В таких условиях я спроектировал бомбу и дошел даже до создания опытного образца. В комнате, которую я снимал, хранилось столько взрывчатки, что ее хватило бы, чтобы разнести все здания в радиусе ста метров. Думаю, я мог бы гордиться тем, насколько тщательно и всесторонне была продумана конструкция, но руки у меня неумелые, не приспособленные к такой работе, и поэтому каждый день, каждое мгновение существовала реальная опасность, что наш край лишится человека, которого на деньги, собранные отцом-настоятелем у влиятельных стариков, отправили в Токийский университет, чтобы он, получив образование, написал историю деревни-государства-микрокосма. Я и сам прекрасно знал, как легко могу взлететь на воздух – возможно, мною двигало подсознательное желание бежать таким образом уготованной мне миссии летописца нашего края. Но на последнем этапе конструирования и производства бомбы меня вдруг остановил образ корабля дураков времен созидания деревни-государства-микрокосма. Я спохватился. Тогда-то впервые – видимо, уже повзрослев – я и начал серьезно, с полным сознанием долга готовить себя к миссии человека, призванного описать мифы и предания нашего края.
   И вот я, студент исторического отделения, который в тот период забыл или пытался забыть о своей миссии летописца деревни-государства-микрокосма, взяв с собой три уже готовые бомбы, отправился на мыс Восточный Идзу. На старой дороге у самой оконечности мыса я присмотрел обнаженные отливом огромные камни. Вернувшись туда поздно ночью, я увидел, что их облюбовали рыбаки. Огоньки карманных фонариков свидетельствовали о том, что они оккупировали все камни, торчащие из воды. Войдя в прибрежные заросли бамбука, я уселся на чемодан с бомбами и стал ждать, пока рыбаки уйдут, – другого выхода у меня не было. От воды несло гнилью, временами так, что дышать было невозможно. Эта вонь, казалось, выворачивала нутро. На рассвете мимо зарослей, где я прятался, стайкой проплыли, отправляясь на лов, суденышки местных рыбаков. Они прошли мимо, и их черные контуры резко обозначились на фоне моря, кажущегося сплошной темной стеной. У меня даже голова закружилась: корабль дураков, созидатели нашего края, ведомые Разрушителем, подумал я. Созидатели плыли вверх по течению на корабле, груженном материалами и продовольствием для строительства нового мира, потом они разобрали корабль, построили плоты и поднялись еще выше по реке, затем соорудили нечто напоминающее волокуши, потащили на них свою поклажу дальше, пока не добрались наконец до огромных обломков скал и глыб черной окаменевшей земли. Эти обломки загораживали выход из долины, откуда шел невыносимо тяжелый запах, точно гнетом давивший тех, кто прибыл сюда с моря. Тогда Разрушитель взялся взорвать эти огромные обломки скал и глыбы черной окаменевшей земли. Теперь же я как пионер новой техники взрыва, взяв на себя миссию Разрушителя, прятался в прибрежных зарослях бамбука. Да, сестренка, именно как человек, взявший на себя роль Разрушителя.
   Наконец наступило утро, и я решил участь этих бомб, только что предназначавшихся для уничтожения омытых водой скал над морем; это решение перечеркнуло меня, как их создателя, и доказало, сколь неотвратима миссия человека, призванного описать мифы и предания нашего края. Привязав три свои бомбы к стволу старого бамбука, который был гораздо красивее таких же растений – использовавшихся во время праздников – в нашем крае, я сразу же отправился на родину. И вот, сестренка, через десять лет после предательства, совершенного мной в детстве по отношению к отцу-настоятелю, теперь уже сознательно, по собственной воле я решил взяться за описание мифов и преданий нашего края и сделать все, чтобы воскресить их в памяти людей.
   Три мои фантастические бомбы из обрезков металлических труб, обнаруженные органами общественного порядка, надолго запомнились им – очень уж велика была их взрывная сила. «Если наступит день, когда эта группа, изготовив в массовом количестве подобные бомбы, начнет партизанскую деятельность…» Мысль об этом стала самым страшным кошмаром для работников службы общественного порядка в нашей стране.

