В большинстве случаев де Селби для подтверждения своих теорий самостоятельно проводил какие-то эксперименты. Существуют достаточные основания для того, чтобы полагать, что на протяжении некоторого времени он рассматривал гравитацию как «тюремщика» человечества, удерживающего людей на одной «однонаправленной тропке», ведущей в Лету; де Селби считал, что истинная и конечная свобода лежит в некоем движении «вверх». Поначалу ему казалось, что авиация и космические аппараты смогут дать нужное решение, но потом он пришел к выводу об их непригодности для воплощения его идей и несколько недель провозился над созданием какого-то «особого аппарата», для построения которого ему понадобилось большое количество ртути, проволоки и прочих материалов; с помощью этого аппарата де Селби надеялся «избавить значительные площади земной поверхности» от порабощающего влияния силы притяжения. К счастью для жителей той местности, в которой он собирался начинать применение своего аппарата, эксперимент не принес желаемого результата, и люди, и их движимое имущество остались на своих местах. В итоге де Селби вскоре был захвачен исключительно необычной идеей и оставил свои попытки ликвидации силы тяготения[36].
 
   Как я уже намекал ранее, пробыв всего несколько минут в отменно выбеленной комнате в компании сержанта Отвагсона, я бы многое дал за то, чтобы хоть краем глаза увидеть стрелку, указывающую, куда нужно двигаться, чтобы побыстрее найти путь вдоль «батона колбасы», а не ходить вместе со всеми «поперек».
   Уже в дверях мы поняли и осознали, что в комнате кто-то есть. Этот кто-то был одет в синюю полицейскую форму со знаками отличия на груди, показывающими, что перед нами важная персона; на голове у него была полицейская фуражка с большой и важно выглядящей кокардой, ярко сияющей и тоже подтверждающей, что мы имеем дело с высоким чином. Человек этот был очень толст, кругл, с ручками и ножками, которые казались совсем крошечными по сравнению со всем остальным шарообразным телом. Его усы топорщились как щетка, и вид их выдавал дурной нрав и стремление потакать всем своим желаниям. Сержант глядел на гостя с явным удивлением, но отдал ему честь по-военному.
   — Инспектор О’Ккурки! — воскликнул сержант.
   — Что значит это отсутствие наличия полицейских в помещении полицейского участка в дежурное время? — пролаял инспектор.
   Звук его голоса напоминал шум, производимый трением наждака по грубой, необработанной деревянной поверхности, и было совершенно ясно, что он очень недоволен либо собой, либо другими людьми.
   — Я самолично отсутствовал, — ответил сержант почтительно, — исполняя служебные обязанности и расследуя дело, будучи вызванный по срочному и неотложному и крайне важному вызову.
   — А вам известно, что в канаве у дороги два часа назад был найден человек со вспоротым животом по фамилии Мэтерс и орудием преступления, очевидно, явился нож или другой подобный острый инструмент?
   Сказать, что услышанное поразило меня, — значит не сказать ничего. У меня было такое впечатление, что к моему лицу поднесли раскаленную докрасна кочергу и зачем-то ее там некоторое время удерживали. Потрясение, которое я испытал, серьезнейшим образом отразилось на работе клапанов моего сердца. Я в полной растерянности переводил взгляд с сержанта на инспектора и с инспектора на сержанта, а внутри у меня все дрожало и трепетало от ужаса.
   Будем надеяться, что наш общий друг Финнюкейн где-нибудь недалеко, сказала Джоан.
   — Конечно известно, — бодро доложил сержант.
   Странно, весьма странно. Откуда он мог об этом узнать? Ведь на протяжении последних нескольких часов он — и мы вместе с ним — занимался поисками велосипеда?
   — И какие же шаги вы предприняли, сколько шагов и в каком направлении? — все тем же лающим тоном спросил инспектор.
   — Весьма широкие шаги и шаги в нужном направлении, — спокойно отрапортовал сержант. — И я уже знаю, кто убийца.
   — В таком случае, почему он не арестован и не заключен в камеру предварительного заключения?
   — Арестован и заключен.
   — Где?
   — Здесь.
