, а Порваш заявил, закрашивая крылья ангела:
   – Слишком умно это для меня, доктор. Я не читаю, как Любиньски, «Семантических писем» Готтлоба Фреге. Библии тоже не знаю. Вы не найдете в моем доме ни одной книжки, кроме той, которую я стащил за границей. Это телефонная книга города Парижа. Жаль, что вы едете в Копенгаген, а то я мог бы ее вам одолжить. В этой книжке есть телефон и адрес барона Абендтойера. А что бы случилось, если бы из Копенгагена вы заскочили в Париж? Ведь это очень близко, почти как от нас до Трумеек. Ну, может, немножко дальше, – добавил он, подумав.
   Домой доктор вернулся в сумерках. Он удивился, что в кухне еще горит свет, хоть Макухова уже давно должна была быть у себя дома. Заметил он и отблеск света на побеленном стволе старой вишни в саду, это означало, что свет горит и в его спальне со стороны озера.
   – Пришла та, которую ты хотел, – Гертруда задержала его в сенях. – Она сказала родителям, что едет к тетке в Барты, но вышла возле лесничества и сама сюда пришла. Стыдлива, как девка из «Новотеля». Помыться помылась, но в платье под перину залезла. Я ей дала хрустальную вазочку с шоколадками. Ждет в спальне и сластями обжирается. А ты будешь ужинать?
   – Нет. Я обедал поздно, – сказал доктор и сразу пошел в спальню.
   – Ой, погасите свет! – со страхом крикнула старшая дочка Жарына. Перину она натянула на лицо, выставив наверх только вазочку с шоколадками.
   Погасил доктор свет, разделся и залез под перину. Девушка позволила ему раздеть себя до пояса.
   – Я – хряк, – буркнул он, трогая ее груди.
   – Это очень хорошо, – услышал он в темноте ее смех. – Я видела, какой бывает у хряка. Похож на сверло. Хряк был большой, тяжелый, а наша свинья маленькая, легкая. А он так осторожно и медленно в нее ввинтился.
   Поиграл доктор большой и теплой левой грудью, поиграл и помял правую грудь. Девушка все сидела на кровати. Ела шоколадки, громко чавкая и говоря:
   – Я вчера снова встретила Антека Пасемко. Ничего у меня в руках не было, поэтому ничего у меня не выпало. А он, как змея, на меня зашипел: «Ты, с-с-сука». Я чувствую, что он теперь хочет на меня напасть, говорила об этом моему жениху, Юзеку Севруку. «Веревка для него висит, – так я ему сказала, – а он не хочет сам повеситься. Возьми братьев, и затащите его туда, под веревку. Кто узнает – сам он повесился или его повесили?»
   Она чавкала, сопела, в конце концов легла навзничь, чтобы доктору было удобнее ее груди ласкать и тискать. А его восхищала их округлость. Натянутая на них гладкая кожа пружинила под прикосновением губ и языка.
   – Они боятся Пасемко, – сказала она. – И я к вам пришла по приглашению Макуховой. У вас есть ружье, вы застрелите Антека, который на меня теперь охотится.
   – У тебя уже был мужчина? – спросил он.
   – Тогда, когда Смугонювну после гулянки нашли, и я во ржи лежала. Не знаю, кто меня распечатал, но, похоже, не сыновья Севрука, потому что они были заняты Смугонювной. Поэтому я и теперь Юзека не боюсь и перед Новым годом замуж за него выйду. Я была пьяная, ничего не помню и ничего не чувствовала.
   От прикосновений доктора она перестала чавкать, поставила на пол вазочку с шоколадками, притихла.
   – Только медленно, чтобы я все чувствовала, – шепнула она доктору на ухо. – Так, как вы мне обещали. Как хряк своим сверлом.
   Она вдруг глубоко вздохнула и обняла доктора сильными округлыми руками. А потом сопела и чавкала, будто бы все еще ела шоколадки из хрустальной вазочки.
   В этот момент доктор вспомнил прекрасную Брыгиду и подумал, что у женщины каждое определение, даже такое, как хряк, не должно обязательно быть обидным, а может даже быть любовным признанием, потому что, как каждый человек, и женщина бывает раздвоенной и сама себе противоречащей: одно думает, а другое делает; одно говорит, а другое чувствует; одно шепчет ей рассудок, а другое диктует вожделение.
