Страница:
Александр и Джульетта Джордж «Вудро Вильсон и полковник Хаус»
У нас как раз начался урок физкультуры. Я им велел отрабатывать броски по кольцу, прошло минут пять—десять, и тут приходит директриса. Зовет меня в сторонку, сообщает новость. Сама тут же наутек, трусиха такая. Я, правда, тоже не шибко был на высоте. Сказал Джону, чтобы принял быстренько душ, – дескать, мама пришла, ждет. Когда у мальчишки такая беда, просто сердце разрывается.[27]
Лоуренс Элерс, учитель физкультуры
Другая родственница, Джесси Боунс, вспоминает типичный пример «поддразниваний» доктора Вильсона. Семья собралась на свадебный завтрак. Томми [Вудро] опоздал к столу. Отец извинился за сына и объяснил, что Томми был так взволнован, встав с постели и обнаружив у себя над верхней губой еще один волосок, что умывание и одевание заняло у него больше времени. «Я очень хорошо помню, как мальчик залился краской», – сказала миссис Брауэр.
Александр и Джульетта Джордж «Вудро Вильсон и полковник Хаус»
Его отец никогда не был физически агрессивным. Пол, когда трезвый, мог быть очень внимательным к ребенку исключительно нежным. Джон любил его как сумасшедший. Да и все любили. От моего мужа исходил какой-то Удивительный магнетизм – сияние какое-то, – взглянет на тебя своими синими-синими глазами, словно большим горячим солнцем озарит… Только вот когда он опять за бутылку, солнце как будто перегорало, что ли. Мне кажется, в глубине души он был очень грустный человек. Если бы только знать, о чем он так грустил. Я до сих пор не понимаю.
Элеонора КУэйд
Когда Линдон Джонсон учился в колледже, однокашники говорили не только о том, что он постоянно лжет, лжет по мелким и крупным поводам, лжет так часто, что слывет самым большим вралем на весь кампус, – они говорили также, что есть какая-то психологическая причина, побуждающая его к этому.
Роберт Кейро. «Годы Линдона Джонсона»
Да, амбиции у него были, и еще какие, но лично я это не считаю минусом. Нет амбиций, нет политики – простая истина. К тому же идеалы у Джона тоже имелись. Хороший демократ-прогрессист. Очень преданный делу. Бедным помогать, и так далее, и так далее, до опупения. Теперь, глядя назад, когда я уже знаю то, что знаю, я думаю, что он хотел этим загладить военные дела. Я так себе представляю: возвращается парень сам не свой, раздрызганный весь, потом женится на Кэти, и начинается у них эта великая любовь. Никогда не видел, чтобы два человека были так друг в друга по уши. И потихоньку он приходит в себя. Но про вьетнамское дерьмо никому ни слова – ни жене, ни мне, никому. Проходит время, и он уже не может ничего рассказать. В ловушку попал, понятно? Такая вот у меня версия. Не думаю, чтобы это с самого начала была намеренная ложь, просто он держал язык за зубами – а кто бы не держал на его месте? – и довольно скоро он себя убедил, что ничего и не было. Ведь он, не забывайте, был фокусник. Умел людей дурачить. Меня вот одурачил, поди ж ты… Такую мерзость в себе носить, это же запросто спятить можно… Короче, я думаю, ко всем этим его мечтаниям о том, как жизнь наладить, ко всем его амбициям и вашингтонским грезам с самого начала была подмешана ложь; а раз так, это не могло не кончиться колоссальным самообманом. Когда на уровне штата – это одно. Но он ведь шел в сенат Соединенных Штатов. Дерьмо должно было выйти наружу – так уж политика устроена. И, конечно, нас стерли в порошок, а ему что теперь остается – с самого начала начинать? Опять полный раздрызг. Этот пустой взгляд мертвеца, о котором я вам говорил.
Энтони Л. (Тони) Карбо
Я не знала, что делать. Это на похоронах его отца. Так кричал – унять было невозможно. Ужас просто.
Элеонора КУэйд
Христа прикончить![28]
Джон Уэйд
Я взял одноствольное ружье моего отца, которое он много раз обещал подарить мне, когда я вырасту. Вооружившись им, я двинулся наверх. На первой лестничной площадке мне встретилась мать. Она шла из комнаты, где лежало его тело… она была вся в слезах. «Ты куда?» – спросила она… «Я иду на небо!» – ответил я. «Что? Ты идешь на небо?» – «Да, и не останавливай меня». – «А что ты собираешься делать на небе, бедный мой малыш?» – «Я собираюсь убить Бога, который убил моего отца».
Александр Дюма. «Мои воспоминания»
Джон так с этим и не смирился. Я слышала, как он ночью разговаривал, целые беседы вел понарошку с отцом. Как и я, хотел объяснений – знать хотел почему, – но, похоже, в конце концов каждый из нас пришел к своему печальному ответу.
Элеонора КУэйд
Дети действительно часто испытывают гнев, потому что воспринимают смерть родителя как намеренный уход… Это вызывает отрицательные последствия в том случае, если неизжитое детское горе переносится в зрелый возраст.
Ричард Р. Эллис «Маленькие дети: бесправное горе»
Стыд… может быть понят как рана в человеческом «я». Он часто возникает в раннем возрасте как результат интернализации презрительного голоса, обычно родительского. Упреки, предостережения, издевки, насмешки, изоляция и другие формы пренебрежения или агрессии вносят в него свою лепту.
Роберт Кейрен. «Стыд»
Я подошел к хижине, и оттуда выскочила женщина. Я выстрелил и ранил ее, тогда она опять побежала внутрь и вышла с ребенком и другими людьми… Там были мужчина, женщина, две девочки… Подошел один из второго взвода, забрал у меня автомат и сказал: «Всех подряд убивать!» Он их застрелил.
Рой Вуд, показания на военном трибунале
– Кто стрелял?
– Почти все. Иногда это выходило случайно. Мой приятель Кудесник, он просто…
– Кто-кто?
– Кудесник. Он случайно застрелил старика, так он мне сказал. Я думаю, рефлекс сработал.
– Кто такой Кудесник?
– Парень один. Не помню, как его по-настоящему звали.
– Может быть, постараетесь вспомнить?
– Попробую .
Ричард Тинбилл, показания на военном трибунале
Джон! Джон! О, Джон!
Джордж Армстронг Кастер
– Итак, что вы увидели в этом рву?
