Флэнн О'Брайен
А где же третий?
The Third Policeman
Перевод А.Н.Панасьева
Поскольку человеческое существование — галлюцинация, содержащая в себе вторичные галлюцинации дня и ночи (последняя представляет собой нечистое состояние атмосферы, вызываемое скоплением черного воздуха), негоже человеку беспокоиться об иллюзорном приближении высшей галлюцинации, которую обычно именуют смертью.
Де Селби
Поскольку дела человеческие столь неопределенны,
Давайте считать, что произойдет наихудшее,
и действовать соответственно.
Шекспир
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Не все знают, что старого Филиппа Мэтерса убил я, и убил его лопатой, сильнейшим ударом в челюсть, но сначала давайте я расскажу о своей дружбе с Джоном Дивни, потому что не кто иной, как Джон сначала свалил старого Мэтерса ударом по шее, а удар он нанес своим самодельным велосипедным насосом, который он смастерил из куска железной трубы. Дивни был сильный и, в общем-то, вежливый человек, но ленивый и склонный к пустым затеям. Кстати, именно он все и придумал, и он же подсказал мне взять с собой лопату. В тот день он отдавал приказания и потом, если это требовалось, объяснял, что и как.
Родился я ох как давно, мой отец был фермером, а мать держала пивную. Мы жили в том же доме, где располагалась и пивная, и дела, надо сказать, шли не так чтобы уж очень хорошо, наша закусочная была почти все время закрыта, потому что отец большую часть дня работал на ферме, а мать постоянно торчала на кухне, да и посетители почему-то появлялись не ранее того времени, когда все нормальные люди уже ложатся спать, а на Рождество и в другие праздничные дни они заявлялись еще позже. Я, кажется, так никогда в жизни и не видел мать нигде, кроме как на кухне, и никогда не видел посетителей в нашей пивной в дневное время, и даже вечером не припомню, чтобы их собиралось вместе больше, чем по двое или трое. Ну, правда, надо признать, что некоторую часть суток я проводил в постели, и вполне возможно, что и мать бывала где-то еще, кроме как на кухне, и, возможно, посетителей поближе к ночи бывало больше, чем двое или трое. Отца своего я помню смутно, но могу с уверенностью сказать, что он был человеком физически сильным и весьма молчаливым. Лишь по субботам слышал я от него парочку каких-нибудь фраз, да еще он, насколько мне известно, беседовал с посетителями нашей пивной о Парнелле[1] и заявлял, что Ирландия — чокнутая страна. А вот мать я помню очень хорошо. У нее всегда было красное лицо, с кислым выражением, наверное от того, что она постоянно толклась у плиты. Всю свою жизнь она только тем и занималась, что готовила чай, а готовила она его, чтобы чем-то заняться, в промежутках же между приготовлениями чая, чтобы скоротать время, она напевала старые песни, но без начала и без конца — какие-то отрывки. С матерью я состоял, пожалуй, в хороших отношениях, а вот с отцом мы были как чужие и почти ни о чем и почти никогда не разговаривали. Помню, как я сиживал в кухне и готовил уроки, и слышал сквозь закрытую, но совсем тоненькую дверь, как отец, расположившись в пивной на стуле под масляной лампой, беседует с нашей овчаркой Микой. Но что он ей говорил, я не мог разобрать — только бу-бу-бу и все. Отец отлично понимал всех собак и относился к ним как к человеческим существам. У моей матери была кошка, но то было какое-то совсем не домашнее животное, в основном она болталась где-то вне дома, ее вообще редко видели, да и мать не обращала на нее никакого внимания. Мы все в каком-то смысле были счастливы, каждый по-своему.
А потом пришел какой-то год, который начался где-то после Рождества, и когда тот год ушел, ушли из жизни и отец и мать. Овчарка Мика выглядела немощной и печальной и после того, как не стало отца, совсем не хотела заниматься овцами, а в следующем году и ее не стало. Тогда я был молод и глуп и никак не мог взять в толк, почему они все ушли от меня и почему не пояснили заранее, что и как. Мать оставила нас первой, и я помню того толстого человека с красной рожей, в черном костюме, который говорил моему отцу, что нет никакого сомнения в том, что она пребывает там, где ей и положено теперь пребывать, и что он — этот толстяк — уверен в этом, насколько вообще можно быть в чем-то уверенным в этой юдоли слез. Но он так и не сказал, где именно она находилась, и я решил, что толстяк сообщил отцу о том, где теперь обретается мать, по секрету и что она вернется к нам в среду, и поэтому я так и не спросил у толстяка, где же моя мама. А потом, когда ушел и отец, я подумал, что он отправился за мамой на нашей двухколесной повозке и привезет ее назад в этой повозке, но ни отец, ни мать в среду не вернулись; и мне было жалко, что они не приехали, и я испытал горькое разочарование. А человек в черном костюме заявился снова, оставался у нас в доме две ночи подряд и постоянно мыл руки в умывальнике в спальне, и читал книги. Появилось еще двое каких-то мужчин, один — маленького роста, бледный, а второй — высокий, в гетрах. У них в карманах было полно мелочи, и каждый раз, когда я у них что-нибудь спрашивал, они вместо ответа совали мне монетки. Помню, высокий говорил второму, коротышке:
— Несчастный бедолага!
Тогда я не понимал, кого он имеет в виду, и решил, что говорит он о том человеке в черной одежде, который постоянно возился в умывальнике в спальне. Но позже я все понял.
Через несколько дней меня самого увезли на легкой двухколесной повозке в чужую школу. Школа эта оказалась интернатом, в ней было полно людей, совершенно мне не знакомых, и молодых, и совсем старых. Вскоре я узнал, что то была очень хорошая школа и очень дорогая к тому же, но никаких денег тем людям, которые этой школой заведовали, я не платил, просто потому, что никаких денег у меня не было. Лишь много позже я разобрался в том, как это все было устроено и кто платил.
