Господин Киквадзе радостно кивал и делал Марии какие-то знаки. Затем раздалось утреннее "Варикоооо!", бряцание ножей и вилок в прохладном полумраке столовой, потянулся запах свежего хлеба, зелени... Вдруг за закрытой дверью пронзительно закричала Лавиния, и Мятлев устремился на крик.
   Она спала, свернувшись калачиком, по обыкновению подложив ладонь под щеку и выпятив нижнюю губу. Немного успокоившись, Мятлев отправился заниматься туалетом, а когда вошел в столовую, все уже были в сборе.
   Впрочем, сказать "все были в сборе" значило ничего не сказать, ибо даже легкий взгляд выдавал необычность этого утреннего застолья. Прежде всего все так смотрели на вошедшего Мятлева, словно ждали его команды, чтобы приступить к трапезе; кроме того, лица присутствующих выражали столь неприкрыто и восторженно это самое ожидание, что за ним можно было предположить лишь наступление чуда. Поэтому Мятлев застыл на пороге и с мольбой о защите глянул на Лавинию. Однако Лавинии как бы и не было вовсе. На самом почетном месте восседал господин ван Шонховен с глазами, полными слез, насмешливо опустив уголки губ. Справа и слева от него, наподобие почетного конвоя, застыли два офицера. Тот, что слева, высокий, узкоплечий капитан, светлоголовый, коротко остриженный, мрачный, бледноглазый, затянутый в мундир ослепительной белизны, был давний знакомец Мишка Берг. Тот, что справа, покоренастей, с роскошной улыбкой, украшенный кудрями сомнительной густоты, в выцветшем военном сюртуке, небрежном, словно с чужого плеча, поручик с толстыми влажными губами - Коко Тетенборн.
   - Ба! - сказал Мятлев забытым кавалергардским баском.- Вы ли это, господа?..
   Следовало бы огорчиться и даже разгневаться при виде этих двух наглых шалопаев, свидетелей былых падений и утрат, но время, очевидно, и впрямь способно врачевать, а человеческие пристрастия столь склонны к метаморфозам, что ни гнева, ни огорчения не вызывали эти фигуры, явившиеся из воображения.
   Белое имеретинское вино пилось по-тифлисски, до дна. Чужая музыка за окнами звучала как своя. Июльская духота не проникала в полутемную столовую. Мария все так же тихо и иконописно улыбалась гостям, господин Киквадзе произносил тосты. "Варикооо! Варикооо!.." - витало в воздухе.
   Мне доставляет (и вы, видимо, заметили) громадное наслаждение живописать все это. То, что передо мной всего лишь обрывки чужих воспоминаний, случайные, выветрившиеся из памяти детали,- все это не помеха для сердца, омываемого горячей, здоровой и обильной кровью предков. Я вижу этот стол, и ощущаю ароматы яств, и слышу торопливые слова, хоть звук их давно угас, и чувствую и в себе самом ту легкую, лихорадочную связь, возникшую среди пирующих, когда все можно, до всего есть дело, а пределы дозволенного расширились и лишь угадываются возле линии горизонта.
   - Вы, князь Сергей Васильевич, и не подозреваете, что значит для нас этот дом! - крикнул Коко Тетенборн.- Вы только вглядитесь в лицо госпожи Амилахвари, этой Марии Амилахвари, вы только представьте себе: А-ми-ла-хва-ри!.. Ну скажите, смог бы Мишка Берг, этот мрачный конкистадор, потрошить там где-то своих безумных горцев, когда бы не знал, что время от времени он сможет видеть это лицо!..
   - Браво! - прошептал господин Киквадзе.- Какой тост, генацвале!
   - Что он такое опять говорит? - сказала Мария, краснея.
   - Лично я вырос в этом доме,- продолжал меж тем Коко, размахивая бокалом,- я родился в этом доме... Единственная женщина, которую я люблю всю жизнь,- это она! - Он мельком глянул на Мятлева.- Ээ, князь, того, о чем вы думаете, не было, не было!.. Вздор все!.. Вы думаете про вздор... Вот князь показывает мне своими мудрыми, проникновенными глазами, мол, что-то такое было где-то когда-то... Я ведь подразумеваю в высшем смысле, а не какие-то там ваши глупости и подозрения... Пусть Мишка скажет, честный воин...