– В этом рву лежали люди.
– Можете сказать сколько?
– От тридцати пяти до пятидесяти.
– Что они делали?
– На вид все были мертвые.
Рональд Гржезик, показания на военном трибунале
Там все воняло, особенно этот ров. Повсюду мухи. Они светились в темноте. Это было как не знаю что – как потусторонний мир.[29]
Ричард Тинбилл
21
У нас как раз начался урок физкультуры. Я им велел отрабатывать броски по кольцу, прошло минут пять—десять, и тут приходит директриса. Зовет меня в сторонку, сообщает новость. Сама тут же наутек, трусиха такая. Я, правда, тоже не шибко был на высоте. Сказал Джону, чтобы принял быстренько душ, – дескать, мама пришла, ждет. Когда у мальчишки такая беда, просто сердце разрывается.[27]
Лоуренс Элерс, учитель физкультуры
Другая родственница, Джесси Боунс, вспоминает типичный пример «поддразниваний» доктора Вильсона. Семья собралась на свадебный завтрак. Томми [Вудро] опоздал к столу. Отец извинился за сына и объяснил, что Томми был так взволнован, встав с постели и обнаружив у себя над верхней губой еще один волосок, что умывание и одевание заняло у него больше времени. «Я очень хорошо помню, как мальчик залился краской», – сказала миссис Брауэр.
Александр и Джульетта Джордж «Вудро Вильсон и полковник Хаус»
Его отец никогда не был физически агрессивным. Пол, когда трезвый, мог быть очень внимательным к ребенку исключительно нежным. Джон любил его как сумасшедший. Да и все любили. От моего мужа исходил какой-то Удивительный магнетизм – сияние какое-то, – взглянет на тебя своими синими-синими глазами, словно большим горячим солнцем озарит… Только вот когда он опять за бутылку, солнце как будто перегорало, что ли. Мне кажется, в глубине души он был очень грустный человек. Если бы только знать, о чем он так грустил. Я до сих пор не понимаю.
Элеонора КУэйд
Когда Линдон Джонсон учился в колледже, однокашники говорили не только о том, что он постоянно лжет, лжет по мелким и крупным поводам, лжет так часто, что слывет самым большим вралем на весь кампус, – они говорили также, что есть какая-то психологическая причина, побуждающая его к этому.
Роберт Кейро. «Годы Линдона Джонсона»
Да, амбиции у него были, и еще какие, но лично я это не считаю минусом. Нет амбиций, нет политики – простая истина. К тому же идеалы у Джона тоже имелись. Хороший демократ-прогрессист. Очень преданный делу. Бедным помогать, и так далее, и так далее, до опупения. Теперь, глядя назад, когда я уже знаю то, что знаю, я думаю, что он хотел этим загладить военные дела. Я так себе представляю: возвращается парень сам не свой, раздрызганный весь, потом женится на Кэти, и начинается у них эта великая любовь. Никогда не видел, чтобы два человека были так друг в друга по уши. И потихоньку он приходит в себя. Но про вьетнамское дерьмо никому ни слова – ни жене, ни мне, никому. Проходит время, и он уже не может ничего рассказать. В ловушку попал, понятно? Такая вот у меня версия. Не думаю, чтобы это с самого начала была намеренная ложь, просто он держал язык за зубами – а кто бы не держал на его месте? – и довольно скоро он себя убедил, что ничего и не было. Ведь он, не забывайте, был фокусник. Умел людей дурачить. Меня вот одурачил, поди ж ты… Такую мерзость в себе носить, это же запросто спятить можно… Короче, я думаю, ко всем этим его мечтаниям о том, как жизнь наладить, ко всем его амбициям и вашингтонским грезам с самого начала была подмешана ложь; а раз так, это не могло не кончиться колоссальным самообманом. Когда на уровне штата – это одно. Но он ведь шел в сенат Соединенных Штатов. Дерьмо должно было выйти наружу – так уж политика устроена. И, конечно, нас стерли в порошок, а ему что теперь остается – с самого начала начинать? Опять полный раздрызг. Этот пустой взгляд мертвеца, о котором я вам говорил.
Энтони Л. (Тони) Карбо
Я не знала, что делать. Это на похоронах его отца. Так кричал – унять было невозможно. Ужас просто.
Элеонора КУэйд
Христа прикончить![28]
Джон Уэйд
Я взял одноствольное ружье моего отца, которое он много раз обещал подарить мне, когда я вырасту. Вооружившись им, я двинулся наверх. На первой лестничной площадке мне встретилась мать. Она шла из комнаты, где лежало его тело… она была вся в слезах. «Ты куда?» – спросила она… «Я иду на небо!» – ответил я. «Что? Ты идешь на небо?» – «Да, и не останавливай меня». – «А что ты собираешься делать на небе, бедный мой малыш?» – «Я собираюсь убить Бога, который убил моего отца».
Александр Дюма. «Мои воспоминания»
Джон так с этим и не смирился. Я слышала, как он ночью разговаривал, целые беседы вел понарошку с отцом. Как и я, хотел объяснений – знать хотел почему, – но, похоже, в конце концов каждый из нас пришел к своему печальному ответу.
Элеонора КУэйд
Дети действительно часто испытывают гнев, потому что воспринимают смерть родителя как намеренный уход… Это вызывает отрицательные последствия в том случае, если неизжитое детское горе переносится в зрелый возраст.
Ричард Р. Эллис «Маленькие дети: бесправное горе»
Стыд… может быть понят как рана в человеческом «я». Он часто возникает в раннем возрасте как результат интернализации презрительного голоса, обычно родительского. Упреки, предостережения, издевки, насмешки, изоляция и другие формы пренебрежения или агрессии вносят в него свою лепту.
Роберт Кейрен. «Стыд»
Я подошел к хижине, и оттуда выскочила женщина. Я выстрелил и ранил ее, тогда она опять побежала внутрь и вышла с ребенком и другими людьми… Там были мужчина, женщина, две девочки… Подошел один из второго взвода, забрал у меня автомат и сказал: «Всех подряд убивать!» Он их застрелил.
Рой Вуд, показания на военном трибунале
– Кто стрелял?
– Почти все. Иногда это выходило случайно. Мой приятель Кудесник, он просто…
– Кто-кто?
– Кудесник. Он случайно застрелил старика, так он мне сказал. Я думаю, рефлекс сработал.