Жизнь мою там описывать не стоит, но об одной вещи упомянуть надо. Именно в той школе я впервые узнал кое-что о де Селби. Как-то раз в кабинете физики и других точных наук, когда там никого не было, я увидел старую потрепанную книжку. Я засунул эту книжку к себе в карман, чтобы почитать утром в постели — незадолго до того я получил разрешение вставать по утрам, когда мне заблагорассудится: такую привилегию получали далеко не все. Мне тогда было около шестнадцати лет; года я точно не помню, но вот дату я запомнил прочно: первую книгу де Селби я открыл семнадцатого марта. Я до сих пор считаю, что тот день был самым важным в моей жизни, и дату эту я помню лучше, чем дату своего рождения. Книжка называлась «Счастливые часы», причем это было самое первое издание, и двух страниц в конце книги не доставало. Когда я завершал образование в той школе, мне стукнуло уже девятнадцать лет и я уже прекрасно понимал: книга, позаимствованная мною без спросу, была весьма ценной, и то, что я не возвращаю ее, означало просто-напросто, что я ее украл.
Тем не менее я упаковал эту книгу в свой дорожный мешок, не испытывая при этом никаких угрызений совести, и наверняка сделал бы это еще раз, окажись я снова в подобной же ситуации. Для лучшего понимания той истории, которую я собираюсь рассказать, следует помнить, что именно ради де Селби я совершил свой первый серьезный грех. И ради него же впал в свой самый тяжкий грех.
К моменту окончания школы я уже достаточно хорошо представлял себе свое положение в этом мире. Мои родители умерли, родственников у меня не было, на ферме работал человек по имени Дивни; он и жил там в ожидании моего возвращения. Этому Дивни на ферме ничего не принадлежало, а за свою работу он просто каждую неделю получал чеки от какой-то конторы, полной всяких там адвокатов и законников, а сама эта контора находилась в далеком городе. Пока я учился, ни этих адвокатов, ни этого Дивни я в глаза не видел, но все они, так вышло, работали на меня — оказалось, что мой отец заплатил наличными за все это незадолго до смерти. В ранней юности я считал отца щедрым человеком, раз он выложил столько денег за обучение мальчика — то есть меня, — которого совсем мало знал.
После окончания учебы, я отправился домой не сразу. Несколько месяцев я провел в разных местах для расширения, как это обычно называют, своего кругозора. Хотелось мне также разузнать, во что мне обошлось бы полное собрание сочинений де Селби. Я намеревался обзавестись и трудами комментаторов де Селби, но за менее значительные работы я предпочел бы не платить деньги, а позаимствовать их, так сказать, «во временное пользование». Когда я пребывал в одном из тех мест, в которых «расширял кругозор», со мной однажды вечером произошло несчастье — я сломал левую ногу (или, если хотите, мне ее сломали), причем в шести местах, и к тому времени, когда я уже достаточно поправился и мог продолжить свои странствия, одна нога у меня — левая — была деревянная. У меня оставалось совсем мало денег, мне предстояло возвращаться домой и жить в гористой местности, среди камней, и я понимал, что жизнь моя будет не сладкой, но твердо знал, что фермерство, даже если мне придется заниматься им некоторое время, не будет делом всей моей жизни. Я был убежден, что если мое имя останется в истории, что если меня не забудут потомки, то помнить меня будут прежде всего как исследователя творчества де Селби.
Тот вечер, когда я вернулся в свой собственный дом, я помню в мельчайших подробностях. В каждой руке я держал по дорожному мешку. Мне как раз исполнилось двадцать лет. Прекрасный, яркий, летний день, исчерпав себя, уступил место великолепному вечеру. Дверь в пивную была открыта. За стойкой, скрестив руки на груди, стоял Джон Дивни; лицо его было склонено над раскрытой газетой, положенной на стойку прямо перед ним рядом со щитком, который обычно служил прикрытием от брызг наливаемого пива. Я стоял в дверях и рассматривал Дивни: каштановые волосы; ладненько, если не сказать красиво, скроен; широкие от фермерской работы плечи и руки толщиной в ствол молодого дерева; на лице спокойное, вежливое выражение, а глаза, как у коровы — задумчивые, темно-карие, терпеливые. Когда он почувствовал, что кто-то вошел в пивную, то не поднял головы, не прервал чтения, но его левая рука соскочила с груди, нашарила мокрую тряпку и стала медленно возить этой тряпкой по прилавку широкими кругообразными движениями. Потом, все так же продолжая читать, он медленно раздвинул руки в стороны, словно растягивал аккордеон на полную длину и спросил:
— Шхуну?
Шхуна — это такой высокий пивной бокал, но когда посетители заказывали именно «шхуну», это означало, что они просят пинту[2] черного пива «Коулрейн», самого дешевого пива в мире. Я же ответил, что хотел бы поужинать, и так, между прочим, упомянул свое имя и вообще сообщил, кто я такой. Мы тут же закрыли пивную, пошли в кухню, где и просидели всю ночь, беседовали, ели всякую всячину и пили виски. Следующий день был четверг, это я хорошо помню, и Джон Дивни заявил, что его работа сделана и что он готов уже в субботу перебраться к своим родственникам, жившим неподалеку. Заявляя, что работа сделана, он говорил неправду: как выяснилось, ферма находилась в весьма плачевном состоянии и то, что нужно было уже давно сделать, и не начинало делаться. Работы был непочатый край. Но в субботу он не уехал, сообщив, что «нужно еще кое-что доделать», а так как по воскресеньям он не работает, то «все, что нужно, он сделает в понедельник» и во вторник вечером будет уже готов передать мне все дела в образцовом порядке. В понедельник Дивни, по его словам, пришлось заняться заболевшей свиньей, и это задерживало отъезд. Всю неделю он развивал какую-то бурную деятельность, а потом прошло еще два месяца и все время возникали какие-то дела, которые нужно было срочно делать, и с течением времени ни количество таких дел, ни их срочность почему-то не уменьшались. Я не очень-то возражал против этого: хотя на уме у него постоянно было одно — как бы побездельничать, и он не слишком утруждал себя работой, его присутствие давало мне вполне сносное общество, и к тому же он никогда не просил жалованья. Сам я не работал ни на ферме, ни в пивной и все время проводил за внимательным перечитыванием книг де Селби и обработкой своих записей.
