Страница:
Юсуп смотрел на узкие, как две ленточки, губы Карима.
- Надо выработать ряд жестких мер... Устроим специальное заседание... Обсудим... Надо быть начеку... Начеку! - отрывисто, властно, с энергией и ненавистью в голосе говорил Карим, устремив взгляд на чернильницу. Затем с чернильницы он перевел взгляд на Юсупа. - А главное - надо во что бы то ни стало поймать врага, - добавил он, будто чувствуя, что чего-то не досказал. - И я поймаю его. Клянусь!
- Ты так это говоришь, таким тоном, как будто ты не уверен в этом, сказал Юсуп и рассмеялся. - Неужели ты в этом не уверен?
- То есть как не уверен? - спросил Карим и вдруг почувствовал, что он краснеет в первый раз в жизни и что руки у него мгновенно стали мокрыми и горячими. Этот совершенно невинный по форме вопрос, такой легкий, такой простой и такой, по существу, глубокий, вонзился в Карима, точно игла, и вдруг нарушил годами выработанную привычку быть готовым ко всему. Ни одно прямое, брошенное в лоб обвинение никогда не подействовало бы так на Карима.
- Хоп, хоп! - сказал Юсуп. - Мне надо идти. До вечера!
- До вечера, - повторил Карим и улыбнулся, чувствуя, что делает это последним напряжением нервов, потом протянул руку Юсупу и крепко ее пожал. Он проводил Юсупа до двери, а когда дверь за Юсупом закрылась, он схватился за портьеру и так дернул ее, что материя затрещала. Портьера повисла на одном последнем кольце.
Лицо Карима перекосилось, как будто кто-то ударил его по голове. Он опустился в кресло и просидел в нем минут пятнадцать, не двигаясь, молча прислушиваясь к звону капель за окном, падавших с методической точностью, будто часы, отбивавшие секунды. У него слегка закружилась голова... Он быстро провел рукой по волосам, успокоил себя и нажал кнопку к Вахидову, чтобы сдать ему подписанные бумаги.
Секретарь Вахидов, войдя в кабинет, удивленно оглянулся на портьеру, потом на Карима.
- Это я нечаянно... - пробормотал Карим, усмехнувшись. Голос у него охрип, ему пришлось откашляться. - Поправить надо, - сказал он, указывая на портьеру, затем дотронулся пальцем до лба и подумал: "Какая глупость! Неужели конец? Нет, это нервы. Просто показалось..."
Карим тряхнул головой, отгоняя от себя страшные мысли.
Юсуп покинул здание Совнаркома. По-прежнему у входа шагали постовые милиционеры. Дождь не унимался. На секунду все показалось ему как в Ленинграде: обхлестанные дождем машины, мокрые деревья, блестящий от дождя асфальт, влажный песок на аллее бульварчика. Невольно вспомнились колонны Смольного. "Если бы Киров был тут... - подумал Юсуп. - Пойти бы к нему, вот как пришлось побывать у него в Ленинграде..."
Юсуп присел на скамью в конце бульвара, выходившего на улицу. "Что же мне делать? - подумал он. - К Жарковскому идти нелепо, он считает, что все расследовано, все закончено. Обратиться в партийные организации?"
Это было трудное состояние. Но Юсуп был настойчив и упорен. Некоторые его спрашивали: "Чего вы добиваетесь? Какие у вас факты, черт возьми, чтобы говорить о таких вещах?" Он отвечал: "У меня есть жизнь. Это ведь тоже факт, черт возьми. Она тоже что-то доказывает, надо только внимательно слушать и прилежно смотреть и говорить об этом..." Шел месяц, другой, он везде говорил о деле Хамдама. Он писал даже Блинову, Лихолетову. Верный себе, стремительный Александр сразу ему ответил: "Чуешь дымок - жарь, ставь вопрос... А еще лучше - приезжай в Москву, посоветуемся, разберемся".
До Карима, конечно, доходили слухи и об этих письмах и об этих разговорах. Карим смеялся, не придавая им значения, только однажды сказал: "Не заболел ли Юсуп маниакальной идеей?"
Но Юсуп не был одинок. Ряд товарищей сочувствовал ему и поддерживал его. Он не был одиноким и в своих ощущениях.
Чтобы правильнее оценить их, заглянем несколько в душу Юсупу. Пожалуй, только он из всех ташкентцев мог чувствовать в хамдамовском деле что-то и сугубо свое, очень личное, больно его задевающее, чем он так долго мучился. Поэтому и с друзьями по работе и на всякого рода собраниях он советовался, пытался "прощупать" их мнения.
"Я ищу правды", - говорил он. Одни выслушивали его внимательно, другие разводили руками, третьи, покачав головой, предпочитали уйти в сторону от этих беспокойных разговоров.
При свидании с Каримом у Юсупа мелькнула тень подозрения, он это очень хорошо помнил, но ни в своих мыслях тогда, ни даже в чувствах он не связывал Карима с Хамдамом.
Только однажды, когда он приехал в Москву к Лихолетовым, мысль об этом опять почти случайно промелькнула у него в разговоре, и он поделился ею с Александром.
Сашка вдруг напружился, как в молодые годы, расстегнул ворот кителя, шея у него побагровела, и он сделал страшные глаза:
- А что? Махнем! Напишем в ЦК.
Юсуп согласился.
52
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Через три года возникло совсем иное дело, совсем не сплетавшееся с тем, о котором говорил Юсуп, но по существу, как многие решили впоследствии, связанное с ним. Оно возникло и протекало, конечно, уже без Юсупа, при иной обстановке в иных обстоятельствах и с иными людьми. И завершилось полным разгромом Карима и его соучастников. Эти события пронеслись над землей как раз в дни весеннего сева...