– Кто такой Кудесник?
– Парень один. Не помню, как его по-настоящему звали.
– Может быть, постараетесь вспомнить?
– Попробую .
Ричард Тинбилл, показания на военном трибунале
Джон! Джон! О, Джон!
Джордж Армстронг Кастер
– Итак, что вы увидели в этом рву?
– В этом рву лежали люди.
– Можете сказать сколько?
– От тридцати пяти до пятидесяти.
– Что они делали?
– На вид все были мертвые.
Рональд Гржезик, показания на военном трибунале
Там все воняло, особенно этот ров. Повсюду мухи. Они светились в темноте. Это было как не знаю что – как потусторонний мир.[29]
Ричард Тинбилл
21
О природе потустороннего
Убийство продолжалось четыре часа. Убивали основательно, систематически. Под утренним солнцем – сначала розовым, потом багровым – людей расстреливали, полосовали ножами, насиловали, кололи штыками, рвали на куски гранатами. Трупы лежали кучами. Часов в одиннадцать, когда в третьей роте объявили перекус, рядовой Ричард Тинбилл и Кудесник сели на насыпь, что шла вдоль рисового поля около деревни Тхуангиен. Открывая банку персикового компота, Тинбилл вдруг вскинул голову, прислушался.
– Звук-то, – сказал он. – Слышишь?
Кудесник кивнул. Правда, это был не один звук. Много тысяч звуков.
Помолчали. Потом Тинбилл сказал:
– Ну дела.
Чуть позже:
– А говорили, нет гражданских. Помнишь, говорили ведь. Что гражданских нет никого. – Он доел компот, бросил банку, развернул батончик шоколада. – Они, правда, все коммунисты.
– Может, и так.
– Скольких ты?
– Двоих, – сказал Кудесник.
Тинбилл облизал губы. Он был красивый парень, чистокровный индеец чиппева с быстрыми глазами и мягкими движениями. Несколько секунд он смотрел на свой шоколад.
– Звук-то, приятель.
– Пройдет.
– Хрен тебе, пройдет. Я-то хоть не убил никого.
– Хорошо. Это хорошо.
– Да, ну а… Как же так вышло-то?
– Солнце, – сказал Кудесник.
– Как-как?
– Ешь свой шоколад.
Тинбилл начал что-то еще говорить, потом осекся и прижал к ушам ладони.
– О господи. Все бы сейчас отдал за ушные затычки.
Результаты опросов сначала стали плохими, потом ужасными, потом невозможными, и катастрофа девятого сентября была вполне предсказуема. Около девяти вечера Тони Карбо выключил телевизор.
– Чего еще ждать? – сказал он.
Джон Уэйд подошел к телефону и позвонил Эду Дерки. Это легко было сделать. Никаких переживаний – разве что мимолетная прохладная тень эмоции. В какой-то момент, еще разговаривая, он кивнул Кэти и поднял большой палец,
Через десять минут они спустились на лифте в танцевальный зал отеля, и Джон произнес бодрую речь, поздравляя соперника с победой. Он знал, что его карьера кончена, и все же говорил о политике как о большом человеческом эксперименте. Он поблагодарил Кэти, Тони, всех остальных. Помахал собравшимся и взял Кэти за руку; они поцеловались, сошли с возвышения и поднялись в свой номер. Там разделись, выдернули телефон из розетки, погасили свет, легли в постель и стали вслушиваться в шум машин под окнами.
Через час опять оделись.
Джон сделал несколько звонков и на несколько звонков ответил, потом они заказали в номер поздний ужин. Около полуночи в дверь постучал Тони Карбо. Из-под мышки у него торчала бутылка; пухлое белое лицо было усеяно бусинами пота.
– На посошок, – сказал он.
Он сполоснул два бокала и сел на кровать рядом с Кэти.
– Она настоящий боец, – сказал он Джону. – Люблю твою жену. Нежно-нежно.
Кэти улыбнулась. Она выглядела счастливей некуда.
Тони наполнил бокалы, подал им, себе оставил бутылку. Лацканы его вельветового пиджака были измазаны чем-то желтым.
Ах ты господи, ну поглядите же на меня, – сказал он. – Самая настоящая свинья. – Глотнул из бутылки, утерся. – Мы тут потолковали с твоим приятелем Дерки. Берет меня к себе – хреновая работа, хреновая плата.
– Живенько подсуетился, – заметил Джон.
– Живенько – не мёртвенько.
– Сукин ты сын.
– Что поделаешь – работа. Я же рабочая свинка. – Он поднял глаза на Кэти и попытался улыбнуться, – Так или иначе, не затевай сейчас эту бодягу насчет предательства. Тысячу раз ведь спрашивал про скелеты в сундуках.
– Об этом, пожалуйста, не…
– Единственное, что тебе надо было сделать, – открыть рот и сказать . Я ведь мог это использовать в наших интересах. Другая была бы игра совсем. – Он хлопнул себя рукой по груди. – А деревни уничтожать нехорошо.
– Я сейчас тебя в окно, на хер, выкину.
– Выкинь попробуй. Этакую тушу.
Посидели молча. Кэти очень аккуратно поставила свой бокал, пошла в ванную, заперла за собой дверь.
– А, ладно, – сказал Тони.
Он поизучал свои ладони, крякнул, встал. Выглядел он неважно.
– Беда-то в чем. Я и твоя жена – прощай, мечта. Се ля политик. Жаль, жаль. Ты ей объясни, что так вот она, жизнь, устроена.
– А пошел ты…
–Ладно. Иду. – Поравнявшись с дверью ванной, он тихонько ее поцеловал и повернулся к Джону. – Она мне сердце разбила, понимаешь ты или нет? Она лапочка.
– Давай вали отсюда.
– Сей момент. Ремень дать?
– Нет.
– По старой дружбе. Ремешок.
– Мотай, а?
– Конечно, конечно. Раз-два. – Тони качнулся в сторону, удержался и плеснул еще виски Джону в бокал. – А ты как мертвец выглядишь.
– Спасибо.
– Ну, за мертвецов. Чтоб долго-долго жили.
Они выпили и посмотрели друг на друга. Из ванной послышался шум воды.
– Ой, дама пописала, – сказал Тони. – Так мне кажется. Я даже в этом уверен. Слушай, может, ты ей объяснишь, что человеку нужно работать. На собственном сале долго не протянешь.
