Страница:
Эта громоподобная траурная музыка, судя по словам отца-настоятеля, рассказывавшего мне легенды о пятидесятидневной войне, не была характерна для традиционного погребального обряда в нашем крае. Звуки напоминали обычные для этих мест удары храмового гонга; раздавалась нестройная мелодия, которую выводили фагот, горн и труба, к ним присоединялись отбивающие ритм барабан и цимбалы – никогда прежде в долине и в горном поселке не слышали такой музыки. Однако семьи умерших – даже дети, не говоря уже о стариках, – не выказали никакого удивления или беспокойства оттого, что вдруг раздались эти мощные звуки. Наоборот, они зашагали еще торжественней, словно музыка тронула их сердца, охваченные грустью и печалью. А офицеры и солдаты армии Великой Японской империи, уверенные, что оглушительный грохот в этом крае традиционно сопровождает погребальную процессию, вели себя невозмутимо.
Однако Безымянный капитан, наблюдая из окна класса, где находился штаб, за похоронной процессией, уловил что-то подозрительное в этом грохоте, точно толстой крышкой накрывшем долину. Гоня прочь сон, готовый сморить его даже в такой момент, он вышел на улицу и погрузился в стихию мощных звуков. Погребение пяти умерших уже закончилось. Родственники покойных, даже не взглянув на солдат, засыпавших братскую могилу, и на унтер-офицера, руководившего их работой, стали подниматься по дороге, ведущей к лесу от дальнего конца спортивной площадки. Безымянный капитан пришел в бешенство.
– Удержать их! Разве можно позволить людям, которые сдались в плен, так просто уйти обратно в расположение противника?! – закричал он, но из-за непрестанного грохота солдаты не расслышали его приказа. Да и сам он не мог решиться даже на предупредительный выстрел из пистолета, видя, как медленно, понурившись, бредут эти люди, завершив по обычаю обряд погребения. Чтобы снова не затопать ногами и не унизиться перед своими подчиненными, Безымянный капитан поспешил скрыться в штабе…
То, что произошло, было последней каплей, переполнившей чашу его терпения и заставившей его решиться на крайность – совершить позорный акт, о котором уже говорилось. Мощный грохот, как бы в издевку продолжавшийся и после того, как похороны закончились, подсказал солдатам, что их с самого начала дурачили. И с тех пор офицеры и солдаты армии Великой Японской империи, которые, вступив в долину, поначалу вели эту войну неохотно, из-под палки, преисполнившись негодования, в каждой новой операции стали проявлять невиданную жестокость. А Безымянный капитан, полностью избавившись от сновидений средь бела дня, снова расстелил на столе карту масштаба 1:50 000 и стал выбирать места, откуда лучше всего поджечь девственный лес, чтобы наконец его уничтожить.
8
Письмо пятое
1
Однако Безымянный капитан, наблюдая из окна класса, где находился штаб, за похоронной процессией, уловил что-то подозрительное в этом грохоте, точно толстой крышкой накрывшем долину. Гоня прочь сон, готовый сморить его даже в такой момент, он вышел на улицу и погрузился в стихию мощных звуков. Погребение пяти умерших уже закончилось. Родственники покойных, даже не взглянув на солдат, засыпавших братскую могилу, и на унтер-офицера, руководившего их работой, стали подниматься по дороге, ведущей к лесу от дальнего конца спортивной площадки. Безымянный капитан пришел в бешенство.
– Удержать их! Разве можно позволить людям, которые сдались в плен, так просто уйти обратно в расположение противника?! – закричал он, но из-за непрестанного грохота солдаты не расслышали его приказа. Да и сам он не мог решиться даже на предупредительный выстрел из пистолета, видя, как медленно, понурившись, бредут эти люди, завершив по обычаю обряд погребения. Чтобы снова не затопать ногами и не унизиться перед своими подчиненными, Безымянный капитан поспешил скрыться в штабе…
То, что произошло, было последней каплей, переполнившей чашу его терпения и заставившей его решиться на крайность – совершить позорный акт, о котором уже говорилось. Мощный грохот, как бы в издевку продолжавшийся и после того, как похороны закончились, подсказал солдатам, что их с самого начала дурачили. И с тех пор офицеры и солдаты армии Великой Японской империи, которые, вступив в долину, поначалу вели эту войну неохотно, из-под палки, преисполнившись негодования, в каждой новой операции стали проявлять невиданную жестокость. А Безымянный капитан, полностью избавившись от сновидений средь бела дня, снова расстелил на столе карту масштаба 1:50 000 и стал выбирать места, откуда лучше всего поджечь девственный лес, чтобы наконец его уничтожить.