   - Успокойтесь, Коко,- попросила Мария,- все знают о вашей давней братской любви ко мне. Все об этом знают, Константинэ... Я тоже люблю вас всем сердцем, генацвале...
   Киквадзе. Только тише, не кричите, умоляю вас...
   Берг. Когда он пьет, он становится пошлым.
   Лавиния. А вы все такие же: не хватает, чтобы принялись тузить друг друга.
   Тетенборн. Нет, Лавинюшка, нет, королевочка, теперь Мишке не нужно грозить мне стулом: теперь ему есть кого бить и в кого стрелять, ха-ха... Даже моя любовь к Марии не выводит его из себя... Наступили счастливые времена! Хотя раньше-то я его бил, а не он меня, вот как...
   Мятлев все никак не мог понять, какие знаки подает ему Лавиния: то ли молчать, то ли удалиться... Казалось, что ей прекрасно за этим столом, в окружении этих двух вечных балбесов, для которых не существовало никогда ничего, кроме их собственных страстей и собственного самодовольства. Лавиния сидела прямая, насмешливая, большеглазая, скуластенькая, умопомрачительная и не замечала холодной петербургской длани на своем плече.
   Мятлев. А помните, как однажды...
   Тетенборн. Ничего не помню, ничего и не было, ха-ха, я всегда жил в этом доме. Представьте, князь, однажды... Это не в вашем смысле "однажды", а в ином, в моем... Так вот, однажды я сделал госпоже Амилахвари предложение...
   Мария. Гоги, успокой его, Константина, опомнитесь...
   Берг. Теперь вы видите, Marie, какой он пошляк? Если вы прикажете, я заставлю его замолчать.
   Лавиния (Мятлеву). Спасения нет...
   "Ты моя любовь,- подумал Мятлев с горечью всевидящего оракула,- пусть кто-нибудь попробует тебя оскорбить... Чем я смогу отплатить тебе за твою беспомощную преданность?.. Наверное, мы вместе погибнем в этом раю, которого я удостоился по чьей-то ошибке... Что я могу?.."
   Киквадзе (Мятлеву). Я вижу, что это вас огорчает? Они добрые люди, но обезумели. Мария согревает их, иначе они совсем сошли бы с ума... Старайтесь, если возможно, смотреть на них глазами Марии. Хорошо, что нет здесь Барнаба Кипиани - он их просто убил бы!
   Тетенборн. Все смотрят на меня с укором. Я уезжаю в полк. Наконец-то. Там я буду стрелять, бить саблей, рвать зубами, выпускать кишки, чтобы тоже заслужить золотое оружие, и тогда (Марии) брошусь перед вами на колени, и тогда вы...
   Мария (огорченно). О, гмерто!..
   Киквадзе (Марии по-грузински). Может быть, в конце концов, положить этому предел?.. Мне стыдно перед целым светом! Твоя снисходительность переходит всякие границы! Ну, что ты улыбаешься, дорогая моя? Скажи им что-нибудь...
   Они добрые, одинокие, но сколько можно?.. Представляешь, что сделал бы Барнаб?..
   Мятлев слушал этот монолог как страстное стихотворение. "Уж не объясняется ли он сам в любви?" - подумал князь о Гоги. Ему даже показалось, что он начал понимать эти звуки, что еще мгновение - и сам заговорит так же нараспев, гортанно, страстно, и тайное "сирцхвили... сирцхвили..." (стыдно груз.) обретет свой смысл, покуда еще скрытый... Как хорошо, должно быть, вот так же бездумно пить вино, золотое, имеретинское, прикасаться губами к цоцхали, цоц-ха-ли(рыба (груз.), и ощущать, как эта серая рыбка тает на губах от одного твоего прикосновения, и слышать звуки бегущей желтой воды и шорохи чинар где-нибудь в Ортачала , Ор-та-ча-ла...(сады в пригороде Тифлиса). Все имеет начала... Ортачала, цоц-хали, сирцхвили... Это вы ли?..
   Вдруг вскочил Мишка Берг, уже не тот петербургский херувим с детской кожей, а пропыленный, прожаренный, покрытый морщинами капитан, служака, герой, раб золотого оружия. Он был бледен. Руки его тряслись, некоторые слова выпадали из фраз, терялись словно в кромешной тьме.
   - Коко врет,- сказал он,- это... я сделал предложение Марии... она попросила... срок подумать... согласился...
   - Какой же срок? - спросила Лавиния без интереса.