3

   На следующий день после возвращения из Малиналько лицо у меня так опухло, что стало в два раза больше обычного, но я, отважно демонстрируя его залитому солнцем Мехико, печально брел по широченной улице Инсургентов, пока не оказался наконец перед кабинетом зубного врача – вывеска была прямо в окне седьмого этажа. Я попал к этому врачу – судя по вывеске, мексиканцу японского происхождения – совершенно случайно, но, подсознательно остановив свой выбор именно на нем, проявил, как мне кажется, признаки полной депрессии, вызванной безмерной усталостью от долгой тряски в машине, где я не сомкнул глаз, страдая от нестерпимой боли. Ведь еще отец-настоятель своей муштрой хотел вдолбить мне в голову, что я принадлежу не Японии, а лишь деревне-государству-микрокосму и, следовательно, не должен сближаться с посторонними людьми только потому, что они по происхождению японцы. Рикардо Толедо Цурута. Судя по имени, выведенному на окне, где значилось также, что он окончил Мексиканский государственный университет, можно было предположить, что в его жилах течет лишь половина японской крови или того меньше, но мне вдруг захотелось довериться именно этому врачу, хотя он наверняка стал уже стопроцентным мексиканцем.
   Поднявшись на седьмой этаж, я оказался в почти пустом помещении, напоминавшем спортивный зал, но это и была приемная зубного врача, о чем свидетельствовали ожидающие приема пациенты: на диване в углу, держась за щеку, сидела старуха, рядом старик – видимо, он ее сопровождал. Прямо-таки живая реклама. Я приблизился к ним, но, увидев, с каким смятением старуха смотрит на мою вздувшуюся щеку, совсем пал духом; садиться мне расхотелось, и я остался стоять у стены. Было девять часов пятьдесят минут, прием начинался с десяти. Передо мной была всего одна пациентка – но мог ли я надеяться, что меня примут без предварительной записи? Нельзя ли записаться прямо сейчас? Часть помещения была отделена перегородкой из матового стекла – скорее всего, там и принимал врач, но он пока ничем себя не обнаруживал. Уж не затаились ли за стеклянной перегородкой врач с медсестрой, и не занимаются ли до начала работы чем-то предосудительным? Десять минут одиннадцатого… Действительно, из двери, за которой, казалось, никого не было, выглянула сестра-метиска. Ее появление послужило сигналом к действию. Поспешно, точно опасаясь, что ее опередят, в кабинет бросилась державшаяся за щеку старуха. Врач принял ее немедленно: из-за перегородки доносился прерываемый стонами разговор, в голосе врача слышалось спокойствие, в голосе старухи – решимость отдать себя в его руки. Всякий раз, когда раздавался слишком громкий крик, оставшийся в одиночестве старик, почему-то радостно улыбаясь, озирался по сторонам.
   Отвлекшись от своей боли, я огляделся и увидел не менее десяти больных с провожатыми, молча набившихся за это время в недавно еще пустую приемную. Странные, грубые усмешки, сопровождавшие каждый крик первой пациентки, которые появлялись на смуглых, будто закопченных лицах всех этих людей, свидетельствовали о том, что клиентура у зубного врача была не самая изысканная.
   Рассматривая мексиканцев, заполнивших приемную, я сначала не обратил внимания на появление нового посетителя. Погруженный в свои мысли, я вдруг насторожился, почувствовав, что меня кто-то разглядывает, а этот невысокого роста крепкий человек уже приближался ко мне. Лет пятидесяти, но необыкновенно подвижный, он шел, громко стуча каблуками и расталкивая столпившихся в приемной людей. Крепко взяв меня под локоть – для человека, страдающего от зубной боли, его походка была слишком уж энергичной, – он стал пробираться со мной сквозь толпу. Густые усы, крупные черты лица, которые так соответствовали его большой голове, – весь облик выдавал в нем человека умственного труда. Наверное, сестренка, ведя меня за руку по приемной, он прежде всего заботился о том, как бы поскорее избавить меня от мучений. До этого момента я испытывал острую жалость к себе, а тут вдруг почувствовал всю комичность ситуации: незнакомый человек берет меня за руку, и я послушно следую за ним, расталкивая мексиканцев. Наконец мы с усатым мужчиной оказались у стеклянной двери, которую сестра-метиска приоткрыла, чтобы вызвать следующего пациента. Не спрашивая моего согласия, мужчина обнял меня за плечи и втолкнул в кабинет. Я увидел перед собой старомодное зубоврачебное кресло – такие же еще в детстве я видел в нашей деревне. Стоявший возле кресла невысокий мексиканец японского происхождения в белом халате протестующе дернулся, точно у него был нервный тик. Симпатичный на вид врач с круглой, похожей на воробьиную, напомаженной головой, как потом оказалось, не собирался категорически мне отказывать. Робко выражая свое недовольство, он посмотрел на часы: времени мало, а у него запись – кажется, пробормотал он тихо по-испански. Обнаруживая при этом буквально детское неприятие реальности, он обращался к сестре-метиске, которая виновато смотрела на него – мол, мой недосмотр.
