Джон Уэйд эти настроения поощрял. Он понял, что полезно вести себя сдержанно, больше помалкивать. Когда на него наседали, он устраивал небольшую демонстрацию своих возможностей, один-два трюка с любым подручным реквизитом.
   Много всякого, например, можно было сделать со складным ножом и трупом. А еще он пророчил, предсказывал будущее. «Плохие знаки, – говорил он, – плохой завтра день» – и устремлял взгляд в рисовые поля. Ошибиться было невозможно. Все дни были плохие.
   «Я – ротный шаман, – писал он Кэти. – И ты знаешь, они меня слушают. Верят во всю эту муть».
   Кэти не отвечала несколько недель. Потом пришла открытка: «Мой тебе совет. Поосторожней с фокусами. А то добьешься, что в один прекрасный день исчезну я».
   Подписано – Кэт. И ни нежных слов, ни смешных историй.
   В ту же секунду Джон почувствовал, как в нем восстают все прежние страхи, как поднимают голову все отвратительные возможности. Отгородиться от них он не мог. Даже средь бела дня сквозь мозг проносились картины. Темные спальни, к примеру. Ее противозачаточный колпачок. Хотелось снова начать за ней слежку – так и тянуло, – но он мог только ждать, ничего больше. Ночами бурлила кровь. В голове всё вертелись сомнения. Ближе к концу февраля, когда письмо наконец пришло, ему почудился в ее тоне некий холодок, некая дистанция и формальность. Она писала, какое кино видела, в какой была картинной галерее, какое обнаружила потрясающее испанское пиво. Его воображение вставило недостающие подробности.
 
   Поганый выдался февраль. Кэти – раз, война – два. Двое подорвались на минах. Еще одному продырявило шею. Вебер умер из-за разорванной почки. Боевой дух был хуже некуда. Пока они мотались от деревни к деревне, парни перешептывались о том, что магия, дескать, вся вышла, что Кудесник потерял связь с потусторонним миром. Вроде как винили его. Не впрямую – просто сделались неприветливы. Фокус показать больше не просили. Шутки, байки – все исчезло. Шли дни, и чем дальше, тем больше Джон Уэйд чувствовал себя отрезанным и от ребят, и от Кэти, и от собственного будущего. Словно выбросило на мель – абсолютно потерян. Порой он задавался вопросом, все ли у него в порядке с головой. Внутренний ландшафт как заволокло туманом; он не мог понять, где находится.
   «Что-то не так, – написал он Кэти. – Не делай этого мне. Я не слепой – Кудесник хорошо видит».
   Она быстро ответила: «Ты меня пугаешь».
   И потом много дней он не получал писем вообще, ни открытки, ничего, а война все наваливалась и наваливалась. Ощущение конца схватило и не отпускало.
   На второй неделе февраля сержанта Райнхарта застрелил снайпер. Сержант ел батончик «Марс». Чуть надкусил, засмеялся, начал что-то говорить и упал в траву под всклокоченной старой пальмой – губы коричневые от шоколада, мозги текучие, гладкие. Был чудесный тропический день. Солнечный, ласковый, очень теплый; но Джон Уэйд почувствовал дрожь. Холод шел изнутри. Глубокая заморозка, подумал он, а потом началось что-то и вовсе небывалое – какая-то зверская сила схватила его и приподняла за плечи. Ярость – да, конечно, но и безумие тоже, и тоска, и грех, все вместе.
   Несколько секунд стоял обхватив себя руками, пронизанный холодом, а потом начал двигаться.
   Осознанного решения никакого не было. Он потерял всякую связь с собственной волей, со своими руками и ногами, и потом, когда все кончилось, он вспоминал, как плыл к вражескому укрытию – не бежал, а бесшумно, стремительно плыл в невесомости, – как, описав дугу, зашел с тыла, ни о чем не думая, ничего не рассчитывая, как проскользнул сквозь густой кустарник, пригибаясь, не выдавая себя, как его плавно вынесло к маленькому человечку в черных штанах и черной рубашке.
   Он вспоминал, как человек обернулся. Он вспоминал, как их глаза встретились.