Не прошло и года, как я стал замечать, что Дивни в беседе постоянно использует слово «мы» и, что еще хуже, «наше»: «наше дело», «наша ферма». Он говорил, что ферма могла бы давать много больше, чем дает, что, может быть, ему стоит нанять работника. Я с этим не соглашался и прямо заявлял ему об этом, говоря, что на такой маленькой ферме вполне достаточно и двух человек и что «мы» бедны. Это «мы» меня очень угнетало но, после того как оно сорвалось у меня с языка, было бы бесполезно доказывать Дивни, что владельцем и дома и фермы являюсь я, и только я, и никто больше. Успокаивал я себя тем, что говорил себе: да, я владею здесь всем, ну а Дивни владеет мною.
Так прошло четыре года, наверное, вполне счастливых и для меня, и для него. У нас был хороший дом, было полно хорошей сельской еды, но мало денег. Почти все время я посвящал своим ученым занятиям. На свои сбережения я купил полные собрания сочинений двух основных комментаторов де Селби — Люкротта и Бассетта, и фотостат «Кодекса» де Селби. Я также взялся за серьезное изучение немецкого и французского языков — для того, чтобы иметь возможность читать комментаторов, писавших на этих языках. Днем Дивни работал на ферме — если, конечно, можно называть работой то, что он делал, — а вечером громко о чем-то беседовал с посетителями «нашей» пивной и заодно их обслуживал. Как-то раз я позволил себе поинтересоваться, как идут дела в пивной, а он мне ответил, что «этот пивной бар» каждый день приносит ему убытки. Я не понимал, почему пивная была убыточной, так как, судя по голосам, которые ежедневно доносились из-за тонкой двери, посетителей было вполне достаточно. Несмотря на его заявления о «личных убытках», Дивни регулярно покупал себе новую одежду и экстравагантные и дорогие булавки для галстука. Но я помалкивал. Я был рад тому, что предоставлен сам себе, что меня не вовлекают ни в какую деятельность ни на ферме, ни по дому. Моя работа над де Селби была, в конце концов, важнее, чем материальные заботы и собственное благополучие.
Однажды, ранней зимой, Дивни заявил мне: — Я трачу на эту пивную слишком много личных денег. Причем впустую. А все из-за чего? Из-за пива. Посетители постоянно жалуются. Очень плохое пиво. Я это могу подтвердить. Мне приходится иногда его пить, чтобы поддержать компанию. А потом мне нехорошо делается из-за этого пива, в голове нехорошо. Придется мне на пару дней уехать, поискать, не найдется ли пива получше.
На следующее утро он укатил на своем велосипеде и объявился к концу третьего дня, весь в пыли, уставший. Он сообщил, что все в порядке и что в пятницу должны доставить четыре бочки черного пива. Как и было обещано, пиво прибыло точно в назначенный день, и в тот же вечер посетители охотно его покупали. Это черное пиво производили в каком-то городе на юге Ирландии, и называлось оно «Борец». Выпьешь три-четыре пинты — и почти наверняка готов. Посетители пиво нахваливали, и когда они вливали в себя изрядное его количество, то начинали распевать песни и что-то орать, а иногда укладывались на пол или, выйдя из пивной, ложились прямо на дорогу в полном помрачении сознания. Некоторые из них жаловались потом, что их, когда они пребывали в таком состоянии, ограбили, и они громко кричали в пивной на следующий день после того, как это случалось, что у них украли деньги или что исчезли их часы вместе с крепкими цепочками. Джон Дивни избегал обсуждать с посетителями эту тему, мне он об их жалобах вообще ничего не говорил, но написал на картонке большими печатными буквами объявление: «Осторожно, карманные воры!» и прицепил его на полке за стойкой, рядом с другим объявлением, в котором говорилось что-то о чеках. И все равно редкая неделя проходила без того, чтобы какой-нибудь посетитель не жаловался на следующий день после борьбы с «Борцом». Признаться, мне это все не нравилось.
По мере того как шло время, Дивни все более терял веру в заведение, которое он именовал «пивным баром». Он говорил, что его вполне удовлетворило бы, если бы этот «бар» хотя бы просто окупался, но тут же высказывал сомнение, что это вообще возможно. Правительство, говорил он, несет частичную ответственность за неуспех дела, так как взимает слишком высокие налоги. И тут же добавлял, что вряд ли сможет и далее нести бремя убытков без финансовой помощи со стороны. А я отвечал, что мой отец вел дела по старинке и это приносило кое-какой доход, но, конечно, если теперь наша пивная приносит лишь убытки, то ее следует прикрыть. Тогда Дивни заявлял, что сдать лицензию на право держать питейное заведение — дело нехитрое, но вот получить ее снова совсем непросто, поэтому надо все весьма серьезно обдумать, и спешить вообще не стоит.
Приблизительно в те времена, когда мы все это обсуждали — а мне уже было под тридцать, — о нас с Дивни стали говорить как о закадычных друзьях, хотя откуда взялось такое мнение — не совсем ясно, так как я почти никуда не выходил из дому. А сидел я дома потому, что был занят своей работой и у меня почти не оставалось времени ни на что другое; к тому же с моей деревянной ногой не очень-то и погуляешь. Но говорили-то в общем правильно: все так повернулось, что мы с Дивни не расставались ни на минуту ни днем, ни, представьте себе, ночью. Весь день я торчал вместе с ним на ферме, а вечером сидел на старом стуле, на котором сиживал мой отец, под масляной лампой, в уголке пивной, и пытался работать в шуме и галдеже, который становился особенно громким после того, как посетители вступали в схватку с «Борцом». По воскресеньям, если Дивни шел в гости к соседям, я отправлялся и возвращался вместе с ним, и никогда не бывало, чтобы я уходил куда-нибудь или возвращался после него. Если он уезжал в город, чтобы заказать черного пива или семенного картофеля или чтобы, как он говорил, «повидаться с некоей особой», я катил позади него на своем велосипеде. Я перетащил свою постель к нему в комнату и старался заснуть лишь после того, как он погружался в сон, и проснуться по крайней мере за час до того, как он начинал ворочаться перед пробуждением. Но однажды моя бдительность едва не дала сбой. Помню, проснулся я среди ночи — что-то меня разбудило. Было еще совершенно темно, но по звукам, которые до меня доносились, я определил, что Дивни, не зажигая света, тихонько одевается. Я спросил его, куда это он собирается идти на ночь глядя, а он ответил, что ему не спится и что, возможно, прогулка пойдет ему на пользу. Я тут же заявил, что тоже мучаюсь от бессонницы, и мы вышли из дому вдвоем. Ночь оказалась очень холодной и дождливой. Худшей погоды для прогулки нельзя себе и представить, да еще ночью. Когда мы вернулись домой, промокшие до нитки и страшно продрогшие, я возьми и скажи, что глупо спать в разных кроватях в такую отвратительную погоду, и залез к нему в постель. Он тогда ничего не сказал, и после того случая я спал рядом с ним в его постели. И потом тоже он по этому поводу ничего не говорил. Мы продолжали дружелюбно относиться друг к другу, но ситуация была, конечно, весьма странной, и ни мне, ни ему все это не нравилось. Соседи быстренько подметили, что мы стали совершенно неразлучны. Так продолжалось три года, мы все время были вместе, и все говорили, что в Ирландии не сыщешь двух более настоящих христиан, чем я и Дивни. Говорили, что дружба — это замечательно и что мы с Дивни являли собой наиблагороднейший пример содружества всех времен и народов. Если какие-либо люди ссорились, ругались или спорили, не соглашаясь друг с другом, их тут же стыдили и говорили, что следует брать пример с меня и Дивни. Если бы Дивни появился где-нибудь или когда-нибудь без меня, это бы страшно всех изумило. И нет ничего странного в том, что вряд ли бывали еще люди, которые до такой степени не могли терпеть друг друга, как мы с Дивни, и при этом были бы так вежливы друг с другом и проявляли бы такое внешнее дружелюбие по отношению друг к другу.