   - Вся жизнь,- сказал Берг торжественно.
   Киквадзе рассмеялся с облегчением.
   Лавиния продолжала посылать Мятлеву тайные сигналы. Он все никак не мог понять их смысла, силился, разглядывал и только улыбался в ответ. "Что? Что? Ну что же? Что же?.."
   Она произнесла одними губами: "Я вас люблю... несмотря ни на что! Вы лучше всех... Вы мне нужны, не забывайте об этом, и не забывайте, что большего счастья не будет, ни-когда... Я вас люблю..."
   И Мятлев, распознав значение сигнала, откинулся, запрокинул голову и прошептал: "Цоц-ха-ли!.."
   - Варикооо! - крикнул господин Киквадзе, и седая Вари-ко поставила перед Мятлевым блюдо, наполненное серыми рыбками.
   Тетенборн (Бергу). А почему это я должен тебе уступать? Всегда и всех, почему?! (И заплакал.)
   Киквадзе (Марии, по-грузински). Этого еще не хватало!.. Послушай, моя дорогая, я вот о чем подумал: тот петербургский тигр не так уж глуп, как может показаться. Боюсь, что он коварнее, чем выглядит... Надо отправлять наших друзей, пора... Если он вознамерится их арестовать, что мы сможем сделать? Что я смогу, боже?..
   Мария. Мой дорогой, я полностью полагаюсь на тебя, но нужно поговорить с нашими друзьями, нужно придумать какой-нибудь предлог, тревоги не должно быть в их сердце... Но сначала, Гоги, золотко, успокой этих, у меня сердце разрывается от их страданий!..
   Киквадзе. Да ну их к черту! Они и сами сейчас сникнут. Разве ты не знаешь? Лучше думать, как спасти князя и эту богиню. Я просил Барнаба приехать. Все-таки Барнаб! Я, конечно, готов на все для тебя, дорогая, но без Барнаба в таком деле...
   Мария. О, Барнаб!..
   Л а в и н и я. (Мятлеву). Грешников нельзя пускать в рай. Вы видите, как они все испортили?
   М я т л е в. Если бы я не знал, что здесь край земли, я бы предложил вам ехать дальше...
   Л а в и н и я. Господи, края нет. Разве вы не знаете об этом?
   Я понимаю, с какой горечью произносилось это, вернее - какая примесь горечи была в этом счастливом восклицании, но живые благородные люди тем-то и отличаются от людей ненатуральных и остывших, что умеют ценить жизнь, а не представления о ней. Да, да, именно жизнь...
   Мятлеву почему-то захотелось досадить Бергу, и он сказал ему:
   - Есть ли женщины, которых вы не любили бы, Берг? Куда ни явишься везде одно и то же: Берг сделал предложение, Бергу отказали, Берг дрался...- Он ожидал взрыва, но хмельной капитан, покорно выслушав все это, внезапно улыбнулся широко, по-детски.
   - А я и вас люблю, князь,- сказал он,- да не умею этого показать.
   Господин Киквадзе, несколько порозовевший, мурлыкал какое-то подобие песенки и перемигивался с Марией. Она сказала ему по-грузински:
   - Гоги, радость моя, придется тебе заняться всем этим. Бедный Гоги, я не оставляю тебя в покое... Гмерто, ты загубил свою жизнь рядом со мной... Ты таешь на глазах...
   - О чем ты? - рассердился господин Киквадзе.- Разве все, что я имею, не твое?..- И он сказал уже по-русски, обращаясь к Мятлеву:- Я приветствую тебя, прекрасный садовник, подаривший нам,- поклон Лавинии,- такой восхитительный цветок! Не забывая же, что его стебель тонок и ломок и лишь твое вдохновение способно поддерживать в нем его горделивое пламя...
   Л а в и н и я. Да здравствует свобода!
   Берг. Вот именно, истинным рыцарем может быть тот, кто устал быть солдатом...
   Тетенборн. Ах, ты считаешь меня... что я, не убив пару-другую этих самых, не гожусь в рыцари? Ну и скотина же ты, Берг!.. Ты все у меня отнимаешь! Пусть Лавинюшка-королевочка расскажет всем, как ты, бывало...
   Киквадзе. Прекратить!..
   Но тут же смутился и забормотал мягко, понурясь: "Невозможно... невероятно... сирцхвили... сацхали*... генацвале..." (бедняга (грузинск.)
