А ты говоришь: добро и зло. Только вот что обидно. Живые люди от этого всего страдают за нас — где-то далеко, хоть и близко. Подставили мы их — конкретно. С другой стороны, может, их судьба в этой жизни — страдать. И избавление. А мы за это еще ответим, как положено… Алле, да, привет. Нет, не дома. Нет, ничем таким не занят…
По телефону писатель говорил совсем другим голосом — мягко и нежно. Пока писатель направлял свое влияние в телефон, вливая его в уши далекого собеседника, Джинн все-таки решил рассказать ему о странной истории с Хоттабычем.
— А у меня к тебе вообще-то разговор был, — сказал Джинн, дождавшись, когда писатель попрощается и сложит свой маленький сотник.
— Мне ехать надо срочно, — озабоченным тоном ответил писатель, залпом выпивая весь свой кофе. — Давай в другой раз. Мне с тобой тоже поговорить надо. Я хочу, чтобы ты мне про «Ассемблер» рассказал. И про всякие «Бейсики» — «Фортраны» и «С+». У меня идея одна есть. Ты в этом понимаешь?
— Еще бы.
— Если хочешь, я тебя куда-нибудь подброшу, в машине поболтаем.
Джинн посмотрел на стакан с пивом: там оставалось примерно три четверти от полулитра. Пива было жалко. К тому же он только недавно пришел — домой ему совершенно не хотелось. А в машине писатель наверняка включит музыку на полную, да и вообще нормально поговорить вряд ли удастся. И он покачал головой:
— В другой раз так в другой раз.
— Ты мне позвони, — сказал писатель. — Или я тебе позвоню. Да и вообще — встретимся как-нибудь.
Писатель встал, но сразу же сел снова, вспомнив какую-то недосказанность.
— Слушай… Я могу у тебя совета спросить? Как у главного героя? Есть такая русская пословица: «Стеклянный хуй дураку ненадолго». Как ты думаешь, можно ее в эпиграф поставить? Слово «хуй» меня очень смущает. А? :
Джинн ошарашенно молчал.
— Ладно, подумай на досуге. Это тебе домашнее задание. Всех благ!
Они прощально поручкались, писатель кивнул «пока» бармену Саше и исчез.
Встреча с писателем отозвалась в его сердце странным впечатлением: вот человек, который делает его параллельную жизнь. Да еще так делает, что предвидит его. Джинна, прошлое. Неужели он. Джинн, получился таким неизбежным существом, что его историю, вымученную разными свободными выборами жизненного пути, так же легко прочитать по его настоящему, как какую-нибудь компьютерную программу — для владеющих соответствующим языком?
Впечатлившись писателем и его легкой способностью ваять рисунки чужих жизней. Джинн вдруг отнесся к своей истории как к книге писателя, сочиняя как бы за писателя, а может, и вместо него или вместе с ним При этом Джинн думал о себе в третьем лице — в третьем, потому что их с писателем уже было двое.
"Так он сидел, — красиво представлял о себе отчаянно одинокий Джинн, — уныло потягивая пиво и не зная, как жить ему дальше в тоске…
А потом появился Пылесос. Пылесос с порога направился к Джинну, сел к нему за стол и начал без предисловии с приветствия:
— Здоров! Грузишься? Дай глотнуть. Короче, там Паша-Нарик косяк приделал, две чиксы с нами. Ты в деле? Финист, — громко крикнул он, — ты курить будешь?
Бармен Саша испуганно моргнул, порозовел и отрицательно покачал головой.
— Ну и дурак, там шишки таджикские — совершенно улетные, торкает круче Вериного гаша. — И уже потише, Джинну: — Чиксы тоже ничего. Можно рассмотреть.
— А Паша? — равнодушно спросил Джинн, глядя поверх Пылесоса на мельтешение МТУ.
— Паша на обломах весь, ты что, наркоманов не знаешь? — отмазался Пылесос. — Ему чиксы комплексно по барабану, ему даже зеленый не в кайф — так, перебиться. Ему бы пару точек поставить — это тема. Да он еще дец потусит и подорвется белого мутить — нарик есть нарик, сам понимаешь. Слушай, я же марку сожрал — вообще вещь! Вставило так, что чуть не потерялся. Но сейчас на шлейфе уже — тянет потихонечку, но не прет. У тебя денег сколько есть? Давай его еще на одну раскрутим — тебе все равно больше половины нельзя, тебя фантазии задушат. Есть деньги? Жаб, кстати, могу и один окучить, они поведутся, мне не влом самому обеих. Для тебя стараюсь… Хата свободна у тебя? Ты же вроде один…
Компания намечалась мало того что дурная — совершенно никчемная, но болезненное одиночество свежепереломленной судьбы было совершенно невыносимо.
— Денег у меня нет. Да подожди ты с пивом, не выпивай все!.. Короче, денег нету, хата есть, так, ладно, глоток хотя бы оставь! Спасибо. — Джинн не то чтобы взял — отнял у Пылесоса стакан и допил последний не то чтобы глоток, но немного — допил.
Пылесос прервал все размышления Джинна, как вернувшийся из долгого отсутствия хозяин рвет накопившиеся впустую листки отрывного календаря. Пылесоса не интересовало прошлое или будущее, ни свое, ни чужое, его интересовал день или вечер, в котором он жил: жил наполненно и всеобъемлюще.
— Все, пошли, — сообщил Пылесос — он совершенно не мог находиться на одном месте без событий более двух минут. — Всем привет.
Все — это только бармен Саша, Финист, оставшийся в декорациях «Турандот» за своей барной стойкой. Правда, ненадолго. Через неделю он будет работать в «Четырех комнатах», где совсем другие деньги, другая тусовка и другая жизнь, а потом и вовсе окажется по другую сторону барьера бара, чтобы на собственной судьбе и фирме испытать тяготы виртуального предпринимательства.
А Джинн с Пылесосом оказались в какой-то арбатской подворотне, где их ждали эпизодический герой Паша, длинный и грустный, и две девушки-статистки, совершенно заштатные и настолько статичные, что сливались с декорациями улиц.
— Это Джинн, — сказал Пылесос, — это Катя, это Лена, давай косяк, я распечатаю, поджиг есть?