   Во время этой сцены усатый мужчина, проявив истинное великодушие, чуть ли не насильно усадил меня в кресло. Врач был, по-видимому, человеком, неспособным достаточно энергично возражать против таких действий, не говоря уж о том, чтобы решительно воспротивиться им. В конце концов он смирился и приступил к лечению моего зуба, сморщив нос и выражая этим свое неудовольствие сестрой-метиской. Теперь, вместо невнятного бормотания по-испански, он перешел на японский язык.
   – Откройте рот.
   Положив на больной зуб сиреневую прямоугольную бумажку, так же коротко бросил:
   – Закройте.
   Плотно стиснуть челюсти не удавалось. Бумага, проложенная между верхними и нижними зубами, несколько смягчала ощущения, но боль все равно отдавалась в темени.
   – Откройте еще раз.
   Тут он вдруг заинтересовался моими зубами и, покачав головой, заглянул мне глубоко в рот. Потом взял какой-то металлический инструмент.
   – Болит? – Он ударил по зубу.
   Я не могу утверждать, что и до этого события развивались логично. Однако, сестренка, это уже был буквально потрясающий взрыв непоследовательности. По нерву будто ударила камнедробилка. Ой! – завопил я, и мой крик был так неожидан, что врач отскочил в сторону. Тут же взяв себя в руки, он снова приблизился ко мне, но меня словно оглушили и ослепили одновременно: я не только не мог разобрать его слов, но и его лицо, похожее на мордочку колонка, видел точно сквозь туман. Мне помогли подняться с кресла, и я повалился на стоявший рядом диван. Чувств, правда, не лишился, но между моим сознанием и внешним миром легла пелена, как та сиреневая бумажка, которую врач клал на мой зуб. Продолжалось это долго – все то время, пока лечили севшего в кресло после меня усатого мужчину, а потом он обнял меня за плечи, и я, словно во сне, шагая по обволакивающему облаку боли, пересек приемную и вместе с ним спустился на лифте. Так, сестренка, помимо собственной воли я получил нечто такое, чем обычная жизнь нас не балует. Я имею в виду, что незнакомый человек в чужой стране пришел мне на выручку, мало того – заплатил не только за мое лечение, но и за прописанное врачом лекарство, которое он купил для меня в аптеке на первом этаже. Полностью подчинившись ему, я покорно пошел за ним в бар, находившийся в глубине фирменного магазина «Санборн». Ссутулившись, я долго сидел там, неотрывно глядя на то, как по стакану, расширяющемуся кверху, стекают капельки воды, как они мутнеют от крупинок соли на краю, пока постепенно не начал возвращаться к действительности.
   Сквозь прозрачную жидкость, чуть поблескивающую в стакане – теперь было ясно, что это «Маргарита», – я увидел обращенную ко мне забавную физиономию. Усатый человек на глазах обретал реальность. Я наконец отвлекся от его густых усов, которые только и определяли его в моем сознании, и по-новому взглянул на его немного вытаращенные от боли и возбуждения огромные глаза под выпуклым, как панцирь черепахи, лбом, и для меня сразу же обрело смысл имя, которое выкрикнула в приемной сестра-метиска, перед тем как мы вошли в кабинет врача. Я припомнил, как она назвала его. Сеньор Карлос Лама.