 

О том,как жил и что чувствовал убийца

 
   От аванса, полученного от Турлея, у Антека Пасемко осталось ровно столько денег, сколько его мать, Зофья, платила хромой Марыне на ребенка, который якобы был от ее сына. Не знал Антек о письме, которое Марына написала капитану Шледзику, поэтому бессонными ночами, когда он напрасно ждал материнских побоев, он убедил сам себя, что ребенка он должен признать своим, и даже жениться на хромой Марыне. Его ребенок мог быть фактом против издевательств Поровой, доказательством, что он был и остается мужчиной, а если и не выказал мужского темперамента в ее доме, то исключительно потому, что он юноша впечатлительный и не хотел мараться в грязи. Лоно этой женщины было проклято, ее постель напоминала свиное логово. Это правда, что он пошел к ней, гонимый мужской жаждой, но смог свернуть с плохой дорожки, и за это она теперь ему мстит. Что касается хромой Марыны, то она была падкая на деньги и некрасивая, брак с Антеком Пасемко и теперь, наверное, оставался для нее пределом мечтаний; он женится, хоть жить с ней не обязан. Может быть, впрочем, когда они будут так часто вместе в постели, изменится его натура, что-нибудь в нем откроется, а что-то закроется насовсем, и тогда он станет хорошим мужем и хорошим отцом, забудет о девушках, убитых в лесу. Как кусок льда, растает в нем ненависть к женщинам; он перестанет думать, как бы ему наказать еще какую-нибудь девушку. Может быть, он только приведет в исполнение справедливый приговор Поровой – за ее проклятое лоно, за ее похоть, за пробуждение жажды в мужчинах. Но это тогда, когда сгниет конопляная веревка на дереве возле Свиной лужайки. Он не задушит Порову, потому что она слишком сильная; он ударит ее тесаком, а потом сапогами размозжит ребра, выломает пальцы из суставов, в промежность воткнет осиновый кол, толще, чем две бутылки.
   Такими мечтами подкреплялся Антек и, не в силах заснуть, ворочался на соломе с боку на бок, постанывая от удовольствия при мысли о страданиях Поровой. Со временем он так сжился с этими мечтами, что, работая в лесу, он обтесал топором осиновый кол, старательно его заострил и спрятал в кустах. Назавтра сделал еще два таких колышка – для Видлонговой, которая выставляла обнаженный зад на дорогу, и для пани Ренаты Туронь, потому что та голой загорала у озера, а он за ней подглядывал. Велика была сила его воображения; он то обливался жаром, то пронизывал его холод, он даже стучал зубами от озноба. Случалось это с ним в постели ночью, случалось и днем, когда он в одиночестве прочищал молодняк возле старого дуба. Он тогда прерывал работу, потому что сначала ему в голову ударяла горячая волна, а потом он трясся от холода и страха. Снова возвращалась к нему мысль о своем и чужом страхе, пугала и радовала одновременно. Но было ясно, что дорога к этой цели ведет через хромую Марыну и ее ребенка.
   И тогда, после одной из бессонных ночей, Антек вскочил на рассвете и, не смея открыто встать в дверях дома Марыны, притаился в кустах терновника за сараем и разваливающейся уборной. Он решил поговорить с хромой Марыной без свидетелей и в сторонке, а единственной такой оказией, как он продумал, был момент, когда она утром должна была выйти по нужде.
   День начинался пасмурный, собирался дождь. Примерно час просидел Антек за кустами, с отвращением отмахиваясь от зеленовато-синих мух, которые сонно роились над зловонным болотом с жижей, вытекающей из уборной. Воняло там ужасно, но он уже привык к вони, поскольку спал в хлеву.
   Марына, хромая на левую ногу, выбежала из дома в одной длинной рубашке, в шлепанцах на ногах. Не хотелось ей влезать в разваливающийся нужник, и, оглядевшись по сторонам, она приподняла рубашку и начала мочиться стоя. – Я принес тебе деньги на ребенка, – хрипло сказал Антек, вылезая из кустов. Напугал он ее своим внезапным появлением, но она не закричала, только перестала мочиться, опустила рубашку до пят. – Чего? – буркнула она.
   – Деньги я тебе принес на ребенка, – повторил он, приближаясь к ней и понимая, что она должна была услышать то, что он ей уже один раз сказал.