Джинн достал зажигалку. Когда для косяка понадобилось всеобщее шевеление, выяснилось, что и Паша-Нарик, и обе девушки существуют в другом временном измерении, существенно отличавшемся от вмоторенного Пылесоса и слегка выпившего пива Джинна, — они как бы плавно плыли в рапиде замедленной съемки, немонтажно вклеенном в основной видеоряд. Шишки, похоже, были что надо. Покурив поочередно, минут пять поговорили ни о чем и направились в метро — ехать к Джинну. Там, как и предсказал Пылесос, Паша сразу же потерялся, потерял себя, растворившись в толпе, как в кислоте.
Джинн недолюбливал метро. Наблюдая застывшие лица, плотным плотским потоком уносящие каплю его собственного, со стороны такого же, лица, он в каждой безликой маске пассажирской массы понимал отдельную историю и судьбу: противоречия и радость, ревность и нерожденную речь, дыхание детства и рану чужого слова, страх смерти навсегда и вечную память первой любви. Они все жили какой-то жизнью, но охватывали Джинна мертвой толпой, сменяя друг друга ежесекундно так, что никакую жизнь узнать в этих лицах было нельзя и даже образ задержать — невозможно.
«Если бы я был художником-портретистом, я бы сошел с ума», — думал Джинн, цепляясь взглядом за свободных — от равнодушия — окружающих, которые не стеснялись в выражениях своих лиц.
А под подземным потолком тесными клубками вихрились, сталкиваясь, тянулись нити энергетических полей — шлейфы личных аур, стараясь не терять тела, обладающие ими. Они продирались друг через друга и путались друг в друге, как волосы любовников, сплетая случайные узлы и нечаянно меняя судьбы хозяевам и хозяев судьбам.
Из метро Джинн вынес на память несколько картинок:
инвалид в коляске на прикольных жирных резиновых колесах, которого возила по вагонам девочка лет десяти, вся в синяках;
пожилой мужчина — похоже, профессор: советский портфель, перхоть на воротнике коричневого потертого костюма, зеленая рубашка со светло-серым галстуком, с утра завязанным, очевидно, женой и к вечеру съехавшим набок, толстые очки, сальная седина;
девушка, одетая, чтобы быть некрасивой, с изящным, не испорченным гримом лицом, в модных ботинках на толстой подошве; на коленях большая светлая искусственно-кожаная сумка, вся в черточках синей ручки, на ней жвачка-журнал, открытый на неразгаданном кроссворде, тоже весь в черточках, а в руках та самая ручка; девушка спала, ручка соскакивала с кроссворда на сумку, выписывая графики засыпания; судя по их количеству, так продолжалось изо дня в день очень давно, оставляя неразгаданным кроссворд;
студент, вероятно, — в очках, с синей книжкой на английском языке, на первой странице обложки — темно-серое небо, с упертым в него коричневатым небоскребом и полуразмытый черный силуэт человека, с надписями автора и заголовка: «Pau… — дальше палец студента, — The New York Tril…» — дальше все тот же палец; триллер какой-нибудь, вероятно, хотя триллер через h — Thriller, да их не поймешь, этих англоязычных, U 2 — студент поднял понимающий взгляд на Джинна и развернулся к нему спиной, из-за его спины Джинн читал: «Whatever it was that Fanshawe eventually became, my sense is that it started for him back then. He formed himself very quickly, was already a sharply defined presence by the time we have started school. Fanshawe was visible, whereas the rest of us were creatures without shape, in the throes of constant tumoit, floundering blindly from one moment to the next. I do not mean to say that he grew up fast — he never seemed older than he was — but already himself before he grew up. For one reason or another, he never became subject to the same upheavals as the rest of us. His drama was of a different order — more internal, no doubt more brutal — but with none of the abrupt changes that seemed to punctuate everyone else's life».[1]
Снова почему-то вспомнился Джинну писатель, но описать себя в третьем лице он не успел. Внезапно кончилось метро и улица, и они оказались в арке дома и двора Джинна.
И тут поперло. Первым поперло Пылесоса, который, собственно, шел первым, волоча за собой девушек.
— Бля!!! — сказал Пылесос. — Верблюды!
Он деловито повернулся к спутникам и заботливо спросил:
— Верблюдов видите?
Девушки медленно и молча закивали головами.
— Каких еще верблюдов? — недоуменно поинтересовался Джинн.
— Мягких. Теплых! Потрясающих шерстяных верблюдов!!! О ля-ля!
— Я Катя, — равнодушно сказала Катя. И тут Джинн открыл от изумления рот. Он наконец тоже увидел верблюдов. Много верблюдов. Много настоящих благородных верблюдов, пепельного цвета, высоких, с изящно изогнутыми шеями, которыми они гордо покачивали, объедая чахлые сухие ветки московских деревьев. Вокруг них отдыхали погонщики, одетые под бедуинов.
— Я же говорил, улетные шишки, — ликовал Пылесос, — с Восточным уклоном. Все хорошо видят верблюдов? То-то!
Однако верблюдов видели не только они. Все приподъезднутые бабушки, все ископающиеся автолюбители, все бессмертно дворущие дети и даже работники городских коммунальных служб, перегарно вышагивавшие в синих костюмах с оранжевыми полосками, — все, все до одного не только видели верблюдов, но и как-то взаимодействовали с ними, суетясь, пытаясь их гладить, подкармливать и вообще.
— Это не глюк, — сказал Джинн, — верблюды реальные.
— Реальные, — согласился Пылесос. — Шишки тоже конкретные, реально! Фиг с ним, что не глюк. Зато прет как положено!
— Откуда здесь — верблюды?!
— Откуда, откуда… От верблюда! Откуда же еще? — радовался Пылесос. — От Адама верблюдского. Верблюды вообще. Джинн, бывают только от верблюдов. Вот ишаки, например, бывают от ослов и лошадей. Ишаков видишь? — участливо спросил он. — Вон, где чурки в кружок сидят. Сто пудов кальян дуют. Слышь, давай им на хвоста упадем, пока менты не понаехали.
— Это мулы, — сказал Джинн.
— Это кино… — икнула Катя.
— Кино, кино, верняк гашиш дуют, я запах чувствую! Блин, повинтят сейчас всех… Че делать-то? Ходить — не ходить?
— В смысле — снимают… ик… кино, — сказала Катя.
— Какое кино? Ты дура? Дура, да? Че ты несешь всякую хурму? Кому на хрен, надо снимать кино про верблюдов в центре Москвы? Может, Россия и родина слонов, но не верблюдов уж точно!
— А че?.. — Катя совершенно почему-то не обиделась на «дуру». — Про старика Хоттабыча помнишь кино?.. Там так и есть… Верблюды к Хоттабычу приходят…
— Про Хоттабыча кино уже давно сняли, понятно? Еще при Сталине. Кому он сейчас нужен, твой Хоттабыч?!