А теперь я должен вернуться в своем рассказе на несколько лет назад, чтобы пояснить, как же так получилось, что мы столь сильно невзлюбили друг друга. Той «некоей особой», которую раз в месяц навешал Дивни, была девица по имени Пегин Миерс. К тому времени я завершил создание полного и точного «Указателя к произведениям де Селби», где были представлены мнения всех комментаторов, труды которых удалось разыскать, по каждому аспекту творчества великого ученого. Соответственно у каждого из нас в голове роилось множество волнующих мыслей и предвкушений — правда, несколько разного свойства. Однажды Дивни сказал мне:
— Ты вот написал могучую книгу, в этом нет у меня сомнения.
— Она полезна, — скромно признал я, — и очень нужна.
И в самом деле, в ней было много совершенно нового и такого, что доказывало: множество широко распространенных представлений о де Селби и его теориях являлись в корне неверными и проистекали от неверного прочтения его произведений.
— И что, твоя книга может сделать твое имя известным на весь мир? И ты можешь стать обладателем золотых гор, продавая права на ее издание?
— Может быть и так.
— А чего же тогда ты ее не выпускаешь?
Я пояснил, что для того, чтобы «выпустить» такую книгу, как моя, требуются деньги на ее издание; если ты уже известный автор и имеешь хорошую репутацию, то издательства сами выпускают твои книги, не требуя с тебя денег на их издание. Он поглядел на меня сочувственно, что было для него совсем необычно, и вздохнул.
— Да, с деньжатами нынче туговато, взять негде, — изрек Дивни, — питейное дело на ладан дышит, земля совсем выхолощена, урожаев не дает, а все почему? Потому что нет искусственного навоза, его не достать ни за какие деньги. А отчего так? А все от козней жидов и масонов.
Я знал, что с удобрениями дело обстоит совсем не так, как представлял его мне Дивни — он как-то раз уже признавался мне, что просто не хочет возиться с ними. Помолчав, он добавил:
— Надо подумать, как раздобыть денежки для твоей книжки, да и мне самому деньги не помешают. Разве можно так долго заставлять девушку ждать? Так можно дождаться до того, что она станет старой девой и ждать больше уж будет нечего.
Я не спросил его, собирается ли он привести жену — если он действительно женится — в «наш» дом, но если бы он и в самом деле вознамерился это сделать и мне не удалось бы отговорить его, то мне самому пришлось бы уйти из дому. С другой стороны, если бы он после женитьбы ушел сам, то я, наверное, был бы даже весьма и весьма этому рад.
Миновало несколько дней, прежде чем мы снова заговорили о деньгах. И вдруг, во время очередной нашей беседы, он сказал:
— А как насчет того, чтоб старого Мэтерса, ну вроде как?..
— А причем тут Мэтерс?
Я никогда не видел этого старика, но много слышал о нем. Он долгих пятьдесят лет занимался торговлей скотом, а теперь оставил дела и жил преспокойно в своем большом доме. Точнее, он не совсем оставил дела, он просто вел их через агентов. Поговаривали, что каждый раз, когда он отправляется, ковыляя на своих старых ногах, в деревню, то тащит с собой не менее трех тысяч фунтов, которые аккуратно помещает в банке. Хотя я очень мало разбирался в общепринятых правилах приличия, даже я счел бы совершенно непозволительным обращаться к Мэтерсу с просьбой одолжить нам денег.
— У него денег невпроворот, — сказал Дивни.
— Как-то негоже нам просить милостыню.
— Нет, негоже, — согласился Дивни.
А он в какой-то степени не лишен чувства собственного достоинства, подумалось мне. И в тот раз мы больше о Мэтерсе не говорили. Но потом Дивни взял в привычку в каждой беседе, о чем бы ни шла речь, упоминать, как бы между прочим и совсем ни к месту, о том, что нам, дескать, нужны деньги, и о том, сколько дурных денег таскает с собой старый Мэтерс в своем «черном ящичке». Иногда Дивни поносил Мэтерса, обвинял его в том, что тот состоит в заговоре вместе с производителями искусственного навоза, или в том, что Мэтерс нечист на руку и ведет дела нечестно, а значит, денежки его вроде как неправедные. Однажды Дивни заговорил о «социальной справедливости», но видно было, что он совершенно неправильно понимает, что же это такое — «социальная справедливость».
