– Еще… еще… – Что? Что еще… А… Это она, она мне шепчет: «еще»… Н-на! Вот тут она забилась не шутя! Еще Шонна с давних пор научилась бояться в сексе, когда я вхожу в раж и начинаю засаживать «по полной», особенно когда она еще не раскачалась и не «разработалась»… С моими размерами следует быть аккуратнее во фрикциях, и я всегда помнил об этом. Но одно дело – Шонна, а… Стоп. Я засадил во всю мощь и начал кончать, и меня потряс долгий и нестерпимый оргазм, нет сил как щекотны вдруг стали последние фрикции! Я аж замычал… И Ванда стонет, коготками в спину мне вцепилась… А рубашка моя где? Брюки с трусами болтаются на одной ноге, а рубашка…

– Не слабо мы зажгли… А где моя рубашка?

– Не знаю… вон валяется… Ты уже хочешь уйти?

– Я? М-м… Нет. Идем, попьем чаю. Что-то мы слишком быстро оттрахались, я ничего не разобрал.

– То есть, ты хочешь еще?

– Не знаю, наверное. Минут через пятнадцать – скажу точнее. Скорее всего – да.

– Пойдем.

Сидим в гостиной, пьем чай без молока. Я по пояс голый, в одной рубашке, она в шелковом халатике до колен, поясок завязан… Разговор клеится еще меньше прежнего. Мне хочется быть поделикатнее в эти минуты, чтобы как-то сгладить… странность ситуации, но речевой аппарат принадлежит какому-то дауну, а не мне.

– Я кончил, как редко, почти никогда я так не кончал. Но… В тебя, извини.

– Спасибо, что предупредил. Я заметила, но не изволь беспокоиться, проблема контрацепции решена мною навсегда. Ты смелый парень, Рик. Ты не боишься, что я тебя заражу какой-нибудь… инфекцией?

– Нет, не боюсь, что ты! – говорю я и несколько секунд пребываю в простоте душевной, прежде чем догадываюсь рассмотреть все грани ее вопроса.

– Я понял. У меня все в порядке, я никогда и ничем… Не сомневайся.

– Да? А у меня бывало. Этот кинематограф – он еще хуже, грязнее подиума, разве что подлости в нем поменьше. – Я никак не могу выйти из состояния легкой потерянности и контроль над головным мозгом по-прежнему у дурака.

– Подлости поменьше? Как это?

– Так. Кинематограф в гораздо большей степени разбавлен мужчинами, потому и концентрация подлости в нем пожиже. Тебе не пора на работу?

Ванда угадала самое большое мое желание: немедленно одеться – и в мотор, на работу, на всех скоростях, щедрою рукой выплачивая штрафы дорожным полицейским… Но угадав – задела мое самолюбие. Этот надменный ротик не далее как полчаса назад кричал и охал подо мною, умоляя то прекратить, то продолжать, эти брильянтовые пальчики царапали мне спину, эти длинные ножки, сейчас закрытые халатиком и столешницей…

– Пора. Но я подумал, что не лишним будет вставить тебе еще разок.

– Мы уже настолько сроднились, что можем хамить друг другу, да? Благодарю за визит и помощь. Галстук ты вполне можешь завязать на лестнице, это заметно ускорит процедуру нашего расставания. Ты понял, Рик?

Нет, ну надо же! Она у нас теперь «строгая госпожа»! На свете не так уж мало вещей, с помощью которых меня легко взбесить, чужое презрение – одна из них. Кроме того, я вполне отдохнул.

Я встал из-за стола, оставив рубашку на стуле и подошел к Ванде. Она замерла, глядя на мой голый живот и во мне шевельнулось безумное искушение, догадка своего рода, как следовало бы дальше… но в тот момент мне уже было не перестроиться:

– Идем. Я грубо схватил ее запястье и потянул на себя, внутренне готовый применить те или иные борцовские приемы, в зависимости от того, что она предпримет для сопротивления, но Ванда Вэй легко позволила выдернуть себя из-за стола, она схватилась свободною рукой в наше насильственное «рукопожатие» и стала похожа на невольницу со связанными руками, из костюмных фильмов, покорно идущую за своим мучителем. Вообще говоря, я предполагал переместить ее в соседнюю спальню, и там уже, на кровати, в комфорте, отжарить ее как следует, но легкость, с которой она превратилась из надменной барыни в покорную жертву, немедленно восстановила мою эрекцию в полном объеме: член надулся и аж задрожал.