8
Офицеры и солдаты армии Великой Японской империи самым достойным образом похоронили врагов, скончавшихся в плену от ранений, полученных в сражении, в котором обе стороны потеряли немало боевых товарищей. При этом они совершенно спокойно отнеслись к прокатывавшимся по долине мощным звукам, приняв их за обыкновенную траурную музыку. И никто из них с места не тронулся, чтобы помешать присутствовавшим на похоронах родственникам умерших спокойно вернуться в девственный лес. А ведь то были мятежники, им разрешили присутствовать на похоронах только потому, что посчитали их добровольно сдавшимися в плен. После того как они скрылись в лесу, траурная музыка продолжала греметь до глубокой ночи, и это уже становилось действительно похожим на издевательство. У офицеров и солдат она вызвала одно и то же чувство – глубокое негодование. И вдруг мощные звуки оборвались, словно музыканты пресытились. Мертвая тишина звенела в ушах офицеров и солдат, страдавших от бессонницы. Эта самая тяжелая ночь за все время пятидесятидневной войны была пограничной: в последний раз вернулась жара уходящего лета и на следующий день наступило первое утро осени. Грязные, все в поту, солдаты лежали без сна, устремив горящие глаза во тьму, с ненавистью думая о том, что эта такая трудная война, которую они ведут в долине, ничего не принесла, кроме неоправданных жертв, что местных жителей не только не удалось расположить к себе, но, напротив, они превратились в злейших врагов, которые расставляют хитроумные ловушки и отравляют родники. Все уже знали о готовящемся поджоге девственного леса – для этого подвезли огромное количество бензина. Объединявшее их чувство негодования и ненависти как бы переливалось прямо в душу Безымянного капитана – офицеры и солдаты догадывались, что рано утром последует приказ поджечь девственный лес. Уставившись во тьму налитыми кровью глазами, они уже видели мечущихся в огне полуобнаженных женщин, уже предвкушали, как насилуют и убивают их. Похоть и жажда крови обуяли солдат в последнюю ночь пятидесятидневной войны, которая до сих пор ничем их не побаловала, но в ту минуту они не могли знать, что эти кровавые мечты осуществятся полностью много позже, когда война забросит их в Китай и в страны Южных морей…
Людей нашего края, укрывшихся в девственном лесу, в ту последнюю ночь нещадно жаркого, долгого лета, тоже охватило общее чувство, вернее, общее предчувствие, что завтра война достигнет своей кульминации. Причем это предчувствие заключало в себе одновременно и острую напряженность, и спокойную, философскую созерцательность. Лежа в палатках, разбитых в самом низком месте мира, объятого ветвями деревьев-великанов девственного леса, и слушая его глухие, протяжные стоны, шорохи, скрипы, они размышляли о жизни еще более долгой, чем жизнь Разрушителя. За день до гибели деревни-государства-микрокосма их вновь посетили общие воспоминания, восходящие ко времени основания нашего края. Я часто рисовал в своем воображении картину: среди деревьев-великанов девственного леса лежит вооруженный Разрушитель, вобрав в себя всех жителей деревни-государства-микрокосма, каждого с его душой и плотью…
Никто не следил за жителями долины и горного поселка, проводившими последнюю ночь пятидесятидневной войны в палатках, разбитых в разных местах девственного леса, за исключением «враждебных элементов». Значит, будь у них решимость, они могли, сговорившись между собой, все вместе спуститься с гор и сдаться армии Великой Японской империи. А если кто-то из них опасался, что в темноте при встрече с армией противника их примут за нападающих, то достаточно было добраться до смешанного леса чуть ниже Дороги мертвецов и на рассвете сойти в долину. Никто из жителей нашего края не собирался погибать завтра геройской смертью, но раз они и сдаваться врагу не собирались, то им следовало двинуться вдоль Дороги мертвецов – пусть этот путь и связан с большими трудностями – и, обогнув долину, по просеке спуститься к поселениям в нижнем течении реки. Жителям нашего края это было по силам. Вполне возможно, что в определенные моменты некоторые семьи, объединившись, замышляли бунт против стариков, чтобы принудить их к капитуляции перед вражеской армией. Но в последнюю ночь ничего подобного не произошло.
В ночь окончания пятидесятидневной войны старики во сне провели оперативное совещание с Разрушителем. А когда на следующее утро, пробудившись, они вышли, вдыхая пахнущий осенью свежий лесной воздух, то выглядели вдруг постаревшими (ведь каждому из них уже давно перевалило за сто) – столь напряженным было их ночное совещание! К утру необходимость продолжать дискуссии уже отпала. Безымянный капитан был готов поджечь девственный лес. Старики, которым это стало ясно еще на совещании с Разрушителем, решили пойти на безоговорочную капитуляцию и тем самым прекратить пятидесятидневную войну. Была сформирована группа парламентариев для ведения переговоров о капитуляции, в которую вошли отец-настоятель и чужаки-учителя; с белым флагом в руках они пересекли Дорогу мертвецов. Офицеры и солдаты армии Великой Японской империи, ежась на свежем осеннем ветру, уже построились и ждали приказа двинуться в девственный лес. Группа парламентариев была встречена Безымянным капитаном, которому разведка донесла о приближении людей с белым флагом. В условиях резко изменившейся обстановки Безымянный капитан стал обдумывать свой собственный план окончания пятидесятидневной войны.
Выслушав заявление вышедших из леса мятежников о безоговорочной капитуляции, он вновь преисполнился спокойствия и уверенности в себе и сразу же содрал прикрепленный к кителю лиловый мешочек. Мгновенно преобразившись в непреклонного кадрового военного, он выстроил у Дороги мертвецов всех обезоруженных противников и стал по врученной ему книге посемейных записей отбирать людей, которым разрешал спуститься в долину. Лично принимая капитуляцию противника, Безымянный капитан скрупулезно выполнил свой долг, чем восстановил полное доверие и уважение к себе подчиненных. Правда, некоторые заметили нервозность, от которой страдало врожденное достоинство Безымянного капитана: когда подходил сдаваться кто-нибудь из стариков, он, оторвавшись от книги посемейных записей, внимательно смотрел ему в глаза, заставлял дважды назвать имя и вслушивался в голос. Безымянный капитан, вне всякого сомнения, пытался угадать, кто из них командующий вражеской армией, то есть Разрушитель, с которым он сражался изо всех сил в своих ночных и дневных сновидениях. А когда наконец те, кто значился в книге посемейных записей, признав поражение, спустились в долину и у обочины ждали своей участи лишь формально не числившиеся на этом свете, Безымянный капитан после безуспешных попыток отыскать среди них Разрушителя отдал приказ уничтожить всех – стариков и детей, мужчин и женщин.