— А мне нравится… Может, это римейк делают… Сейчас модно… Или клип типа на эту тему…
— Ты смотри поменьше детских фильмов, ладно? И Бивеса с Бадхедом. Тебе не все равно, зачем они тут? Главное — тусовка! А для клипа камеры нужны, свет, режиссер, персонал всякий, то да се — а тут одни чурки обкуренные, слышь, Джинн, может, упадем на хвоста — была не была, а? Ты чего бледный такой? Плохо тебе?
— Чуваки, — медленно проговорил Джинн, не желая верить в собственные догадки, — вы это, постойте тут, я сейчас вернусь, просто посмотрю, это, ну, э-э… вдруг бабушка вернулась… — Отмазка была голимая, но ничего умнее Джинн быстро придумать не смог.
Пылесос испугался:
— Старик, тебе что, правда плохо, да? Откуда вернулась? Она же, кажется, это… ну, того…
— Не совсем… — уклончиво пробормотал Джинн.
— Не совсем?! — заорал Пылесос. — Старик, как это — не совсем? Спит, что ли? Да какой — блиииин! Знаешь что, в таком деле не совсем — нельзя! Либо сюда — либо туда… Насовсем! Ты уж как-нибудь определись с бабушкой-то… правда, сходи там, ну, узнай, объясни ей, что так не поступают, а мы тебя здесь подождем, на лавочке. Я, если что, — там буду отвисать, у чурок. Мне успокоиться децел надо.
И он поволок девушек к верблюдам, а Джинн, почти бегом, чтобы его не заметили соседи, — к себе. Он боялся, что его ждут на лестнице, у двери, но на площадке никого не было. Облегченно вздохнув, он открыл ключом дверь, неторопливо ее захлопнул, снял не спеша кроссовки и, успокаиваясь, прошел в комнату, задел велосипед в коридоре и, чертыхаясь, собрался было плюхнуться на тахту. Но в этот момент в дверь позвонили. Не открыть было неудобно. На ходу сочиняя, как бы поделикатнее отправить Пылесоса сотоварищи, то есть сотоварки. Джинн повторно задел велосипед и распахнул дверь. На первый взгляд как будто за дверью никого не было, однако на второй, третий и все последующие, к сожалению, — был. И не один кто-то, а несколько сразу. Эти несколько стояли на полусогнутых коленях в суперпоклоне, касаясь темнокожими носами грязных выщерблин желтых плиток кафельного прилестничного пола. Чалма на голове ближнего кого-то была белого цвета, с крупным, прозрачным камнем в оправе, приспособленным к чалме, как кокарда к буденовке. У остальных четверых (их всего было пятеро) кокарды на голове были поменьше и попроще. Это были погонщики со двора.
— Вы к кому? — упавшим голосом спросил Джинн.
— Не вели, добрый человек, казнить, вели слово молвить, — сказал главный чувак на чистом русском языке. — Мы здесь приказом хозяина нашего и господина, — тут он захрипел и зачирикал, выпустив изо рта язычок пламени, — коего ты, любезный, изволишь величать Хоттабыч. Кланяется он тебе дарами от благодарных щедрот своих.
— Мужики, — Джинн слегка усмехнулся, — раз уж вы тут все под арабов косите сказочных, то и изъясняться полагается соответственно.
Чувак посмотрел на Джинна с изумлением, позволив своему лицу выразить это изумление почти незаметным, наспех подавленным движением брови вверх и сообщил:
— Во дворе твоего дворца, светлейший, — караван верблюдов. Прикажи принять. Пожалуйста, — добавил он вежливо.
— Слушайте, — ответил Джинн, продолжая несдержанно усмехаться, — передавайте привет вашему господину, этому Хоттабычу, и скажите ему, что я очень признателен, но мне совершенно нечем будет кормить такое количество верблюдов, а продать я их вряд ли смогу. У меня даже кошек мама забрала на дачу. В общем, извините. — Джинн старался не раздражаться, но тот факт, что циркач Хоттабыч в шутку привел с собой целый цирк, вызвал в нем ярость. Мало того, что сам заявился без приглашения, да еще и с верблюдами!
— О высокорожденный! — воскликнул главный чувак. — Не верблюды суть дар, а ноша верблюдов. Дозволь, под страхом гнева повелителя нашего, внести эти ничтожные в сравнении с твоим лучезарным величием знаки его расположения в твое жилище и с миром уйти!
— Ничтожные, значит? Ладно, если ничтожные — заносите, только по-быстрому.
Оставив дверь открытой. Джинн пошел в ванную — умываться. Минут пять он держал голову под холодной водой, соображая, что ему делать дальше. Он решил, что, если Хоттабыч появится снова, надо будет все рассказать папе. У взрослых — опыт.
Он вышел в коридор, где его ожидал главный погонщик. Главный с поклоном сообщил, что все подарки сложены в комнате, и откланялся насовсем. Проследив за тем, как он спускается по ступенькам лестницы, игнорируя лифт. Джинн поднялся на один ее пролет вверх — к окну, посмотреть во двор. Во дворе мулы, верблюды и погонщики уже стояли в походном порядке — ждали главного. Вот он появился, вскарабкался на верблюда, основного вероятно, и вся процессия тронулась со двора куда-то вон, через арку, прямо на Кутузовский проспект. Джинн бросился обратно в квартиру, на кухню — там был балкон, — но никаких верблюдов из арки не появилось. Он минуты три подождал, потом выбежал обратно на лестницу — конец каравана исчезал в арке, — вернулся на балкон в кухне — нет никаких верблюдов! — снова очутился на лестнице — и во дворе уже верблюдов нет.
Он вошел, нет, почти вбежал в комнату (проклятый велосипед — выбросить его на фиг!) и про странное исчезновение верблюдов (а появление — не странное?) сразу перестал думать: вся комната была наполнена грудой тюков, мешков и ящиков, занимавших почти весь свободный от мебели пол.
Сначала Джинн подумал, что Хоттабыч, несмотря на всю свою интеллигентность, просто челнок и собирается хранить товар у Джинна, но потом вспомнил, что это подарки, то есть принадлежат они ему, Джинну. И что теперь с этим делать? Ладно, если тряпье какое-нибудь — и то проблемы с накладными, сертификатами, — а если еда? Пряности, например, или травы. Травы! Блин, трав ему только и не хватало! Не дай Бог — трава! Да ладно трава, а если героин какой-нибудь! Хоттабыч-то был явно наркоман! Да еще и чеченец! Перегрузил Джинну зелье, типа на, мальчик, подарок, а потом тут какая-нибудь стрела, перекупщики, да его, Джинна, грохнут просто, когда закончат, вот и все. Надо к ментам!