1940
О Р О М А Н Е "Э Т О Б Ы Л О В К О К А Н Д Е"
Начинающим литератором (еще в 1923 году) слыхал я лично рассказы М. В. Фрунзе о Средней Азии, о борьбе советских людей за освобождение Бухары от феодальной власти эмира. Дм. Фурманов, соратник Фрунзе по этим походам, также делился со мной своими воспоминаниями. И когда через десять лет я попал в Среднюю Азию, эти рассказы, конечно, воскресли в моей памяти. Однако не только минувшее стало мне яснее. Яснее стал виден тот огромный исторический процесс, в котором созревало и крепло братство между русскими и узбеками. Стало понятным, каким образом произошли разительные перемены, превратившие захудалую царскую окраину в чудесный край, и каким путем Юсуп, мальчик-раб при конюшне богача Мамедова, возмужав и закалившись в обстановке боевых лет, смог сделаться комиссаром Советской Армии, а затем большим партийным работником.
Но как же писался "Коканд"?
Эти несколько страниц, с которыми я хочу обратиться к читателям, ознакомят их с историей возникновения этой книги. И, может быть, дадут им понять, каким же образом русский писатель берется за материал Востока ("восточный")? Для него, по-видимому, чуждый или случайный?.. И каким образом этот материал, эта тема становятся для него настолько живыми и близкими, что без них он не может представить себе своего творчества...
По рождению я северянин. Отсюда, из северного материала, вышло большинство моих повестей и рассказов и в их числе роман "Северная Аврора". Так что Средняя Азия пришла ко мне как будто бы извне. И никакими житейскими нитями я как будто бы не был с ней связан... Так как же все это вышло? Этот вопрос сейчас и для меня самого интересен, потому что до сих пор я над ним не задумывался. Ну, значит пришла пора над этим подумать...
Рассказы М. В. Фрунзе и Дм. Фурманова еще не давали мне права писать о Средней Азии. Они были для меня тем "зачином", с которого начинается всякая песня. Но это еще не было "Кокандом" ни по теме, ни по своему сюжету.
Как это ни странно, но мысль об этой книге, о возможном воплощении ее родилась во мне в дни Первого Всесоюзного съезда советских писателей, когда я встретился с некоторыми среднеазиатскими работниками, а также и с рядом писателей, уже побывавших в этом краю.
Нельзя забыть дни Первого съезда писателей! Праздничные, радостные, полные необыкновенных ощущений и мыслей... До этих дней я считал себя, как и многие из моих русских сотоварищей и друзей по литературе, только русским писателем. Масштаб своей духовной деятельности я ограничивал пределами Ленинграда, Москвы, вообще Россией. Все остальное представлялось мне чем-то экзотическим, чрезвычайным, далеким.
Если вспомнить классическое прошлое нашей русской литературы, так и там встретишься приблизительно с тем же отношением. Даже у Пушкина и Лермонтова "кавказская тема", тема Востока, в сущности, звучит по-русски, если можно так выразиться... "Бахчисарайский фонтан" - лишь тема любви и судьбы пленницы Марии. Гирей и все прочее - лишь обрамление. Лермонтов это прежде всего тема русского воина в обстановке Кавказа, или также тема судьбы, личности или тема русского среди кавказских гор. Ранний рассказ Льва Толстого - опять, по существу, русская тема, тема прекрасных человеческих взаимоотношений, возникших между русским офицером и горянкой Диной, тема "Кавказского пленника".
Но в дни Первого съезда мне стало понятно, что я не только русский писатель. А советский писатель. И не только в смысле идеологии, а и в смысле материала, которым я могу воспользоваться. И не только могу, а может быть, должен...
Когда я увидал своими соседями по Колонному залу писателей украинцев, грузин, белорусов, армян, узбеков, таджиков, туркмен, азербайджанцев и т. д., - эта мысль об общности наших задач укрепилась во мне. Нет, нам нельзя быть замкнутыми и ограничиваться, говоря метафорически, пределами только своего "щигровского уезда". Это, конечно, шутка, но мысль, даже шутливо выраженная, все-таки таит в себе зерно истины. Двое из моих друзей (Тихонов и Павленко) уже побывали в Средней Азии, уже писали о ней, и я решил пойти за ними следом. Мне думалось, что двух-трех недель будет мне достаточно и что я сумею дать хотя бы какой-нибудь очерк, что в предстоящей поездке я удовлетворю свое писательское любопытство. О большем я и не думал. И вот поэтому почти сразу после съезда я отправился в Среднюю Азию...
В Ташкенте я почти не жил. Я жил на даче в одном из кишлаков по дороге на Чирчик, в двадцати километрах от Ташкента. Сперва я как бы учился дышать воздухом Средней Азии. Потом я начал знакомиться с местными людьми. Потом со среднеазиатской литературой того времени. И роман Айни "Бедняк" был для меня первым руководством по современной среднеазиатской прозе. И то, что это было переводом с таджикского языка, а не узбекского, меня не смущало, в первую очередь меня волновал материал, содержание.
Тут я почувствовал, что для того, чтобы понять настоящее, то есть современность, революционный материал, мне предстоит ознакомиться с прошлым. Настоящее ведь возникает из прошлого, перерабатывая или уничтожая его. Я был уверен, что, вернувшись из Средней Азии, я найду очень многое в публичных библиотеках Москвы и Ленинграда, что восполнит мои знания по восточным культурам, мои пробелы в образовании, и что я найду ответ в книгах на многое из того, на что меня натолкнет жизнь и что мне на первый взгляд покажется не совсем ясным. Так и случилось впоследствии. Но в своих поисках нового материала я отрицательно относился к экзотике, к той экзотике, которая присутствовала в европейских романах (например, Пьера Лоти), где "гаремы", "розы и соловьи", "затворницы", "одуряющие ароматы востока" заменяли правду жизни и давали читателю только оперную декорацию - кстати, лживую. "Жизнь Востока иная, и вот об этой иной жизни, настоящей жизни, я должен писать", - думалось мне.