Оставшиеся в живых жители долины и горного поселка избегали говорить об этой варварской резне, чтобы не воскрешать в памяти свой ужасный позор. От отца-настоятеля я слышал о происшедшем лишь какие-то таинственные полунамеки. Что же касается офицеров и солдат армии Великой Японской империи, то и они, разумеется, хранили полное молчание. Зверская расправа с жителями долины, правда о которой тщательно замалчивалась, как кульминация пятидесятидневной войны, по своей жестокости равнозначна всей этой войне, ее мрачная тень окутала весь период упадка деревни-государства-микрокосма, начавшийся с момента безоговорочной капитуляции…
Зато и поныне видны результаты саперных работ – одного из наиболее выдающихся деяний Безымянного капитана, который после окончания войны задержал роту в долине и заставил ее работать до тех пор, пока не был полностью изменен рельеф горловины. В ходе этой акции были уничтожены последние следы огромных обломков скал и глыб черной окаменевшей земли, взорванных Разрушителем в период основания нашего края. Жителей городов и деревень в нижнем течении реки удалось убедить в том, что только для проведения этих грандиозных саперных работ рота больше двух месяцев была расквартирована в забытой богом деревушке и что во время самого мощного взрыва Безымянного капитана разнесло на мелкие кусочки – не больше капель росы…
Такой была трагико-романтическая история об окончании пятидесятидневной войны, поведанная отцом-настоятелем, по-спартански воспитывавшим меня. Люди один за другим проходили через «пропускной пункт» мимо Безымянного капитана, стоявшего с раскрытой книгой посемейных записей в руках, и, получив его разрешение, спускались в долину, взвалив на плечи домашний скарб и палатки, долгое время служившие им в лесном лагере. Они переходили Дорогу мертвецов и направлялись вниз по склону, сплошь заросшему тронутым багрянцем лесом. А в затененном густой зеленью овражке, так контрастирующем со склоном, залитым ярким солнцем, остались безвинные жертвы уловки с двойным ведением книги посемейных записей.
В пятидесятидневной войне погибло немало людей нашего края, и, когда недосчитывались обоих значившихся в книге посемейных записей, на место кого-либо из них подставляли его сверстника, которому выпало остаться на обочине. Семьи без звука принимали новых членов. Никто из жителей деревни-государства-микрокосма не воспротивился новой хитрости стариков, а Безымянный капитан, зная о ней, тоже дал свое молчаливое согласие. Видимо, он рассудил, что поскольку назавтра же после безоговорочной капитуляции и армия, и народ должны дружно провозгласить: никакой пятидесятидневной войны вовсе и не было, то одними жестокостями ничего не добьешься. При этом наблюдалось странное явление. Нельзя сказать, что те, кто значился в книге посемейных записей без двойника, и люди, внесенные в нее вместо погибших, были чем-то лучше оставшихся в овражке. Наоборот, именно те, кто остался стоять в овражке девственного леса, оказались носителями высоких человеческих достоинств – старики и дети, мужчины и женщины, все без исключения. Деревня-государство-микрокосм, основанная созидателями под предводительством Разрушителя, долгие годы процветавшая, созидая новый мир, открывшая Век свободы, пережившая пересмотр мэйдзийским правительством поземельного налога после реорганизации княжеств, давшая свободу половине своих жителей благодаря уловке с двойным ведением книги посемейных записей, теперь гибла. И в первую очередь гибли люди, в которых воплотилось духовное начало деревни-государства-микрокосма…
Наконец Безымянный капитан захлопнул книгу посемейных записей и, повернувшись к людям, что сгрудились в овражке тонувшего в вечерней тьме девственного леса, объявил:
– Вы, подняв мятеж против Великой Японской империи, развязали гражданскую войну. Измена государству – тяжкое преступление, которое должно быть искуплено. От имени военного трибунала приговариваю всех вас к смертной казни!
В ответ кто-то выкрикнул вдруг из толпы:
– Если нас нет в книге посемейных записей вашей Великой Японской империи, значит, по-вашему, мы и не рождались! Как же можно казнить тех, кто не родился? В ту минуту, как вы нас убьете, для Великой Японской империи наше существование станет историческим фактом!
Все стоявшие в овражке старики и дети, мужчины и женщины были повешены на ветвях деревьев-великанов девственного леса. После того как при свете взошедшей луны солдаты убедились, что ни один человек не избежал наказания, кто-то заметил исчезновение Безымянного капитана. Его стали искать, и вдруг он обнаружился – раздетый, неузнаваемый – среди повешенных: то ли ошиблись, когда казнили мятежников, то ли повесился сам, инсценировав ошибку при исполнении приговора. Ошибкой было и уничтожение горловины после безоговорочной капитуляции деревни-государства-микрокосма подчиненными Безымянного капитана, которые считали, что исполняют волю командира. На самом деле он ничего подобного не задумывал – так говорится в мифах и преданиях.
Людей нашего края, укрывшихся в девственном лесу, в ту последнюю ночь нещадно жаркого, долгого лета, тоже охватило общее чувство, вернее, общее предчувствие, что завтра война достигнет своей кульминации. Причем это предчувствие заключало в себе одновременно и острую напряженность, и спокойную, философскую созерцательность. Лежа в палатках, разбитых в самом низком месте мира, объятого ветвями деревьев-великанов девственного леса, и слушая его глухие, протяжные стоны, шорохи, скрипы, они размышляли о жизни еще более долгой, чем жизнь Разрушителя. За день до гибели деревни-государства-микрокосма их вновь посетили общие воспоминания, восходящие ко времени основания нашего края. Я часто рисовал в своем воображении картину: среди деревьев-великанов девственного леса лежит вооруженный Разрушитель, вобрав в себя всех жителей деревни-государства-микрокосма, каждого с его душой и плотью…
Никто не следил за жителями долины и горного поселка, проводившими последнюю ночь пятидесятидневной войны в палатках, разбитых в разных местах девственного леса, за исключением «враждебных элементов». Значит, будь у них решимость, они могли, сговорившись между собой, все вместе спуститься с гор и сдаться армии Великой Японской империи. А если кто-то из них опасался, что в темноте при встрече с армией противника их примут за нападающих, то достаточно было добраться до смешанного леса чуть ниже Дороги мертвецов и на рассвете сойти в долину. Никто из жителей нашего края не собирался погибать завтра геройской смертью, но раз они и сдаваться врагу не собирались, то им следовало двинуться вдоль Дороги мертвецов – пусть этот путь и связан с большими трудностями – и, обогнув долину, по просеке спуститься к поселениям в нижнем течении реки. Жителям нашего края это было по силам. Вполне возможно, что в определенные моменты некоторые семьи, объединившись, замышляли бунт против стариков, чтобы принудить их к капитуляции перед вражеской армией. Но в последнюю ночь ничего подобного не произошло.