   Я стоял как громом пораженный — быстро и с опаской оглянувшись и никого за своей спиной не обнаружив, я мгновенно понял, что являюсь тем убийцей, о котором, не обращая на меня внимания, ведут между собой разговор полицейские. Я и не пытался возражать, хотя бы потому, что у меня начисто пропал голос и во рту все совершенно пересохло.
   Инспектор О’Ккурки был столь сердит, что ему уже ничем нельзя было угодить, даже тем, что сообщил ему сержант.
   — Тогда почему же он не заперт в камере с двойным замком? — взревел инспектор.
   И тут впервые за время разговора с инспектором вид у сержанта стал удрученный и пристыженный. Лицо приобрело более густой красный оттенок, а очи он вперил в пол.
   — Понимаете... я должен признаться, что... — бормотал сержант, — я держу там свой велосипед.
   — Понятно, — коротко бросил инспектор.
   Потом он быстро нагнулся и поприцеплял черные прищепки к нижней части штанин своих брюк, разогнулся и потопал ногами по полу. И тут я обратил внимание, что он стоит, опершись локтем о конторку.
   — Позаботьтесь о том, чтобы весь этот ваш беспорядок привести в должный порядок, — гаркнул инспектор с порога вместо «до свидания», — позаботьтесь и о том, чтобы все ненормальное было приведено в норму и убийца был заключен в клетку с целью предотвращения его побега и последующего нанесения им новых неисчислимых бед в нашем округе.
   Дав эти указания, инспектор исчез за дверью, не закрыв ее за собой плотно. Мы услышали грубое поскрипывание и покряхтывание гравия — эти звуки сообщили нам, что инспектор предпочитал старомодный способ заскакивания на велосипед.
   Сержант снял с головы фуражку, глянул по сторонам и направился к ближайшему стулу, сел на него и устроился поудобнее на своем мягком, словно пневматическом седалище. Вытащил из кармана большую красную тряпку и стал собирать ею большие шарики пота, усеявшие его просторную физиономию. Затем расстегнул верхние пуговицы своей форменной рубашки, словно для того, чтобы выпустить прятавшийся под ней воздух неприятностей. Потом он предался научно-скрупулезному исследованию подошв и носков своих полицейских ботинок — это было верным знаком того, что он напряженно ищет решение какой-то мучающей его проблемы.
   — Что вас так беспокоит? — спросил я, теперь уже страстно желая, чтобы обсуждение того происшествия, о котором упоминал инспектор, было продолжено.
   — Велосипед.
   — Велосипед?
   — Вот именно. Как я могу выставить его из камеры? — воскликнул сержант. — Я постоянно держу его в одиночном заключении — само собой разумеется, когда я не езжу на нем. Тем самым я обеспечиваю себе уверенность в том, что он не ведет недостойную личную жизнь, которая бы бросала тень на мое собственное достоинство. Если имеешь дело с моим велосипедом, нужно проявлять высокую бдительность, а без велосипеда мне никак не обойтись — ведь приходится ездить по своим полицейским делам и делать длинные концы, то туда, то сюда.
   — Так вы собираетесь запереть меня в камере? И держать меня там в полной изоляции от всего мира?
   — Вы же сами слышали, что сказал инспектор! Он даже дал совершенно ясные указания на этот счет.
   Спроси, не шутка ли это все? подсказала Джоан.
   — Это что, шутка, предпринимаемая с целью развлечения?
   — Если вы воспримете это как шутку, я вам буду премного благодарен, — сказал сержант вполне, как мне показалось, искренне. — Я буду вспоминать все с теплым чувством. Это с вашей стороны было бы благородным жестом и несказанно достойным деянием. Покойники обычно так не поступают.
   — Что? Как вы сказали? Я не...
   — Вспомните-ка о правилах истинной житейской мудрости, о которых я вам в частном порядке рассказывал. Одно из этих правил гласит: все следует приспосабливать себе на пользу, и вот сейчас, поскольку я следовал этому правилу, вы превратились в убийцу... Инспектор требовал поимки преступника и заключения его под стражу? Так? Так. А раз так, то что могло бы в мало-минимальной степени благоприятно подействовать на его mal d’esprit, то есть, по-нашему, на его дурное расположение духа и унылое состояние души? Поимка этого самого преступника. И, к вашему личному несчастью, вам довелось оказаться в непосредственной близости и рядомости в то самое время, когда я получал инструкции, и то, что оказалось вашим несчастьем, для меня оказалось большой удачей и счастливым случаем. И теперь ничего другого не остается, как вздернуть вас за тяжкое преступление.