– Галстук, да? Прежде чем повалить на кровать, я поставлю тебя раком прямо здесь, у входа в спальню, и ты мне расскажешь вслух про галстук и лестницу…

– Не говори… не говори… со мной… так грубо…

– Я сказал: раком! Ну!

Как и тогда, на кухне, возле табуреток, когда я почувствовал в Ванде, под ее холеной и надменной красотой, жадную женскую покорность, меня подхватил на свои крыла мрачный пещерный восторг, только теперь он был еще темнее и яростнее. Левой рукой я захватил ее волосы на затылке, развернул к себе спиной и заставил нагнуться, правой нетерпеливо дважды шлепнул по ягодицам, словно пощечины раздал, и Ванда поняла, послушно расставила пошире свои великолепные ножки, а немного погодя и согнула их в коленках, чтобы мне не стоять на цыпочках во время фрикций. Это был бешеный трах, шлепки моего живота о ее попу сливались воедино с непристойнейшим хлюпаньем в ее влагалище, мои хрипы и ругань было непросто услышать за ее непрерывными криками и воем! Н-на! Н-на! Н-на! Н-на! Я с размаху вгонял в нее свои «восемь дюймов», не думая ни о чем, кроме собственной радости и ее жалобных криков, но уже она не уклонялась от моих яростных ударов и подмахивала навстречу…

– Ты кончила?

– О… да… четыре… а ты… хватит… пожалуйста… а ты… – Ванда кончила раком четыре раза подряд – и все четыре только придавали мне сил, но сам я, от спешки ли, от волнения, все не мог и не мог достигнуть оргазма. Это не страшно, на самом-то деле… хотя… как она смотрела на мой голый живот…

– Становись на колени, соси.

– Нет!..

– Соси, сука! – И Ванда Вэй, не в силах больше бороться с моей и собственной похотью, опустилась передо мною на колени…

Дотрахиваться пришлось в кровати, лежа, потому что даже и ее божественный отсос оказался не способен приблизить миг второй эякуляции… А там уже, в постели, я успокоился, подрасслабился и в общей сумме оказался владельцем трех полноценных оргазмов. Сколько раз кончила Ванда – она не помнила, а я сбился со счета.

– Ты знаешь, в жизни почти каждой женщины есть воспоминания… дорогие воспоминания, которые она хранит, как величайшее сокровище на свете, зная, что испытанное – никогда, никогда, никогда более не повторится… Изредка достает их из тайников своей памяти и бережно перебирает, образ за образом, мгновение за мгновением… В моей жизни тоже были такие воспоминания, да, они были… Я долго живу на свете, ведь я намного старше тебя, Рик… Я уже старая…

– Годами – и то нет, а во всем остальном – ты просто молода. Мне с тобой радость.

– И перебирая воспоминания, человек все равно надеется, что когда-нибудь, однажды, придет к нему чудо и… не представляю уж, какое это может быть чудо, но что ушедшее безвозвратно – вернется, и засохшие лепестки из ветхого гербария вдруг наполнятся зеленой свежестью и запахами, станут явью… В моей жизни был человек, даривший мне радость… Я его любила, а Джеймс был добр ко мне… Я была очень молода… это была юность, это было счастье… Мне с ним было так хорошо, как никогда потом, ни с кем, ни разу… Один только Чилли иногда… что-то издалека похожее…

– Почему ты плачешь? Тебе плохо? – Ванда повернула ко мне голову, примяла подушку, чтобы она не перекрывала наши взгляды, и улыбнулась одним уголком рта…

– Мне хорошо. Не убирай, пожалуйста, руку, она такая… Впервые за… последние полжизни мне так же хорошо, как в те далекие годы. Нет, нет, нет, Рик, ты не бойся, я вижу твое кольцо, я не претендую. Мы расстанемся, и это предопределено. Однако теперь, в моей шкатулке поселятся новые воспоминания. А те, прежние, по-прежнему оставшись в ней навечно, осыплются в прах… Но они все равно дороги мне и будут дороги, пока я жива… Ты видел у меня в прихожей крючок возле шкафа и вешалки?