В ночь окончания пятидесятидневной войны старики во сне провели оперативное совещание с Разрушителем. А когда на следующее утро, пробудившись, они вышли, вдыхая пахнущий осенью свежий лесной воздух, то выглядели вдруг постаревшими (ведь каждому из них уже давно перевалило за сто) – столь напряженным было их ночное совещание! К утру необходимость продолжать дискуссии уже отпала. Безымянный капитан был готов поджечь девственный лес. Старики, которым это стало ясно еще на совещании с Разрушителем, решили пойти на безоговорочную капитуляцию и тем самым прекратить пятидесятидневную войну. Была сформирована группа парламентариев для ведения переговоров о капитуляции, в которую вошли отец-настоятель и чужаки-учителя; с белым флагом в руках они пересекли Дорогу мертвецов. Офицеры и солдаты армии Великой Японской империи, ежась на свежем осеннем ветру, уже построились и ждали приказа двинуться в девственный лес. Группа парламентариев была встречена Безымянным капитаном, которому разведка донесла о приближении людей с белым флагом. В условиях резко изменившейся обстановки Безымянный капитан стал обдумывать свой собственный план окончания пятидесятидневной войны.
Выслушав заявление вышедших из леса мятежников о безоговорочной капитуляции, он вновь преисполнился спокойствия и уверенности в себе и сразу же содрал прикрепленный к кителю лиловый мешочек. Мгновенно преобразившись в непреклонного кадрового военного, он выстроил у Дороги мертвецов всех обезоруженных противников и стал по врученной ему книге посемейных записей отбирать людей, которым разрешал спуститься в долину. Лично принимая капитуляцию противника, Безымянный капитан скрупулезно выполнил свой долг, чем восстановил полное доверие и уважение к себе подчиненных. Правда, некоторые заметили нервозность, от которой страдало врожденное достоинство Безымянного капитана: когда подходил сдаваться кто-нибудь из стариков, он, оторвавшись от книги посемейных записей, внимательно смотрел ему в глаза, заставлял дважды назвать имя и вслушивался в голос. Безымянный капитан, вне всякого сомнения, пытался угадать, кто из них командующий вражеской армией, то есть Разрушитель, с которым он сражался изо всех сил в своих ночных и дневных сновидениях. А когда наконец те, кто значился в книге посемейных записей, признав поражение, спустились в долину и у обочины ждали своей участи лишь формально не числившиеся на этом свете, Безымянный капитан после безуспешных попыток отыскать среди них Разрушителя отдал приказ уничтожить всех – стариков и детей, мужчин и женщин.
Оставшиеся в живых жители долины и горного поселка избегали говорить об этой варварской резне, чтобы не воскрешать в памяти свой ужасный позор. От отца-настоятеля я слышал о происшедшем лишь какие-то таинственные полунамеки. Что же касается офицеров и солдат армии Великой Японской империи, то и они, разумеется, хранили полное молчание. Зверская расправа с жителями долины, правда о которой тщательно замалчивалась, как кульминация пятидесятидневной войны, по своей жестокости равнозначна всей этой войне, ее мрачная тень окутала весь период упадка деревни-государства-микрокосма, начавшийся с момента безоговорочной капитуляции…
Зато и поныне видны результаты саперных работ – одного из наиболее выдающихся деяний Безымянного капитана, который после окончания войны задержал роту в долине и заставил ее работать до тех пор, пока не был полностью изменен рельеф горловины. В ходе этой акции были уничтожены последние следы огромных обломков скал и глыб черной окаменевшей земли, взорванных Разрушителем в период основания нашего края. Жителей городов и деревень в нижнем течении реки удалось убедить в том, что только для проведения этих грандиозных саперных работ рота больше двух месяцев была расквартирована в забытой богом деревушке и что во время самого мощного взрыва Безымянного капитана разнесло на мелкие кусочки – не больше капель росы…
Такой была трагико-романтическая история об окончании пятидесятидневной войны, поведанная отцом-настоятелем, по-спартански воспитывавшим меня. Люди один за другим проходили через «пропускной пункт» мимо Безымянного капитана, стоявшего с раскрытой книгой посемейных записей в руках, и, получив его разрешение, спускались в долину, взвалив на плечи домашний скарб и палатки, долгое время служившие им в лесном лагере. Они переходили Дорогу мертвецов и направлялись вниз по склону, сплошь заросшему тронутым багрянцем лесом. А в затененном густой зеленью овражке, так контрастирующем со склоном, залитым ярким солнцем, остались безвинные жертвы уловки с двойным ведением книги посемейных записей.
В пятидесятидневной войне погибло немало людей нашего края, и, когда недосчитывались обоих значившихся в книге посемейных записей, на место кого-либо из них подставляли его сверстника, которому выпало остаться на обочине. Семьи без звука принимали новых членов. Никто из жителей деревни-государства-микрокосма не воспротивился новой хитрости стариков, а Безымянный капитан, зная о ней, тоже дал свое молчаливое согласие. Видимо, он рассудил, что поскольку назавтра же после безоговорочной капитуляции и армия, и народ должны дружно провозгласить: никакой пятидесятидневной войны вовсе и не было, то одними жестокостями ничего не добьешься. При этом наблюдалось странное явление. Нельзя сказать, что те, кто значился в книге посемейных записей без двойника, и люди, внесенные в нее вместо погибших, были чем-то лучше оставшихся в овражке. Наоборот, именно те, кто остался стоять в овражке девственного леса, оказались носителями высоких человеческих достоинств – старики и дети, мужчины и женщины, все без исключения. Деревня-государство-микрокосм, основанная созидателями под предводительством Разрушителя, долгие годы процветавшая, созидая новый мир, открывшая Век свободы, пережившая пересмотр мэйдзийским правительством поземельного налога после реорганизации княжеств, давшая свободу половине своих жителей благодаря уловке с двойным ведением книги посемейных записей, теперь гибла. И в первую очередь гибли люди, в которых воплотилось духовное начало деревни-государства-микрокосма…
Наконец Безымянный капитан захлопнул книгу посемейных записей и, повернувшись к людям, что сгрудились в овражке тонувшего в вечерней тьме девственного леса, объявил:
– Вы, подняв мятеж против Великой Японской империи, развязали гражданскую войну. Измена государству – тяжкое преступление, которое должно быть искуплено. От имени военного трибунала приговариваю всех вас к смертной казни!