   — Как это вздернуть? — вскричал я.
   — А вот так — очень просто — подвесить за горлянку-горляночку на веревочке, и пораньше, чтобы поспеть к завтраку.
   — Это... это... это нечестно, — бормотал я, заикаясь, — это неправильно... это несправедливо... это гадко... это просто жестокое злодейство!
   Последние слова я, объятый ужасом, уже выкрикивал дрожащим, тоненьким голоском.
   — Ну, что поделать — таковы требования жизни в нашем округе, — спокойно объяснил сержант.
   — Я буду сопротивляться, — закричал я, — я буду сражаться за жизнь до смерти, я буду бороться и биться за свое существование, даже если при попытке сохранить свою жизнь я ее потеряю!
   Сержант сделал успокаивающий жест рукой, словно отмел все, что я сказал. Потом достал откуда-то курительную огромных размеров трубку и воткнул ее во что-то у себя на лице. Трубка торчала как топорик, повернутый лезвием вверх.
   — Так вот, касательно до велосипеда, — произнес сержант, приведя трубку в дымящее состояние
   — Какой еще велосипед?
   — Как какой? Мой велосипед, чей же еще? Если я не выполню указаний и не помещу вас в заключение в камеру, создаст ли это для вас большие неудобства? Мною руководит не сугубо эгоистическое желание потакать своим прихотям, а беспокойство о своем велосипеде. Стена этой комнаты — совсем не подходящее место для моего велосипеда, ему будет крайне неприятно прислоняться к такой стене.
   — Я не буду возражать, если меня не поместят в камеру, — заверил я сержанта очень спокойным голосом.
   — Вы можете пребывать где-то поблизости на условиях временного освобождения из-под стражи до тех пор, пока мы не выстроим на заднем дворе эшафот. Для свободного перемещения вы получите особое разрешение, подтвержденное соответствующей бумагой.
   — В таком случае, почем вы знаете, что я не воспользуюсь первой же возможностью и не совершу побег? — задал я свой вопрос, полагая, что мне совсем не помешало бы для обретения уверенности в успехе побега знать мысли и намерения сержанта.
   Сержант улыбнулся мне, насколько позволял ему улыбаться вес огромной трубки.
   — А вот этого вы и не совершите, — проговорил он сквозь зубы, сжимающие трубку. — Во-первых, это было бы бесчестно, а во-вторых, даже если бы это было вполне честным актом, то вас легко было бы выследить по следу, оставляемому вашим задним колесом, и к тому же, в дополнение ко всему, полицейский Лисс без сомнения и безо всякой посторонней помощи перехватил бы вас еще до того, как вы достигли бы границ нашего округа. И для этого совсем не нужен ордер на арест.
   Некоторое время мы сидели молча, погруженные в свои мысли: сержант наверняка размышлял о своем велосипеде, а я — о своей надвигающейся смерти.
   Кстати, подала Джоан свой голос, насколько мне помнится, наш друг сержант заявлял, что по закону нас нельзя и пальцем тронуть по причине твоей врожденной анонимности.
   Совершенно верно! вскричал я молча, про себя. У меня это совершенно вылетело из головы!
   Но учитывая нынешнее состояние дел, боюсь, это будет не более чем академический вопрос.
   И тем не менее об этом стоит упомянуть, сказал я.
   О Господи, ну конечно!
   — Кстати, — обратился я уже к сержанту, — вы нашли украденные у меня американские часы?
   — Дело о часах рассматривается, и ему уделяется должное внимание, — сказал сержант официальным тоном.
   — А вот вы припоминаете, что некоторое время назад заявили мне, что я вроде бы здесь вовсе и не присутствую, потому что я безымянен и бесфамилен, а раз так, то моя личность невидима для закона и правоохранительных органов?
   — Да, я говорил такое.
   — В таком случае, как же тогда меня можно повесить за убийство, которое, предположим, я бы даже и совершил? Повесить без суда, без предварительного расследования, без слушания дела в присутствии должностного лица, отвечающего за общественный порядок, без соответствующего предупреждения?