К каким ментам?! Да они все повязаны! Джинна сейчас же на экспертизу — в крови каннабиол, дома ящики с наркотой, да его посадят не задумываясь, если не расстреляют. Отмазаться денег никаких не хватит за такое количество. Если это вообще не их наркота, не ментовская. Такими объемами только они себе могут позволить ворочать. Валить отсюда надо — скрываться. Как валить? Вернется Хоттабыч за травой, войти не сможет… Дверь открытой оставить — ага, а соседи? А сидеть тут, на этом криминале? Сейчас еще Пылесос сюда подгребет… Пылесос! Да это же вообще… — пиздец! Во, попал!.. Джинн рванулся к входной двери, проверить, крепко ли она заперта. Заперта… Чертов велосипед! От резкой и сильной боли он на мгновение перестал психовать. Да это же измена просто! Надо спокойно посмотреть, что в тюках.
Руки его все же тряслись, когда он распаковывал некоторые мешки и тюки и вскрывал ящики из звонкого сандалового дерева. При виде их содержимого у него захватило дух.
В тюках были ковры и материи, баснословная ценность и древность которых бросалась в глаза с первого взгляда; в мешках были золотые сосуды и вазы странной старинной работы и фантастической величины; ящики были полны драгоценных украшений: ожерелья из желтовато-розовых жемчужин в среднюю луковицу каждая; нити неограненных рубинов и изумрудов, из которых самый маленький едва ли влез бы в обыкновенный футляр от колье; бриллиантов, грубо отшлифованных и граненых, величиною с небольшой кокосовый орех, с трепещущим в их сердцевине жидким и прерывистым блеском. По самой умеренной оценке, общая стоимость всех этих подарков была, вероятно, не менее нескольких тысяч миллиардов безусловных единиц; никогда во всей всемирной истории ни одна сокровищница наверняка не заключала в себе ничего подобного.
Всякий, очутившись внезапно обладателем столь неисчислимого, безмерного богатства, наверное, затруднился бы при этом сделать какое-нибудь подходящее к случаю замечание; но, несомненно, не было замечания менее подходящего и приличного, при всей своей искренности и сжатости, чем выраженное кривым от гнева радости ртом Джинна краткое, исключительно русское, индоевропейское слово из пяти букв, несправедливо считающееся матерным, означающим в литературном церковно-славянском «ошибка» или «обман» и имеющим общий корень с современным глаголом «заблуждаться». Потом, присвистнув, он добавил:
— Ни хуя себе!
И был прав.
Большинство людей, очутившись неожиданно обладателями таких несметных богатств, вероятно, возликовали бы более или менее. Но Джинн не столько обрадовался, сколько разозлился. И хотя такое отношение к делу может показаться глупым или непонятным, он, в сущности, был правее, чем кажется с первого взгляда:
Во-первых, предстояло признать, что Хоттабыч был вовсе не каким-то там чокнутым фокусником, а самым что ни на есть волшебным джинном, то есть признать, таким образом, общее право всяких волшебников и волшебств на существование в реальном мире, причем в самом что ни на есть голом виде — без всяких там математико-физических или подсознательных психологических подоплек или фокусов.
Это было непросто, но еще сложнее было бы объяснить при помощи диалектического материализма чудесное превращение Джиннового жилища в мировую сокровищницу. Признать сокровища за глюк или мираж было бы нечестно — это вам не дворцы в пустыне, которые исчезают, как только к ним приблизишься на сто метров. Любой, оказавшись на месте Джинна, без всяких объяснений бы понял, что это — настоящее. Мог бы быть сон, но у снов бывает конец и начало: скажем, вечер накануне, оставляющий воспоминание о том, как был выключен свет, или потом все неуклюжие ворочания (плюс-минус секс), или моментальный провал куда-то в самое начало грез. Но осознание спящим сна как сна убивает сон как реальность: в конце концов, любой сон в процессе сна, каким бы настоящим он ни был для спящего, просыпается моментально в прошлое, рассыпается одним простым вопросом: ба, да не сплю ли я? — подобно тому, как от жизни в процессе жизни можно легко пробудиться простым вопросом о ее смысле. И если отвечать на вопрос честно, то после изнурительной погони последовательных «а зачем?» смысл остается только в процессе, и настоящий, непознаваемый в процессе смысл приходит лишь после смертельного (для сна) пробуждения в настоящую жизнь; так же и сон, который самоценен как стоящее переживание лишь в действии, пока спящий действительно не знает, что стоит проснуться, и все будет иначе, когда он сможет оценить сон (если вспомнит его) приложением к яви как свершившееся приключение или указатель.
Во-вторых, богатство такого рода не только не могло быть никак применено, но и таило в себе не просто угрозу, но смертельную опасность. Средствами, которые представляли собой все эти сокровища, Джинн мог бы вертеть по-своему всеми денежными рынками Европы, Америки и Азии, повергнуть к своим стопам любое общество, устраивать и расстраивать благосостояние государств — словом, править всем миром.
«Но ведь мне неинтересно вертеть денежными рынками, я не хочу, чтобы толпы олигархов пресмыкались передо мной в надежде на подачку, а нищие плевали вслед моему лимузину; и то и другое — заслуга денег и не имеет никакого отношения ко мне — человеку. Да и вероятно ли, чтобы мне удалось править миром лучше, чем всем тем, кто уже пробовал до меня? Да о чем я думаю! Стоит мне попробовать продать любую из этих вещей, я моментально попаду и под государство, и под братков. За такие деньги от меня мокрого места не оставят! Да даже если получится — что, всю жизнь провести под охраной? Какую жизнь! Я и нанять никакую охрану не успею! Стоп. Но раз уж это все уже у меня, рано или поздно об этом станет кому-нибудь известно, столько не спрячешь, все равно грохнут. Вывозить — тоже рискованно…»
По телефону писатель говорил совсем другим голосом — мягко и нежно. Пока писатель направлял свое влияние в телефон, вливая его в уши далекого собеседника, Джинн все-таки решил рассказать ему о странной истории с Хоттабычем.
— А у меня к тебе вообще-то разговор был, — сказал Джинн, дождавшись, когда писатель попрощается и сложит свой маленький сотник.