   Другое он тоже вспоминал, но только смутно. Как его понесло вперед. Как легкие наполнились раскаленным пеплом, как дуло его автомата уставилось человечку в скулу. Он вспоминал, как страшно сдавило живот. Он вспоминал трезвые глаза Кэти, упрекающие его за многое, за сделанное и несделанное.
   Звука как бы и вовсе не было – Кудесник ничего не слышал. Просто скула у человечка исчезла.
   В третьей роте потом только и разговору было что о новом трюке Кудесника.
   Всё пережевывали и пережевывали.
   – Паф, – сказал один. – Чтоб мне провалиться, паф – и все.
   На закате они приволокли труп снайпера в ближайшую деревушку. Под дулами автоматов собрали публику. Один канат привязали к ступням мертвеца, другой – к запястьям, и перед самой темнотой Кудесник и его подручные осуществили акт левитации, вознеся тело в вышину меж двумя деревьями, где оно парило, освещенное восхитительной красной луной.
 
   Джон Уэйд вернулся в ноябре 1969 года. В Сиэтле он стал звонить Кэти из аэропорта, но на втором гудке вдруг ухмыльнулся и повесил трубку.
   Перелет в Миннеаполис был потерянным временем. Из-за часовых поясов, наверно, но и не только из-за них Он не знал, чего от себя ждать. В сером небе над Северной Дакотой прошел в уборную, снял там форму, надел свитер и слаксы и внимательно, оценивающе рассмотрел себя в зеркале. Глаза были не ахти. Усталые, тускловатые. Постояв, он подмигнул сам себе. «Здорово, Кудесник, – пробормотал он. – Как колдуется-то?»
   Приземлившись вечером, он поехал на автобусе в университет. Дошел со своим вещмешком до площадки под окнами ее общежития, сел на бетонную скамью и стал ждать. Было начало десятого. В ее окне света не было – вполне естественно, – и часа два он прикидывал в уме, где она может теперь быть и чем заниматься. Ничего утешительного в голову не приходило. Мысли потом стали вертеться вокруг разных категорий, которые при необходимости можно пустить в ход. Верность, к примеру. Стойкость, любовь, постоянство, вера и все прочие атрибуты властного притяжения.
   Было совсем поздно, почти полночь, когда Кэти вышла на дорожку, ведущую к общежитию.
   У нее была матерчатая сумка через плечо, под мышкой – стопка книг. Она слегка похудела, главным образом в бедрах, и в темноте ему показалось, что ее походка стала быстрей, порывистей – импульсивней, что ли. Ему стало не по себе. Когда она вошла внутрь, Джон некоторое время сидел неподвижно, он не был вполне там и не был вполне нигде; потом взял свой вещмешок и прошагал семь кварталов до гостиницы.
   Он все еще плыл.
   Всю ночь длилось это кружение, эта невесомость. Кровь вскипала тропической лихорадкой. Сны крутились на холостом ходу, он не мог включить сцепление. Дважды просыпался и вставал под душ, сильно пускал воду себе на плечи, но даже тогда катушки сновидений продолжали разматываться. Полнейшая дурь. Кэти широкой лопатой сгоняет с дорожки дождевую воду. Кэти машет ему с крыла самолета. Раз, ближе к рассвету, он обнаружил, что, свернувшись, лежит на полу, сна ни в одном глазу и ведет разговор с темнотой. Умоляет отца – ну пожалуйста, перестань умирать. Вновь и вновь повторял – ну пожалуйста, но отец не слушал и не переставал, умирал, и все. «Боже мой, ведь я люблю тебя», – сказал Джон, и свернулся туже, и уставился в темноту, и оказался на отцовских похоронах – ему четырнадцать лет, шею сдавил новый черный галстук, – только вот хоронят отца при ослепительном солнце в ирригационном рву близ деревушки Тхуангиен, плакальщицы сидят на корточках, причитают, царапают себе глаза – мать Джона и много-много других матерей, – священник возглашает: «Грех!», органистка жмет на клавиши – и Джону хочется убить всех, кто плачет, и всех, кто не плачет, и священника, и всех женщин, и тощую старую органистку, хочется схватить молоток, прыгнуть в канаву и разделаться с отцом за то, что посмел умереть.