   Говоря все это, я внимательно следил за выражением лица сержанта — я видел, как он вынимает свою топорообразную трубку изо рта, как хмурит лоб, как пролегают на его челе беспокойные складки, как заламываются брови в хитрых конфигурациях. Я видел, что сержант очень серьезно обеспокоен моими словами. Он бросил на меня темный взгляд, потом послал еще один, мрачнее предыдущего, потом еще один, — он давил на меня своими сгущенными взглядами, посылая их один за другим вслед первому.
   — Однако это ж надо, — пробормотал сержант.
   Несколько минут Отвагсон молчал, очевидно, полностью посвятив себя обдумыванию моих протестов и доводов. Он хмурился, все лицо его сморщилось, отчего кровь отхлынула от его лица, и стало оно вида черного и ужасного.
   Наконец он заговорил:
   — Вы, не испытывая никаких сомнений, утверждаете, что вы безымянны?
   — Во мне никаких сомнений нет, я совершенно в этом уверен.
   — А может быть, вас зовут Мик Барри?
   — Нет.
   — Шарлемань О’Киффи?
   — Нет.
   — Сэр Джастин Спенз?
   — Нет, нет.
   — Кимберли?
   — Нет.
   — Джозеф Поу?
   — Нет.
   Сержант еще долго продолжал перечислять имена и фамилии, на каждую из которых я отвечал «нет». В конце концов он заявил:
   — Неслыханное отречение и денонсация! — Сержант провел своим красным платком по лицу, собирая скопившуюся на нем влагу. — Поразительное дело — настоящий парад-демонстрация всяческого отрицания!
   Сержант испробовал на мне еще пару десятков имен и на каждое получал мое неизменное «нет».
   — Да, странно, — медленно проговорил он. — Вы отказались от всех известных мне имен белых людей, и теперь остаются лишь имена чернокожих и прочих кожих. А впрочем... вас случайно не Байроном величают?
   — Нет, нет и еще раз нет.
   — Какой блин у нас получается, совсем комом, — мрачно и печально сказал сержант. Он низко наклонил голову, сложился почти вдвое, наверное для того, чтобы дать возможность тем доподлинным мозгам, которые имелись у него в задней части головы, тоже принять участие в размышлении.
   — О святые страдальцы господа сенаторы! — пробормотал Отвагсон.
   Похоже, победа за нами!
   Подожди, мы еще не дома, в тепле и уюте, ответил я.
   И тем не менее думаю, мы можем немного расслабиться. Судя по всему, он никогда ничего не слышал о синьоре Бари, златогласом попугайчике-певуне из Милана.
   Время для таких игривых замечаний выбрано неудачно, довольно резко оборвал я Джоан.
   Ничего он никогда не слышал и о Лейфе Рыжебородом, хотя тот совершил множество достойных дел — открыл, например, Гренландию. Ну да пусть его.
   — Какая, однако, загвоздка! — вскричал вдруг сержант, вскочил на ноги и нервно зашагал по комнате из угла в угол.
   Прошагав так некоторое время, он объявил:
   — Я полагаю, что данное дело может быть успешно приведено к завершению и оформлено должным образом.
   Мне не понравилась появившаяся у него на лице улыбочка.
   — Да, это верно, — начал свои пояснения сержант, — что, будучи безымянным, вы не можете совершить преступления и что правая рука закона, невзирая на степень вашей криминальности, не может вас и пальцем тронуть. Все, что вы делаете, — это ложь, и обман, и иллюзия, и все, что с вами происходит, — это на самом деле неправда, потому что с вами ничего происходить не может.
   Я кивал головой в знак полного с ним согласия.
   — По этой причине, — продолжал вести свои разъяснения дальше сержант, — мы можем взять и повесить вас, и оставить вас висеть до полного исчезновения в вас признаков жизни, а поскольку с вами так или иначе ничего происходить не может, то вы вроде как и не будете и повешены, а раз так, то не нужно делать никаких записей в книге регистрации смертных казней и смертей. Та смерть, которой вам придется умереть, вовсе даже и не смерть — сама по себе смерть, так или иначе, феномен, в лучшем случае, ничтожный, — а просто антисанитарное состояние, временно имеющее место на заднем дворе, некое несуществующее ничто, нейтрализованное, отмененное и признанное недействительным через асфиксию, лишение воздуха и перелом спинного хребта в шее. Вот если я скажу, что вас, так сказать, пристукнули на заднем дворе, и это не будет являться ложью, то точно также будет правдой сказать, что ничего вообще с вами и не произошло.
