— Не знаю, — осторожно сказал Гена. «Так просто, о погоде пригласили поговорить», — ухмыльнулся он про себя.
   Они зашли в огромный полутемный зал, на сцене которого белел киноэкран. Их голоса тонули в мягкой обивке кресел.
   — Садитесь, — предложил Николай Алексеевич таким тоном, как будто это был его кабинет.
   Они сели на соседние ряды так, что Николай Алексеевич оказался в небрежной позе обернувшегося через поджатую ногу и облокотившегося на спинку режиссера, а Гена — скромного, сидящего «смирно» зрителя. Николай Алексеевич положил на подогнутую ногу какую-то бумажку из кармана и перешел к делу:
   — Расскажите о себе.
   — Что рассказать-то?
   — Ну, все — с самого начала. Видите, я никакого протокола не веду, встреча у нас, можно сказать, неформальная, так что начинайте с начала — родился, учился, жил, работал и так далее. — И он незаметно для Гены нажал в кармане пиджака кнопку записи на диктофоне. Через прореху кармана шнур выносного микрофона диктофона вел в петличку лацкана пиджака, где сам микрофон был прикреплен прямо к защелке жестяного «гербалайфовского» значка, который кроме маскировки микрофона служил ему еще и усиливающей мембраной.
   — Ну. — Гена начал коротко рассказывать, не перебиваемый собеседником даже для мелких уточняющих вопросов. Он просто внимательно смотрел на Гену, вот и все. Когда Гена дошел до настоящего времени, чтобы объявить свою незанятую беззаботную безработность, Николая Алексеевича, видимо, озарила какая-то мысль, и он достал из внутреннего пиджачного кармана телефонную трубку, настолько громоздкую, что непонятно было — то ли это старинный сотовый телефон, то ли бесшнурный городской.
   — А девушка у вас есть? — спросил он, набирая номер на телефоне.
   «Тебе-то что…» — подумал Гена, а вслух сказал:
   — Ну, как бы так, чтобы совсем постоянно — нет.
   — Минутку. — Очевидно на том конце провода приняли звонок. — Дима, здраствуй, это Николай Алексеевич. Нет, я просто хотел тебя спросить, помнишь наш разговор об этом мальчике? О каком мальчике… о хакере, с Кутузовского. Да. Почему бесполезно о нем говорить? На ПМЖ? Куда? Ну, хотя бы в какую страну? А кто знает? Ладно, а как, ты говоришь, его звали? Как это — не знаешь? А Руслан? Через Александра? Ну, хорошо, я позвоню Александру. Что значит — его нет, он что, тоже уехал? Что значит — что-то вроде? Как это — добыковался? Я не понимаю… — Он бросил взгляд на Гену и уже, вероятно, пожалел, что демонстративный разговор состоялся при нем, потому что стал его, разговор, заминать. — Ну, кличка была у него, у этого мальчика? Все Александр… А что, ты говоришь, с Александром-то? Ладно, все равно ничего не понимаю. А к вам я завтра по любому собирался — заеду. Сейчас говорить не могу, до завтра. — И он нажал отбой.
   — А кто такая… — Николай Алексеевич покосился на бумажку, которая была не видна Гене с его стороны кресла, — Дайва Стиллман?
   Гена пожал плечами:
   — Что значит — кто такая?
   — Где работает, кем вам приходится и все такое, — туманно пояснил следователь.
   — Ну, мы знакомы по Интернету, — уклончиво ответил Гена. — Одну программу вместе делали… Но я вообще-то очень мало ее знаю.
   — Какую программу?
   — Переводчик с языка на язык.
   — Где она работает?
   — В каком-то правительственном институте…
   — В каком именно?
   — Я не знаю.
   — Этот, как ты говоришь, правительственный институт, — небрежно бросил Николай Алексеевич, — одно из крупнейших подразделений Пентагона. А что вам известно о ее участии в операции ЦРУ по компьютерным проникновениям в счета Слободана Милошевича в банках Греции, Кипра и Российской Федерации? — спросил он жестко, с интонациями газеты «Правда».
   Гена на мгновение испытал весьма неприятное чувство, но потом успокоился, вспомнив, где находится, и с равнодушной искренностью ответил:
   — Ничего.
   — Вы обменивались когда-либо с ней технологиями неавторизованного проникновения в компьютерную сеть? Может быть, до начала войны в Югославии?
   Гена молчал.
   — Имейте в виду, Геннадий Витальевич, мы знаем гораздо больше, чем вы даже можете себе предположить. По нашей информации, ЦРУ осуществляло незаконную деятельность на территории других государств. В том числе на территории нашей Родины. — Слово «родина» он произнес с таким надрывом, что, вопреки правилам правописания, уместнее было бы поставить в его начале четыре заглавные буквы: РРРРодина. — Поэтому, если вам что-то об этом известно, в ваших интересах рассказать нам об этом деле как можно больше. Возможно, вы могли бы помочь предотвратить некоторые из преступных замыслов организаторов противоправных действий.