В ответ кто-то выкрикнул вдруг из толпы:
– Если нас нет в книге посемейных записей вашей Великой Японской империи, значит, по-вашему, мы и не рождались! Как же можно казнить тех, кто не родился? В ту минуту, как вы нас убьете, для Великой Японской империи наше существование станет историческим фактом!
Все стоявшие в овражке старики и дети, мужчины и женщины были повешены на ветвях деревьев-великанов девственного леса. После того как при свете взошедшей луны солдаты убедились, что ни один человек не избежал наказания, кто-то заметил исчезновение Безымянного капитана. Его стали искать, и вдруг он обнаружился – раздетый, неузнаваемый – среди повешенных: то ли ошиблись, когда казнили мятежников, то ли повесился сам, инсценировав ошибку при исполнении приговора. Ошибкой было и уничтожение горловины после безоговорочной капитуляции деревни-государства-микрокосма подчиненными Безымянного капитана, которые считали, что исполняют волю командира. На самом деле он ничего подобного не задумывал – так говорится в мифах и преданиях.
Письмо пятое
Семья человека, описывающего мифы и предания
1
Сестренка, хотя отец-настоятель не был уроженцем ни долины, ни горного поселка, но он, открыв для себя самобытность мифов и преданий деревни-государства-микрокосма, всю свою жизнь посвятил их сбору и реконструкции. Мало того, нас с тобой – близнецов, родившихся уже после окончания пятидесятидневной войны, – он хотел превратить, так сказать, в подопытных кроликов, чтобы с нашей помощью убедиться в правильности своих исследований. Отдав всего себя мифам и преданиям нашего края, он старался увлечь и меня своими интересами, и хотя в детстве я всячески противился ежедневным занятиям, но, как видишь, теперь я сам подробно все излагаю в виде писем к тебе. А ты, словно проникнув в сокровенную суть мифов нашего края, живешь под одной крышей с Разрушителем, которого тебе уже удалось вырастить до размеров собаки. Да, ведь ты и маленькой девочкой, подкрашенная румянами, все дни проводила в храме, готовя себя к миссии жрицы еще не явившегося Разрушителя. Нужно сказать, что замысел отца-настоятеля, решившего превратить меня в летописца деревни-государства-микрокосма, а тебя – в жрицу Разрушителя, удался полностью. По правде говоря, в детские годы, хотя отец-настоятель и занимался моим воспитанием, меня не оставляла мысль, что я сын человека, пришедшего в наш край из чужих мест. Повзрослев, я уже твердо знал, что буду описывать мифы и предания нашего края, но, видимо, такое намерение возникло у меня после долгих колебаний, и потребовалось немало времени, прежде чем я решился взяться за эту работу. И лишь когда я наконец нашел для себя способ описывать мифы и предания в форме писем к тебе, пестующей возрожденного Разрушителя, мне удалось преодолеть все свои сомнения. А теперь, сестренка, я иду дальше и хочу проследить, как мифы и предания деревни-государства-микрокосма отразились в наших судьбах – судьбах близнецов, детей отца-настоятеля и бродячей актрисы. Это, сестренка, позволит нам увидеть себя самих в свете мифов и преданий деревни-государства-микрокосма.
Соседи так говорили об унаследованных от отца-настоятеля и бродячей актрисы внешних приметах, отличавших нас с тобой, родившихся в доме, который стоял в самом низком месте долины: «Что это за дети, что у них за выпученные глаза – того и гляди на лоб вылезут!» Правда, это их мнение шло вразрез с привычными критериями красоты. Наш младший брат, которого жители долины и горного поселка почтительно называли Цуютомэ-сан и которому мир профессионального бейсбола представлялся сказочным, мечтал о славе выдающегося игрока. Его кумиром был Разрушитель, который распространил свое влияние даже на него, человека, думавшего только о спорте и ни о чем другом. Когда мечта брата сбылась и он был принят в бейсбольную команду Кансая, спортивная газета поместила его фотографию с подписью: «Новый игрок с такими красивыми глазами, несомненно, станет новой звездой». Но, разумеется, до настоящего игрока ему было далеко, и вскоре в заметках о звездах бейсбола уже иронически прохаживались на его счет: «Он сидит, прикрыв ресницами большие черные глаза, на самом конце скамейки запасных».
Эти прекрасные глаза брат унаследовал от матери – бродячей актрисы, так и не ставшей законной женой отца-настоятеля и в конце концов изгнанной им из нашего края (отец мечтал ради своих исследований сочетаться браком с девушкой, в жилах которой течет кровь созидателей). Наша мать снова отправилась скитаться с бродячей труппой по дорогам и умерла во время этих скитаний, но всегда, я уверен, помнила своих пятерых детей, оставшихся в долине. Только исполняя волю нашей матери, ее сводная сестра, тоже бродячая актриса, накопив небольшую сумму денег, пришла в долину и до самой смерти помогала нам. Мать и ее сводная сестра были в молодости неразлучны, все у них было общим, но тем не менее нужна была удивительная самоотверженность и благородство, чтобы, отказав себе во всем, выполнить волю сестры. Я никогда не забуду эту необщительную женщину в круглых очках в металлической оправе, которая так много сделала для нас (особенно для одного) в последние годы своей жизни.