– Мог бы подождать.
– Мог бы. А ты мог бы раскрыть рот насчет кой-каких мокрых дел. Сберег бы мне изрядное число калорий. В общем, сотни всяких «бы» со свистом проносились по ночному небу. Ну, по последней?
– Не хочу.
– А зря. Помогает. Мертвец, и тот запляшет.
– Не надо.
Тони приложил ухо к двери ванной. Прислушался, тяжко вздохнул.
Увы, увы, свои грешки у каждого имеются. Как же без них-то. Грязное белье и так далее, и так далее. Хочешь про мои послушать?
– Я хочу, чтобы ты убрался.
– Милая, милая Кэтлин. Тяжко в этом сознаваться, но ведь я по ночам лежал в постели, хлюпал своим жиром и вслух повторял ее имя. Печальный случай. Любовь, вишь ты. Все думал: вот вес сброшу, и она со мной убежит. И ведь стал ходить в этот зал на Лейк-стрит. Горел энтузиазмом, муки принял адские. Потел как не знаю кто. Восемьдесят монет за сеанс – и хоть бы Фунт сбавил.
Джона вдруг придавила усталость.
– Прекрасно. Шел бы ты теперь.
– Эфемерные мечты.
– Вали наконец, – сказал Джон.
Тони запихнул бутылку в боковой карман и, пошатываясь, двинулся к двери. Сделав два шага, остановился.
– Как дела шли, мне месяц назад надо было деру давать с корабля. Любовный магнит меня держал. Печальная, печальная ситуация. – Он мотнул головой, улыбнулся. – Бедные мы с тобой. Все эти скелеты, как подумаешь – дурдом, да и только.
– У Дерки развеселишься, – сказал Джон. Тони расхохотался.
– Ну, свинтус я, свинтус. Больше знать ничего не знаю.
Ближе к вечеру третья рота построилась в походную колонну и двинулась на восток, в сторону моря.
Кудесник держался ближе к хвосту. Голову опустил, ссутулился, считал шаги и старался отогнать зло. Это было непросто. Жужжание, казалось, шло из его собственного черепа. Мухи, твердил он, – но это были не только мухи. Земля, небо, солнечные лучи. Все соединилось вместе.
Поздно вечером они разбили лагерь на берегу. На западе, где были горы, небо сначала стало матово-красным, потом фиолетовым; вскоре в сумерках начали возникать диковинные фигуры и силуэты. «Потусторонний мир», – сказал Тинбилл, после чего ненадолго все замолчали; потом раздался чей-то голос: «Не умирают, черти, и всё тут».
Они расселись у своих окопов беспорядочными кучками. Одни молчали, другие обговаривали события дня – бинтовали моральные ссадины. В разговорах тон задавал Колли. Гады, они и есть гады, сказал он. Велено же было все там вычистить – вот и вычистили, и кому на этой Божьей зеленой выжженной земле какое, к чертям, дело? Бойс и Конти засмеялись. Тинбилл посмотрел на лейтенанта в упор, потом встал и отошел. Колли взглянул на Кудесника.
– Что это с нашим апачем стряслось? Сам не свой парень.
– Чиппева, – сказал Кудесник. – Не апач.
– Правда, что ли?
– Так точно, сэр.
Колли отвел глаза, стал смотреть в мертвое пространство. От его тела и формы отчетливо несло кровью.
– В племенах я не шибко силен; но ты бы ему объяснил, какая у нас вышла классная операция. Раз-два, заряжай, бей. Работа.
– Так точно, сэр, – сказал Кудесник.
– Ищи и круши.
– Правда вот, оружия не нашли что-то. Пусто. Одни женщины и дети.
Колли смахнул с рукава муху.
– Это какие же такие дети?
– Ну, дети… Там которые были.
– Так, какие еще дети? – Колли, вскинув брови, повернулся к Бойсу и Митчеллу. – Вот вы, парни, каких-нибудь вьетконговских детей видели там?
– Никого, – сказал Бойс – Ни единой живой души.
– То-то же, – кивнул Колли. – Плюс к этому я так считаю: пусть невиновный бросает камень. Тоже из вашей Библии распрекрасной.
В темноте кто-то хихикнул. Другой сказал:
– Ловко он это.
Настала ночь – темная, непроницаемая. Кудесник еще посидел, послушал, потом встал и прошел через лагерь к окопу Тинбилла. Тот сидел один, уставившись куда-то поверх рисовых полей.
– Минут через десять—пятнадцать Тинбилл произнес:
– Сука лейтенант. Плюнь в глаза, скажет «Божья роса». И убийца.
– Не он один.
Тинбилл испустил короткий, беспомощный вздох.
– Слушай, только глаза закрою, так прямо и вижу… Как мясная лавка. Сколько, по-твоему…
– Не считал.
– Три сотни. Три сотни точно.
– Может быть.
– Не может быть. Точно. – Тинбилл лег на спину и стал смотреть на звезды. Потом вдруг издал тихий горловой звук.
–Да еще вонь эта. Как прилипла.
– Реку найдем. Смоем.
– Фиг ты это смоешь. Слушай, черт, как жить-то теперь? Как письма писать домой?
– Не знаю, – сказал Кудесник – Постарайся забыть.
– Как это?
– Сосредоточься. Думай о другом.
Опять замолчали. Кругом густо, басовито жужжали мухи.
– Чтоб вас совсем, – сказал Тинбилл.
Наутро третья рота двинулась на юг – к реке Сонгча-хук. День был жаркий и пустой. Через полчаса первый взвод повернул на запад и начал подниматься на невысокий пологий холм, который вздымался среди рисовых полей словно усталый старый зверь, пытающийся встать. Слон, сказал Мейплс, но кто-то покачал головой, сказал – нет, скорей паршивый буйвол; так вот на ходу судили-рядили довольно долго.
Кудесник не понимал, какое это может иметь значение. Он все представлял себе старика с мотыгой – как бедняга ковылял сквозь красную пыль. Как мотыга дирижерской палочкой взмыла вверх, блеснув на утреннем солнце, и упала наземь. Забыть, думал он, но картина не уходила.