Единственная русская вещь, поздняя повесть Л. Толстого о Хаджи-Мурате, была для меня тем блестящим образцом, которым, по моему мнению, следовало пользоваться русскому писателю.
Это было уже не "Кавказским пленником". Это уже было той литературой, в которой трепетала истинная жизнь, наполненная социальным и философским содержанием. Но это был Лев Толстой! "Как же ты-то будешь писать? Ну, будем рисковать", - подумал я.
После месячного пребывания в одном из кишлаков под Ташкентом, когда я уже несколько познакомился и с иными нравами, и с иным бытом и научился подходить к местным людям, я отправился в путешествие.
В то время в Средней Азии все было по-иному, чем сейчас. Очень силен был восточный колорит во всем - и во взаимоотношениях с людьми, и в образе жизни, и в ее красках, и во вкусах... И, попав в Коканд, в маленькую городскую гостиницу, я почувствовал себя перенесенным в прошлое столетие. В пустом и голом номере, где, кроме стола, накрытого вместо скатерти старой газетой, где, кроме стульев и кровати, ничего не было, я встретился с заместителем председателя Кокандского городского Совета. Ему писали обо мне, и он пришел меня навестить. Вот отсюда и начался тот "Коканд", которым я был занят почти непрерывно шесть лет...
На столе стоял медный самовар, на газете лежало несколько ломтей ситного и несколько кусочков сахару. И вот за этим пиршеством от моего гостя я узнал о деле Хаджи Хамдама. Отсюда и пошло мое знакомство как с общим характером беш-арыкского дела, так и с теми подробностями, без которых я не мог бы ничего написать. Он же познакомил меня и с рядом участников многих событий, которые впоследствии я описывал в "Коканде". Чудесный человек был этот кокандец. Сложна и трудна была его жизнь самарского рабочего, по воле революции в 1918 году очутившегося в Коканде. Но все рассказанное им также было лишь предысторией.
Интересен был этот бывший рабочий, воистину большевик, еще и другим. Казалось, что в 1934 году он совсем не изменился по сравнению с 1918 годом и что он носит все ту же серенькую кепочку, и ту же много раз стиранную косоворотку, и те же штаны, заправленные в пыльные сапоги. Пылища тогда царила в Коканде. Он же познакомил меня и с теми узбеками, с которыми вместе жил и вместе делал историю.
После Коканда я отправился дальше. Но сейчас моя поездка была уже до некоторой степени осмысленной... Я знал, что мне в первую очередь спрашивать, чем следует интересоваться, как наполнять подробностями тот рассказ, который меня поразил в Коканде. И не только поразил, но захватил, овладел мной.
Нет нужды описывать здесь подробный маршрут моего дальнейшего путешествия. Я как-то подсчитал, что одолел несколько тысяч километров, пользуясь различными видами транспорта, вплоть до лошади. Я побывал и в Фергане, и в Самарканде, и в Зеравшанской долине, и в горной пограничной полосе Средней Азии, и не только крупные города, но и мелкие, и десятки кишлаков - все было на моем пути. Я видел не только оседлое население, но и бродячие племена, на шатры которых вдруг натыкался у колодцев пустыни. Однажды мне пришлось даже до некоторой степени участвовать в одной операции против басмачей, просочившихся через границу как раз в ту осень. Правда, никакой прямой и активной роли в этом деле я не играл. Я видел людей самых разнообразных социальных положений. Да не только видел, но и знакомился с ними. Они были разными и по возрасту, и по убеждениям, а некоторые из них оказались участниками событий тех лет, которые я впоследствии описывал в романе "Коканд". Не думайте, что я "собирал материал"... Я не пользовался записной книжкой, я просто жил всеми этими новыми впечатлениями, и только таким образом они скапливались в моей душе (именно в душе, я не оговорился).
Позже, после возвращения моего из поездки я получил из среднеазиатских архивов многотомное беш-арыкское дело, и оно стало сюжетным стержнем моего романа. Я познакомился со всем, что было в архивах по этому поводу, изучил это так, как может изучать историк документы. Но в дополнение к этим документам у меня были личные впечатления, и десятки рассказов живых людей, и все то, что мне дала поездка. И они оживили всю документальную историю.
Когда я приехал в Ленинград, перенасыщенный всем этим материалом среднеазиатской жизни, мне захотелось привести его в некоторый порядок, в систему, но я не смог этого сделать. Системы-то не получалось. Когда я беседовал с товарищами по этому поводу, они мне говорили, что материал очень сложен, хаотичен и вряд ли мне удастся в нем разобраться. Тогда я решил все-таки попытаться, но избрал иной путь, не тот, чтобы описывать только мои непосредственные впечатления, как описывает репортер или хроникер. Я должен осмыслить все - такую я себе поставил задачу... В течение трех лет я сделался постоянным посетителем Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина в Ленинграде. Я ознакомился почти со всеми книгами, которые были написаны о революционных событиях в Средней Азии, но, кроме этого, я ознакомился и с рядом научных трудов по истории государств Средней Азии и среднеазиатской культуры, экономике, этнографии и географии, климатологии и т. д. Я прочитал комплекты ташкентских, кокандских и самаркандских газет за многие годы. Газеты еще не документ, но это нечто вроде записной книжки, и если к "записям" в ней относиться исторически, если считать, что все записанное - только факты, только материал для историка, который он должен обрабатывать, тогда пользоваться газетами необходимо. Они, как сейсмограф, повседневно отмечающий колебания почвы, то есть ее жизнь, также дают общую картину социальной жизни и собирают ряд интересных деталей, тех мелочей, которые эту жизнь воскрешают в подробностях.