– Гм… Видел. Я и…

– Вот именно. Этот крючок – для оружия, чтобы на него можно было повесить кобуру с пистолетом. Где бы я ни жила, даже в гостиницах, в требованиях моих менеджеров обязательно записано наличие такого крючка, хотя они и не знают, зачем это мне нужно… И репортеры никогда не знали… И с тех давних пор, как я рассталась… с одним моим другом, никто и никогда, ни единого разочка, не вешал туда кобуру.

– А я повесил.

– А ты повесил. И тогда я поняла, что схожу от тебя с ума …

Глава тринадцатая

Черное знамя анархии.

Зеленое знамя ислама.

Красное знамя коммунистов.

Полосатые знамена всех видов звезд, всех цветов и оттенков.

И ни одно из них не сумело стать знаменем полной победы. И это естественно, поскольку наибольшее количество бойцов сбегается под белый стяг.



…радость и похмелье, эти неразлучные спутники порока… Куда обычно изгнанники уходят? Не выходят из дома, а уходят из дома? Кто куда: к любовнице, к прежней жене, к родителям, к родственникам, топиться, на съемную жилплощадь…

Я – в однокомнатную квартиру, единственное тайное мое имущество, приобретенное однажды, несколько лет назад, на шальные премиальные… Откуда я мог знать тогда, что покупаю ее для себя, а не для отца – небо мое было безоблачным в те годы… В те недавние, но такие далекие дни, папаша еще не казался благополучным, и я подумал: мало ли, сорвется, лишится всего, ослабнет – увезу его в квартиру и будет жить-доживать-умирать, с крышей над головой, а Шонне чего-нибудь легонькое навру… Отец прижился в социуме, немыслимо, фантастически разбогател, а квартира – все равно пригодилась… Однокомнатная, зачем мне больше? Хорошо оборудованная, хорошо отделанная, можно жить, баб водить, за компьютером вволю сидеть, носки разбрасывать… Музыку громко ставить…

Четыре раза мы встречались с Вандой, и все четыре были для меня «последними», после каждого клятву себе давал, что – вот, мол, этот – прощальный раз. И она ведь – тоже умоляла меня: Рик, хватит, пожалуйста…

"Ванда Вэй завела себе очередного дружка!» «Детектив и королева экрана», «Жаркий поцелуй в моторе!»… Выследили и плеснули желтеньким по газетным страницам… Четвертый раз был прощальным и, разумеется, грустным. Но трахались яростно, как всегда.

Ванда уехала во Францию, там ей подошло назначенное время на курс какой-то там «омолаживающей терапии», а я остался, с офисной телефонной трубкой в руке:

– Ричик, дорогой, я тут увидела во всей красе твою сверхурочную работу. Милый, ты прекрасен и фотогеничен. Она тебе хорошо платит, да?

– Кто? О чем ты?

– Не надо сегодня приезжать домой, я не приготовлю ужин. А если приедешь!.. Я уйду из дому! На вокзал ночевать! Ты понял?

– Погоди, Шонна, что за…

– Дорогой, открой электронную почту, там тебе письмо от меня, прочти, не затруднись… До свидания, дорогой, привет твоей голубке, поцелуй ее от меня.

Я прочел. Оказывается, я давно уже не «прекрасный принц» для нее, и что любовь ее почему-то закончилась, растаяла без следа, и что нас в последние годы объединяли только дети, но дети выросли, они достаточно большие, чтобы все понять, и что никто не будет препятствовать мне во встречах с ними, и что она легко обойдется без алиментов, если, конечно, я не затею делить совместно нажитое имущество… И что мир не исчерпывается одним представителем мужского пола на земле, если даже он столь неотразим и великолепен, как возлюбленный пожилой красотки мадам Вэй… И много других разных слов, которые постепенно, от строчки к строчке, заставили меня поверить в ужас наступивших времен… Фотографии поцелуев прилагаются, пять штук. Великая вещь – электронная почта.