На полдороге к вершине холма рота устроилась на привал, а Колли с Мидлоу ушли вперед с миноискателем. Место было опасное, сплошь мины, и солдаты, прежде чем расположиться, тщательно проверяли любую якобы безобидную площадку. Кое-кто закурил, но большей частью просто сидели и ждали. Запах крови въелся всем в кожу. «Разорители могил», – сказал Конти. Он все хихикал и изображал голосом привидение, пока Тинбилл не велел ему заткнуться.
Кудесник старался не слушать. Он потер кулаками глаза и стал смотреть на раскинувшуюся внизу зеленую равнину. На севере, примерно в километре, лежала деревня Тхуангиен – нечеткое пятно темной древесной листвы посреди рисовых полей. Несколько хижин еще дымились.
– Патруль зомби, – сказал Конти, – вот кто мы. – Он издал замогильный вой, и мгновение спустя Полу Мидлоу оторвало миной левую ступню.
Взрыв был не слишком громкий. Глухой быстрый толчок.
Кудесник оглянулся через плечо. Была секунда замешательства, потом общий гвалт, потом опять одни мухи.
Джонни-студень, так его дразнил отец, хоть он вовсе не был толстый. Джон понимал, что это просто пьяный треп, – и все же ему было больно и обидно.
Иногда наворачивались слезы. Иногда он задумывался, почему все-таки отец его ненавидит.
Больше всего на свете Джон Уэйд желал, чтобы его любили и чтобы отец был им доволен; и вот однажды в шестом классе он тайком отправил заявку на специальную диету, рекламу которой видел в журнале. Когда через несколько недель диету прислали по почте вместе со счетом на тридцать восемь долларов, отец принес конверт Джону в комнату и кинул ему на колени. Он не улыбался. И доволен сыном явно не был.
– Тридцать восемь монет, однако, – сказал он. – Целая гора свиного сала.
Джон вздохнул с облегчением, когда наконец пошел в рост. В восьмом классе он уже был высокий и подтянутый, почти худой и хорошо смотрелся в зеркалах
– Джонни-статуэтка, – сказал раз отец и, хохотнув, хлопнул его по спине.
Зеркала помогали ему со всем справляться. Что-то вроде стеклянного ящика в голове – место, где можно спрятаться; в седьмом, восьмом, девятом классе, когда становилось худо. Джон тихонько проскальзывал в свой ящике зеркальными стенками и там укрывался. Он был мечтатель. Приятелей у него было мало, близких друзей вовсе никого. Свободное время после школы и почти все выходные он проводил в подвале – совершенно один, никто не дразнит, никто не отвлекает, можно отрабатывать фокусы сколько душе угодно. Что-то в этом было умиротворяющее, что-то прочное и надежное, так он получал какую-никакую, но власть над своей жизнью. Иногда на школьных вечерах или днях рождения он выступал с пятнадцатиминутными представлениями и каждый раз с удивлением чувствовал, что аплодисменты заполняют внутри него какую-то пустоту. К нему по-другому начинали относиться. Это не любовь была, все-таки нет, но что-то к ней достаточно близкое. Ему нравилось выходить на сцену. Эти устремленные на тебя взгляды, это напряженное всеобщее внимание. Внутри, конечно, он как был, так и оставался одиночкой, пустым сосудом, но волшебство, по крайней мере, придавало этой пустоте респектабельность.
К восьмому классу Джон понял, что искусство дает ему кой-какие особые возможности. Тогда-то и началось его соглядатайство. Еще один захватывающий трюк Для практики он иной раз шел вслед за отцом к гаражу и стоял за дверью, подслушивал. Позже, когда путь был свободен, он проскальзывал внутрь и находил бутылки. Иногда просто стоял, смотрел на них. А иногда совершал еще один маленький фокус выносил бутылки наружу, открывал кран и превращал водку в обыкновенную воду.
Потом, дома, он с трудом удерживался от смеха. Сидел перед телевизором и ухмылялся.
Иногда отец поднимал на него глаза.
– Что такое с тобой, скажи на милость, – говорил он; Джон, пожав плечами, отвечал:
– Ничего.
– Ну так прекрати. Ведешь себя по-дурацки.
У всех были свои секреты, и у отца в том числе, соглядатайство было для Джона Уэйда изощренной детективной игрой, оно позволяло ему забираться в душу отца и проводить там некоторое время. Он там осматривался, выискивал ответы на свои вопросы. Отчего эта злоба? Что она такое, в сущности? Почему отец ничему никогда не радуется, не улыбается, не перестает пить? Вопросы так и оставались вопросами – ни одного ответа, – и все же соглядатайство приносило облегчение. Оно сближало его с отцом. Это была какая-то связь. Что-то общее у них, интимное что-то, сердечное.
Семнадцатого марта 1968 года ближе к полудню, когда Мидлоу забрали, взвод получил приказ двигаться обратно к деревне Тхуангиен. Ходу было всего минут двадцать. Они пересекли два пышущих жаром рисовых поля, а дальше уже можно было идти на запах. Через десять минут они начали обматывать головы полотенцами и майками.
Около полудня подошли к деревне с северной стороны. Там все было мертво – ярко, оглушительно мертво. Вдоль дороги, которая пересекала деревню с востока на запад, виднелось несколько свежих могил, отмеченных белыми камнями, но почти все трупы так и лежали на солнце, страшно раздувшиеся – одежда едва не лопалась. Раны кишели мухами. Слепни, черные мошки, маленькие радужно-синие мухи – они вились тучами, и в ярком тропическом солнце казалось, что тела шевелятся. Кудесник знал, что это иллюзия. Его не так-то легко сбить с толку.
Углубившись в деревню, они чуть в стороне от дороги увидели молодую женщину без обеих грудей. На животе ножом была вырезана буква «К».
Бойс и Мейплс отошли блевать. Кудесник нашел убежище за зеркалами. Он видел, как Колли подошел к трупу, наклонился, упер руки в колени и стал рассматривать то, что лежало, не пропуская ни одной детали. Он был, казалось, искренне поражен.
– Экая бяка, – сказал он.
Поймал несколько мух, зажал в кулак, поднес к уху. Секунду подержал, улыбнулся.
– Слышите, нет? Про что эти сраные мухи жужжат небось про какие-то нехорошие дела. На весь свет разжужжались. Слышит кто из вас?
Все молчали. Одни смотрели себе под ноги, другие на труп женщины.
Колли подошел к Тинбиллу.
– Ты слышишь, про что жужжат?
– Не знаю, сэр.
– Не знаешь.