Сейчас мне кажется, что если в то время, когда я ничего не знал о Средней Азии, кроме "зачина" (рассказов М. Ф. Фрунзе), и если бы мне сказали тогда: "Вот что, дорогой товарищ! Учти!.. Чтобы писать что-то о Средней Азии, ты должен пробыть в ней не две-три недели, а почти треть года... Да, да... Ты в погоне за материалом, который будет интересовать тебя все сильнее, исколесишь немало дорог, а потом ты утонешь в груде книг и бумаг, и годами будешь глотать книжную пыль, и так же годами будешь писать", - возможно, даже наверное, я бы испугался непомерности труда... Но, к счастью, я ни о чем подобном не думал. И работа над "Кокандом" стала моей ежедневной потребностью. И я не спрашивал себя, когда же будет поставлена последняя точка...
Вот тогда-то все как бы само собой пришло в систему, без усилий с моей стороны. Сюжет книги сложился сам и совершенно естественно. Я ничего не придумывал, не мучился над планом книги, и писать ее было легко.
Книга "Это было в Коканде" впервые была напечатана в 1940-м году в журнале "Звезда". С тех пор, несколько раз переиздавая ее отдельными изданиями, я всегда вносил в нее соответствующие редакционные поправки, которые казались мне нужными. Год тому назад я снова ее пересматривал, и не только по линии стиля. Она жива во мне и до сих пор. Я, само собой разумеется, никогда не считал и не считаю, что она совершенна, все живое далеко не совершенно. Строго говоря, несовершенное можно найти даже в великих произведениях искусства, как писал об этом Ромен Роллан. Но эта книга близка мне. В ней вовсе не чужая, а родная мне тема, и годы, проведенные над этой книгой, кажутся мне счастливыми.
Декабрь 1959 г.
Н и к о л а й Н и к и т и н
СЛОВАРЬ
А з а н - религиозный призыв у мусульман.
А з а н ч и - прислужник в мечети.
А р б а к е ш - возчик.
А с к е р - воин.
Б а й г а - конские состязания.
Б а л а х а н а - пристройка к дому, терраса с навесом.
Б а ч и - юноши и мальчики, живущие у певцов, обучающиеся у них танцам, пению, игре на инструментах.
Б у н ч у к - войсковой знак и символ власти, древко с шаром и прядями конских волос.
Д а м у л л а - помощник муллы.
Д а с т а р х а н - угощение.
Д а ш н а к - член армянской буржуазно-националистической партии.
Д е р в и ш - странствующий мусульманский монах.
Д е х к а н и н - крестьянин.
Д ж а д и д ы - представители буржуазно-националистической группы в Бухаре.
Д ж и х а д - "священная война" мусульман в Средней Азии.
Д ж у г а р а - однолетний кормовой злак.
Д у в а л - глиняный забор.
Д у т а р - народный щипковый музыкальный инструмент.
И ч к а р и - женская половина мусульманского дома.
И ш а н - высшее духовное звание в исламе.
К а в а р д а к - кушанье, кусочки жареного мяса (куры или баранины) с разными овощами и пряностями.
К а м а с - погребальное одеяние, саван особого покроя.
К а м ч а - плетка.
К а р а г а ч - порода дерева.
К а р н а й - духовой инструмент.
К и п ч а к и - одно из племен в Средней Азии.
К о ш м а - коврик, подстилка из войлока.
К у р б а ш и - начальник басмаческого отряда.
К у р г а н ч а - усадьба.
К у р д ж у н - путевой мешок из ковровой материи, двусторонний вьюк.
К у ш б е г и - звание первого министра в Бухаре, при эмирате.
К я ф и р ы - мусульманская кличка "неверных", христиан.
М а з а р - могила святого, с часовней.
М а н г а л - жаровня.
М а х а л я - часть двора.
М е д р е с е - мусульманская школа.
М е р г е н ы - стрелки-басмачи.
М у к к и - горная обувь.
М ю р и д - послушник у мусульман, обязанный беспрекословно повиноваться высшему наставнику (шейху или имаму).
Н о м а д - кочевник.
Н у к е р - воин личной охраны важных и знатных лиц.
С а р б а з - солдат бухарской армии при эмире.
С у р а - стих из Корана.
С у р п а й - музыкальный инструмент.
С ю з а н е - узбекский ковер, который обычно вешают на стене; полотно с вышитым шелковой или бумажной ниткой орнаментом.
Т а б и б - туземный врач.
Т о м а ш а - зрелище, спектакль.
Т о й - пир, угощение.
Т у г а и - заросли кустарника.
У л у с - селение.
Ф и р м а н - приказ.
Ч а й р и к е р ы - издольщики в сельских хозяйствах богачей.
Ч а ч в а н - покрывало, сплетенное из конского волоса, закрывающее лицо женщины.
Ч и л и м - трубка для курения опия (анаши) с длинным чубуком.
Ч и л ь м а н д ы - бубен.
Ч и к ч и р ы - узкие кавалерийские брюки с кожаными нашивками (леями).
Ш а р и а т - свод религиозных и гражданских прав для мусульман, основанный на Коране и канонических преданиях.
Ш у р п а - суп.