   Если это тот самый Карлос Лама, художник и историк искусств, выходец из Колумбии, эмигрировавший в Мексику, то я должен его знать – как-никак коллега по университету. Скорее всего, познакомились мы случайно, на приеме симпозиума, когда в толчее не разберешь, с кем общаешься. И все же его усы, как мне помнится, выглядели иначе. Я стал приглядываться к Карлосу Ламе внимательней и понял, что щека на его бульдожьем лице вспухла, поэтому усы стояли торчком. Догадавшись, что я наконец узнал его, он лукаво сверкнул глазами. Усы Карлоса, несмотря на то, что щека вспухла и отвердела как камень, зашевелились, полные губы произнесли по-английски:
   – Local, bat not local color…[6]
   Карлос Лама шутил не только над своим английским, но и над английским как таковым, и его нисколько не интересовало, имеют ли вообще эти странные слова какой-либо смысл. Водя одной рукой перед толстым, точно расплющенным носом, другой он протянул мне стакан с «Маргаритой». Я послушался и залпом отпил половину. Зуб болел по-прежнему, но вкус лимона и соли, кажется, взбодрил меня. И я сразу же понял, что хотел сказать Карлос на неродном ему языке. Он хотел сказать, что если уместно употребить прилагательное local, то только не в сочетании local color – «местный колорит». Предлагая выпить, он имел, наверное, в виду local anaesthetic, то есть «местную анестезию». Я отпил еще немного, а Карлос осушил стакан до дна и языком слизнул с губ крупинки соли. Следующий стакан, тут же принесенный пожилым, но необыкновенно проворным официантом, Карлос пропустил в себя одним духом, и я тоже, вздрагивая каждый раз, когда жидкость касалась больной десны, допил свой коктейль, а вслед за ним и второй. Потом еще и еще раз. Видимо, исходя из дневной нормы выпивки Карлоса, который был постоянным посетителем этого бара, для него уже заранее было приготовлено нужное количество стаканов с основными компонентами для «Маргариты», оставалось только долить воду.
   По мере того как я пьянел, начало действовать и болеутоляющее, выпитое мной под «Маргариту», и я ждал, что вот-вот боль, мучившая меня чуть ли не сто часов, отступит хотя бы ненадолго. Изо всех сил стараясь заглушить боль, словно обезьяна вцепившуюся в челюсть, я ни на минуту не переставал сознавать, в каком ужасном состоянии мой зуб и десна, но уже предчувствовал, что пройдет еще совсем немного времени, и исчезнет не только боль, но и сознание, что вообще существуют зубы и десны. Видимо, «Маргарита» вместе с болеутоляющим подействовала и на Карлоса, но опьянение вызвало у него не апатию, как у многих, а мощный прилив энергии. Пока что, привалившись ко мне грузным телом, он наклонил свою огромную голову и ждал, что я скажу. Но, как это ни печально, я произнес по-испански, сестренка, одну-единственную фразу, хотя и вложил в нее всю свою душу:
   – Gracias, Carlos![7]
   И тогда, ободренный моей благодарностью, Карлос отбросил всякую сдержанность, почувствовал себя свободно и заговорил, энергично жестикулируя. Говорил он не по-испански. Но его английский, сестренка, – до этого он звучал холодно и бесстрастно – был теперь воплощением бьющей через край энергии. Именно английская речь придавала словам, клокочущим в душе этого художника и искусствоведа, некую силу, удивительным образом сплетавшую их воедино. Человек, родной язык которого в далеком прошлом был растоптан испанским, кровь предков которого смешалась с кровью испанцев, говорит на языке североамериканцев, хотя именно благодаря им в Колумбии создалось такое положение, что он был вынужден переселиться в Мексику, – ведь если он возвратится на родину, его обязательно убьют. Я не могу не передать тебе, в самых общих чертах хотя бы, смысл слов Карлоса, которые имеют прямое отношение к моему повествованию. Ты, сестренка, наверное, спросишь: так ли необходимо все, что я тебе рассказываю, для описания мифов и преданий нашего края? Но я, глядя на твою фотографию, пишу все, что приходит мне в голову. И мне представляется, что это и есть единственно правильный метод описания мифов и преданий нашего края.
   Карлос Лама начал с того, что сказал о своем весьма сочувственном отношении к моей лекции «Мексиканский мастер народной гравюры Посада глазами японца», которая была прочитана на симпозиуме, организованном нашей лабораторией, – она, дескать, и побудила его искать знакомства со мной.