– Нет, сэр.
– Так, блядь. – Колли ухмыльнулся и прижал кулак с мухами к самому уху Тинбилла. – Лучше?
– Наверно.
– Про убийства слышишь, нет?
Тинбилл отступил на шаг. Он был и выше, и крепче, чем Колли, но молодой совсем.
– Нет, сэр, – сказал он.
– Лучше слушай.
– Не слышу, сэр. Ничего не слышу.
– Уверен?
– Так точно, сэр.
Колли сжал губы. Повернулся теперь к Кудеснику, поднес кулак к его лицу.
– Так, колдун, твоя очередь. Как со слухом?
– Не очень, – сказал Кудесник
– Звук-то, – сказал он. – Слышишь?
Кудесник кивнул. Правда, это был не один звук. Много тысяч звуков.
Помолчали. Потом Тинбилл сказал:
– Ну дела.
Чуть позже:
– А говорили, нет гражданских. Помнишь, говорили ведь. Что гражданских нет никого. – Он доел компот, бросил банку, развернул батончик шоколада. – Они, правда, все коммунисты.
– Может, и так.
– Скольких ты?
– Двоих, – сказал Кудесник.
Тинбилл облизал губы. Он был красивый парень, чистокровный индеец чиппева с быстрыми глазами и мягкими движениями. Несколько секунд он смотрел на свой шоколад.
– Звук-то, приятель.
– Пройдет.
– Хрен тебе, пройдет. Я-то хоть не убил никого.
– Хорошо. Это хорошо.
– Да, ну а… Как же так вышло-то?
– Солнце, – сказал Кудесник.
– Как-как?
– Ешь свой шоколад.
Тинбилл начал что-то еще говорить, потом осекся и прижал к ушам ладони.
– О господи. Все бы сейчас отдал за ушные затычки.
Результаты опросов сначала стали плохими, потом ужасными, потом невозможными, и катастрофа девятого сентября была вполне предсказуема. Около девяти вечера Тони Карбо выключил телевизор.
– Чего еще ждать? – сказал он.
Джон Уэйд подошел к телефону и позвонил Эду Дерки. Это легко было сделать. Никаких переживаний – разве что мимолетная прохладная тень эмоции. В какой-то момент, еще разговаривая, он кивнул Кэти и поднял большой палец,
Через десять минут они спустились на лифте в танцевальный зал отеля, и Джон произнес бодрую речь, поздравляя соперника с победой. Он знал, что его карьера кончена, и все же говорил о политике как о большом человеческом эксперименте. Он поблагодарил Кэти, Тони, всех остальных. Помахал собравшимся и взял Кэти за руку; они поцеловались, сошли с возвышения и поднялись в свой номер. Там разделись, выдернули телефон из розетки, погасили свет, легли в постель и стали вслушиваться в шум машин под окнами.
Через час опять оделись.
Джон сделал несколько звонков и на несколько звонков ответил, потом они заказали в номер поздний ужин. Около полуночи в дверь постучал Тони Карбо. Из-под мышки у него торчала бутылка; пухлое белое лицо было усеяно бусинами пота.
– На посошок, – сказал он.
Он сполоснул два бокала и сел на кровать рядом с Кэти.
– Она настоящий боец, – сказал он Джону. – Люблю твою жену. Нежно-нежно.
Кэти улыбнулась. Она выглядела счастливей некуда.
Тони наполнил бокалы, подал им, себе оставил бутылку. Лацканы его вельветового пиджака были измазаны чем-то желтым.
Ах ты господи, ну поглядите же на меня, – сказал он. – Самая настоящая свинья. – Глотнул из бутылки, утерся. – Мы тут потолковали с твоим приятелем Дерки. Берет меня к себе – хреновая работа, хреновая плата.
– Живенько подсуетился, – заметил Джон.
– Живенько – не мёртвенько.
– Сукин ты сын.
– Что поделаешь – работа. Я же рабочая свинка. – Он поднял глаза на Кэти и попытался улыбнуться, – Так или иначе, не затевай сейчас эту бодягу насчет предательства. Тысячу раз ведь спрашивал про скелеты в сундуках.
– Об этом, пожалуйста, не…
– Единственное, что тебе надо было сделать, – открыть рот и сказать . Я ведь мог это использовать в наших интересах. Другая была бы игра совсем. – Он хлопнул себя рукой по груди. – А деревни уничтожать нехорошо.
– Я сейчас тебя в окно, на хер, выкину.
– Выкинь попробуй. Этакую тушу.
Посидели молча. Кэти очень аккуратно поставила свой бокал, пошла в ванную, заперла за собой дверь.
– А, ладно, – сказал Тони.
Он поизучал свои ладони, крякнул, встал. Выглядел он неважно.
– Беда-то в чем. Я и твоя жена – прощай, мечта. Се ля политик. Жаль, жаль. Ты ей объясни, что так вот она, жизнь, устроена.
– А пошел ты…
–Ладно. Иду. – Поравнявшись с дверью ванной, он тихонько ее поцеловал и повернулся к Джону. – Она мне сердце разбила, понимаешь ты или нет? Она лапочка.
– Давай вали отсюда.
– Сей момент. Ремень дать?
– Нет.
– По старой дружбе. Ремешок.
– Мотай, а?
– Конечно, конечно. Раз-два. – Тони качнулся в сторону, удержался и плеснул еще виски Джону в бокал. – А ты как мертвец выглядишь.
– Спасибо.
– Ну, за мертвецов. Чтоб долго-долго жили.
Они выпили и посмотрели друг на друга. Из ванной послышался шум воды.
– Ой, дама пописала, – сказал Тони. – Так мне кажется. Я даже в этом уверен. Слушай, может, ты ей объяснишь, что человеку нужно работать. На собственном сале долго не протянешь.
– Мог бы подождать.
– Мог бы. А ты мог бы раскрыть рот насчет кой-каких мокрых дел. Сберег бы мне изрядное число калорий. В общем, сотни всяких «бы» со свистом проносились по ночному небу. Ну, по последней?
– Не хочу.
– А зря. Помогает. Мертвец, и тот запляшет.
– Не надо.
Тони приложил ухо к двери ванной. Прислушался, тяжко вздохнул.
Увы, увы, свои грешки у каждого имеются. Как же без них-то. Грязное белье и так далее, и так далее. Хочешь про мои послушать?
– Я хочу, чтобы ты убрался.