   – Эй, ты, ведь я люблю тебя, – вопил он. – Люблю!
   Когда рассвело, он дошел до общежития Кэти и сел на бетонную скамью.
   Он не знал толком, чего хочет.
   Много позже появилась Кэти, двинулась в сторону учебных корпусов. Он вошел в прежнюю колею. Следовал за ней до биолаборатории, потом в студенческий союз, на почту, в банк, потом в спортзал. Со старого места на задних рядах смотрел, как она отрабатывает ведение мяча и броски по кольцу – и в том, и в другом она заметно прибавила, – а после обеда он три бесконечных часа просидел в библиотеке, пока она корпела над толстенной серой книгой по психологии. Он не замечал ничего необычного. Честно сказать, несколько раз он был готов прекратить эту слежку, просто схватить Кэти, прижать к себе и не отпускать. Но в сумерках, когда она закрыла, наконец книгу, он не мог устоять против искушения пройти за ней через весь кампус к бойко торгующему киоску, где она купила журнал, потом к пиццерии на Юниверсити-авеню, где она взяла газированную воду и маленькую порцию итальянских сосисок
   Он наблюдал за ней с автобусной остановки. Болели глаза, сердце – все болело. И он чувствовал это стеснение нерешительности. То ему яростно хотелось верить, что подозрение – только засевший у него в мозгу демон, больше ничего. То хотелось верить в самое худшее. Почему – он не знал. Словно что-то у него внутри, в самой сердцевине, в генах, требовало твердых доказательств измены – поцелуя, объятий у него на глазах. Требовалось абсолютное знание. Смутно, половинчато Джон понимал, что есть и иной выбор – просто любить ее, любить несмотря ни на что; но неясность, двойственность казалась невыносимой. Ни в чем нельзя быть полностью уверенным, даже если шпионить вечно, ведь всегда остается угроза завтрашней измены, или измены на следующий год, или когда-нибудь в более далеком будущем.
   Кроме всего прочего, ему нравилась слежка сама по себе. Ведь он же Кудесник. У него есть эта жилка, этот талант.
   Было совсем темно, когда Кэти показалась в дверях пиццерии. Она прошла у него за спиной совсем близко, он даже почувствовал исходящий от нее аромат туалетного мыла. Он вдруг ощутил укол вины, чуть ли не стыда, и все же еще минут десять шел за ней в сторону кампуса, останавливаясь, когда она задерживалась у витрин, где много всего было выставлено перед Днем благодарения. На углу Оук-стрит она позвонила из автомата, большей частью слушала, один раз рассмеялась и пошла дальше к университету. Воздух был свежий, бодрящий, с запахом палой листвы. Самая футбольная погода, прохладная пятница в середине осени, и улица была полна народу – студенты, цветочницы, взявшиеся за руки влюбленные. Никому до него не было дела. Их мир – его и ее – был в безопасности. Всему, что обещано, можно верить, все трудности преходящи, все сомнения улетучились на другую планету.
   На Нептун, подумал он, на мгновение забывшись. Когда поднял глаза, Кэти уже не было видно.
   Какое-то время он с трудом пытался сфокусировать взгляд. Обследовал все тротуары, потом на секунду закрыл глаза, повернулся и зашагал к ее общежитию. Он прождал всю ночь до рассвета. Прождал первые утренние часы.
   К тому времени он уже знал.
   Это было абсолютное знание. Нутряное, на веки вечные, чистое знание – но даже тогда он продолжал ждать. Он был на месте, когда около полудня она подошла по дорожке к двери общежития. Скрестив руки на груди, исполненный силы, он стоял на ступеньках и смотрел, как она приближается.
   – Меня не было дома, – сказала Кэти.
   На лице Кудесника промелькнула маленькая тайная улыбка.
   – Что верно, то верно, – отозвался он. – Тебя не было дома.
 
   Так или иначе, они поженились.