   — Мне ничего не известно ни о каких противоправных действиях.
   — Зато нам известно. — Следователь помолчал. — Молодой человек, вы талантливый программист. Как я слышал, большая умница. Зачем на такой ерунде себе жизнь портить? И за что вы так ненавидите государство, которое вскормило вас и воспитало, дало вам образование, дало, в конце концов, вам возможность стать тем, кто вы есть? Зачем вам пособничать американцам, убивающим безвинных граждан на территории братской страны? Никто не собирается на вас давить или как-то наказывать, если, конечно, вы сами не захотите. Нам, к сожалению, не хватает сил и, я прямо скажу, образования для освоения всех этих новых технологий. Хотя у нас работают очень способные и умные люди, не сомневайтесь. Вы могли бы помочь этим безвинным жертвам.
   Гена с удивлением посмотрел на следователя.
   — Я имею в виду, в Югославии. Я понимаю, что в сложившихся обстоятельствах вам, может быть, трудно найти применение своим выдающимся способностям. Почему бы вам не оказать нам помощь? Я не требую от вас никакой информации об этой Стиллман. Я вам верю — возможно, вы действительно о ней ничего не знаете. Так знайте — она работает на ЦРУ. И будьте, пожалуйста, бдительны. И осторожны. Расскажите, что знаете. Почему вы отказались работать у Билла Гейтса? — неожиданно спросил он без всяких переходов.
   Гена вздрогнул.
   — По идеологическим соображениям, — мягко сказал он первое, что ему пришло в голову. «Главное, не запинаться и быстро отвечать на вопросы, — думал он, — тогда они поймут, что я говорю правду, и отстанут».
   А еще он подумал, знают ли они что-нибудь про Хоттабыча, раз такие ушлые.
   Николай Алексеевич кротко улыбнулся:
   — Правда? Я же говорю — наш человек. Я мог бы похлопотать о хорошей работе для вас. С учетом вашей идеологической зрелости. Подумайте.
   — Подумаю, — сказал Гена.
   — Приходите ко мне в понедельник, — неожиданно предложил Николай Алексеевич. — В одиннадцать часов. Я постараюсь познакомить вас с начальником нашего отдела по вашему профилю. Посмотрите, как чего. А если вспомните что-нибудь интересное или просто решите нам рассказать, вот вам мой телефон — позвоните. И знаете, если бы вы могли сформулировать эти ваши идеологические убеждения, по которым вы не хотите работать на американцев, я был бы вам очень признателен. В письменном виде. К понедельнику. Договорились?
   Такой простой вопрос поставил Гену в тупик. У него в кармане лежали билеты на самолет на завтра в Прагу. Никаких пояснений он давать не собирался, никаких повторных встреч и визитов не планировал и вообще надеялся как можно быстрее слинять. Ответить «да» означало почти подписку о невыезде, ответить «нет» означало наверняка подписку о невыезде. Поэтому вместо ответа он спросил:
   — Скажите, а я в качестве свидетеля прохожу по этому делу? Или как?
   — Или как, — ответил Николай Алексеевич. — Пока «или как». Все зависит от вашей искренней заинтересованности нам помочь. Никакого дела на самом деле нет. Мы просто собираем информацию. У нас есть подозрение, что вы попали в беду, и мы хотим вас защитить. Ведь для этого, собственно, мы и предназначены. Вы молодой еще человек, и наша задача — помочь вам найти свое место в жизни. Помочь вам разобраться в себе. Подумайте над моим предложением. У вас блестящая перспектива. Я вас провожу.
   У стеклянных дверей они расстались без рукопожатия. Гена сделал шаг с паркета на асфальт тротуара и, наверное, долго бы чувствовал на спине взгляд неприметного Николая Алексеевича, провожавший его сквозь толпу, если бы в кармане последнего не зазвонил непонятный телефон и не отвлек его от Гены. Разговора Гена, разумеется, уже не слышал.
   — Надо было его документально оформить — он сейчас пустится в бега! — отчитывал Николая Алексеевича невидимый собеседник.
   — Никуда он не пустится, не волнуйся. Не посмеет. Да и куда ему бежать-то? Рано еще на него давить. Для нас важнее, чтобы он у нас работал, — ты сводку на него читал? Бесценный кадр.
   — Ладно, под твою ответственность. Ты в кассу не хочешь зайти — там сегодня зарплату выдают за первый квартал.
   — Не знаю — дел много. Боюсь, не успею.
   — Ты это брось свое «не успею». Найди время — зайди и получи. Всем некогда, но все успевают — дело важное. Ты думаешь, я меньше тебя. занят, — и то нахожу время. С трудом, но нахожу. А тебе и в прошлом году дважды напоминали, ты думаешь, такие вещи незамеченными проходят?
   — Добро, заскочу сегодня.
   — Ты уж постарайся.
   Краткое содержание двадцатой главы