— Мне ехать надо срочно, — озабоченным тоном ответил писатель, залпом выпивая весь свой кофе. — Давай в другой раз. Мне с тобой тоже поговорить надо. Я хочу, чтобы ты мне про «Ассемблер» рассказал. И про всякие «Бейсики» — «Фортраны» и «С+». У меня идея одна есть. Ты в этом понимаешь?
— Еще бы.
— Если хочешь, я тебя куда-нибудь подброшу, в машине поболтаем.
Джинн посмотрел на стакан с пивом: там оставалось примерно три четверти от полулитра. Пива было жалко. К тому же он только недавно пришел — домой ему совершенно не хотелось. А в машине писатель наверняка включит музыку на полную, да и вообще нормально поговорить вряд ли удастся. И он покачал головой:
— В другой раз так в другой раз.
— Ты мне позвони, — сказал писатель. — Или я тебе позвоню. Да и вообще — встретимся как-нибудь.
Писатель встал, но сразу же сел снова, вспомнив какую-то недосказанность.
— Слушай… Я могу у тебя совета спросить? Как у главного героя? Есть такая русская пословица: «Стеклянный хуй дураку ненадолго». Как ты думаешь, можно ее в эпиграф поставить? Слово «хуй» меня очень смущает. А? :
Джинн ошарашенно молчал.
— Ладно, подумай на досуге. Это тебе домашнее задание. Всех благ!
Они прощально поручкались, писатель кивнул «пока» бармену Саше и исчез.
Краткое содержание восьмой главы
В «Турандот» Джинн снова встречает писателя, который за несколько страниц разглагольствований коротко сообщает, что книжку он уже начал писать, утверждая при этом, что его ненаписанная книжка — самая лучшая на свете, чего, конечно же, никогда не позволит себе настоящий автор, не имея возможности сравнить эту с другими ненаписанными книгами. Расстроенный Джинн не соотносит странное появление Хоттабыча с началом активной деятельности писателя, вероятно, потому, что не верит в силу писателей творить из ничего, но все же подозревает, что писатель имеет какое-то влияние на его судьбу, в частности на отношения с возлюбленной. Однако писатель мягко съезжает, сваливая все на югославскую войну и противостояние добра и зла, а потом и просто сваливает, оставив Джинна на обломах.
Глава девятая,
в которой сказки становятся болью — головной
Оставшееся от писателя время Джинн провел в грустном одиночестве, наполненном обрывочными размышлениями о судьбе себя — предстоящей и минувшей куда-то мимо его сегодняшнего положения среди судеб других. Он смотрел при этом в камин телевизора, но ничего в его огнях не видел, потому что его мысли не допускали до мозга сообщения глаз.Встреча с писателем отозвалась в его сердце странным впечатлением: вот человек, который делает его параллельную жизнь. Да еще так делает, что предвидит его. Джинна, прошлое. Неужели он. Джинн, получился таким неизбежным существом, что его историю, вымученную разными свободными выборами жизненного пути, так же легко прочитать по его настоящему, как какую-нибудь компьютерную программу — для владеющих соответствующим языком?
Впечатлившись писателем и его легкой способностью ваять рисунки чужих жизней. Джинн вдруг отнесся к своей истории как к книге писателя, сочиняя как бы за писателя, а может, и вместо него или вместе с ним При этом Джинн думал о себе в третьем лице — в третьем, потому что их с писателем уже было двое.
"Так он сидел, — красиво представлял о себе отчаянно одинокий Джинн, — уныло потягивая пиво и не зная, как жить ему дальше в тоске…
А потом появился Пылесос. Пылесос с порога направился к Джинну, сел к нему за стол и начал без предисловии с приветствия:
— Здоров! Грузишься? Дай глотнуть. Короче, там Паша-Нарик косяк приделал, две чиксы с нами. Ты в деле? Финист, — громко крикнул он, — ты курить будешь?
Бармен Саша испуганно моргнул, порозовел и отрицательно покачал головой.
— Ну и дурак, там шишки таджикские — совершенно улетные, торкает круче Вериного гаша. — И уже потише, Джинну: — Чиксы тоже ничего. Можно рассмотреть.
— А Паша? — равнодушно спросил Джинн, глядя поверх Пылесоса на мельтешение МТУ.
— Паша на обломах весь, ты что, наркоманов не знаешь? — отмазался Пылесос. — Ему чиксы комплексно по барабану, ему даже зеленый не в кайф — так, перебиться. Ему бы пару точек поставить — это тема. Да он еще дец потусит и подорвется белого мутить — нарик есть нарик, сам понимаешь. Слушай, я же марку сожрал — вообще вещь! Вставило так, что чуть не потерялся. Но сейчас на шлейфе уже — тянет потихонечку, но не прет. У тебя денег сколько есть? Давай его еще на одну раскрутим — тебе все равно больше половины нельзя, тебя фантазии задушат. Есть деньги? Жаб, кстати, могу и один окучить, они поведутся, мне не влом самому обеих. Для тебя стараюсь… Хата свободна у тебя? Ты же вроде один…
Компания намечалась мало того что дурная — совершенно никчемная, но болезненное одиночество свежепереломленной судьбы было совершенно невыносимо.
— Денег у меня нет. Да подожди ты с пивом, не выпивай все!.. Короче, денег нету, хата есть, так, ладно, глоток хотя бы оставь! Спасибо. — Джинн не то чтобы взял — отнял у Пылесоса стакан и допил последний не то чтобы глоток, но немного — допил.
Пылесос прервал все размышления Джинна, как вернувшийся из долгого отсутствия хозяин рвет накопившиеся впустую листки отрывного календаря. Пылесоса не интересовало прошлое или будущее, ни свое, ни чужое, его интересовал день или вечер, в котором он жил: жил наполненно и всеобъемлюще.
— Все, пошли, — сообщил Пылесос — он совершенно не мог находиться на одном месте без событий более двух минут. — Всем привет.
Все — это только бармен Саша, Финист, оставшийся в декорациях «Турандот» за своей барной стойкой. Правда, ненадолго. Через неделю он будет работать в «Четырех комнатах», где совсем другие деньги, другая тусовка и другая жизнь, а потом и вовсе окажется по другую сторону барьера бара, чтобы на собственной судьбе и фирме испытать тяготы виртуального предпринимательства.
А Джинн с Пылесосом оказались в какой-то арбатской подворотне, где их ждали эпизодический герой Паша, длинный и грустный, и две девушки-статистки, совершенно заштатные и настолько статичные, что сливались с декорациями улиц.