   Церемонию устроили в красивом, ухоженном саду ее родительского дома в западном пригороде Миннеаполиса. На деревьях и кустах висели воздушные шарики, внутренний дворик-патио был украшен китайскими фонариками, красными гвоздиками и гирляндами из цветной бумаги. В целом очень мило. Священник говорил про щит Господней любви, оберегающий от несчастий, а потом процитировал – слишком уж театрально, подумал Джон, – кусок из Первого послания к Коринфянам. Странно, но не было той торжественности, какая рисовалась когда-то его воображению. Один раз он взглянул на Кэти и улыбнулся. «Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание…» Ее зеленые глаза блестели. Она наморщила нос Улыбнулась ему в ответ. «…и всю веру, так что могу и горы переставлять…» За несколько домов от них зажужжала газонокосилка. По саду пробегал ветерок, в острых лучах солнечного света играла пыль и вспыхивала листва, на ниточках колыхались белые и розовые шарики. «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан».
   Потом священник прочитал молитву.
   Они поклялись быть друг другу верными. Поклялись во всем прочем тоже и обменялись кольцами, а потом сестра Кэти пригласила всех в дом. Ее мать преподнесла молодым постельное белье. Отец вручил им ключи от квартиры в Миннеаполисе.
   – Я так тебя люблю, – шепнула Кэти, – что мне страшно делается.
   Во взятом напрокат «шевроле» они поехали в отель «Рамада», где провели несколько медовых дней в забронированном заранее номере. Секреты останутся при нем. Он никогда не проговорится. На второе утро Кэти спросила, нет ли у него каких сомнений или дурных предчувствий, и Джон, покачав головой, ответил – нет. В конце концов, он же Кудесник, а что за любовь без маленьких тайн?
   Они въехали в квартиру сразу после Пасхи.
   – Мы будем счастливы, – сказала Кэти, – я точно знаю.
   Кудесник рассмеялся и внес ее в дверь на руках. Теперь фокус был – держаться начеку. Он будет оберегать свое превосходство. Секреты так и останутся секретами – что он видел, что сделал. Он выправит все, что можно, он выстоит, он будет жить год за годом, не подавая виду, что тут есть свои фокусы.

8
Как прошла ночь

   Дважды за ночь Джон Уэйд просыпался весь в поту. В первый раз, около полуночи, он повернулся на другой бок и приткнулся к Кэти в каком-то полубреду, в легкой лихорадке; ночной шепот озера и леса бежал сквозь его мозг, как электричество. Позже он откинул одеяло и сказал:
   – Христа прикончить.
   Подзадоривал, что ли, себя, подначивал.
   Он закрыл глаза и стал ждать чего-то жуткого, ждать чуть ли не с надеждой, а когда стало ясно, что ничего не будет, повторил эти слова еще раз, властно, и замер в ожидании ответа. Ничего.
   – К чертям собачьим, – сказал он. – Христа прикончить.
   Джон Уэйд тихо спустил ноги на пол и, качнувшись, встал. Прошел по коридору на кухню, наполнил водой старый железный чайник, зажег газ, поставил чайник на плиту. Он был совершенно голый. Плечи покрыты загаром, лицо влажное от пота. Чуть постоял неподвижно, соображая, как лучше с ним разделаться. Перво-наперво глаза. Это уж обязательно. Выдавить, вырвать их у гада – кулаками, ногтями, чем угодно, – а там лупить, кусать, дубасить, царапать. Да, Бога, кого же еще. Он крепко рассчитывал, что кончать есть кого, что Бог все-таки существует.
   Мысль его ободрила. Он уставился в кухонный потолок и принялся изливать душу в пустоту, посылая ей свою тоску, свое унижение.
   Чайник на плите легонько фыркнул.
   – И ты туда же, – сказал он.