Из ее рассказов и рассказов других женщин я узнал о странном событии, происшедшем утром, когда мать покидала нашу долину. В том месте, которое по-прежнему называлось горловиной, хотя после пятидесятидневной войны там все изменилось, мать, бредущая в сопровождении молодых почитателей, вызвавшихся довезти до границы тележку с ее вещами, повстречала трех женщин из горного поселка. Дело было на рассвете – значит, они специально поджидали ее. У этих несчастных женщин тяжело болели дети. Вот что они придумали: попросить мать, чтобы она избавила их детей от порчи. Мать, которая была вынуждена покинуть долину из-за постыдных слухов, будто ее навещают молодые люди, сразу же согласилась и разыграла такую сценку: как будто схватила руками эту порчу и спрятала под кимоно между ляжками – подол у нее в то время был подвернут, чтобы легче было идти. Потом повернулась к юношам, тащившим тележку, и, наградив их улыбкой, стала боком мелкими шажками спускаться к реке.
Вот точно так же, улыбаясь, и пятнадцать лет назад накануне осеннего праздника урожая наша мать твердым шагом вошла в долину, поворачивая из стороны в сторону лицо, скрытое под толстым слоем грима. На следующий же день на сцене, сколоченной за оградой храма Мисима-дзиндзя, она исполнила танец, сопровождая его пением и декламацией, – она все делала сама. Произвело ли это впечатление на людей нашего края, судить не берусь – когда ее окончательно изгнали из долины, мне было всего три года; но никто не возражал, когда эта бродячая актриса, отправившаяся было дальше, в деревню в нижнем течении реки, вскоре вернулась к ним и поселилась в долине. Может быть, потому, что догадывались об отношениях, которые связали ее с отцом-настоятелем после возвращения в долину? Обосновавшись здесь, она, похоже, жила на собственные средства, не рассчитывая на помощь отца-настоятеля. На всех праздниках, происходивших в нашей округе, и даже на семейных торжествах она выступала с песнями и танцами – ведь мать была единственной профессиональной актрисой в нашем крае. Дальше больше – ее стали приглашать, когда надо было готовить праздничное угощение, да так и пошло: вскоре уже и в ее собственном уютном и приветливом доме, стоявшем в самом низком месте долины, повелось подносить молодым людям еду и выпивку. Эта женщина ни при каких обстоятельствах не падала духом.
Однажды глубокой ночью отец-настоятель, напившись до бесчувствия, пришел в дом бродячей актрисы и, не стесняясь окружающих, вопил, что из храма, воздвигнутого в самом высоком месте долины, он как в ад спустился в дом, стоящий в самом низком ее месте. Может быть, таким способом, то есть отождествляя себя с созидателями, превратившимися в великанов из мифов и преданий нашего края, изучению которых он посвятил всю свою жизнь, отец-настоятель подбадривал себя? Хотя прямого отношения к основателям деревни-государства-микрокосма не имел – разве что тоже отличался могучим телосложением…
Храм Мисима-дзиндзя был построен княжеством по окончании Века свободы вопреки воле нашей долины. Деревне-государству-микрокосму хватало одного Разрушителя, в которого верили как в бога-покровителя, – необходимости в других богах не было. После реставрации Мэйдзи во вновь созданный синтоистский храм ведомство по вопросам религии Великой Японской империи направило своего священника. Так попал в наш край чужак – отец-настоятель, но вскоре именно он, а не кто-нибудь другой глубоко заинтересовался мифами и преданиями деревни-государства-микрокосма. И всю свою жизнь посвятил их изучению. Постепенно он завоевал доверие стариков нашего края, хотя в долине и горном поселке мифы и предания с давних времен свято оберегались и тот, кто осмеливался поведать их внешнему миру, считался предателем деревни-государства-микрокосма. Отец-настоятель с полным уважением отнесся к этим принципам, поэтому он так и не обнародовал результаты своей работы, отчего он как исследователь всю жизнь испытывал тоску неудовлетворенности.
Вначале я не испытывал к нему сыновних чувств и, встречаясь на дороге с отцом-настоятелем, который на необычайно могучих плечах величественно нес крупную голову, отмечал лишь какую-то чрезмерную агрессивность в его лице. Может быть, в этой агрессивности и находила выход пожиравшая его тоска? Если сейчас вспомнить, каким отец-настоятель виделся мне тридцать лет назад – еще во цвете лет, он уже тогда казался стариком, – то можно сказать, что больше всего походил он на громадного бульдога, хотя, впрочем, для его лица и это сравнение слишком банальное. Черты лица, каждая в отдельности, были даже привлекательны, но вместе – резкие, жесткие – производили отталкивающее впечатление. Густые длинные брови, огромные глаза навыкате, а под ними – набухшие мешки. Мясистый нос, напоминающий формой клюв, большой рот, прикрытый сизой бородой – каждый волос толщиной с соломину. Рот казался темной, бездонной ямой. Думаю, не только я, его сын, но и другие дети нашей долины во сне вздрагивали от страха, когда он глубокой ночью оглашал деревню пьяными воплями.