Трудно сказать, как и когда мне стало ясно, что Дивни вовсе не намеревался просить денег у Мэтерса ни как милостыню, ни в виде одолжения, а просто хотел ограбить старика. Не могу также вспомнить и того, сколько времени прошло, прежде чем я наконец осознал, что Дивни хочет не только ограбить Мэтерса, но и убить его: ведь мертвый Мэтерс не сможет дать показаний, и опознать грабителя будет невозможно. Знаю наверняка лишь то, что не ранее чем через полгода я начал воспринимать обсуждение этого страшного плана как естественную часть наших бесед. Потом прошло еще три месяца, прежде чем я заставил себя окончательно согласиться с этим предложением, и еще три месяца, прежде чем я сумел открыто признаться, что все мои сомнения и опасения отброшены. Не буду рассказывать о том, какие Дивни применял уловки и хитрости, чтобы вынудить или подтолкнуть меня принять его план. Достаточно будет сказать, что он прочитал мой «Указатель к произведениям Де Селби» (или притворился, что прочитал) и потом обсуждал со мной проблему ответственности, которую берет на себя человек, отказывающийся по нелепой прихоти опубликовать «Указатель» и тем самым явить его миру.
Родился я ох как давно, мой отец был фермером, а мать держала пивную. Мы жили в том же доме, где располагалась и пивная, и дела, надо сказать, шли не так чтобы уж очень хорошо, наша закусочная была почти все время закрыта, потому что отец большую часть дня работал на ферме, а мать постоянно торчала на кухне, да и посетители почему-то появлялись не ранее того времени, когда все нормальные люди уже ложатся спать, а на Рождество и в другие праздничные дни они заявлялись еще позже. Я, кажется, так никогда в жизни и не видел мать нигде, кроме как на кухне, и никогда не видел посетителей в нашей пивной в дневное время, и даже вечером не припомню, чтобы их собиралось вместе больше, чем по двое или трое. Ну, правда, надо признать, что некоторую часть суток я проводил в постели, и вполне возможно, что и мать бывала где-то еще, кроме как на кухне, и, возможно, посетителей поближе к ночи бывало больше, чем двое или трое. Отца своего я помню смутно, но могу с уверенностью сказать, что он был человеком физически сильным и весьма молчаливым. Лишь по субботам слышал я от него парочку каких-нибудь фраз, да еще он, насколько мне известно, беседовал с посетителями нашей пивной о Парнелле[1] и заявлял, что Ирландия — чокнутая страна. А вот мать я помню очень хорошо. У нее всегда было красное лицо, с кислым выражением, наверное от того, что она постоянно толклась у плиты. Всю свою жизнь она только тем и занималась, что готовила чай, а готовила она его, чтобы чем-то заняться, в промежутках же между приготовлениями чая, чтобы скоротать время, она напевала старые песни, но без начала и без конца — какие-то отрывки. С матерью я состоял, пожалуй, в хороших отношениях, а вот с отцом мы были как чужие и почти ни о чем и почти никогда не разговаривали. Помню, как я сиживал в кухне и готовил уроки, и слышал сквозь закрытую, но совсем тоненькую дверь, как отец, расположившись в пивной на стуле под масляной лампой, беседует с нашей овчаркой Микой. Но что он ей говорил, я не мог разобрать — только бу-бу-бу и все. Отец отлично понимал всех собак и относился к ним как к человеческим существам. У моей матери была кошка, но то было какое-то совсем не домашнее животное, в основном она болталась где-то вне дома, ее вообще редко видели, да и мать не обращала на нее никакого внимания. Мы все в каком-то смысле были счастливы, каждый по-своему.
А потом пришел какой-то год, который начался где-то после Рождества, и когда тот год ушел, ушли из жизни и отец и мать. Овчарка Мика выглядела немощной и печальной и после того, как не стало отца, совсем не хотела заниматься овцами, а в следующем году и ее не стало. Тогда я был молод и глуп и никак не мог взять в толк, почему они все ушли от меня и почему не пояснили заранее, что и как. Мать оставила нас первой, и я помню того толстого человека с красной рожей, в черном костюме, который говорил моему отцу, что нет никакого сомнения в том, что она пребывает там, где ей и положено теперь пребывать, и что он — этот толстяк — уверен в этом, насколько вообще можно быть в чем-то уверенным в этой юдоли слез. Но он так и не сказал, где именно она находилась, и я решил, что толстяк сообщил отцу о том, где теперь обретается мать, по секрету и что она вернется к нам в среду, и поэтому я так и не спросил у толстяка, где же моя мама. А потом, когда ушел и отец, я подумал, что он отправился за мамой на нашей двухколесной повозке и привезет ее назад в этой повозке, но ни отец, ни мать в среду не вернулись; и мне было жалко, что они не приехали, и я испытал горькое разочарование. А человек в черном костюме заявился снова, оставался у нас в доме две ночи подряд и постоянно мыл руки в умывальнике в спальне, и читал книги. Появилось еще двое каких-то мужчин, один — маленького роста, бледный, а второй — высокий, в гетрах. У них в карманах было полно мелочи, и каждый раз, когда я у них что-нибудь спрашивал, они вместо ответа совали мне монетки. Помню, высокий говорил второму, коротышке:
— Несчастный бедолага!
Тогда я не понимал, кого он имеет в виду, и решил, что говорит он о том человеке в черной одежде, который постоянно возился в умывальнике в спальне. Но позже я все понял.
Через несколько дней меня самого увезли на легкой двухколесной повозке в чужую школу. Школа эта оказалась интернатом, в ней было полно людей, совершенно мне не знакомых, и молодых, и совсем старых. Вскоре я узнал, что то была очень хорошая школа и очень дорогая к тому же, но никаких денег тем людям, которые этой школой заведовали, я не платил, просто потому, что никаких денег у меня не было. Лишь много позже я разобрался в том, как это все было устроено и кто платил.
Жизнь мою там описывать не стоит, но об одной вещи упомянуть надо. Именно в той школе я впервые узнал кое-что о де Селби. Как-то раз в кабинете физики и других точных наук, когда там никого не было, я увидел старую потрепанную книжку. Я засунул эту книжку к себе в карман, чтобы почитать утром в постели — незадолго до того я получил разрешение вставать по утрам, когда мне заблагорассудится: такую привилегию получали далеко не все. Мне тогда было около шестнадцати лет; года я точно не помню, но вот дату я запомнил прочно: первую книгу де Селби я открыл семнадцатого марта. Я до сих пор считаю, что тот день был самым важным в моей жизни, и дату эту я помню лучше, чем дату своего рождения. Книжка называлась «Счастливые часы», причем это было самое первое издание, и двух страниц в конце книги не доставало. Когда я завершал образование в той школе, мне стукнуло уже девятнадцать лет и я уже прекрасно понимал: книга, позаимствованная мною без спросу, была весьма ценной, и то, что я не возвращаю ее, означало просто-напросто, что я ее украл.