   Пожал плечами, вынул чайные пакетики и лег дожидаться на пол кухни. Теперь он ни о чем не думал, просто следил за возникающими цифрами. Все как оно было, в точности. Миннеаполис проигран. И пригороды, и «железный пояс». И все поселки на юго-западе – Пайпстоун, Маршалл, Уиндом, Джексон, Льюверн. Чистая, мощная волна. Сент-Пол проигран в самом начале. Дулут проигран один к четырем. И профсоюзы, и немцы-католики, и вся безликая мелкая сошка. Цифры неумолимы. В мире нет места для жалости. Голая арифметика. Очевидный победитель, потом раз – и раздавлен. Так все и происходит, стремительно. Сегодня ты сосна-загляденье, президентский материал, завтра тебя приходят пилить на дрова. Классический оползень, хоть включай в учебники. Позор и бесчестье. Выплыли наружу кой-какие секреты – политика из-за угла, сказал Тони Карбо, – и результаты опросов стали скукоживаться на глазах, а печать пошла чесать языками насчет порядочности и нравственности. Фотографии на первой странице. Трупы вповалку в немыслимых позах. Во второй половине августа уже впору было прикрывать лавочку – остались опустевшие кошельки, уклончивые прогнозы, жидкие толпы, новые отговорочки у старых друзей, – и в первый вторник после второго понедельника сентября он проиграл с разницей более 105 000 голосов.
   Джон Уэйд видел все как есть.
   Надеяться больше не на что.
   Скажете, амбиций слишком много. Чересчур высоко забрался или чересчур быстро лез. А для чего же он работал тогда? Ведь у него была вера. Были дисциплина и настойчивость. И он правда верил в эти добродетели, верил в фундаментальный закон справедливости, в элементарную честность: если ты вкалываешь как собака, прешь вперед, не зная усталости, то рано или поздно будешь вознагражден. Кроме политики, он нигде больше себя не мыслил. Три года помощником эксперта по законодательству, шесть лет в сенате штата, четыре тягомотных года в должности вице-губернатора. Он играл по всем правилам. Провел нормальную, солидную избирательную кампанию – выступал на митингах, добивался заявлений о поддержке, все как полагается, восемнадцатичасовые рабочие дни, ночные бдения, безумный круговорот мотелей, благотворительных мероприятий, десятидолларовых обедов с неизменным цыпленком. Все прошел.
   Чайник бодро засвистел, но Джон Уэйд не мог заставить себя шевельнуться.
   Политика из-за угла. Отравленная политика.
   Нечестно.
   Вот она суть-то в чем: нечестно. Уэйд не был верующим, но теперь вдруг принялся говорить с Богом, стал ему объяснять, как он его ненавидит. И не только в выборах дело. Еще эти зеркала в голове. И электрическое жужжание, и вся эта внутренняя химия, и озерно-лесной шепот. Его как ужалило грехом.
   Вода уже кипела вовсю; Джон Уэйд рывком поднялся и подошел к плите.
   Прихватил железный чайник полотенцем.
   По его лицу бродила глупая, бессмысленная улыбка. Этого он не запомнит. Запомнит только горячий пар, свои стиснутые кулаки и напряженные мышцы рук
   – Христа прикончить, – сказал он, и это придало ему духу; он вошел с чайником в гостиную, включил свет и принялся лить кипяток на большую цветущую герань у камина. «Христа, Христа», – повторял он. От цветка пошло шипение. Несколько секунд он слегка раскачивался из стороны в сторону, как от ветра. Уэйд увидел, как нижние листья стали обесцвечиваться и закручиваться краями вниз. Комната наполнилась запахом тропической гнили.
   Уэйд что-то напевал себе под нос.
   – Теперь порядок. – Он удовлетворенно кивнул. Потом хмыкнул: – Ну дела.
   Прошел в дальний конец гостиной, встал поудобней и обварил маленький цветок клеоме. Это не ярость была – необходимость. Он вылил оставшийся кипяток на карликовый кактус, филодендрон, каладиум и другие растения, названий которых не знал. Потом вернулся на кухню. Наполнил еще раз чайник, дождался, пока закипела вода, улыбнулся, расправил плечи и пошел по коридору в их спальню.
   Лицо покалывало от пара. Чайник негромко пофыркивал в темноте.
   На короткое время он забылся, дал себе поплыть. Лента времени стала разматываться, он не запомнил куда; очнулся он склоненным над постелью. Он покачивался на пятках и смотрел на спящую Кэти.
   Странно, подумал он. Это онемение внутри. И кисти рук, существующие отдельно от всего остального.