Совместно нажитое имущество… Вот уж не думал, что услышу этот сакраментальный термин, примененный ко мне, к моей семье. Как же так… Если и у нее кто-нибудь есть – убью! Его, разумеется, она ведь мать моих детей… А ее… А – что я ее??? И за что я ее? Она, в отличие от меня, все долгие годы нашей совместной жизни… Погоди, откуда я об этом знаю, что она никогда и ни с кем? Я ведь тоже скрывал свои мимолетные шашни весьма успешно…

«…разрыв все равно был бы неизбежен, Рик, последние события только подтолкнули нас к принятию этого решения, и я вправе рассчитывать на твое благора…»

Яблонски и Анджело перевезли на мою квартирку гардероб и компьютер, вот и весь раздел имущества. Анджело – это наш молодой сотрудник, которого я сосватал в постоянные шоферы-охранники к отцу.

Я для себя так загадал: буду ждать год, буду два, и три, и десять, коли понадобится, но если все же Шонна захочет формально развестись – волчить не стану, перепишу на нее квартиру и мотор, на котором она ездит, если он к тому моменту не развалится. А моя «бээмвушка» – она моя, новенькая, трех месяцев ей нет, но она же мне по работе нужна… Скажет – и ее отдам, но она не скажет. И не вернется. Ши у меня гордая и упрямая… Только уже – не у меня. Но я все равно подожду, сколько сумею.

Совестно было смотреть в глаза детям и тестю с тещей, но с ее предками проще: избегаю встречаться, да и все, и стыда вроде как меньше, а вот дети… Элли плакала, Жан тоже… часто-часто моргал… но он парень, мужчина, несколько лет еще – и школу закончит. Устоял, не разнюнился. Я ведь не уезжаю навсегда, я ведь по-прежнему рядом, только ночую в другом месте… Они, конечно, с мамой остались, это понятно. А со мною – видеться будут.

Все как в страшном сне. На работе, разумеется, кое-что пронюхали, но они все мой нрав знают: ни с шуточками, ни с сочувствием не лезут. Отец денег предложил… Он – мне. Смешна судьба человеков. Как оглянешься вокруг – все женятся, разводятся, хлопают дверью, мирятся… Джаггер – сколько раз женат? Кошмар. И главное, как он любит шутить: «и все разы удачно!» И Ричардс, и Уаймен… Но мне здесь куда симпатичнее Чарли Уоттс: женился на заре жизни один раз – и навсегда, как это и пристало настоящему нормальному мужику… Я тоже себя таким считал…

Работа… работа… работа… работа… Одной работой сыт не будешь, а плоттер у меня из рук вываливается, нет никаких сил рисовать… В запой удариться – я даже и пробовать не захотел, неинтересно, да и не поможет, не того я замеса человек… Не знаю, где сейчас Ванда – в Европе, в Штатах? Ай, да по большому счету мне это безразлично, о сексе я даже и не думаю, почти умер в этом отношении… А «стояк» по утрам – исправный, хоть пальто вешай, но это физиология, я тут ни при чем. Ничто меня не радует и не греет. Тоска, называется. Хорошо хоть, что тоска знает свое место и до вечера прячется: с утра и весь день я на работе, иногда у папаши зависаю, иногда по кольцевой гоняю… А вот стоит домой придти – сердце сжимается, купленная жратва в глотку не лезет, сна нет и нет… Музыку не слушаю, фильмов не смотрю, книг не читаю, не рисую… Лежу и лежу. И часто, почти каждую ночь снится мне Шонна, и разговоры наши какие-то пустые, и никак не достучаться мне до нее и не сказать… Я бы со всех ног побежал бы к ней наяву, прощения просить, но она четко сказала и написала: кончилась любовь, не любит она меня, не только из-за Ванды…

Она не любит – о чем просить? Чего хотеть? На что надеяться? Не на что. Вот я и вижу сны, один за другим, один за другим… И никак мне не найти там нужных и правильных слов…

А утром тоска уступает место свычаю: омовение, бритье, чашечка кофе, мотор, работа, в офисе или на выезде. Лучше всего на киностудии, там бедлам, это отвлекает.

– Все мерзавцы, кроме женщин.

– Неплохо, а еще?

– Он любит ее, а она ушами.

– Как? А, врубился… ну, так… а еще?

– Она его, а он – её!

– Э… а, классный мужской каламбур, придется, все-таки, записывать за вами, Мак! А еще?

– Даже если то, что говорят о блондинках – правда, все равно предпочитаю брюнеток.

– Ха-ха-а… Еще, Мак! Пожалуйста…

– Еще два и хватит, ладно?