   — Иначе говоря, если я вас правильно понял, вы хотите сказать, что раз у меня нет имени, то я не могу умереть, а раз так, вас нельзя привлечь к ответственности за причинение мне смерти, даже если вы и в самом деле меня убьете?
   — Да, в целом вы представили дело правильно, — сказал сержант.
   Я почувствовал такую глубокую печаль и потерянность, что на глаза навернулись слезы, а в горле стал комок непередаваемой, мучительной и трагической жалости к самому себе. И одновременно я ощутил со всей остротой каждую живую частицу своего существа, жаждущую жить. Жизнь, во всей ее реальности, билась, почти с болезненной напряженностью, в кончиках моих пальцев, я, как никогда ранее, остро воспринимал прекрасную реальность своего теплого лица и живую подвижность своих конечностей, преисполненных собственной жизни, и энергично бегущую по моим венам здоровую, красную кровь. Мысль о том, что придется со всем этим расстаться безо всякой на то веской причины, что эта маленькая вселенная должна рассыпаться и стать прахом, была столь тосклива и горька, вызывала столь траурную жалость к самому себе, что и думать о том, что о ней надо думать, было непереносимо тяжело.
   Следующим важным событием, произошедшим тогда в комнате, было вхождение в нее полицейского МакПатрульскина. Грузно войдя, он почти строевым шагом направился к стулу, уселся на него, вытащил свой черный блокнот и принялся просматривать записи, сделанные им собственноручно, губы его при этом вытянулись вперед и стали похожи на затянутую веревкой горловину мешка.
   — Ну что, снял показания? — спросил сержант.
   — Снял, — скорее промычал, чем ответил МакПатрульскин.
   — Хорошо, читай их вслух так, чтобы я слышал, читай до тех пор, пока я все не услышу и не сделаю умственные сравнения во сокровенной части моей, сокрытой от взоров внутренней головы.
   МакПатрульскин зорко всмотрелся в свои записи[37].
   — Десять целых, пять десятых, — объявил он
   — Так, значит десять целых, пять десятых, — повторил сержант. — А каково было показание по лучу?
   — Пять целых, три десятых.
   — А по рычагу?
   — Две целых, три десятых.
   — Две целых, три десятых? Это высоко, — задумчиво проговорил сержант. Он вставил костяшки кулака к себе в рот между желтыми зубами, похожими на зубья пилы, и погрузился в тяжкий труд проведения сравнений в уме. Через несколько минут лик его прояснился, и он обратился к МакПатрульскину:
   — Зарегистрировано ли падение?
   — Легкое падение в пять тридцать.
   — Пять тридцать? Это довольно поздно, если падение было небольшим... А ты засыпал уголь в отверстие?
   — Засыпал, — сообщил МакПатрульскин.
   — Сколько?
   — Три с половиной килограмма.
   — Правильно засыпал?
   — Правильно, как положено.
   — А почему только три с половиной, а не четыре?
   — Три с половиной было вполне достаточно. Ведь, помнишь, показания по лучу на протяжении последних четырех дней постоянно падали. Я попробовал затвор, но он был закрыт плотно и совершенно не болтался.
   — Я бы все-таки положил восемь, но если затвор прочно закрыт, тогда можно считать, что нет места для боязливого беспокойства.
   — Абсолютно никакого, — подтвердил МакПатрульскин.
   Сержант вычистил лицо от каких бы то ни было следов раздумий, поднялся со стула и похлопал своими пухлыми руками по нагрудным карманам.
   — Ну что ж, — пробормотал он, наклоняясь, чтобы прицепить защепки на брюки у щиколоток. — Я отправляюсь туда, куда я отправляюсь, — сообщил сержант, обращаясь вроде бы и ко мне, и к МакПатрульскину, — а ты выйди со мной на пару минут наружу в экстерьер, — добавил он, на этот раз обращаясь непосредственно к МакПатрульскину, — и я тебе сообщу нечто, касающееся недавно имевших место событий в официальном порядке.