Я вспоминаю детские ночные кошмары, навеянные образом человека, которого даже язык не поворачивался назвать просто отцом, а только полностью: отец-настоятель – как чужого. Когда он шел по улице, издавая истошные крики, его глаза сверкали во тьме голубым огнем, точно фосфоресцировали. Таким он и представал мне в страшных снах. Его дедом, а значит, нашим прадедом был русский, неведомо как заброшенный в маленький городок на западном побережье острова Хонсю. Отец-настоятель, с воем навещавший дом в самом низком месте долины, и бродячая актриса – хозяйка этого дома – произвели на свет пятерых детей и каждому подобрали такое имя, чтобы в него входил иероглиф, который читается «цую», означает «роса» и употребляется для обозначения России. Старший был назван Цуюити, второй – Цуюдзиро, мы с сестрой, близнецы, получили почти одинаковые имена Цуюми и Цуюки, младший – Цуютомэ. Даже на небольшой торговой улочке, протянувшейся у нас в долине вдоль реки, среди обычных рекламных щитов типа «Глазные капли для студентов» и «Лучший рыбий жир» бросался в глаза щит с надписью «Корабль завоевателей России». Видимо, этот образ являлся крайним выражением культивировавшегося в то время враждебного отношения к России. Сознательно протестуя, отец-настоятель и дал такие имена своим детям. Но я думаю, сестренка, не потому, что в нем заговорила четверть русской крови, а потому, что таким образом он отрекался от трех четвертей японской. Это отречение уходило корнями еще и в безысходную тоску, не покидавшую бульдожьего лица отца-настоятеля, которое так пугало меня в детстве. Однако, углубившись в мифы и предания деревни-государства-микрокосма, отец-настоятель смог обратить эту тоску на пользу. Жизнь исследователя, которую он вел в храме, вряд ли была для него лишь безысходно тоскливой. Главным образом потому, что деревня-государство-микрокосм представляла собой сообщество, которое начиная с периода созидания, в Век свободы, разумеется, и даже после упразднения княжеств, наполовину подчиняясь Великой Японской империи, жило идеей отрицания внешнего мира. Она твердо и неуклонно придерживалась этой идеи, по крайней мере до пятидесятидневной войны, то есть до того, как армия Великой Японской империи вторглась в ее пределы и разгромила ее. Совмещая в себе несовместимое – меланхолию и пылкость, отец-настоятель увлеченно занимался исследованиями, но, когда он днем шел по улице, на лице у него была написана такая безысходная тоска, что дети даже пугались, а по ночам он напивался и оглашал окрестности дикими воплями. Всепоглощающая меланхолия не оставляла отца-настоятеля, как мне кажется, сестренка, хоть она и отступала ненадолго при обучении меня мифам и преданиям деревни-государства-микрокосма и при воспитании из тебя жрицы Разрушителя.
Соседи так говорили об унаследованных от отца-настоятеля и бродячей актрисы внешних приметах, отличавших нас с тобой, родившихся в доме, который стоял в самом низком месте долины: «Что это за дети, что у них за выпученные глаза – того и гляди на лоб вылезут!» Правда, это их мнение шло вразрез с привычными критериями красоты. Наш младший брат, которого жители долины и горного поселка почтительно называли Цуютомэ-сан и которому мир профессионального бейсбола представлялся сказочным, мечтал о славе выдающегося игрока. Его кумиром был Разрушитель, который распространил свое влияние даже на него, человека, думавшего только о спорте и ни о чем другом. Когда мечта брата сбылась и он был принят в бейсбольную команду Кансая, спортивная газета поместила его фотографию с подписью: «Новый игрок с такими красивыми глазами, несомненно, станет новой звездой». Но, разумеется, до настоящего игрока ему было далеко, и вскоре в заметках о звездах бейсбола уже иронически прохаживались на его счет: «Он сидит, прикрыв ресницами большие черные глаза, на самом конце скамейки запасных».
Эти прекрасные глаза брат унаследовал от матери – бродячей актрисы, так и не ставшей законной женой отца-настоятеля и в конце концов изгнанной им из нашего края (отец мечтал ради своих исследований сочетаться браком с девушкой, в жилах которой течет кровь созидателей). Наша мать снова отправилась скитаться с бродячей труппой по дорогам и умерла во время этих скитаний, но всегда, я уверен, помнила своих пятерых детей, оставшихся в долине. Только исполняя волю нашей матери, ее сводная сестра, тоже бродячая актриса, накопив небольшую сумму денег, пришла в долину и до самой смерти помогала нам. Мать и ее сводная сестра были в молодости неразлучны, все у них было общим, но тем не менее нужна была удивительная самоотверженность и благородство, чтобы, отказав себе во всем, выполнить волю сестры. Я никогда не забуду эту необщительную женщину в круглых очках в металлической оправе, которая так много сделала для нас (особенно для одного) в последние годы своей жизни.
Из ее рассказов и рассказов других женщин я узнал о странном событии, происшедшем утром, когда мать покидала нашу долину. В том месте, которое по-прежнему называлось горловиной, хотя после пятидесятидневной войны там все изменилось, мать, бредущая в сопровождении молодых почитателей, вызвавшихся довезти до границы тележку с ее вещами, повстречала трех женщин из горного поселка. Дело было на рассвете – значит, они специально поджидали ее. У этих несчастных женщин тяжело болели дети. Вот что они придумали: попросить мать, чтобы она избавила их детей от порчи. Мать, которая была вынуждена покинуть долину из-за постыдных слухов, будто ее навещают молодые люди, сразу же согласилась и разыграла такую сценку: как будто схватила руками эту порчу и спрятала под кимоно между ляжками – подол у нее в то время был подвернут, чтобы легче было идти. Потом повернулась к юношам, тащившим тележку, и, наградив их улыбкой, стала боком мелкими шажками спускаться к реке.
Вот точно так же, улыбаясь, и пятнадцать лет назад накануне осеннего праздника урожая наша мать твердым шагом вошла в долину, поворачивая из стороны в сторону лицо, скрытое под толстым слоем грима. На следующий же день на сцене, сколоченной за оградой храма Мисима-дзиндзя, она исполнила танец, сопровождая его пением и декламацией, – она все делала сама. Произвело ли это впечатление на людей нашего края, судить не берусь – когда ее окончательно изгнали из долины, мне было всего три года; но никто не возражал, когда эта бродячая актриса, отправившаяся было дальше, в деревню в нижнем течении реки, вскоре вернулась к ним и поселилась в долине. Может быть, потому, что догадывались об отношениях, которые связали ее с отцом-настоятелем после возвращения в долину? Обосновавшись здесь, она, похоже, жила на собственные средства, не рассчитывая на помощь отца-настоятеля. На всех праздниках, происходивших в нашей округе, и даже на семейных торжествах она выступала с песнями и танцами – ведь мать была единственной профессиональной актрисой в нашем крае. Дальше больше – ее стали приглашать, когда надо было готовить праздничное угощение, да так и пошло: вскоре уже и в ее собственном уютном и приветливом доме, стоявшем в самом низком месте долины, повелось подносить молодым людям еду и выпивку. Эта женщина ни при каких обстоятельствах не падала духом.