   В известной серии гравюр Посады глубоко разрабатывается, как я утверждал, тема бедствий, характерная в целом для всего его творчества. Таких ниспосланных природой бедствий, как наводнения, пожары, эпидемии, а также катастрофы, сверхъестественные явления, преступления, самоубийства. В этой же серии у Посады немало и всяческих уродств: например, сиамские близнецы, ребенок, у которого вместо рук ноги, женщина, производящая на свет одновременно трех младенцев и четырех зверенышей…
   – Ты был прав, утверждая, что в творчестве Посады, да и вообще в народном творчестве Мексики конца прошлого века, центральное место занимает тема уродства. Я и сам в этом убедился, – сказал Карлос.
   Ему не было еще двадцати лет, когда фонд Рокфеллера оплатил его поездку на учебу в Европу и он, с альбомом Босха под мышкой, сел на пароход. Обосновавшись в Германии, Карлос, который вел самую скромную жизнь, какая прилична иностранцу, с помощью Босха постигал живопись. У художников Ренессанса он обнаружил множество сюжетов о рождении уродов, и это потрясло его до глубины души. В юности Карлосу предоставился случай в буквальном смысле слова прикоснуться к сиамским близнецам, у которых на двоих было две головы, четыре руки, четыре ноги и только один живот. Он кожей своей ощутил волну леденящего ужаса, овладевшего отцом и матерью, которые дали жизнь этим уродам, – волну, прокатившуюся от их поселка и захлестнувшую весь район. Таким образом, он по-своему осознал, чем для народа, для каждого человека обернулось именуемое Ренессансом время религиозных войн. То есть осознал мысли, чувства, представления людей в «сегодняшнем мире, где правит вера в то, что близок Судный день», – определение Гриммельсхаузена[8], бродячего студента, который описывал места, куда заносила его судьба.
   Нет нужды доказывать, что Карлос в юношеские годы, смог приобрести этот уникальный опыт только благодаря особому стечению обстоятельств. Другими словами – только благодаря тому, что люди затерявшейся в горах Колумбии деревеньки, в которой родился и рос Карлос, жили в «сегодняшнем мире, где правит вера в то, что близок Судный день», и там время от времени действительно рождались сиамские близнецы. В семье одного из его родственников тоже родился урод. Когда Карлос прочел у Монтеня о рождении урода, он даже подумал, что речь идет о его бедном племяннике. Если ты, сестренка, возьмешь его сборничек из «Библиотеки Иванами»[9], то сможешь прочесть в нем о крохотном младенце без головы, который прирос к груди другого младенца, покрупнее, и о том, что «если их разделить, то обнаружится еще один пупок». В ночь, когда родился урод, собралась вся родня, и Карлос, еще ребенок, никак не мог заснуть на своей соломенной подстилке – ему мешали тихие разговоры взрослых. Он со страхом думал о себе, крохотном маковом зернышке, затерявшемся в этой деревне, в далекой провинции, в стране, именуемой Колумбией, в Южной Америке, на планете, вращающейся вокруг солнца, в одной из галактик нашей Вселенной. Но стоило ему подумать о том, что он, лежащий сейчас в амбаре, упершись лбом в каменную стену, принадлежит в то же время своей деревне, своему краю, принадлежит стране, именуемой Колумбия, и обитает в Южной Америке, а являясь жителем Земли, вращается вокруг Солнца, принадлежа галактике, является гражданином Вселенной, – и от одной этой мысли его охватило блаженство столь же невыразимое, каким был совсем недавно обуявший его страх…
   – Глубокий смысл пережитого мне, ребенку, был тогда, разумеется, недоступен. Да это и естественно, правда, профессор? Но каждый раз, когда я, скитаясь по Германии, думал о своей крохотной деревеньке, затерявшейся в горах Колумбии в Южной Америке, мне казалось, что этот забытый богом угол, такой далекий от центров цивилизации, – самое подходящее место для рождения уродов. В лавчонках, где торгуют старыми игрушками, на прилавок выставляют в центре самых целых кукол, у которых все на месте, а безруких, безногих, покореженных стараются ведь запихнуть подальше, с глаз долой, так? Есть сходство, правда? С тех пор я часто задумывался над этим. Однажды, когда мной овладело малодушие и тоска, я отправился в книжный магазин, выписывавший газеты и журналы на испанском языке, и там увидел альбом с гравюрами Посады. Он меня в буквальном смысле слова опалил! Его гравюры воплощают