Ш у р-ч а й - зеленый чай.
- Надо выработать ряд жестких мер... Устроим специальное заседание... Обсудим... Надо быть начеку... Начеку! - отрывисто, властно, с энергией и ненавистью в голосе говорил Карим, устремив взгляд на чернильницу. Затем с чернильницы он перевел взгляд на Юсупа. - А главное - надо во что бы то ни стало поймать врага, - добавил он, будто чувствуя, что чего-то не досказал. - И я поймаю его. Клянусь!
- Ты так это говоришь, таким тоном, как будто ты не уверен в этом, сказал Юсуп и рассмеялся. - Неужели ты в этом не уверен?
- То есть как не уверен? - спросил Карим и вдруг почувствовал, что он краснеет в первый раз в жизни и что руки у него мгновенно стали мокрыми и горячими. Этот совершенно невинный по форме вопрос, такой легкий, такой простой и такой, по существу, глубокий, вонзился в Карима, точно игла, и вдруг нарушил годами выработанную привычку быть готовым ко всему. Ни одно прямое, брошенное в лоб обвинение никогда не подействовало бы так на Карима.
- Хоп, хоп! - сказал Юсуп. - Мне надо идти. До вечера!
- До вечера, - повторил Карим и улыбнулся, чувствуя, что делает это последним напряжением нервов, потом протянул руку Юсупу и крепко ее пожал. Он проводил Юсупа до двери, а когда дверь за Юсупом закрылась, он схватился за портьеру и так дернул ее, что материя затрещала. Портьера повисла на одном последнем кольце.
Лицо Карима перекосилось, как будто кто-то ударил его по голове. Он опустился в кресло и просидел в нем минут пятнадцать, не двигаясь, молча прислушиваясь к звону капель за окном, падавших с методической точностью, будто часы, отбивавшие секунды. У него слегка закружилась голова... Он быстро провел рукой по волосам, успокоил себя и нажал кнопку к Вахидову, чтобы сдать ему подписанные бумаги.
Секретарь Вахидов, войдя в кабинет, удивленно оглянулся на портьеру, потом на Карима.
- Это я нечаянно... - пробормотал Карим, усмехнувшись. Голос у него охрип, ему пришлось откашляться. - Поправить надо, - сказал он, указывая на портьеру, затем дотронулся пальцем до лба и подумал: "Какая глупость! Неужели конец? Нет, это нервы. Просто показалось..."
Карим тряхнул головой, отгоняя от себя страшные мысли.
Юсуп покинул здание Совнаркома. По-прежнему у входа шагали постовые милиционеры. Дождь не унимался. На секунду все показалось ему как в Ленинграде: обхлестанные дождем машины, мокрые деревья, блестящий от дождя асфальт, влажный песок на аллее бульварчика. Невольно вспомнились колонны Смольного. "Если бы Киров был тут... - подумал Юсуп. - Пойти бы к нему, вот как пришлось побывать у него в Ленинграде..."
Юсуп присел на скамью в конце бульвара, выходившего на улицу. "Что же мне делать? - подумал он. - К Жарковскому идти нелепо, он считает, что все расследовано, все закончено. Обратиться в партийные организации?"
Это было трудное состояние. Но Юсуп был настойчив и упорен. Некоторые его спрашивали: "Чего вы добиваетесь? Какие у вас факты, черт возьми, чтобы говорить о таких вещах?" Он отвечал: "У меня есть жизнь. Это ведь тоже факт, черт возьми. Она тоже что-то доказывает, надо только внимательно слушать и прилежно смотреть и говорить об этом..." Шел месяц, другой, он везде говорил о деле Хамдама. Он писал даже Блинову, Лихолетову. Верный себе, стремительный Александр сразу ему ответил: "Чуешь дымок - жарь, ставь вопрос... А еще лучше - приезжай в Москву, посоветуемся, разберемся".
До Карима, конечно, доходили слухи и об этих письмах и об этих разговорах. Карим смеялся, не придавая им значения, только однажды сказал: "Не заболел ли Юсуп маниакальной идеей?"
Но Юсуп не был одинок. Ряд товарищей сочувствовал ему и поддерживал его. Он не был одиноким и в своих ощущениях.
Чтобы правильнее оценить их, заглянем несколько в душу Юсупу. Пожалуй, только он из всех ташкентцев мог чувствовать в хамдамовском деле что-то и сугубо свое, очень личное, больно его задевающее, чем он так долго мучился. Поэтому и с друзьями по работе и на всякого рода собраниях он советовался, пытался "прощупать" их мнения.
"Я ищу правды", - говорил он. Одни выслушивали его внимательно, другие разводили руками, третьи, покачав головой, предпочитали уйти в сторону от этих беспокойных разговоров.
При свидании с Каримом у Юсупа мелькнула тень подозрения, он это очень хорошо помнил, но ни в своих мыслях тогда, ни даже в чувствах он не связывал Карима с Хамдамом.
Только однажды, когда он приехал в Москву к Лихолетовым, мысль об этом опять почти случайно промелькнула у него в разговоре, и он поделился ею с Александром.
Сашка вдруг напружился, как в молодые годы, расстегнул ворот кителя, шея у него побагровела, и он сделал страшные глаза:
- А что? Махнем! Напишем в ЦК.
Юсуп согласился.
52
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Через три года возникло совсем иное дело, совсем не сплетавшееся с тем, о котором говорил Юсуп, но по существу, как многие решили впоследствии, связанное с ним. Оно возникло и протекало, конечно, уже без Юсупа, при иной обстановке в иных обстоятельствах и с иными людьми. И завершилось полным разгромом Карима и его соучастников. Эти события пронеслись над землей как раз в дни весеннего сева...