Однажды глубокой ночью отец-настоятель, напившись до бесчувствия, пришел в дом бродячей актрисы и, не стесняясь окружающих, вопил, что из храма, воздвигнутого в самом высоком месте долины, он как в ад спустился в дом, стоящий в самом низком ее месте. Может быть, таким способом, то есть отождествляя себя с созидателями, превратившимися в великанов из мифов и преданий нашего края, изучению которых он посвятил всю свою жизнь, отец-настоятель подбадривал себя? Хотя прямого отношения к основателям деревни-государства-микрокосма не имел – разве что тоже отличался могучим телосложением…
Храм Мисима-дзиндзя был построен княжеством по окончании Века свободы вопреки воле нашей долины. Деревне-государству-микрокосму хватало одного Разрушителя, в которого верили как в бога-покровителя, – необходимости в других богах не было. После реставрации Мэйдзи во вновь созданный синтоистский храм ведомство по вопросам религии Великой Японской империи направило своего священника. Так попал в наш край чужак – отец-настоятель, но вскоре именно он, а не кто-нибудь другой глубоко заинтересовался мифами и преданиями деревни-государства-микрокосма. И всю свою жизнь посвятил их изучению. Постепенно он завоевал доверие стариков нашего края, хотя в долине и горном поселке мифы и предания с давних времен свято оберегались и тот, кто осмеливался поведать их внешнему миру, считался предателем деревни-государства-микрокосма. Отец-настоятель с полным уважением отнесся к этим принципам, поэтому он так и не обнародовал результаты своей работы, отчего он как исследователь всю жизнь испытывал тоску неудовлетворенности.
Вначале я не испытывал к нему сыновних чувств и, встречаясь на дороге с отцом-настоятелем, который на необычайно могучих плечах величественно нес крупную голову, отмечал лишь какую-то чрезмерную агрессивность в его лице. Может быть, в этой агрессивности и находила выход пожиравшая его тоска? Если сейчас вспомнить, каким отец-настоятель виделся мне тридцать лет назад – еще во цвете лет, он уже тогда казался стариком, – то можно сказать, что больше всего походил он на громадного бульдога, хотя, впрочем, для его лица и это сравнение слишком банальное. Черты лица, каждая в отдельности, были даже привлекательны, но вместе – резкие, жесткие – производили отталкивающее впечатление. Густые длинные брови, огромные глаза навыкате, а под ними – набухшие мешки. Мясистый нос, напоминающий формой клюв, большой рот, прикрытый сизой бородой – каждый волос толщиной с соломину. Рот казался темной, бездонной ямой. Думаю, не только я, его сын, но и другие дети нашей долины во сне вздрагивали от страха, когда он глубокой ночью оглашал деревню пьяными воплями.
Я вспоминаю детские ночные кошмары, навеянные образом человека, которого даже язык не поворачивался назвать просто отцом, а только полностью: отец-настоятель – как чужого. Когда он шел по улице, издавая истошные крики, его глаза сверкали во тьме голубым огнем, точно фосфоресцировали. Таким он и представал мне в страшных снах. Его дедом, а значит, нашим прадедом был русский, неведомо как заброшенный в маленький городок на западном побережье острова Хонсю. Отец-настоятель, с воем навещавший дом в самом низком месте долины, и бродячая актриса – хозяйка этого дома – произвели на свет пятерых детей и каждому подобрали такое имя, чтобы в него входил иероглиф, который читается «цую», означает «роса» и употребляется для обозначения России. Старший был назван Цуюити, второй – Цуюдзиро, мы с сестрой, близнецы, получили почти одинаковые имена Цуюми и Цуюки, младший – Цуютомэ. Даже на небольшой торговой улочке, протянувшейся у нас в долине вдоль реки, среди обычных рекламных щитов типа «Глазные капли для студентов» и «Лучший рыбий жир» бросался в глаза щит с надписью «Корабль завоевателей России». Видимо, этот образ являлся крайним выражением культивировавшегося в то время враждебного отношения к России. Сознательно протестуя, отец-настоятель и дал такие имена своим детям. Но я думаю, сестренка, не потому, что в нем заговорила четверть русской крови, а потому, что таким образом он отрекался от трех четвертей японской. Это отречение уходило корнями еще и в безысходную тоску, не покидавшую бульдожьего лица отца-настоятеля, которое так пугало меня в детстве. Однако, углубившись в мифы и предания деревни-государства-микрокосма, отец-настоятель смог обратить эту тоску на пользу. Жизнь исследователя, которую он вел в храме, вряд ли была для него лишь безысходно тоскливой. Главным образом потому, что деревня-государство-микрокосм представляла собой сообщество, которое начиная с периода созидания, в Век свободы, разумеется, и даже после упразднения княжеств, наполовину подчиняясь Великой Японской империи, жило идеей отрицания внешнего мира. Она твердо и неуклонно придерживалась этой идеи, по крайней мере до пятидесятидневной войны, то есть до того, как армия Великой Японской империи вторглась в ее пределы и разгромила ее. Совмещая в себе несовместимое – меланхолию и пылкость, отец-настоятель увлеченно занимался исследованиями, но, когда он днем шел по улице, на лице у него была написана такая безысходная тоска, что дети даже пугались, а по ночам он напивался и оглашал окрестности дикими воплями. Всепоглощающая меланхолия не оставляла отца-настоятеля, как мне кажется, сестренка, хоть она и отступала ненадолго при обучении меня мифам и преданиям деревни-государства-микрокосма и при воспитании из тебя жрицы Разрушителя.