   Он еще постоял, нагнувшись, любуясь загаром на шее и плечах Кэти, морщинками у ее глаз. В неясном свете казалось, что она чему-то слегка улыбается; согнутый большой палец лежал на подушке у самого ее носа. Разбудить бы, подумал он. Да, разбудить поцелуем, а потом признаться, как его мучит стыд, как поражение пропитало его до мозга костей, как он обезумел от боли. Надо было это сделать. Надо было рассказать ей о зеркалах у него в голове. Надо было рассказать о неподъемном грузе зверств, о призраках деревни Тхуангиен, об отраве его сновидений. А потом надо было лечь к ней под одеяло, обнять ее и сказать, что он любит ее больше всего на свете, любит простой, крепкой, голодной, нескончаемой любовью, сказать, что все остальное для него чепуха и преснятина. Всего-навсего политика. Надо было завести разговор о выдержке и преодолении, вспомнить все клише, сказать, что это еще не конец света, что у них еще есть они сами, их брак и их собственная жизнь впереди.
   В последующие дни Джон Уэйд будет мысленно перебирать все, что ему надо было сделать.
   Он дотронулся до ее плеча.
   Поразительно, подумал он, на что способна любовь.
   В темноте послышалось какое-то биение, трепет, словно бы крыльев, а потом басовитое, злое жужжание. Он крепче сжал ручку чайника. Руки выше запястий налились странной тяжестью. Вновь – сколько это. Длилось, невозможно было понять, – ночь все вокруг него растворила, и его понесло из самого себя наружу, он захлебывался отчаянием, зеркала у него в голове, вспыхивая, показывали совершенно невероятные вещи: чайник, деревянную мотыгу, исчезающую деревню, рядового Уэзерби и горячий белый пар.
   Он будет вспоминать, как пригладил ей волосы назад со лба.
   Будет вспоминать, как подтянул одеяло к ее подбородку и вернулся в гостиную, где надолго забылся. Вокруг стояло это яростное жужжание. Пространство и время стали расползаться, потеряли единство. Его обступила неопределенная множественность, и в последующие дни и недели память будет играть с ним всякие мерзкие шутки. Зеркала начнут кривиться на разные лады, на них появятся складки и гребни, ясность будет на вес золота.
   Ночью в какой-то момент он стоял по пояс в озере.
   В другой момент он почувствовал, что погрузился с головой, – легкие стали каменно-тяжелыми, вода ринулась в уши.
   Потом под мрачными звездами он неподвижно сидел на краю причала. Он был голый. Смотрел на озеро, совершенно один.
   А потом он проснулся в своей постели. На занавесках играл мягкий розоватый свет.
   Несколько секунд он вглядывался в эффекты зари, в бледную рябь и пятна. Ночью его мучил диковинный кошмар. Электрические угри. Красный кипяток.
   Джон Уэйд протянул руку, желая дотронуться до Кэти, но ее не было на месте, и он, обхватив подушку, снова канул в глубины.

9
Предположение

   Может быть, что-нибудь совсем простое.
   Может быть, Кэти той ночью проснулась в страхе. Может быть, перепугавшись, она взяла и ушла.
   Конечно, все это одни догадки – может быть, то, может быть, это, – но, кроме догадок, мы вообще ничего не имеем.
   Итак, что-нибудь совсем простое.
   Ночью он выкрикивал всякие гадости, она вполне могла услышать, а потом почувствовать запах пара и мокрой земли. Почти наверняка она тогда бы встала с постели. Вышла бы в коридор, подошла к двери гостиной и увидела, как он льет кипяток на герань, филодендрон и молоденький цветок клеоме. «Христа прикончить», – услышала она и попятилась.
   Затем все могло получиться само собой. Она бы повернулась и, пройдя кухню, вышла в ночь.
   «Отчего?» – думала она.
   Христа прикончить. Этот зверский голос. Не его.
   Потом она долго стояла на темном ветру за дверью коттеджа, боясь двинуться, боясь оставаться неподвижной. Босиком. На ней были трусики и фланелевый халатик, больше ничего.
   Хороший человек. Так отчего же?