1940
О Р О М А Н Е "Э Т О Б Ы Л О В К О К А Н Д Е"
Начинающим литератором (еще в 1923 году) слыхал я лично рассказы М. В. Фрунзе о Средней Азии, о борьбе советских людей за освобождение Бухары от феодальной власти эмира. Дм. Фурманов, соратник Фрунзе по этим походам, также делился со мной своими воспоминаниями. И когда через десять лет я попал в Среднюю Азию, эти рассказы, конечно, воскресли в моей памяти. Однако не только минувшее стало мне яснее. Яснее стал виден тот огромный исторический процесс, в котором созревало и крепло братство между русскими и узбеками. Стало понятным, каким образом произошли разительные перемены, превратившие захудалую царскую окраину в чудесный край, и каким путем Юсуп, мальчик-раб при конюшне богача Мамедова, возмужав и закалившись в обстановке боевых лет, смог сделаться комиссаром Советской Армии, а затем большим партийным работником.
Но как же писался "Коканд"?
Эти несколько страниц, с которыми я хочу обратиться к читателям, ознакомят их с историей возникновения этой книги. И, может быть, дадут им понять, каким же образом русский писатель берется за материал Востока ("восточный")? Для него, по-видимому, чуждый или случайный?.. И каким образом этот материал, эта тема становятся для него настолько живыми и близкими, что без них он не может представить себе своего творчества...
По рождению я северянин. Отсюда, из северного материала, вышло большинство моих повестей и рассказов и в их числе роман "Северная Аврора". Так что Средняя Азия пришла ко мне как будто бы извне. И никакими житейскими нитями я как будто бы не был с ней связан... Так как же все это вышло? Этот вопрос сейчас и для меня самого интересен, потому что до сих пор я над ним не задумывался. Ну, значит пришла пора над этим подумать...
Рассказы М. В. Фрунзе и Дм. Фурманова еще не давали мне права писать о Средней Азии. Они были для меня тем "зачином", с которого начинается всякая песня. Но это еще не было "Кокандом" ни по теме, ни по своему сюжету.
Как это ни странно, но мысль об этой книге, о возможном воплощении ее родилась во мне в дни Первого Всесоюзного съезда советских писателей, когда я встретился с некоторыми среднеазиатскими работниками, а также и с рядом писателей, уже побывавших в этом краю.
Нельзя забыть дни Первого съезда писателей! Праздничные, радостные, полные необыкновенных ощущений и мыслей... До этих дней я считал себя, как и многие из моих русских сотоварищей и друзей по литературе, только русским писателем. Масштаб своей духовной деятельности я ограничивал пределами Ленинграда, Москвы, вообще Россией. Все остальное представлялось мне чем-то экзотическим, чрезвычайным, далеким.
Если вспомнить классическое прошлое нашей русской литературы, так и там встретишься приблизительно с тем же отношением. Даже у Пушкина и Лермонтова "кавказская тема", тема Востока, в сущности, звучит по-русски, если можно так выразиться... "Бахчисарайский фонтан" - лишь тема любви и судьбы пленницы Марии. Гирей и все прочее - лишь обрамление. Лермонтов это прежде всего тема русского воина в обстановке Кавказа, или также тема судьбы, личности или тема русского среди кавказских гор. Ранний рассказ Льва Толстого - опять, по существу, русская тема, тема прекрасных человеческих взаимоотношений, возникших между русским офицером и горянкой Диной, тема "Кавказского пленника".
Но в дни Первого съезда мне стало понятно, что я не только русский писатель. А советский писатель. И не только в смысле идеологии, а и в смысле материала, которым я могу воспользоваться. И не только могу, а может быть, должен...
Когда я увидал своими соседями по Колонному залу писателей украинцев, грузин, белорусов, армян, узбеков, таджиков, туркмен, азербайджанцев и т. д., - эта мысль об общности наших задач укрепилась во мне. Нет, нам нельзя быть замкнутыми и ограничиваться, говоря метафорически, пределами только своего "щигровского уезда". Это, конечно, шутка, но мысль, даже шутливо выраженная, все-таки таит в себе зерно истины. Двое из моих друзей (Тихонов и Павленко) уже побывали в Средней Азии, уже писали о ней, и я решил пойти за ними следом. Мне думалось, что двух-трех недель будет мне достаточно и что я сумею дать хотя бы какой-нибудь очерк, что в предстоящей поездке я удовлетворю свое писательское любопытство. О большем я и не думал. И вот поэтому почти сразу после съезда я отправился в Среднюю Азию...
В Ташкенте я почти не жил. Я жил на даче в одном из кишлаков по дороге на Чирчик, в двадцати километрах от Ташкента. Сперва я как бы учился дышать воздухом Средней Азии. Потом я начал знакомиться с местными людьми. Потом со среднеазиатской литературой того времени. И роман Айни "Бедняк" был для меня первым руководством по современной среднеазиатской прозе. И то, что это было переводом с таджикского языка, а не узбекского, меня не смущало, в первую очередь меня волновал материал, содержание.
Тут я почувствовал, что для того, чтобы понять настоящее, то есть современность, революционный материал, мне предстоит ознакомиться с прошлым. Настоящее ведь возникает из прошлого, перерабатывая или уничтожая его. Я был уверен, что, вернувшись из Средней Азии, я найду очень многое в публичных библиотеках Москвы и Ленинграда, что восполнит мои знания по восточным культурам, мои пробелы в образовании, и что я найду ответ в книгах на многое из того, на что меня натолкнет жизнь и что мне на первый взгляд покажется не совсем ясным. Так и случилось впоследствии. Но в своих поисках нового материала я отрицательно относился к экзотике, к той экзотике, которая присутствовала в европейских романах (например, Пьера Лоти), где "гаремы", "розы и соловьи", "затворницы", "одуряющие ароматы востока" заменяли правду жизни и давали читателю только оперную декорацию - кстати, лживую. "Жизнь Востока иная, и вот об этой иной жизни, настоящей жизни, я должен писать", - думалось мне.