   Они вышли из комнаты, оставив меня в грустном и безрадостном одиночестве. МакПатрульскин скоро вернулся, но в его отсутствие, хотя длилось оно весьма малое и совсем непродолжительное время, я чувствовал себя очень сиротливо. Войдя в комнату, МакПатрульскин тут же дал мне помятую сигарету, которая, когда я взял ее, еще сохраняла тепло его нагрудного кармана.
   — Надо полагать, что вас все-таки того, вздернут, — учтиво сказал он.
   Не будучи в состоянии промолвить и слово, я лишь закивал головой.
   — Неподходящая пора года для этого, будет стоить бешеные деньги, — сочувственно сообщил мне МакПатрульскин. — Вы даже себе представить не можете, сколько сейчас дерут за доски.
   — А что... просто дерево... с большими ветками, не подошло бы? — полюбопытствовал я, поддавшись пустой и ненужной прихоти проявить чувство юмора. Удивительно, что меня послушался мой язык.
   — Нет, это было бы неприлично, но я доложу сержанту Отвагсону в приватной беседе о вашем любезном предложении.
   — Спасибо.
   — Могу вам сообщить, что последнее по времени повешение в нашем округе имело место тридцать лет назад. Тогда повесили исключительно известную личность по фамилии МакДэдд. Ему принадлежал рекорд — более ста миль на одной шине без единого прокола. Но из-за этого он и попал в неприятное положение. Нам пришлось повесить велосипед.
   — Повесить велосипед? — воскликнул я, пораженный.
   — Дело было так. МакДэдд точил зуб на человека по фамилии Фиггерсон, острый зуб, и было за что, но к этому Фиггерсону и близко не подходил. Он понимал, чем это может закончиться, но однажды, при удобном случае, измочалил велосипед Фиггерсона ломом. Тут уж, конечно, без драки обойтись никак не могло, и МакДэдд с Фиггерсоном схлестнулись и крепко подрались, ну и этот Фиггерсон — такая темная, в общем, личность, все в очках ходил, и на лицо темен, и волос смоль, — в общем, этот Фиггерсон не дожил до того момента, чтоб узнать, кто же в этой драке победил. Похороны и поминки были первоклассные, и похоронили его вместе с его велосипедом. Вам когда-нибудь доводилось видеть гроб велосипедных очертаний?
   — Нет, не доводилось.
   — Могу вам сказать, что сделать такой гроб — ох как непросто. Тонкая работа нужна. Только первоклассному столяру справиться, и ведь надо было все сделать не на тяп-ляп, а солидно — тут тебе и руль, и педали, и все прочее. А убийца был, можно сказать, закоренелый преступник, и мы долго не могли его поймать, никак не могли узнать, где он себя прячет, по крайней мере свою основную часть. Нам пришлось арестовать его велосипед в придачу к нему самому, а перед тем мы целую неделю держали их под скрытным наблюдением, хотели точно выяснить, где именно находится главная часть МакДэдда. Нам нужно было удостовериться, не пребывает ли большая часть велосипеда в брюках МакДэдда pari passu — вы ухватываете смысл моих высказываний?
   — Рассказывайте, рассказывайте, что же дальше произошло?
   — Сержант вынес свое решение после целой недели наблюдений, а его положение, надо вам сказать, было болезненно до крайности, потому что он близко приятельствовал с МакДэддом, не в рабочее время, конечно. Сержант признал во всем виновным велосипед, ну и велосипед повесили. В регистрационной книге мы сделали запись nolle prosequi в отношении другого обвиняемого. Сам я на экзекуции не присутствовал, потому что я весьма чувствительный человек и желудок мой исключительно реакционный[38].
   МакПатрульскин поднялся со своего места, направился к буфету и вытащил свою музыкальную шкатулку, производящую звуки столь эзотерически утонченные, что внимать им мог лишь он сам. Усевшись снова на стуле, он просунул руку в приделанные к инструменту ремешки и начал развлекать себя своей музыкой. То, какую именно музыку он играл, можно было приблизительно определить по выражению его лица. А выражение то было простецкого, отнюдь не утонченного довольства, что наверняка являлось свидетельством того, что слушал-играл он громкие, шумливые деревенские, буйные матросские и задорные, крепкие походные песни. Тишина в комнате была столь необычно полной, что начало этой тишины казалось звенящим по сравнению с тем абсолютным отсутствием звуков, которое установилось в ее конце.