   Родина встречает Гену с распростертыми объятиями органов государственной безопасности и невольно убеждает его в мысли, что ее, родину, — как мать самостоятельного человека — лучше любить на расстоянии. Для Гены, в отличие от читателя, остается за кадром открывающийся факт, что лихие люди, покушавшиеся на него, были неотъемлемой частью государства, владеющего родиной, а значит, имеют общую судьбу и финал.




Глава двадцать первая,



в которой смерть звонит в золотой колокольчик
   Утро следующего дня застало Гену в нехлопотливых сборах.
   Накануне он до поздней ночи посещал родительскую дачу, где объяснил предкам, что нашел хорошую работу недалеко за границей и будет звонить. И что у него новая дверь, но вторые ключи он оставит у приятеля, и дал телефон писателя. Родители были рады, хотя мама и всплакнула, а папа сказал: «Ты там это, короче, давай. Чтобы, в общем, как надо».
   Он вернулся очень поздно, но, несмотря на это, проснулся в шесть утра и так и не смог заснуть — время совершенно перепуталось из-за джет-лэга смены временных поясов. Самолет был вечером, и, основательно намаявшись к двум часам. Гена поболтал по Аське с Дайвой, пока не прервалась связь.
   У Дайвы в компьютере сел аккумулятор — в этот момент она пила утренний кофе на Староместской площади, разместив купленные накануне ноутбук и подключенный к нему сотовый телефон на столике открытого кафе «Kavama u Тупа» и наблюдая, как на противоположной стороне площади, освещенной из-за ее затылка солнцем, толпы соотечественников, и не только, громко и радостно галдели, ожидая момента, когда из окошек ратуши выйдут к странным старинным часам куклы святых и ожившая механическая смерть будет им кланяться и звонить в свой золотой колокольчик. Прошли куклы, откланялась смерть, откричал скрипучий заводной петух, вызывая неизменный радостный смех, и соотечественники двинулись за другими сувенирами впечатлений, а Дайва оставалась сидеть и думать о том, что ждет ее в этой гостеприимной стране, когда она останется здесь жить.
   Она посмотрела на свои часы, которые еще не переводила на Европейское время, и улыбнулась. Через шесть часов в Калифорнии будет десять утра, и эти уроды обнаружат вместо нее бабушкину куколку, подарившую ей три дня свободы, за которые она успела встретиться с Геной, забрать из нескольких фондов дедушкины акции и открыть привилегированный номерной счет в Люксембурге, — пусть теперь ищут ее по всей единой Европе!

 
   Параллельно Гена, чтобы убить время, начал убирать квартиру. Под тахтой, в том месте, куда он затолкал медный кувшин, никакого кувшина не оказалось. Вместо этого Гена напоролся на выброшенный в порыве отчаянья хоттабычевский драгоценный булыжник, который почему-то не исчез вместе со всеми сокровищами. Гена не стал искать кувшин; даже булыжник, несмотря на свою вероятную ценность, показался Гене совершенно лишним в его жизни нынешней, нормальной и объяснимой, в отличие от той, волшебной, предыдущей. Он сначала хотел его даже выбросить, но потом решил взять с собой. На память. Он подумать не подумал о возможных неприятностях на таможенных воротах Российской Федерации — наличие булыжника и отсутствие кувшина настраивали его на совершенно другие мысли: был ли Хоттабыч сам по себе или плодом его компьютерных галлюцинаций.
   Он вернулся к компьютеру и нашел сайт Хоттабыча.
   — Введите ваши предложения для перевода на другие языки, — предложил Хоттабыч-сайт. — И укажите язык для перевода.
   Гена долго пялился в монитор, не в силах ничего придумать. Ему казалось, что вот сейчас он должен изречь какую-то очень важную фразу, которая могла бы поставить аккордную точку этой невероятной истории, но точка никак не выходила. То ли потому, что для точки было еще рано, то ли потому, что точка эта не была в компетенции Гены. Так никакой точки и не поставив, Гена выключил компьютер и решил, что в следующий раз он посетит в сети Хоттабыча, когда ему будет что сказать. Сказать просто «спасибо» почему-то даже не пришло ему в голову.
   В рюкзаке, неплотно набитом почти всеми Гениными вещами (немногочисленные крупные стационарные предметы не в счет), легко нашлось удобное место для булыжника, и Гена проверил паспорт, билет, оставшиеся деньги, газ-свет, одиноко посидел на дорожку и, окинув недолгим прощальным взглядом свою бабушкину квартиру, набросил на плечи рюкзак и оставил дом прочь.
   Краткое содержание двадцать первой главы