Единственная русская вещь, поздняя повесть Л. Толстого о Хаджи-Мурате, была для меня тем блестящим образцом, которым, по моему мнению, следовало пользоваться русскому писателю.
Это было уже не "Кавказским пленником". Это уже было той литературой, в которой трепетала истинная жизнь, наполненная социальным и философским содержанием. Но это был Лев Толстой! "Как же ты-то будешь писать? Ну, будем рисковать", - подумал я.
После месячного пребывания в одном из кишлаков под Ташкентом, когда я уже несколько познакомился и с иными нравами, и с иным бытом и научился подходить к местным людям, я отправился в путешествие.
В то время в Средней Азии все было по-иному, чем сейчас. Очень силен был восточный колорит во всем - и во взаимоотношениях с людьми, и в образе жизни, и в ее красках, и во вкусах... И, попав в Коканд, в маленькую городскую гостиницу, я почувствовал себя перенесенным в прошлое столетие. В пустом и голом номере, где, кроме стола, накрытого вместо скатерти старой газетой, где, кроме стульев и кровати, ничего не было, я встретился с заместителем председателя Кокандского городского Совета. Ему писали обо мне, и он пришел меня навестить. Вот отсюда и начался тот "Коканд", которым я был занят почти непрерывно шесть лет...
На столе стоял медный самовар, на газете лежало несколько ломтей ситного и несколько кусочков сахару. И вот за этим пиршеством от моего гостя я узнал о деле Хаджи Хамдама. Отсюда и пошло мое знакомство как с общим характером беш-арыкского дела, так и с теми подробностями, без которых я не мог бы ничего написать. Он же познакомил меня и с рядом участников многих событий, которые впоследствии я описывал в "Коканде". Чудесный человек был этот кокандец. Сложна и трудна была его жизнь самарского рабочего, по воле революции в 1918 году очутившегося в Коканде. Но все рассказанное им также было лишь предысторией.
Интересен был этот бывший рабочий, воистину большевик, еще и другим. Казалось, что в 1934 году он совсем не изменился по сравнению с 1918 годом и что он носит все ту же серенькую кепочку, и ту же много раз стиранную косоворотку, и те же штаны, заправленные в пыльные сапоги. Пылища тогда царила в Коканде. Он же познакомил меня и с теми узбеками, с которыми вместе жил и вместе делал историю.
После Коканда я отправился дальше. Но сейчас моя поездка была уже до некоторой степени осмысленной... Я знал, что мне в первую очередь спрашивать, чем следует интересоваться, как наполнять подробностями тот рассказ, который меня поразил в Коканде. И не только поразил, но захватил, овладел мной.
Нет нужды описывать здесь подробный маршрут моего дальнейшего путешествия. Я как-то подсчитал, что одолел несколько тысяч километров, пользуясь различными видами транспорта, вплоть до лошади. Я побывал и в Фергане, и в Самарканде, и в Зеравшанской долине, и в горной пограничной полосе Средней Азии, и не только крупные города, но и мелкие, и десятки кишлаков - все было на моем пути. Я видел не только оседлое население, но и бродячие племена, на шатры которых вдруг натыкался у колодцев пустыни. Однажды мне пришлось даже до некоторой степени участвовать в одной операции против басмачей, просочившихся через границу как раз в ту осень. Правда, никакой прямой и активной роли в этом деле я не играл. Я видел людей самых разнообразных социальных положений. Да не только видел, но и знакомился с ними. Они были разными и по возрасту, и по убеждениям, а некоторые из них оказались участниками событий тех лет, которые я впоследствии описывал в романе "Коканд". Не думайте, что я "собирал материал"... Я не пользовался записной книжкой, я просто жил всеми этими новыми впечатлениями, и только таким образом они скапливались в моей душе (именно в душе, я не оговорился).
Позже, после возвращения моего из поездки я получил из среднеазиатских архивов многотомное беш-арыкское дело, и оно стало сюжетным стержнем моего романа. Я познакомился со всем, что было в архивах по этому поводу, изучил это так, как может изучать историк документы. Но в дополнение к этим документам у меня были личные впечатления, и десятки рассказов живых людей, и все то, что мне дала поездка. И они оживили всю документальную историю.
Когда я приехал в Ленинград, перенасыщенный всем этим материалом среднеазиатской жизни, мне захотелось привести его в некоторый порядок, в систему, но я не смог этого сделать. Системы-то не получалось. Когда я беседовал с товарищами по этому поводу, они мне говорили, что материал очень сложен, хаотичен и вряд ли мне удастся в нем разобраться. Тогда я решил все-таки попытаться, но избрал иной путь, не тот, чтобы описывать только мои непосредственные впечатления, как описывает репортер или хроникер. Я должен осмыслить все - такую я себе поставил задачу... В течение трех лет я сделался постоянным посетителем Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина в Ленинграде. Я ознакомился почти со всеми книгами, которые были написаны о революционных событиях в Средней Азии, но, кроме этого, я ознакомился и с рядом научных трудов по истории государств Средней Азии и среднеазиатской культуры, экономике, этнографии и географии, климатологии и т. д. Я прочитал комплекты ташкентских, кокандских и самаркандских газет за многие годы. Газеты еще не документ, но это нечто вроде записной книжки, и если к "записям" в ней относиться исторически, если считать, что все записанное - только факты, только материал для историка, который он должен обрабатывать, тогда пользоваться газетами необходимо. Они, как сейсмограф, повседневно отмечающий колебания почвы, то есть ее жизнь, также дают общую картину социальной жизни и собирают ряд интересных деталей, тех мелочей, которые эту жизнь воскрешают в подробностях.