Тем не менее я упаковал эту книгу в свой дорожный мешок, не испытывая при этом никаких угрызений совести, и наверняка сделал бы это еще раз, окажись я снова в подобной же ситуации. Для лучшего понимания той истории, которую я собираюсь рассказать, следует помнить, что именно ради де Селби я совершил свой первый серьезный грех. И ради него же впал в свой самый тяжкий грех.
К моменту окончания школы я уже достаточно хорошо представлял себе свое положение в этом мире. Мои родители умерли, родственников у меня не было, на ферме работал человек по имени Дивни; он и жил там в ожидании моего возвращения. Этому Дивни на ферме ничего не принадлежало, а за свою работу он просто каждую неделю получал чеки от какой-то конторы, полной всяких там адвокатов и законников, а сама эта контора находилась в далеком городе. Пока я учился, ни этих адвокатов, ни этого Дивни я в глаза не видел, но все они, так вышло, работали на меня — оказалось, что мой отец заплатил наличными за все это незадолго до смерти. В ранней юности я считал отца щедрым человеком, раз он выложил столько денег за обучение мальчика — то есть меня, — которого совсем мало знал.
После окончания учебы, я отправился домой не сразу. Несколько месяцев я провел в разных местах для расширения, как это обычно называют, своего кругозора. Хотелось мне также разузнать, во что мне обошлось бы полное собрание сочинений де Селби. Я намеревался обзавестись и трудами комментаторов де Селби, но за менее значительные работы я предпочел бы не платить деньги, а позаимствовать их, так сказать, «во временное пользование». Когда я пребывал в одном из тех мест, в которых «расширял кругозор», со мной однажды вечером произошло несчастье — я сломал левую ногу (или, если хотите, мне ее сломали), причем в шести местах, и к тому времени, когда я уже достаточно поправился и мог продолжить свои странствия, одна нога у меня — левая — была деревянная. У меня оставалось совсем мало денег, мне предстояло возвращаться домой и жить в гористой местности, среди камней, и я понимал, что жизнь моя будет не сладкой, но твердо знал, что фермерство, даже если мне придется заниматься им некоторое время, не будет делом всей моей жизни. Я был убежден, что если мое имя останется в истории, что если меня не забудут потомки, то помнить меня будут прежде всего как исследователя творчества де Селби.
Тот вечер, когда я вернулся в свой собственный дом, я помню в мельчайших подробностях. В каждой руке я держал по дорожному мешку. Мне как раз исполнилось двадцать лет. Прекрасный, яркий, летний день, исчерпав себя, уступил место великолепному вечеру. Дверь в пивную была открыта. За стойкой, скрестив руки на груди, стоял Джон Дивни; лицо его было склонено над раскрытой газетой, положенной на стойку прямо перед ним рядом со щитком, который обычно служил прикрытием от брызг наливаемого пива. Я стоял в дверях и рассматривал Дивни: каштановые волосы; ладненько, если не сказать красиво, скроен; широкие от фермерской работы плечи и руки толщиной в ствол молодого дерева; на лице спокойное, вежливое выражение, а глаза, как у коровы — задумчивые, темно-карие, терпеливые. Когда он почувствовал, что кто-то вошел в пивную, то не поднял головы, не прервал чтения, но его левая рука соскочила с груди, нашарила мокрую тряпку и стала медленно возить этой тряпкой по прилавку широкими кругообразными движениями. Потом, все так же продолжая читать, он медленно раздвинул руки в стороны, словно растягивал аккордеон на полную длину и спросил:
— Шхуну?
Шхуна — это такой высокий пивной бокал, но когда посетители заказывали именно «шхуну», это означало, что они просят пинту[2] черного пива «Коулрейн», самого дешевого пива в мире. Я же ответил, что хотел бы поужинать, и так, между прочим, упомянул свое имя и вообще сообщил, кто я такой. Мы тут же закрыли пивную, пошли в кухню, где и просидели всю ночь, беседовали, ели всякую всячину и пили виски. Следующий день был четверг, это я хорошо помню, и Джон Дивни заявил, что его работа сделана и что он готов уже в субботу перебраться к своим родственникам, жившим неподалеку. Заявляя, что работа сделана, он говорил неправду: как выяснилось, ферма находилась в весьма плачевном состоянии и то, что нужно было уже давно сделать, и не начинало делаться. Работы был непочатый край. Но в субботу он не уехал, сообщив, что «нужно еще кое-что доделать», а так как по воскресеньям он не работает, то «все, что нужно, он сделает в понедельник» и во вторник вечером будет уже готов передать мне все дела в образцовом порядке. В понедельник Дивни, по его словам, пришлось заняться заболевшей свиньей, и это задерживало отъезд. Всю неделю он развивал какую-то бурную деятельность, а потом прошло еще два месяца и все время возникали какие-то дела, которые нужно было срочно делать, и с течением времени ни количество таких дел, ни их срочность почему-то не уменьшались. Я не очень-то возражал против этого: хотя на уме у него постоянно было одно — как бы побездельничать, и он не слишком утруждал себя работой, его присутствие давало мне вполне сносное общество, и к тому же он никогда не просил жалованья. Сам я не работал ни на ферме, ни в пивной и все время проводил за внимательным перечитыванием книг де Селби и обработкой своих записей.
Не прошло и года, как я стал замечать, что Дивни в беседе постоянно использует слово «мы» и, что еще хуже, «наше»: «наше дело», «наша ферма». Он говорил, что ферма могла бы давать много больше, чем дает, что, может быть, ему стоит нанять работника. Я с этим не соглашался и прямо заявлял ему об этом, говоря, что на такой маленькой ферме вполне достаточно и двух человек и что «мы» бедны. Это «мы» меня очень угнетало но, после того как оно сорвалось у меня с языка, было бы бесполезно доказывать Дивни, что владельцем и дома и фермы являюсь я, и только я, и никто больше. Успокаивал я себя тем, что говорил себе: да, я владею здесь всем, ну а Дивни владеет мною.