   Гена собирается в аэропорт. Прибираясь перед уходом, он обнаруживает булыжник-жемчужину, оставшийся от Хоттабыча, и берет ее собой. Он посещает Хоттабыча в Интернете, но не знает, что ему сказать, и, главное, — как.




Глава 00,



которая не есть окончание начальной главы и ничего не закольцовывает, а является как бы последней и потому номера лишена, что ее номер лишен смысла.
   Гена шел к писателю — прощаться.
   Писатель переехал в свою прежнюю квартиру на Лесной и утверждал, что Гене добраться до писателя гораздо проще, чем писателю до Гены, — две минуты от метро. Тем более, что он — писатель — все время дома: пишет. А Гене будет по пути в аэропорт: от дома писателя до Шереметьева-2 — пять долларов на любой тачке.
   В подъезде дома, отстроенного из откровенно номенклатурного кирпича. Гена набрал на панели домофона номер квартиры писателя, и ему сразу открыли, не используя переговорные возможности устройства. Он поднялся на лифте на тринадцатый этаж и, войдя в открытую дверь квартиры, обнаружил писателя в немеблированной гостиной сидящим на полу перед телевизором.
   — Тихо, — сказал писатель. — Подожди, уже конец. В телевизоре происходило вот что:
   — Если хотите, я вам расскажу, — улыбнулась черно-белая Алиса.

   — Конечно, рассказывай, — отозвались ребята на фоне крупного плана маленькой Наташи Гусевой.

   — Боря… — Алиса выдержала драматическую паузу, — станет… знаменитым художником.

   — «Быть знаменитым некрасиво…» — отозвался кто-то из ребят цитатой из Пастернака на фоне общего восхищенного гур-гура и панорамы, закончившейся на улыбающемся пионере.

   — Его выставки, — продолжала медленно Алиса, — будут проходить не только на Земле, но и на Марсе. И на Венере. — Она сделала паузу, переводя взгляд как бы на следующего собеседника. — Мила… станет детским врачом… к ней будут прилетать со всей Галактики. Катя Михайлова… выиграет Уимблдонский турнир. А поможет ей в этом Марта Эрастовна. Садовский станет обыкновенным инженером. И изобретет самую обыкновенную машину времени: Лена Домбазова… станет… киноактрисой. О ней будут писать стихи. А стихи будет писать…

   — Это что? — спросил Гена, кивая на телевизор.
   — Детство, разве не видишь? Ты можешь секунду помолчать?..
   Гена увидел рядом со стеклянным столиком, на котором стоял телевизор, картонную коробку из-под видеокассет с разноцветными кадрами из фильма, и еще увидел, что счетчик видеомагнитофона отсчитывает секунды ленты, и спросил писателя:
   — А почему все черно-белое? Фильм же цветной. У тебя что, декодер барахлит?
   — Ничего у меня не барахлит! Просто пятнадцать лет назад, в детстве, у меня не было цветного телевизора! Ты можешь потерпеть две минуты? Вот! Ключевой момент!
   — Мне пора, — сказала Алиса серьезно и грустно, отступая в глубь экрана, чтобы уходить назад, в будущее.

   — Алиса! — позвал за кадром голос Фимы Королева. — А обо мне ты забыла?

   — Ты… хочешь быть известным путешественником?

   — Конечно, — ответил Фима, пожимая плечами, — что за вопрос?!

   — Значит, будешь им…

   — Вот! — заорал писатель. — Вот!
   — Но к сожалению, — продолжала Алиса, — в твоих книгах о путешествиях будут ошибки, от желания… — она как бы подбирала слова, — приукрасить.