– Милая, милая Кэтлин. Тяжко в этом сознаваться, но ведь я по ночам лежал в постели, хлюпал своим жиром и вслух повторял ее имя. Печальный случай. Любовь, вишь ты. Все думал: вот вес сброшу, и она со мной убежит. И ведь стал ходить в этот зал на Лейк-стрит. Горел энтузиазмом, муки принял адские. Потел как не знаю кто. Восемьдесят монет за сеанс – и хоть бы Фунт сбавил.
Джона вдруг придавила усталость.
– Прекрасно. Шел бы ты теперь.
– Эфемерные мечты.
– Вали наконец, – сказал Джон.
Тони запихнул бутылку в боковой карман и, пошатываясь, двинулся к двери. Сделав два шага, остановился.
– Как дела шли, мне месяц назад надо было деру давать с корабля. Любовный магнит меня держал. Печальная, печальная ситуация. – Он мотнул головой, улыбнулся. – Бедные мы с тобой. Все эти скелеты, как подумаешь – дурдом, да и только.
– У Дерки развеселишься, – сказал Джон. Тони расхохотался.
– Ну, свинтус я, свинтус. Больше знать ничего не знаю.
Ближе к вечеру третья рота построилась в походную колонну и двинулась на восток, в сторону моря.
Кудесник держался ближе к хвосту. Голову опустил, ссутулился, считал шаги и старался отогнать зло. Это было непросто. Жужжание, казалось, шло из его собственного черепа. Мухи, твердил он, – но это были не только мухи. Земля, небо, солнечные лучи. Все соединилось вместе.
Поздно вечером они разбили лагерь на берегу. На западе, где были горы, небо сначала стало матово-красным, потом фиолетовым; вскоре в сумерках начали возникать диковинные фигуры и силуэты. «Потусторонний мир», – сказал Тинбилл, после чего ненадолго все замолчали; потом раздался чей-то голос: «Не умирают, черти, и всё тут».
Они расселись у своих окопов беспорядочными кучками. Одни молчали, другие обговаривали события дня – бинтовали моральные ссадины. В разговорах тон задавал Колли. Гады, они и есть гады, сказал он. Велено же было все там вычистить – вот и вычистили, и кому на этой Божьей зеленой выжженной земле какое, к чертям, дело? Бойс и Конти засмеялись. Тинбилл посмотрел на лейтенанта в упор, потом встал и отошел. Колли взглянул на Кудесника.
– Что это с нашим апачем стряслось? Сам не свой парень.
– Чиппева, – сказал Кудесник. – Не апач.
– Правда, что ли?
– Так точно, сэр.
Колли отвел глаза, стал смотреть в мертвое пространство. От его тела и формы отчетливо несло кровью.
– В племенах я не шибко силен; но ты бы ему объяснил, какая у нас вышла классная операция. Раз-два, заряжай, бей. Работа.
– Так точно, сэр, – сказал Кудесник.
– Ищи и круши.
– Правда вот, оружия не нашли что-то. Пусто. Одни женщины и дети.
Колли смахнул с рукава муху.
– Это какие же такие дети?
– Ну, дети… Там которые были.
– Так, какие еще дети? – Колли, вскинув брови, повернулся к Бойсу и Митчеллу. – Вот вы, парни, каких-нибудь вьетконговских детей видели там?
– Никого, – сказал Бойс – Ни единой живой души.
– То-то же, – кивнул Колли. – Плюс к этому я так считаю: пусть невиновный бросает камень. Тоже из вашей Библии распрекрасной.
В темноте кто-то хихикнул. Другой сказал:
– Ловко он это.
Настала ночь – темная, непроницаемая. Кудесник еще посидел, послушал, потом встал и прошел через лагерь к окопу Тинбилла. Тот сидел один, уставившись куда-то поверх рисовых полей.
– Минут через десять—пятнадцать Тинбилл произнес:
– Сука лейтенант. Плюнь в глаза, скажет «Божья роса». И убийца.
– Не он один.
Тинбилл испустил короткий, беспомощный вздох.
– Слушай, только глаза закрою, так прямо и вижу… Как мясная лавка. Сколько, по-твоему…
– Не считал.
– Три сотни. Три сотни точно.
– Может быть.
– Не может быть. Точно. – Тинбилл лег на спину и стал смотреть на звезды. Потом вдруг издал тихий горловой звук.
–Да еще вонь эта. Как прилипла.
– Реку найдем. Смоем.
– Фиг ты это смоешь. Слушай, черт, как жить-то теперь? Как письма писать домой?
– Не знаю, – сказал Кудесник – Постарайся забыть.
– Как это?
– Сосредоточься. Думай о другом.
Опять замолчали. Кругом густо, басовито жужжали мухи.
– Чтоб вас совсем, – сказал Тинбилл.
Наутро третья рота двинулась на юг – к реке Сонгча-хук. День был жаркий и пустой. Через полчаса первый взвод повернул на запад и начал подниматься на невысокий пологий холм, который вздымался среди рисовых полей словно усталый старый зверь, пытающийся встать. Слон, сказал Мейплс, но кто-то покачал головой, сказал – нет, скорей паршивый буйвол; так вот на ходу судили-рядили довольно долго.
Кудесник не понимал, какое это может иметь значение. Он все представлял себе старика с мотыгой – как бедняга ковылял сквозь красную пыль. Как мотыга дирижерской палочкой взмыла вверх, блеснув на утреннем солнце, и упала наземь. Забыть, думал он, но картина не уходила.
На полдороге к вершине холма рота устроилась на привал, а Колли с Мидлоу ушли вперед с миноискателем. Место было опасное, сплошь мины, и солдаты, прежде чем расположиться, тщательно проверяли любую якобы безобидную площадку. Кое-кто закурил, но большей частью просто сидели и ждали. Запах крови въелся всем в кожу. «Разорители могил», – сказал Конти. Он все хихикал и изображал голосом привидение, пока Тинбилл не велел ему заткнуться.
Кудесник старался не слушать. Он потер кулаками глаза и стал смотреть на раскинувшуюся внизу зеленую равнину. На севере, примерно в километре, лежала деревня Тхуангиен – нечеткое пятно темной древесной листвы посреди рисовых полей. Несколько хижин еще дымились.
– Патруль зомби, – сказал Конти, – вот кто мы. – Он издал замогильный вой, и мгновение спустя Полу Мидлоу оторвало миной левую ступню.