— Это Джинн, — сказал Пылесос, — это Катя, это Лена, давай косяк, я распечатаю, поджиг есть?
Джинн достал зажигалку. Когда для косяка понадобилось всеобщее шевеление, выяснилось, что и Паша-Нарик, и обе девушки существуют в другом временном измерении, существенно отличавшемся от вмоторенного Пылесоса и слегка выпившего пива Джинна, — они как бы плавно плыли в рапиде замедленной съемки, немонтажно вклеенном в основной видеоряд. Шишки, похоже, были что надо. Покурив поочередно, минут пять поговорили ни о чем и направились в метро — ехать к Джинну. Там, как и предсказал Пылесос, Паша сразу же потерялся, потерял себя, растворившись в толпе, как в кислоте.
Джинн недолюбливал метро. Наблюдая застывшие лица, плотным плотским потоком уносящие каплю его собственного, со стороны такого же, лица, он в каждой безликой маске пассажирской массы понимал отдельную историю и судьбу: противоречия и радость, ревность и нерожденную речь, дыхание детства и рану чужого слова, страх смерти навсегда и вечную память первой любви. Они все жили какой-то жизнью, но охватывали Джинна мертвой толпой, сменяя друг друга ежесекундно так, что никакую жизнь узнать в этих лицах было нельзя и даже образ задержать — невозможно.
«Если бы я был художником-портретистом, я бы сошел с ума», — думал Джинн, цепляясь взглядом за свободных — от равнодушия — окружающих, которые не стеснялись в выражениях своих лиц.
А под подземным потолком тесными клубками вихрились, сталкиваясь, тянулись нити энергетических полей — шлейфы личных аур, стараясь не терять тела, обладающие ими. Они продирались друг через друга и путались друг в друге, как волосы любовников, сплетая случайные узлы и нечаянно меняя судьбы хозяевам и хозяев судьбам.
Из метро Джинн вынес на память несколько картинок:
инвалид в коляске на прикольных жирных резиновых колесах, которого возила по вагонам девочка лет десяти, вся в синяках;
пожилой мужчина — похоже, профессор: советский портфель, перхоть на воротнике коричневого потертого костюма, зеленая рубашка со светло-серым галстуком, с утра завязанным, очевидно, женой и к вечеру съехавшим набок, толстые очки, сальная седина;
девушка, одетая, чтобы быть некрасивой, с изящным, не испорченным гримом лицом, в модных ботинках на толстой подошве; на коленях большая светлая искусственно-кожаная сумка, вся в черточках синей ручки, на ней жвачка-журнал, открытый на неразгаданном кроссворде, тоже весь в черточках, а в руках та самая ручка; девушка спала, ручка соскакивала с кроссворда на сумку, выписывая графики засыпания; судя по их количеству, так продолжалось изо дня в день очень давно, оставляя неразгаданным кроссворд;
студент, вероятно, — в очках, с синей книжкой на английском языке, на первой странице обложки — темно-серое небо, с упертым в него коричневатым небоскребом и полуразмытый черный силуэт человека, с надписями автора и заголовка: «Pau… — дальше палец студента, — The New York Tril…» — дальше все тот же палец; триллер какой-нибудь, вероятно, хотя триллер через h — Thriller, да их не поймешь, этих англоязычных, U 2 — студент поднял понимающий взгляд на Джинна и развернулся к нему спиной, из-за его спины Джинн читал: «Whatever it was that Fanshawe eventually became, my sense is that it started for him back then. He formed himself very quickly, was already a sharply defined presence by the time we have started school. Fanshawe was visible, whereas the rest of us were creatures without shape, in the throes of constant tumoit, floundering blindly from one moment to the next. I do not mean to say that he grew up fast — he never seemed older than he was — but already himself before he grew up. For one reason or another, he never became subject to the same upheavals as the rest of us. His drama was of a different order — more internal, no doubt more brutal — but with none of the abrupt changes that seemed to punctuate everyone else's life».[1]
Снова почему-то вспомнился Джинну писатель, но описать себя в третьем лице он не успел. Внезапно кончилось метро и улица, и они оказались в арке дома и двора Джинна.
И тут поперло. Первым поперло Пылесоса, который, собственно, шел первым, волоча за собой девушек.
— Бля!!! — сказал Пылесос. — Верблюды!
Он деловито повернулся к спутникам и заботливо спросил:
— Верблюдов видите?
Девушки медленно и молча закивали головами.
— Каких еще верблюдов? — недоуменно поинтересовался Джинн.
— Мягких. Теплых! Потрясающих шерстяных верблюдов!!! О ля-ля!
— Я Катя, — равнодушно сказала Катя. И тут Джинн открыл от изумления рот. Он наконец тоже увидел верблюдов. Много верблюдов. Много настоящих благородных верблюдов, пепельного цвета, высоких, с изящно изогнутыми шеями, которыми они гордо покачивали, объедая чахлые сухие ветки московских деревьев. Вокруг них отдыхали погонщики, одетые под бедуинов.
— Я же говорил, улетные шишки, — ликовал Пылесос, — с Восточным уклоном. Все хорошо видят верблюдов? То-то!
Однако верблюдов видели не только они. Все приподъезднутые бабушки, все ископающиеся автолюбители, все бессмертно дворущие дети и даже работники городских коммунальных служб, перегарно вышагивавшие в синих костюмах с оранжевыми полосками, — все, все до одного не только видели верблюдов, но и как-то взаимодействовали с ними, суетясь, пытаясь их гладить, подкармливать и вообще.
— Это не глюк, — сказал Джинн, — верблюды реальные.
— Реальные, — согласился Пылесос. — Шишки тоже конкретные, реально! Фиг с ним, что не глюк. Зато прет как положено!
— Откуда здесь — верблюды?!
— Откуда, откуда… От верблюда! Откуда же еще? — радовался Пылесос. — От Адама верблюдского. Верблюды вообще. Джинн, бывают только от верблюдов. Вот ишаки, например, бывают от ослов и лошадей. Ишаков видишь? — участливо спросил он. — Вон, где чурки в кружок сидят. Сто пудов кальян дуют. Слышь, давай им на хвоста упадем, пока менты не понаехали.
— Это мулы, — сказал Джинн.
— Это кино… — икнула Катя.
— Кино, кино, верняк гашиш дуют, я запах чувствую! Блин, повинтят сейчас всех… Че делать-то? Ходить — не ходить?
— В смысле — снимают… ик… кино, — сказала Катя.