– Давайте.

– Похоже, Фрейд всегда о ней думал, а подсознательно хотел стать ученым. Это первый. А вот второй и последний: В сердце каждой женщины припрятан запасной белый флаг.

– Первый – суперкласс, хотя и непристойный, а второй мне так… не очень понравился… Неубедительный. Но все равно, Мак, здорово! И что, ни один из этих афоризмов…

– Ни один не подошел. «Зрителю нужен позитив, зрителю некогда вдумываться, зритель не должен ощущать себя глупее авторов» А что я могу сделать, если он глупее, зритель этот.

Мак Синоби странный человек, угрюмый, но веселый. Одно из любимых развлечений богемы насчет него – строить предположения, по какому принципу он выбирает общаться «на ты», либо «на вы», ибо проследить в этом хоть какую-нибудь систему – невозможно. Мы с ним, например, на вы. Почему – я не знаю, но меня устраивает.

– А вдруг, все же, умнее?

– Был бы умнее – не жрал бы поп-корн в кинозале. И вообще бы в кино не ходил. Вот вы, Ричард, не производите впечатление глупца. Вы давно смотрели фильм, в кино или по телевизору?

– Я даже по «видику» забыл когда смотрел.

– Вот видите – интеллект он отовсюду виден. Давайте, еще по чашечке навернем, да я поеду… Мак Синоби заворочался в кресле и я реально испугался, что вот – поднимется сейчас и уйдет, с него станется. И про кофе забудет.

– С удовольствием. А… Мак, Мак… куда вы? Вот, уже несут. На меня запишите, сударыня… Ну а что-нибудь другое, не связанное с темой женщин, свеженькое… такое… философское? Вы ради Бога простите мою настырность, но так редко можно вас послушать тет-а-тет, за чашечкой… Тем более, вы в настроении, этим непременно следует воспользоваться.

– Ладно, тогда за кофе я плачу. – Мак Синоби сегодня богач: ему вывалили целый кирпич банкнот за принятый сценарий, он любит получать наличными, потому что вечно теряет чековые книжки, карточки, пароли к ним… – Философский? У меня их много. Мужские – хотите?

Я обернулся по сторонам – кафе пустое, официантка уже отошла…

– Валяйте, конечно.

– Нет, вы не так поняли. Мужские – это… Вот, специально для вас, навеяно знакомством с вами: мужчина – в первую очередь воин, а потом уже инстинкты! – Я заржал, сначала просто польщенный, а потом потому, что – оценил.

– Замечательно! Боюсь, что вы мне польстили.

– Лесть – это клевета со знаком минус.

– Стоп… Как это? В том смысле, что клевета – плохо, а лесть…

– Скорее, наоборот: что лесть – еще хуже. Далее: идти на закат, в попытке добыть восход.

– Тоже афоризм?

– Да, мужской. Еще три: «Играя с чертом, не надейся, что бог на твоей стороне». «Держись подальше от своих страстей и чужих обещаний». «Очень многих маньяков и извращенцев невозможно сходу отличить от нормальных людей, разве что по внешнему виду».

– Стоп, стоп, стоп. А почему вы их называете мужскими?

– Кого – их?

– Ну, например, последний третий? Про извращенцев?

– Очень даже просто. Вы когда-нибудь видели, встречали маньячку-педофилку, в жизни или в судебных хрониках? А эксгибиционистку, хоть однажды? Но не ту псевдошлюху из продвинутых провинций, которая любит ногу на ногу закидывать, ляжки в чулках показывать, а ту, что из кустов перед подростками выскакивает с задранным подолом и мокрой писькой? То-то же. Маньяки да перверты – сугубо мужская привилегия, и хотя изредка встречаются среди них и женщины-маньячки, но это уже извращение. Ричард, общение с вами для меня всегда в кайф, честно, однако наш кофе допит и мне пора обходить по периметру племена моих великодушных заимодавцев. – Мак приподнялся было в кресле и опять рухнул: отсчитывать деньги подоспевшей официантке. Он бы и стоя рассчитался, но она в очень коротком мини: из глубокого кресла – глубже и видно.

– Ричард? А вы знаете, которую из своих мыслей я, как писатель, считаю наиболее глубокой и остроумной?