Сейчас мне кажется, что если в то время, когда я ничего не знал о Средней Азии, кроме "зачина" (рассказов М. Ф. Фрунзе), и если бы мне сказали тогда: "Вот что, дорогой товарищ! Учти!.. Чтобы писать что-то о Средней Азии, ты должен пробыть в ней не две-три недели, а почти треть года... Да, да... Ты в погоне за материалом, который будет интересовать тебя все сильнее, исколесишь немало дорог, а потом ты утонешь в груде книг и бумаг, и годами будешь глотать книжную пыль, и так же годами будешь писать", - возможно, даже наверное, я бы испугался непомерности труда... Но, к счастью, я ни о чем подобном не думал. И работа над "Кокандом" стала моей ежедневной потребностью. И я не спрашивал себя, когда же будет поставлена последняя точка...
Вот тогда-то все как бы само собой пришло в систему, без усилий с моей стороны. Сюжет книги сложился сам и совершенно естественно. Я ничего не придумывал, не мучился над планом книги, и писать ее было легко.
Книга "Это было в Коканде" впервые была напечатана в 1940-м году в журнале "Звезда". С тех пор, несколько раз переиздавая ее отдельными изданиями, я всегда вносил в нее соответствующие редакционные поправки, которые казались мне нужными. Год тому назад я снова ее пересматривал, и не только по линии стиля. Она жива во мне и до сих пор. Я, само собой разумеется, никогда не считал и не считаю, что она совершенна, все живое далеко не совершенно. Строго говоря, несовершенное можно найти даже в великих произведениях искусства, как писал об этом Ромен Роллан. Но эта книга близка мне. В ней вовсе не чужая, а родная мне тема, и годы, проведенные над этой книгой, кажутся мне счастливыми.
Декабрь 1959 г.
Н и к о л а й Н и к и т и н
СЛОВАРЬ
А з а н - религиозный призыв у мусульман.
А з а н ч и - прислужник в мечети.
А р б а к е ш - возчик.
А с к е р - воин.
Б а й г а - конские состязания.
Б а л а х а н а - пристройка к дому, терраса с навесом.
Б а ч и - юноши и мальчики, живущие у певцов, обучающиеся у них танцам, пению, игре на инструментах.
Б у н ч у к - войсковой знак и символ власти, древко с шаром и прядями конских волос.
Д а м у л л а - помощник муллы.
Д а с т а р х а н - угощение.
Д а ш н а к - член армянской буржуазно-националистической партии.
Д е р в и ш - странствующий мусульманский монах.
Д е х к а н и н - крестьянин.
Д ж а д и д ы - представители буржуазно-националистической группы в Бухаре.
Д ж и х а д - "священная война" мусульман в Средней Азии.
Д ж у г а р а - однолетний кормовой злак.
Д у в а л - глиняный забор.
Д у т а р - народный щипковый музыкальный инструмент.
И ч к а р и - женская половина мусульманского дома.
И ш а н - высшее духовное звание в исламе.
К а в а р д а к - кушанье, кусочки жареного мяса (куры или баранины) с разными овощами и пряностями.
К а м а с - погребальное одеяние, саван особого покроя.
К а м ч а - плетка.
К а р а г а ч - порода дерева.
К а р н а й - духовой инструмент.
К и п ч а к и - одно из племен в Средней Азии.
К о ш м а - коврик, подстилка из войлока.
К у р б а ш и - начальник басмаческого отряда.
К у р г а н ч а - усадьба.
К у р д ж у н - путевой мешок из ковровой материи, двусторонний вьюк.
К у ш б е г и - звание первого министра в Бухаре, при эмирате.
К я ф и р ы - мусульманская кличка "неверных", христиан.
М а з а р - могила святого, с часовней.
М а н г а л - жаровня.
М а х а л я - часть двора.
М е д р е с е - мусульманская школа.
М е р г е н ы - стрелки-басмачи.
М у к к и - горная обувь.
М ю р и д - послушник у мусульман, обязанный беспрекословно повиноваться высшему наставнику (шейху или имаму).
Н о м а д - кочевник.
Н у к е р - воин личной охраны важных и знатных лиц.
С а р б а з - солдат бухарской армии при эмире.
С у р а - стих из Корана.
С у р п а й - музыкальный инструмент.
С ю з а н е - узбекский ковер, который обычно вешают на стене; полотно с вышитым шелковой или бумажной ниткой орнаментом.
Т а б и б - туземный врач.
Т о м а ш а - зрелище, спектакль.
Т о й - пир, угощение.
Т у г а и - заросли кустарника.
У л у с - селение.
Ф и р м а н - приказ.
Ч а й р и к е р ы - издольщики в сельских хозяйствах богачей.
Ч а ч в а н - покрывало, сплетенное из конского волоса, закрывающее лицо женщины.
Ч и л и м - трубка для курения опия (анаши) с длинным чубуком.
Ч и л ь м а н д ы - бубен.
Ч и к ч и р ы - узкие кавалерийские брюки с кожаными нашивками (леями).
Ш а р и а т - свод религиозных и гражданских прав для мусульман, основанный на Коране и канонических преданиях.
Ш у р п а - суп.
Ш у р-ч а й - зеленый чай.