— Какое кино? Ты дура? Дура, да? Че ты несешь всякую хурму? Кому на хрен, надо снимать кино про верблюдов в центре Москвы? Может, Россия и родина слонов, но не верблюдов уж точно!
— А че?.. — Катя совершенно почему-то не обиделась на «дуру». — Про старика Хоттабыча помнишь кино?.. Там так и есть… Верблюды к Хоттабычу приходят…
— Про Хоттабыча кино уже давно сняли, понятно? Еще при Сталине. Кому он сейчас нужен, твой Хоттабыч?!
— А мне нравится… Может, это римейк делают… Сейчас модно… Или клип типа на эту тему…
— Ты смотри поменьше детских фильмов, ладно? И Бивеса с Бадхедом. Тебе не все равно, зачем они тут? Главное — тусовка! А для клипа камеры нужны, свет, режиссер, персонал всякий, то да се — а тут одни чурки обкуренные, слышь, Джинн, может, упадем на хвоста — была не была, а? Ты чего бледный такой? Плохо тебе?
— Чуваки, — медленно проговорил Джинн, не желая верить в собственные догадки, — вы это, постойте тут, я сейчас вернусь, просто посмотрю, это, ну, э-э… вдруг бабушка вернулась… — Отмазка была голимая, но ничего умнее Джинн быстро придумать не смог.
Пылесос испугался:
— Старик, тебе что, правда плохо, да? Откуда вернулась? Она же, кажется, это… ну, того…
— Не совсем… — уклончиво пробормотал Джинн.
— Не совсем?! — заорал Пылесос. — Старик, как это — не совсем? Спит, что ли? Да какой — блиииин! Знаешь что, в таком деле не совсем — нельзя! Либо сюда — либо туда… Насовсем! Ты уж как-нибудь определись с бабушкой-то… правда, сходи там, ну, узнай, объясни ей, что так не поступают, а мы тебя здесь подождем, на лавочке. Я, если что, — там буду отвисать, у чурок. Мне успокоиться децел надо.
И он поволок девушек к верблюдам, а Джинн, почти бегом, чтобы его не заметили соседи, — к себе. Он боялся, что его ждут на лестнице, у двери, но на площадке никого не было. Облегченно вздохнув, он открыл ключом дверь, неторопливо ее захлопнул, снял не спеша кроссовки и, успокаиваясь, прошел в комнату, задел велосипед в коридоре и, чертыхаясь, собрался было плюхнуться на тахту. Но в этот момент в дверь позвонили. Не открыть было неудобно. На ходу сочиняя, как бы поделикатнее отправить Пылесоса сотоварищи, то есть сотоварки. Джинн повторно задел велосипед и распахнул дверь. На первый взгляд как будто за дверью никого не было, однако на второй, третий и все последующие, к сожалению, — был. И не один кто-то, а несколько сразу. Эти несколько стояли на полусогнутых коленях в суперпоклоне, касаясь темнокожими носами грязных выщерблин желтых плиток кафельного прилестничного пола. Чалма на голове ближнего кого-то была белого цвета, с крупным, прозрачным камнем в оправе, приспособленным к чалме, как кокарда к буденовке. У остальных четверых (их всего было пятеро) кокарды на голове были поменьше и попроще. Это были погонщики со двора.
— Вы к кому? — упавшим голосом спросил Джинн.
— Не вели, добрый человек, казнить, вели слово молвить, — сказал главный чувак на чистом русском языке. — Мы здесь приказом хозяина нашего и господина, — тут он захрипел и зачирикал, выпустив изо рта язычок пламени, — коего ты, любезный, изволишь величать Хоттабыч. Кланяется он тебе дарами от благодарных щедрот своих.
— Мужики, — Джинн слегка усмехнулся, — раз уж вы тут все под арабов косите сказочных, то и изъясняться полагается соответственно.
Чувак посмотрел на Джинна с изумлением, позволив своему лицу выразить это изумление почти незаметным, наспех подавленным движением брови вверх и сообщил:
— Во дворе твоего дворца, светлейший, — караван верблюдов. Прикажи принять. Пожалуйста, — добавил он вежливо.
— Слушайте, — ответил Джинн, продолжая несдержанно усмехаться, — передавайте привет вашему господину, этому Хоттабычу, и скажите ему, что я очень признателен, но мне совершенно нечем будет кормить такое количество верблюдов, а продать я их вряд ли смогу. У меня даже кошек мама забрала на дачу. В общем, извините. — Джинн старался не раздражаться, но тот факт, что циркач Хоттабыч в шутку привел с собой целый цирк, вызвал в нем ярость. Мало того, что сам заявился без приглашения, да еще и с верблюдами!
— О высокорожденный! — воскликнул главный чувак. — Не верблюды суть дар, а ноша верблюдов. Дозволь, под страхом гнева повелителя нашего, внести эти ничтожные в сравнении с твоим лучезарным величием знаки его расположения в твое жилище и с миром уйти!
— Ничтожные, значит? Ладно, если ничтожные — заносите, только по-быстрому.
Оставив дверь открытой. Джинн пошел в ванную — умываться. Минут пять он держал голову под холодной водой, соображая, что ему делать дальше. Он решил, что, если Хоттабыч появится снова, надо будет все рассказать папе. У взрослых — опыт.
Он вышел в коридор, где его ожидал главный погонщик. Главный с поклоном сообщил, что все подарки сложены в комнате, и откланялся насовсем. Проследив за тем, как он спускается по ступенькам лестницы, игнорируя лифт. Джинн поднялся на один ее пролет вверх — к окну, посмотреть во двор. Во дворе мулы, верблюды и погонщики уже стояли в походном порядке — ждали главного. Вот он появился, вскарабкался на верблюда, основного вероятно, и вся процессия тронулась со двора куда-то вон, через арку, прямо на Кутузовский проспект. Джинн бросился обратно в квартиру, на кухню — там был балкон, — но никаких верблюдов из арки не появилось. Он минуты три подождал, потом выбежал обратно на лестницу — конец каравана исчезал в арке, — вернулся на балкон в кухне — нет никаких верблюдов! — снова очутился на лестнице — и во дворе уже верблюдов нет.
Он вошел, нет, почти вбежал в комнату (проклятый велосипед — выбросить его на фиг!) и про странное исчезновение верблюдов (а появление — не странное?) сразу перестал думать: вся комната была наполнена грудой тюков, мешков и ящиков, занимавших почти весь свободный от мебели пол.