– Сейчас считаете, или вообще?

– Сейчас, конечно. Вообще – я разный вообще, сегодня один, пять лет назад – другой, а еще через пять, если доживу…

– Не знаю, но переполнен любопытством.

– То есть, хотите узнать?

– Еще бы!

– В таком случае, в предварительную уплату, повторите для меня, терпеливо и немедленно, ту мысль, которую вы однажды, будучи навеселе, попытались размотать перед нетрезвым Чилом и пьяным Богомолом, тогда, с полгода назад…

– Какую мысль? Боюсь, что я…

– Насчет доски и Джоконды? Ну, на полянке, помните?

– А! Вспомнил. Но мы же пьяные были.

– Пьяные взрослые – они как подвыпившие дети. Ничего забавного, зато поучительно. С нетерпением слушаю вас, Рик?

Мысль была немудрящая, основная ценность ее для меня заключалась в авторстве, потому что я ее придумал и бессчетное количество раз кроил ее в голове, и так и сяк вертел, пытаясь с ее помощью обрести некий фиал, светоч для моего пути по моему «живописному» виртуальному городу… Искусствоведы – делать им нечего – ломают голову над загадкой улыбки Моны Лизы, считая живопись Леонардо Да Винчи искусством, способным чем-то обогатить человечество, увеличить с его помощью разницу между ним и остальным животным миром. Я согласен с этими людьми, я люблю творчество гениального флорентинца. Однако, у меня возникают вопросы. Если один запечатленный миг является искусством, то могут ли им являться два таких последовательных мига? Скажем, Леонардо сделал два портрета на двух досках, запечатлел два соседних мгновения, с интервалом в секунду, в десять секунд… Чуть-чуть поменяется свет, за ним и тени, положение головы, рук, форма облаков за спиной… Эти два мгновения – могут быть равноправным и равновеликим искусством? Или несколько полосок старинных красок однажды размазанных по дряхлой доске – это максимум того, что изобразительное мастерство может себе позволить по линии материальных носителей искусства? И дальше – можно только совершенствовать качество барсучьих волосков на кисточке и способы грунтовки плоской поверхности?

Творчество Микеланджело я люблю еще больше, ведь оно, как правило, трехмерно. Представим, что его мраморный Моисей был разбит на атомы в 1516-ом году, и остались только рисунки с эскизами и точный «портрет», написанный… ну… тем же Леонардо, в знак примирения с молодым соперником. Полагаю, искусствоведы восторгались бы и этим, двухмерным Моисеем. Но стал ли он хуже оттого, что я могу рассмотреть его с разных сторон, и оттого, что ракурсы, свет и тени, которые суть неотъемлемые элементы произведения, вольны, в отличие от ракурсов и светотеней картины, быть изменчивыми? Уверен, что нет, а что лучше – убежден Уверен, что эра «настенной» живописи заканчивается, хотя и не закончится никогда. Фигурки первобытных животных, изображенные на стенах древних пещер, всегда будут интересны людям, всегда найдут подражателей и «развивателей» из числа «примитивистов» и «стилистов», но… Им уже нипочем не вернуть былую силу воздействия на зевак, первых своих современников, и новые современники, повосхищавшись в меру словам гида и вернувшись в обыденность, предпочтут тешить сому и нехитрые извилины анимацией и телевизором. И это правильно, и так будет всегда, поскольку живое искусство не должно отрываться от корней, а корень всему – тупой зевака-обыватель… Короче, будущее изобразительного искусства не принадлежит проекции линии времени на единственную точку застывшего мига, и не принадлежит двухмерной проекции нашего родного трехмерья. Вот.

– Хм… Что-то в этом… я подумаю. То есть, если бы мраморный Давид умел поворачивать голову на шарнирах, и потряхивать пращой, почесывать чресла – это бы стало развитием скульптурного искусства?

– Грубо говоря – да. При условии, что каждый застывший миг этого почесывания или поворота головы – с любой точки обозрения – равноценен по мастерству тому единственному, сегодня для нас запечатленному. Секундный поворот головы – череда из двадцати четырех шедевров (видимо, Рик имеет в виду кинематографический стандарт восприятия, 24 кадра в секунду – прим. авт.), которые бы Микеланджело выбивал бы, надрываясь, из кусков каррарского мрамора.