Так прошло четыре года, наверное, вполне счастливых и для меня, и для него. У нас был хороший дом, было полно хорошей сельской еды, но мало денег. Почти все время я посвящал своим ученым занятиям. На свои сбережения я купил полные собрания сочинений двух основных комментаторов де Селби — Люкротта и Бассетта, и фотостат «Кодекса» де Селби. Я также взялся за серьезное изучение немецкого и французского языков — для того, чтобы иметь возможность читать комментаторов, писавших на этих языках. Днем Дивни работал на ферме — если, конечно, можно называть работой то, что он делал, — а вечером громко о чем-то беседовал с посетителями «нашей» пивной и заодно их обслуживал. Как-то раз я позволил себе поинтересоваться, как идут дела в пивной, а он мне ответил, что «этот пивной бар» каждый день приносит ему убытки. Я не понимал, почему пивная была убыточной, так как, судя по голосам, которые ежедневно доносились из-за тонкой двери, посетителей было вполне достаточно. Несмотря на его заявления о «личных убытках», Дивни регулярно покупал себе новую одежду и экстравагантные и дорогие булавки для галстука. Но я помалкивал. Я был рад тому, что предоставлен сам себе, что меня не вовлекают ни в какую деятельность ни на ферме, ни по дому. Моя работа над де Селби была, в конце концов, важнее, чем материальные заботы и собственное благополучие.
Однажды, ранней зимой, Дивни заявил мне: — Я трачу на эту пивную слишком много личных денег. Причем впустую. А все из-за чего? Из-за пива. Посетители постоянно жалуются. Очень плохое пиво. Я это могу подтвердить. Мне приходится иногда его пить, чтобы поддержать компанию. А потом мне нехорошо делается из-за этого пива, в голове нехорошо. Придется мне на пару дней уехать, поискать, не найдется ли пива получше.
На следующее утро он укатил на своем велосипеде и объявился к концу третьего дня, весь в пыли, уставший. Он сообщил, что все в порядке и что в пятницу должны доставить четыре бочки черного пива. Как и было обещано, пиво прибыло точно в назначенный день, и в тот же вечер посетители охотно его покупали. Это черное пиво производили в каком-то городе на юге Ирландии, и называлось оно «Борец». Выпьешь три-четыре пинты — и почти наверняка готов. Посетители пиво нахваливали, и когда они вливали в себя изрядное его количество, то начинали распевать песни и что-то орать, а иногда укладывались на пол или, выйдя из пивной, ложились прямо на дорогу в полном помрачении сознания. Некоторые из них жаловались потом, что их, когда они пребывали в таком состоянии, ограбили, и они громко кричали в пивной на следующий день после того, как это случалось, что у них украли деньги или что исчезли их часы вместе с крепкими цепочками. Джон Дивни избегал обсуждать с посетителями эту тему, мне он об их жалобах вообще ничего не говорил, но написал на картонке большими печатными буквами объявление: «Осторожно, карманные воры!» и прицепил его на полке за стойкой, рядом с другим объявлением, в котором говорилось что-то о чеках. И все равно редкая неделя проходила без того, чтобы какой-нибудь посетитель не жаловался на следующий день после борьбы с «Борцом». Признаться, мне это все не нравилось.
По мере того как шло время, Дивни все более терял веру в заведение, которое он именовал «пивным баром». Он говорил, что его вполне удовлетворило бы, если бы этот «бар» хотя бы просто окупался, но тут же высказывал сомнение, что это вообще возможно. Правительство, говорил он, несет частичную ответственность за неуспех дела, так как взимает слишком высокие налоги. И тут же добавлял, что вряд ли сможет и далее нести бремя убытков без финансовой помощи со стороны. А я отвечал, что мой отец вел дела по старинке и это приносило кое-какой доход, но, конечно, если теперь наша пивная приносит лишь убытки, то ее следует прикрыть. Тогда Дивни заявлял, что сдать лицензию на право держать питейное заведение — дело нехитрое, но вот получить ее снова совсем непросто, поэтому надо все весьма серьезно обдумать, и спешить вообще не стоит.
Приблизительно в те времена, когда мы все это обсуждали — а мне уже было под тридцать, — о нас с Дивни стали говорить как о закадычных друзьях, хотя откуда взялось такое мнение — не совсем ясно, так как я почти никуда не выходил из дому. А сидел я дома потому, что был занят своей работой и у меня почти не оставалось времени ни на что другое; к тому же с моей деревянной ногой не очень-то и погуляешь. Но говорили-то в общем правильно: все так повернулось, что мы с Дивни не расставались ни на минуту ни днем, ни, представьте себе, ночью. Весь день я торчал вместе с ним на ферме, а вечером сидел на старом стуле, на котором сиживал мой отец, под масляной лампой, в уголке пивной, и пытался работать в шуме и галдеже, который становился особенно громким после того, как посетители вступали в схватку с «Борцом». По воскресеньям, если Дивни шел в гости к соседям, я отправлялся и возвращался вместе с ним, и никогда не бывало, чтобы я уходил куда-нибудь или возвращался после него. Если он уезжал в город, чтобы заказать черного пива или семенного картофеля или чтобы, как он говорил, «повидаться с некоей особой», я катил позади него на своем велосипеде. Я перетащил свою постель к нему в комнату и старался заснуть лишь после того, как он погружался в сон, и проснуться по крайней мере за час до того, как он начинал ворочаться перед пробуждением. Но однажды моя бдительность едва не дала сбой. Помню, проснулся я среди ночи — что-то меня разбудило. Было еще совершенно темно, но по звукам, которые до меня доносились, я определил, что Дивни, не зажигая света, тихонько одевается. Я спросил его, куда это он собирается идти на ночь глядя, а он ответил, что ему не спится и что, возможно, прогулка пойдет ему на пользу. Я тут же заявил, что тоже мучаюсь от бессонницы, и мы вышли из дому вдвоем. Ночь оказалась очень холодной и дождливой. Худшей погоды для прогулки нельзя себе и представить, да еще ночью. Когда мы вернулись домой, промокшие до нитки и страшно продрогшие, я возьми и скажи, что глупо спать в разных кроватях в такую отвратительную погоду, и залез к нему в постель. Он тогда ничего не сказал, и после того случая я спал рядом с ним в его постели. И потом тоже он по этому поводу ничего не говорил. Мы продолжали дружелюбно относиться друг к другу, но ситуация была, конечно, весьма странной, и ни мне, ни ему все это не нравилось. Соседи быстренько подметили, что мы стали совершенно неразлучны. Так продолжалось три года, мы все время были вместе, и все говорили, что в Ирландии не сыщешь двух более настоящих христиан, чем я и Дивни. Говорили, что дружба — это замечательно и что мы с Дивни являли собой наиблагороднейший пример содружества всех времен и народов. Если какие-либо люди ссорились, ругались или спорили, не соглашаясь друг с другом, их тут же стыдили и говорили, что следует брать пример с меня и Дивни. Если бы Дивни появился где-нибудь или когда-нибудь без меня, это бы страшно всех изумило. И нет ничего странного в том, что вряд ли бывали еще люди, которые до такой степени не могли терпеть друг друга, как мы с Дивни, и при этом были бы так вежливы друг с другом и проявляли бы такое внешнее дружелюбие по отношению друг к другу.