Сначала Джинн подумал, что Хоттабыч, несмотря на всю свою интеллигентность, просто челнок и собирается хранить товар у Джинна, но потом вспомнил, что это подарки, то есть принадлежат они ему, Джинну. И что теперь с этим делать? Ладно, если тряпье какое-нибудь — и то проблемы с накладными, сертификатами, — а если еда? Пряности, например, или травы. Травы! Блин, трав ему только и не хватало! Не дай Бог — трава! Да ладно трава, а если героин какой-нибудь! Хоттабыч-то был явно наркоман! Да еще и чеченец! Перегрузил Джинну зелье, типа на, мальчик, подарок, а потом тут какая-нибудь стрела, перекупщики, да его, Джинна, грохнут просто, когда закончат, вот и все. Надо к ментам!
К каким ментам?! Да они все повязаны! Джинна сейчас же на экспертизу — в крови каннабиол, дома ящики с наркотой, да его посадят не задумываясь, если не расстреляют. Отмазаться денег никаких не хватит за такое количество. Если это вообще не их наркота, не ментовская. Такими объемами только они себе могут позволить ворочать. Валить отсюда надо — скрываться. Как валить? Вернется Хоттабыч за травой, войти не сможет… Дверь открытой оставить — ага, а соседи? А сидеть тут, на этом криминале? Сейчас еще Пылесос сюда подгребет… Пылесос! Да это же вообще… — пиздец! Во, попал!.. Джинн рванулся к входной двери, проверить, крепко ли она заперта. Заперта… Чертов велосипед! От резкой и сильной боли он на мгновение перестал психовать. Да это же измена просто! Надо спокойно посмотреть, что в тюках.
Руки его все же тряслись, когда он распаковывал некоторые мешки и тюки и вскрывал ящики из звонкого сандалового дерева. При виде их содержимого у него захватило дух.
В тюках были ковры и материи, баснословная ценность и древность которых бросалась в глаза с первого взгляда; в мешках были золотые сосуды и вазы странной старинной работы и фантастической величины; ящики были полны драгоценных украшений: ожерелья из желтовато-розовых жемчужин в среднюю луковицу каждая; нити неограненных рубинов и изумрудов, из которых самый маленький едва ли влез бы в обыкновенный футляр от колье; бриллиантов, грубо отшлифованных и граненых, величиною с небольшой кокосовый орех, с трепещущим в их сердцевине жидким и прерывистым блеском. По самой умеренной оценке, общая стоимость всех этих подарков была, вероятно, не менее нескольких тысяч миллиардов безусловных единиц; никогда во всей всемирной истории ни одна сокровищница наверняка не заключала в себе ничего подобного.
Всякий, очутившись внезапно обладателем столь неисчислимого, безмерного богатства, наверное, затруднился бы при этом сделать какое-нибудь подходящее к случаю замечание; но, несомненно, не было замечания менее подходящего и приличного, при всей своей искренности и сжатости, чем выраженное кривым от гнева радости ртом Джинна краткое, исключительно русское, индоевропейское слово из пяти букв, несправедливо считающееся матерным, означающим в литературном церковно-славянском «ошибка» или «обман» и имеющим общий корень с современным глаголом «заблуждаться». Потом, присвистнув, он добавил:
— Ни хуя себе!
И был прав.
Большинство людей, очутившись неожиданно обладателями таких несметных богатств, вероятно, возликовали бы более или менее. Но Джинн не столько обрадовался, сколько разозлился. И хотя такое отношение к делу может показаться глупым или непонятным, он, в сущности, был правее, чем кажется с первого взгляда:
Во-первых, предстояло признать, что Хоттабыч был вовсе не каким-то там чокнутым фокусником, а самым что ни на есть волшебным джинном, то есть признать, таким образом, общее право всяких волшебников и волшебств на существование в реальном мире, причем в самом что ни на есть голом виде — без всяких там математико-физических или подсознательных психологических подоплек или фокусов.
Это было непросто, но еще сложнее было бы объяснить при помощи диалектического материализма чудесное превращение Джиннового жилища в мировую сокровищницу. Признать сокровища за глюк или мираж было бы нечестно — это вам не дворцы в пустыне, которые исчезают, как только к ним приблизишься на сто метров. Любой, оказавшись на месте Джинна, без всяких объяснений бы понял, что это — настоящее. Мог бы быть сон, но у снов бывает конец и начало: скажем, вечер накануне, оставляющий воспоминание о том, как был выключен свет, или потом все неуклюжие ворочания (плюс-минус секс), или моментальный провал куда-то в самое начало грез. Но осознание спящим сна как сна убивает сон как реальность: в конце концов, любой сон в процессе сна, каким бы настоящим он ни был для спящего, просыпается моментально в прошлое, рассыпается одним простым вопросом: ба, да не сплю ли я? — подобно тому, как от жизни в процессе жизни можно легко пробудиться простым вопросом о ее смысле. И если отвечать на вопрос честно, то после изнурительной погони последовательных «а зачем?» смысл остается только в процессе, и настоящий, непознаваемый в процессе смысл приходит лишь после смертельного (для сна) пробуждения в настоящую жизнь; так же и сон, который самоценен как стоящее переживание лишь в действии, пока спящий действительно не знает, что стоит проснуться, и все будет иначе, когда он сможет оценить сон (если вспомнит его) приложением к яви как свершившееся приключение или указатель.
Во-вторых, богатство такого рода не только не могло быть никак применено, но и таило в себе не просто угрозу, но смертельную опасность. Средствами, которые представляли собой все эти сокровища, Джинн мог бы вертеть по-своему всеми денежными рынками Европы, Америки и Азии, повергнуть к своим стопам любое общество, устраивать и расстраивать благосостояние государств — словом, править всем миром.
«Но ведь мне неинтересно вертеть денежными рынками, я не хочу, чтобы толпы олигархов пресмыкались передо мной в надежде на подачку, а нищие плевали вслед моему лимузину; и то и другое — заслуга денег и не имеет никакого отношения ко мне — человеку. Да и вероятно ли, чтобы мне удалось править миром лучше, чем всем тем, кто уже пробовал до меня? Да о чем я думаю! Стоит мне попробовать продать любую из этих вещей, я моментально попаду и под государство, и под братков. За такие деньги от меня мокрого места не оставят! Да даже если получится — что, всю жизнь провести под охраной? Какую жизнь! Я и нанять никакую охрану не успею! Стоп. Но раз уж это все уже у меня, рано или поздно об этом станет кому-нибудь известно, столько не спрячешь, все равно грохнут. Вывозить — тоже рискованно…»