   — Согласен, — вздохнул Фима.

   — А если не верите, — грустно сказала Алиса, — убедитесь сами, когда попадете к нам.

   — А как мы туда попадем, если нас не пускают? — недоумевал Фима, указывая на закрытую в будущее дверь.

   — Своим ходом. Год за годом. И доберешься, — отозвался Садовский.

   Тишину, сменившую их голоса, съела песня о далеко прекрасном, и маленькая девочка в черно-белом коричневом школьном платье с пионерским значком на черном фартуке и с черно-белым красным галстуком вокруг кружевного воротника повернулась, чтобы навсегда уйти из прошлого писателя в свое гостеприимное будущее, но вдруг остановилась и улыбнулась, как бы уже издалека. Пропал, силой вещего кинематографического наезда, и пионерский галстук, и школьная форма, и только ее улыбка и глаза остались недолгим зовом, пока их не разделила со зрителем кирпичная стена, закрывшаяся дверь и титры.

   Писатель, которого Гена не решился прервать, с серьезным выражением лица дослушал песню до конца и даже, как показалось Гене, скрытно вздохнул, выключая видик и телевизор.
   — Ну что, — сказал он, — а теперь — яйцо! Детство так детство.
   — Чего? — не понял Гена.
   — Пошли на кухню. Кофе будешь?
   — Да я бы лучше пивка…
   — Тебе что здесь — бар, что ли?
   — Ну ладно, давай кофе… При чем тут яйца? Точить будем?
   Они были уже на кухне, и писатель достал из холодильника здоровенную банку «Тэйстер'с Чойс».
   — Точить будем лясы, — сказал он. — Сытым соловьям и басни — еда. Вот это коричневое — сахар. Чайник горячий. Молока нет. Чашка. Ложка. Яйцо — это человек. Такой — человек-яйцо…
   — Шалтай-Болтай, что ли?
   — Сам ты Шалтай-Болтай. Гоголь-Моголь. Писатель принял позу памятника Пушкину на одноименной московской площади и продекламировал:

 
В этом доме жил и умер
Николай Василии Гоголь —
Так написано на доме,
Где он Гоголем ходил.

 

 
Умер в доме, где жил. Гоголь,
Кабыон не жил — не умер
В желтом доме на бульваре,
Умер потому, что жил.

 

 
Может, на моем на доме
Про меня потом напишут:
В доме номер… жил и помер…
Изведя ведро чернил…

 

 
Или, может, не напишут.
Это значит — я не умер,
Или, очень вероятно,
Это значит — и не жил.

 
    Ты написал? — спросил Гена.
   — На дурацкий вопрос отвечать не стану, — ответил на вопрос Гены писатель, — а поставлю песню про человека-яйцо. Из детства. «Битлз». Не против?
   Гена помотал головой, что нет, не против. В его детстве, конечно, уже не было никаких «Битлз», но пусть будут, подумал он. Писатель зарядил блестящий компактный диск в серебристый кубик «Сони» и отщелкал номер композиции. Кухня наполнилась странными звуками сочетания неопознаваемых инструментов, из которых Гена смог выделить только скрипки. Скрипучий же голос затянул мелодию, которую Гена слушал скрепя сердце. Когда дошло до припева, писатель начал прыгать в такт и вопить:

 
— I am the eggman, y-y,
I am the eggman, y-y,
I am the walrus!
Тю ку ку тю!