в себе идею «сегодняшнего мира, где правит вера в то, что близок Судный день». Об аномалиях, наблюдаемых в забытых богом уголках Мексики, еще более забытых богом, чем сама Мексика, отделенная океаном от Европы, где я жаждал сострадания и отчаивался до ожесточения, Посада говорит: вот как это случается на самом деле, вот какими они бывают – и выставляет калек и уродов на всеобщее обозрение. Увидев его гравюру «Рождение урода», я был потрясен, меня охватило чувство стыда и скорби, смешанное со страхом, и я разглядел за этими крестьянами не только мексиканцев, но и всех жителей Центральной и Южной Америки!.. Поняв это, я с головой окунулся в изучение творчества художника. В далекой гостинице в Гамбурге я работал по восемнадцать часов в сутки, а душой был в Южной Америке – в моей стране, в моей деревне, в том самом доме, где родились сиамские близнецы, которых я увидел в детстве. Одно то, что я взялся за эту работу, через время и расстояния вновь и вновь возвращало меня в двадцатилетнюю давность, за просторы Атлантики, в ту ночь, когда я, еще ребенок, грезил наяву, заглянув в бесконечность Вселенной…
   Этот колумбийский художник и искусствовед, сестренка, говорил с огромным жаром, и привела его в такое возбуждение, скорее всего, моя лекция о Посаде. А я, слушая его, неожиданно для себя понял другое – почему меня привлек Посада, что воодушевило меня в его творчестве. Подобно тому как Карлос, который, пережив ту страшную ночь, когда на свет появились чудовищные младенцы, искал отклик своим переживаниям в гамбургских изысканиях, так и я решил описать мифы и предания нашего края. Подвигнул меня на это Посада, но писать я буду о самых удивительных вещах, которые открылись мне благодаря спартанскому воспитанию отца-настоятеля.
   Мы оба были так увлечены, что совсем позабыли о зубной боли. И пили одну «Маргариту» за другой. Карлос придумывал все новые и новые поводы, чтобы выпить. Прежде всего выпьем за Посаду – Посаду, воодушевившего нас обоих! Ну и конечно, за твою работу, за которую, судя по твоим словам, ты решил приняться! За Мексику, страну, познакомившую и связавшую нас с Посадой, за ее людей! Карлос расправил плечи, на которых покоилась его огромная голова, лицо у него побагровело еще больше, он величественно поднялся – казалось, у него даже кожа при этом заскрипела.
   – ЎViva Mexico, hijos de la chingana![10] – провозгласил он торжественно и свалился на пол рядом с моим табуретом.
   Я, подобно Карлосу, тоже находился под двойным воздействием и «Маргариты» и обезболивающего, поэтому был не в состоянии подхватить Карлоса. Но, помимо глубокого сочувствия к лежавшему на полу без признаков жизни колумбийскому художнику и искусствоведу, я, сестренка, испытывал и огромное воодушевление при мысли о мифах и преданиях нашего края, которые мне предстояло описать. Перед тем как мое воодушевление поглотил мрак опьянения, я увидел сверкающее огнями судно, плывущее ко мне в кромешной тьме вверх по реке. То ли это был тростниковый челн, увозящий в забытый богом уголок мира Хируко[11], рожденную уродом, то ли огромное прочное судно из папируса, на котором Тур Хейердал пересек Атлантический океан…

4

   Нет необходимости повторять, сестренка, насколько важна для меня миссия летописца нашего края, к которой я начинаю внутренне готовиться, вдохновленный тобой, но, чтобы поддерживать свое существование в Мексике, я вынужден заниматься и другим делом – служить в университете на улице Тефантенек. Благодаря этой работе я теперь и обеспечиваю свое существование, подчиненное главной задаче – описать мифы и предания нашего края. В маленькой аудитории этого университета я читаю лекции, а щека у меня так распухла, что лицо сделалось треугольным – с тех пор как я стал взрослым, со мной ни разу еще не случалось такого. Боль прошла, осталось лишь неприятное ощущение, а то место, откуда был удален зуб, не вызывает у меня чувства «боязни пустого пространства». Да и врач – мексиканец японского происхождения, взявшийся за систематическое лечение моих зубов, – становится все приветливее. Наверное, он только при первом нашем знакомстве (а я был тогда в ужасном состоянии) пришел в замешательство, будто столкнулся в своем кабинете с призраком того самого ублюдка японца, который преследует его в ночных кошмарах, порожденных комплексом неполноценности.