   – Это не твой ребенок, – ответила она, зорко наблюдая за тем, не подходит ли он чересчур близко, потому что тогда она была готова убежать в дом.
   – Я на тебе женюсь, – начал он ей быстро объяснять. – Ребенок мой, хоть я его не хотел признавать. Но меня мать убедила. Я женюсь на тебе, и будем мужем и женой. Вот, возьми эти деньги.
   И он шел к ней со свертком денег в руке. Она, однако, отступила на несколько шагов и, вытянув руку перед собой, закричала:
   – Не подходи ко мне, я кричать буду. И спрячь свои деньги. Я написала капитану Шледзику, что ребенок не твой. Я хорошо помню, как это тогда было, когда вы ко мне с водкой пришли. Они свое сделали, а ты облевался и заснул в моей кровати. Из-за денег твоей матери на моего ребенка люди смотрят как на бандита. Повесься, а не к свадьбе готовься. Веревка в лесу уже есть.
   Некрасивая она была, конопатая, зуба впереди не было, хромала. Еще противнее она стала, когда скривила рот от гнева и говорила с ним презрительно, ненавидя его за то, что ее ребенок из-за денег Пасемковой считался бандитским. Она не хотела вспоминать, что сама же когда-то требовала от Антека деньги, что капитану Шледзику лживые показания давала, только бы и дальше получать деньги от Пасемко. Сейчас она чувствовала только злость и ненависть к Антеку, его в своих неприятностях винила.
   – Вот, посмотри, это деньги, – бросил он ей под ноги сверток банкнот, думая, что жадность в ней победит. Потянется она к деньгам и тем самым признает его отцом своего ребенка.
   Но она думала только о том, как его побольнее ранить.
   – Я знаю, как деньги выглядят. А на твои деньги я ссу! Говоря это, она подошла к месту, где лежал сверток банкнот, встала над ним, задрала рубаху до самого пупка и на глазах у Антека, без всякого женского стыда, потому что, видимо, не считала его мужчиной, помочилась на эти банкноты. А когда она это делала, Антек смотрел на ее лоно с таким огромным вожделением, что его словно бы парализовало. Он ненавидел ее – и хотел схватить ее за горло, но не находил в себе сил, только смотрел и смотрел ей между бедер. Потом какое-то красное пятно разлилось у него перед глазами и заслонило весь мир. Убить ее – это мало. Задушить – тоже мало. Ребра поломать, пальцы медленно выламывать из суставов – этого он жаждал. Побежать за осиновым колышком и вогнать в нее, как в упыря. Этого он желал.
   Она вытерла промежность краешком рубашки и побежала в дом. Он, ослепший от бешенства, бормоча что-то и хрипя, шел к ней с вытянутыми руками, но схватил ими пустоту. Тогда он прозрел, убедился, что ее уже нет и он топчет обсиканные банкноты. Он обтер рукой вспотевший лоб, а потом рот с пеной в уголках. Пнул сверток денег в зловонное болотце и пошел за сараями к лесу. Обочинами полей он пошел к Свиной лужайке, мучимый желанием причинить самому себе страшную, даже смертельную боль. Снова на мгновение он ослеп, какой-то красный огонь выжег ему глаза. Именно в то мгновение он должен был миновать дерево с веревкой и петлей, он ведь шел туда убить. Если не кого-нибудь, то себя. Он успокоил колотящееся в груди сердце, подавил свое хриплое дыхание. Очнулся он в глубине леса и подумал: «Это знак от Бога, который хранит справедливого». Шум деревьев понемногу смягчал в нем чувства, и, когда он оказался в молодняке, он уже спокойно взялся за работу. Срубал тесаком тонкие буки, смотрел, как они падают, чтобы дать больше света букам потолще. Мышечные усилия доставляли ему удовольствие, смягчали в нем все чувства, так же, как шум леса. Небо все еще было пасмурным, легкий ветер срывал с деревьев последние листья. Одни кружились в воздухе или пытались подняться вверх наподобие птиц, другие тихо опадали на землю; некоторые задевали плечи Антека, и ему тогда казалось, что к нему прикасаются невидимые руки и лес полон духов. Он не боялся их, потому что, если был Бог, он должен быть на его стороны, он ненавидел развратные женские органы и зло, которое они причиняли мужчинам.