 
   — Это о чем песня? — спросил из вежливости Гена.
   — О тебе. И обо мне. О нем. О том, что я — это он и ты — это он, а ты — это я. Но вообще-то это нонсенс. Настоящий. В отличие от «Алисы в стране Чудес» или «В Зазеркалье». Кстати, ты знаешь, что «Алиса в Зазеркалье» — это русское название. В оригинале она называется просто «Through the Looking Glass and What Did Alice Found There». И никакого Зазеркалья. Зазеркалье — это наше, родное. Даже если это английский так называемый нонсенс. Хотя первая сказка про Алису называлась сначала «Алиса под землей». Тут явно есть какая-то связь. А «Сквозь зеркало» — это процесс. Путь. Способ. Это еще круче, чем само Зазеркалье. Это Зазеркалье, возникающее в Межзеркалье в процессе движения в Зазеркалье.
   — Я давно в детстве это все читал, — сказал Гена, — не помню деталей. Чего это тебя вдруг потянуло на детские книжки?
   — Это не только детская книга, — сказал писатель. — Это вообще Книга.
   — А твоя книжка как? — спросил Гена.
   — Спасибо, что уже не спрашиваешь, про что она, — ответил писатель, как всегда, не на вопрос, а на свое представление о вопросе. — Я собираюсь ее тебе скоро показать. По электронке перешлю. Она почти написана. Осталась последняя нулевая глава и эпилог. И еще правки.
   — А что в эпилоге?
   — Точка, — ответил писатель, — самая последняя точка самого законченного в мире эпилога. Потерпи несколько страниц — я их наваяю, и ты все узнаешь.
   — А можно, тогда я тебе расскажу про себя одну историю? Все равно на твою книжку она уже не повлияет, хотя можешь вставить, если захочешь. Считай, что она придуманная. Хотя я в этом не уверен.
   — И правильно не уверен, — заявил писатель. — Придумать ничего нельзя, можно только открыть. Даже если это литература или, скажем, музыка или живопись. Поэтому личность открывателя хотя и имеет значение, но не является значимой. Жалко только, что открытые мною стихи мало кого прикалывают так, как меня. Видимо, я их откуда-то не оттуда беру. Там только для меня и лежит. Давай валяй свою историю. Может, я ее и правда использую.
   И Гена дал. И навалял историю. Писатель на удивление внимательно слушал, не встревая, и даже делал пометки на бумаге серебристой ручкой «Кросс», отрываясь от своего бесконечно продлеваемого «Голуаза» и бесконечно подливаемого кофе. Только иногда восхищенно причмокивал, восклицая: «Вот это да! Вот это здорово!»
   Когда Гена дошел до эпизода с сокровищами, писатель резко вскочил и зашагал по кухне.
   — Где шар? — встревожено спросил он.
   — Какой шар?
   — Белый матовый шар, — пояснил писатель, судорожно прикуривая сигарету. — Шар, который лежал сверху в ящике с жемчугом. Ты должен был его оставить себе. Где он? Ты, вероятно, взял его в руки, а потом? Что потом? Только не говори, что положил обратно. Не дай Бог…
   — А что, ценная штука? — спросил Гена с показным равнодушием, удивленный реакцией спокойного обычно писателя, и желая его поддразнить.
   — Это мой шар! — закричал писатель. — Мой, понятно?! Я, наверное, его у тебя тогда на пьянке оставил. И никак не мог вспомнить — где. Я поверить не мог, что я его навсегда потерял! Все чувствовал, что он где-то рядом. Где он? Попытайся вспомнить, ну пожалуйста.
   Гене стало писателя жалко, до того жалко желал писатель обратно мифическую драгоценность. Чуть не плакал даже.
   — Да пожалуйста, только не плачь, — Гена достал из рюкзака булыжник шара, оставшийся от Хоттабыча.
   Писатель взял его в руки, и глаза его наполнились радостью и светом отражений камня. А сам жемчужно-матовый булыжник вдруг сделался мягким, будто живым, от взаимного трогательного чувства, увлажнившего глаза собеседников и изменившего им видения предметов.
   — В чем прикол-то? — спросил Гена, смаргивая непонятную ему слезу умиления от встречи писателя с шаром.
   — Сейчас объясню, — сказал писатель, — вот смотри, прямо в него. Видишь?
   — Чего?
   — Ничего не видишь?
   — А что видеть?
   — Внутрь смотри, вглубь. Видишь?
   — В какую глубь? Он же не прозрачный!
   — Да это туман просто. Смотри. Правда не видишь?
   — Да чего видеть-то?! — расстроился Гена.
   — Ладно, — сказал писатель, — попробую объяснить.
   Он положил шар на тарелку с широкой голубой полосой, которая осталась, наверное, от позавчерашнего ужина, и начал объяснять — как всегда непонятно.
   — Смотри, ты же знаешь, — начал он с фразы, которой начинал любой рассказ о чем-нибудь, чего Гена, как правило, не знал. — Любой язык можно записать как формулу, как уравнение. Скажем, существительное в русском языке изменяется по родам, числам, падежам. Эти возможности изменения можно заматематить в переменные с ограниченным числом значений. Плюс словообразование. Переменные суффиксов, приставок, корней, окончаний. Они составляют уравнение существительного. Так же — глагол, прилагательное и так далее. Сами по себе уравнения частей речи, то есть слов, являются переменными для уравнения предложения. Это суперуравнение и будет формулой языка. Если составить формулы всех языков, то из них математически можно вывести формулу праязыка, или постязыка, что одно и то же.