   Обхватив себя руками, съежившись от холода, Кэти смотрела, как он бредет на кухню, вновь наполняет чайник, ставит на огонь. Движения жесткие и механические. Как лунатик, сказала она себе, и, наверно, ей бы надо войти в дом и тряхнуть Джона, разбудить. Ведь муж ее. И она его любит: Истинная же правда – сколько лет вместе прожили, чего ей бояться?
   Да нет, не то, подумала она. Он не тот. Сквозь сетчатую дверь его лицо выглядело усталым и помятым, с резкими морщинами, словно прочерченными ножом. Он похудел, волосы стали реже, он горбился, как старик Вдруг лег около плиты на пол, голый, темный от загара, и стал что-то говорить кухонному потолку. Совсем не тот, кого она знала – или думала, что знает. Она любила его как сумасшедшая, такой-то любви она всегда и хотела, но чем дальше, тем больше это становилось похоже на жизнь с незнакомцем. Слишком много секретов. Слишком много тайников в стенах. А теперь это яростное лицо. Даже сквозь сетку было видно, как потемнели у него глаза.
   – Ну еще бы, – сказал он. – Срань христовая.
   Потом:
   – Ты!!
   Он ухмыльнулся какой-то своей мысли.
   Перевалившись на бок, обеими руками с силой вцепился себе в лицо, стал его бороздить, царапать ногтями – и засмеялся опять, что-то пробормотал нечленораздельно.
   Чуть позже послышалось:
   – Превосходно.
   Снова Кэти охватил страх. Она посмотрела на такую фунтовую дорогу. До Расмуссенов и мили не будет, от силы двадцать минут ходу. Вызвать врача; дадут какое-нибудь успокоительное. Потом раздумала, покачала головой. Лучше выждать, посмотреть.
   Теперь она чувствовала в основном жалость. Все, что было для него важно, пошло псу под хвост. Карьера, репутация, самооценка. Больше чем кто бы то ни было Джон нуждался в зримых проявлениях человеческой любви – любви абсолютной, безусловной. Любви без границ. Как голод, подумала она. Им правила какая-то гигантская пустота, неутолимая потребность тепла и успокоения. Политика была просто термометром любви. Результаты опросов давали ей численную меру, выборы подвели официальный итог.
   Только вот ничего все равно его не удовлетворяла Государственная служба – никоим образом. И семейная жизнь – тоже.
   Кэти постояла запрокинув голову, глядя в ночное небо. Она с удивлением увидела почти полную луну; гряда туч быстро проплывала на север. Кэти перебирала все, что было в душе. Жалость; но не только она. Подавленность. Усталость после поражения. Выборы, казалось, прошли уже век назад, и теперь у нее оставались лишь смутные воспоминания о последних несчастных неделях сплошных разъездов. Весь август и начало сентября – с тех пор, как поднялась эта шумиха в газетах, – было только ожидание конца, именно такого конца, какой настал в действительности. Никакой надежды. Никакой даже притворной надежды. В последнюю неделю они объезжали города «железного пояса», выслушивали наказы, махали руками толпам, которые больше не были толпами. Укор во взглядах, жидкие аплодисменты. Пришли поглазеть на урода. В день первичных выборов они совершили короткий перелет обратно в Миннеаполис, приземлились уже в сумерках, и даже теперь, в воспоминаниях, вся эта сцена отдавала дешевым голливудским сценарием – нескончаемый дождь, невзрачная группка людей под зонтиками в аэропорту. Она вспомнила, как Джон шел вдоль цепной ограды, пожимая руки, его лицо в серой хмари выглядело застывшим. Когда он уже отходил, из толпы вдруг раздался одинокий голос, женский, не очень громкий, но необычайно ясный и чистый, как серебряный колокольчик. «Неправда это!» – крикнула женщина, и плоскости его лица шевельнулись, дрогнули. Он ни слова не сказал, Не повернулся, не помахал ей. Короткая пауза; потом, взглянув в низко нависшее небо, он улыбнулся. Глаза уже не были загнанными – они вспыхнули воодушевлением. «Неправда это!» – опять воскликнула женщина, и на этот раз Джон сделал движение плечами, то ли подтверждающее, то ли извиняющееся, достаточно мимолетное, чтобы можно было потом отрицать его вовсе, и достаточно выразительное, чтобы задуматься о его скрытом смысле.