А теперь я должен вернуться в своем рассказе на несколько лет назад, чтобы пояснить, как же так получилось, что мы столь сильно невзлюбили друг друга. Той «некоей особой», которую раз в месяц навешал Дивни, была девица по имени Пегин Миерс. К тому времени я завершил создание полного и точного «Указателя к произведениям де Селби», где были представлены мнения всех комментаторов, труды которых удалось разыскать, по каждому аспекту творчества великого ученого. Соответственно у каждого из нас в голове роилось множество волнующих мыслей и предвкушений — правда, несколько разного свойства. Однажды Дивни сказал мне:
— Ты вот написал могучую книгу, в этом нет у меня сомнения.
— Она полезна, — скромно признал я, — и очень нужна.
И в самом деле, в ней было много совершенно нового и такого, что доказывало: множество широко распространенных представлений о де Селби и его теориях являлись в корне неверными и проистекали от неверного прочтения его произведений.
— И что, твоя книга может сделать твое имя известным на весь мир? И ты можешь стать обладателем золотых гор, продавая права на ее издание?
— Может быть и так.
— А чего же тогда ты ее не выпускаешь?
Я пояснил, что для того, чтобы «выпустить» такую книгу, как моя, требуются деньги на ее издание; если ты уже известный автор и имеешь хорошую репутацию, то издательства сами выпускают твои книги, не требуя с тебя денег на их издание. Он поглядел на меня сочувственно, что было для него совсем необычно, и вздохнул.
— Да, с деньжатами нынче туговато, взять негде, — изрек Дивни, — питейное дело на ладан дышит, земля совсем выхолощена, урожаев не дает, а все почему? Потому что нет искусственного навоза, его не достать ни за какие деньги. А отчего так? А все от козней жидов и масонов.
Я знал, что с удобрениями дело обстоит совсем не так, как представлял его мне Дивни — он как-то раз уже признавался мне, что просто не хочет возиться с ними. Помолчав, он добавил:
— Надо подумать, как раздобыть денежки для твоей книжки, да и мне самому деньги не помешают. Разве можно так долго заставлять девушку ждать? Так можно дождаться до того, что она станет старой девой и ждать больше уж будет нечего.
Я не спросил его, собирается ли он привести жену — если он действительно женится — в «наш» дом, но если бы он и в самом деле вознамерился это сделать и мне не удалось бы отговорить его, то мне самому пришлось бы уйти из дому. С другой стороны, если бы он после женитьбы ушел сам, то я, наверное, был бы даже весьма и весьма этому рад.
Миновало несколько дней, прежде чем мы снова заговорили о деньгах. И вдруг, во время очередной нашей беседы, он сказал:
— А как насчет того, чтоб старого Мэтерса, ну вроде как?..
— А причем тут Мэтерс?
Я никогда не видел этого старика, но много слышал о нем. Он долгих пятьдесят лет занимался торговлей скотом, а теперь оставил дела и жил преспокойно в своем большом доме. Точнее, он не совсем оставил дела, он просто вел их через агентов. Поговаривали, что каждый раз, когда он отправляется, ковыляя на своих старых ногах, в деревню, то тащит с собой не менее трех тысяч фунтов, которые аккуратно помещает в банке. Хотя я очень мало разбирался в общепринятых правилах приличия, даже я счел бы совершенно непозволительным обращаться к Мэтерсу с просьбой одолжить нам денег.
— У него денег невпроворот, — сказал Дивни.
— Как-то негоже нам просить милостыню.
— Нет, негоже, — согласился Дивни.
А он в какой-то степени не лишен чувства собственного достоинства, подумалось мне. И в тот раз мы больше о Мэтерсе не говорили. Но потом Дивни взял в привычку в каждой беседе, о чем бы ни шла речь, упоминать, как бы между прочим и совсем ни к месту, о том, что нам, дескать, нужны деньги, и о том, сколько дурных денег таскает с собой старый Мэтерс в своем «черном ящичке». Иногда Дивни поносил Мэтерса, обвинял его в том, что тот состоит в заговоре вместе с производителями искусственного навоза, или в том, что Мэтерс нечист на руку и ведет дела нечестно, а значит, денежки его вроде как неправедные. Однажды Дивни заговорил о «социальной справедливости», но видно было, что он совершенно неправильно понимает, что же это такое — «социальная справедливость».
Трудно сказать, как и когда мне стало ясно, что Дивни вовсе не намеревался просить денег у Мэтерса ни как милостыню, ни в виде одолжения, а просто хотел ограбить старика. Не могу также вспомнить и того, сколько времени прошло, прежде чем я наконец осознал, что Дивни хочет не только ограбить Мэтерса, но и убить его: ведь мертвый Мэтерс не сможет дать показаний, и опознать грабителя будет невозможно. Знаю наверняка лишь то, что не ранее чем через полгода я начал воспринимать обсуждение этого страшного плана как естественную часть наших бесед. Потом прошло еще три месяца, прежде чем я заставил себя окончательно согласиться с этим предложением, и еще три месяца, прежде чем я сумел открыто признаться, что все мои сомнения и опасения отброшены. Не буду рассказывать о том, какие Дивни применял уловки и хитрости, чтобы вынудить или подтолкнуть меня принять его план. Достаточно будет сказать, что он прочитал мой «Указатель к произведениям Де Селби» (или притворился, что прочитал) и потом обсуждал со мной проблему ответственности, которую берет на себя человек, отказывающийся по нелепой прихоти опубликовать «Указатель» и тем самым явить его миру.