Взрыв был не слишком громкий. Глухой быстрый толчок.
Кудесник оглянулся через плечо. Была секунда замешательства, потом общий гвалт, потом опять одни мухи.
Джонни-студень, так его дразнил отец, хоть он вовсе не был толстый. Джон понимал, что это просто пьяный треп, – и все же ему было больно и обидно.
Иногда наворачивались слезы. Иногда он задумывался, почему все-таки отец его ненавидит.
Больше всего на свете Джон Уэйд желал, чтобы его любили и чтобы отец был им доволен; и вот однажды в шестом классе он тайком отправил заявку на специальную диету, рекламу которой видел в журнале. Когда через несколько недель диету прислали по почте вместе со счетом на тридцать восемь долларов, отец принес конверт Джону в комнату и кинул ему на колени. Он не улыбался. И доволен сыном явно не был.
– Тридцать восемь монет, однако, – сказал он. – Целая гора свиного сала.
Джон вздохнул с облегчением, когда наконец пошел в рост. В восьмом классе он уже был высокий и подтянутый, почти худой и хорошо смотрелся в зеркалах
– Джонни-статуэтка, – сказал раз отец и, хохотнув, хлопнул его по спине.
Зеркала помогали ему со всем справляться. Что-то вроде стеклянного ящика в голове – место, где можно спрятаться; в седьмом, восьмом, девятом классе, когда становилось худо. Джон тихонько проскальзывал в свой ящике зеркальными стенками и там укрывался. Он был мечтатель. Приятелей у него было мало, близких друзей вовсе никого. Свободное время после школы и почти все выходные он проводил в подвале – совершенно один, никто не дразнит, никто не отвлекает, можно отрабатывать фокусы сколько душе угодно. Что-то в этом было умиротворяющее, что-то прочное и надежное, так он получал какую-никакую, но власть над своей жизнью. Иногда на школьных вечерах или днях рождения он выступал с пятнадцатиминутными представлениями и каждый раз с удивлением чувствовал, что аплодисменты заполняют внутри него какую-то пустоту. К нему по-другому начинали относиться. Это не любовь была, все-таки нет, но что-то к ней достаточно близкое. Ему нравилось выходить на сцену. Эти устремленные на тебя взгляды, это напряженное всеобщее внимание. Внутри, конечно, он как был, так и оставался одиночкой, пустым сосудом, но волшебство, по крайней мере, придавало этой пустоте респектабельность.
К восьмому классу Джон понял, что искусство дает ему кой-какие особые возможности. Тогда-то и началось его соглядатайство. Еще один захватывающий трюк Для практики он иной раз шел вслед за отцом к гаражу и стоял за дверью, подслушивал. Позже, когда путь был свободен, он проскальзывал внутрь и находил бутылки. Иногда просто стоял, смотрел на них. А иногда совершал еще один маленький фокус выносил бутылки наружу, открывал кран и превращал водку в обыкновенную воду.
Потом, дома, он с трудом удерживался от смеха. Сидел перед телевизором и ухмылялся.
Иногда отец поднимал на него глаза.
– Что такое с тобой, скажи на милость, – говорил он; Джон, пожав плечами, отвечал:
– Ничего.
– Ну так прекрати. Ведешь себя по-дурацки.
У всех были свои секреты, и у отца в том числе, соглядатайство было для Джона Уэйда изощренной детективной игрой, оно позволяло ему забираться в душу отца и проводить там некоторое время. Он там осматривался, выискивал ответы на свои вопросы. Отчего эта злоба? Что она такое, в сущности? Почему отец ничему никогда не радуется, не улыбается, не перестает пить? Вопросы так и оставались вопросами – ни одного ответа, – и все же соглядатайство приносило облегчение. Оно сближало его с отцом. Это была какая-то связь. Что-то общее у них, интимное что-то, сердечное.
Семнадцатого марта 1968 года ближе к полудню, когда Мидлоу забрали, взвод получил приказ двигаться обратно к деревне Тхуангиен. Ходу было всего минут двадцать. Они пересекли два пышущих жаром рисовых поля, а дальше уже можно было идти на запах. Через десять минут они начали обматывать головы полотенцами и майками.
Около полудня подошли к деревне с северной стороны. Там все было мертво – ярко, оглушительно мертво. Вдоль дороги, которая пересекала деревню с востока на запад, виднелось несколько свежих могил, отмеченных белыми камнями, но почти все трупы так и лежали на солнце, страшно раздувшиеся – одежда едва не лопалась. Раны кишели мухами. Слепни, черные мошки, маленькие радужно-синие мухи – они вились тучами, и в ярком тропическом солнце казалось, что тела шевелятся. Кудесник знал, что это иллюзия. Его не так-то легко сбить с толку.
Углубившись в деревню, они чуть в стороне от дороги увидели молодую женщину без обеих грудей. На животе ножом была вырезана буква «К».
Бойс и Мейплс отошли блевать. Кудесник нашел убежище за зеркалами. Он видел, как Колли подошел к трупу, наклонился, упер руки в колени и стал рассматривать то, что лежало, не пропуская ни одной детали. Он был, казалось, искренне поражен.
– Экая бяка, – сказал он.
Поймал несколько мух, зажал в кулак, поднес к уху. Секунду подержал, улыбнулся.
– Слышите, нет? Про что эти сраные мухи жужжат небось про какие-то нехорошие дела. На весь свет разжужжались. Слышит кто из вас?
Все молчали. Одни смотрели себе под ноги, другие на труп женщины.
Колли подошел к Тинбиллу.
– Ты слышишь, про что жужжат?
– Не знаю, сэр.
– Не знаешь.
– Нет, сэр.
– Так, блядь. – Колли ухмыльнулся и прижал кулак с мухами к самому уху Тинбилла. – Лучше?
– Наверно.
– Про убийства слышишь, нет?
Тинбилл отступил на шаг. Он был и выше, и крепче, чем Колли, но молодой совсем.
– Нет, сэр, – сказал он.
– Лучше слушай.
– Не слышу, сэр. Ничего не слышу.
– Уверен?
– Так точно, сэр.
Колли сжал губы. Повернулся теперь к Кудеснику, поднес кулак к его лицу.
– Так, колдун, твоя очередь. Как со слухом?
– Не очень, – сказал Кудесник