   И так он твердил все это, покуда Мятлев выбирался из-за стола, торжественно раскланивал-ся с пирующими, покуда выходил из комнаты на жаркий, залитый солнцем балкон, где господин ван Шонховен, картинно раскинув объятия, ждал его, прислонясь к перилам.
   Затем получилось как-то так, что прекрасная Мария Амилахвари успела опередить Мятлева и, по обыкновению кротко улыбаясь, повела Лавинию в дальние комнаты, и Лавиния все время оборачивалась и махала князю ручкой, покуда не скрылась за дверью. В столовой продолжал бушевать, и плакать, и молиться Коко Тетенборн, отвергая увещевания господина Киквадзе, а рядом с Мятлевым возник мрачный Мишка Берг, впрочем, уже не Мишка, а капитан Берг, в белоснежном мундире, забрызганном крупными каплями имеретинского...
   - Вы не слушайте эти глупости о золотом оружии,- сказал он,- это ведь ничтожная условность... Раньше я испытывал неудовлетворенность жизнью, как это обычно водится средь нас, а нынче испытываю отвращение к себе самому... Вы спросите почему?
   - Вздор! - сказал Мятлев.- Нужны мне ваши покаяния.
   - Я завидую вам,- сказал Берг трезво и твердо.- Но как вы можете жениться на нашей Лавинии при живом муже? Или вам и это сойдет?.. А может быть, лучше бежать за границу?..
   - Не приставайте,- лениво отмахнулся Мятлев,- неужели нужно было проехать две тысячи верст, чтобы снова объясняться с вами?!
   - Я не сержусь,- вздохнул капитан,- я пережил такое, что ваша ирония ничего не значит в сравнении с тем, что я пережил...
   Здесь, на ярко освещенном балконе, еще явственней было видно, что Берг уже давно не тот: резкие многозначительные морщины пересекли его обветренное, выгоревшее лицо, и в светлых зрачках пребывало спокойное, привычное военное безумие. Он слегка сутулился и поеживался, и в голосе его звучали едва уловимые прощальные интонации.
   Лавиния выглянула на балкон.
   - Вы здесь? - спросила Мятлева с тревогой.- Слава богу! - и снова исчезла.
   - Вы не слушайте эти глупости о моих любовных вожделениях, право,сказал Берг.- Коко в своем репертуаре...
   - Не приставайте,- попросил Мятлев,- ну что вам стоит?
   - Уж сколько я его бил,- продолжал капитан,- а с него как с гуся вода... А вам я завидую: как вы решились умыкнуть Лавинию! Я бы никогда не посмел, потому что ну, умыкнул, а дальше?.. Дальше-то что? Пожалуй, лишь Барнаб не стал бы задумываться, как поступить...
   Мятлев. Всякий раз слышу это непонятное имя. Это кто, великан из сказки?
   Берг. Барнаб Кипиани - сорвиголова, бедный князь, да они все тут бедные. Выше меня на две головы. Ну, благородный разбойник, что ли... Ну, этакий вчерашний красавец, друг Марии, вернее, друг ее погибшего жениха, гнет подкову, не терпит возражений...
   Мятлев. Достаточно, благодарю вас...
   Берг. Так вот, Барнаб не стал бы раздумывать, а вы?.. Дальше-то что?.. Или вы хотите дождаться, когда ваша пассия кинется в Неву?.. Так ведь Невы-то здесь нет...
   И получил пощечину.
   Мятлев потер ладонь о балконные перила и сказал с улыбкой:
   - Я к вашим услугам, капитан Берг...
   - Князь!- крикнул Берг.- Я сказал гадость?.. Это вино!.. Я скотина. Меня несет и несет... Я люблю вас!.. Вы не поняли!.. Я готов... но вы не поняли. Когда я пью... Прощать нельзя, конечно! Но старая дружба... Петербург... я уже был убит... воскрес! Я готов, вы не подумайте, нет, нет... я готов! Я просто подумал, что же дальше?.. По-дружески, как брат... А получилась гадость... Я могу встать на колени, при всех!..
   - Убирайтесь, Берг, с вашими извинениями,- сказал Мятлев.- Я удовлетворен. Убирайтесь.
   Берг поклонился и пошел в столовую, тяжело переступая.
   "Действительно,- подумал Мятлев,- что же дальше? Вот скотина!"
   И он отправился по раскаленному балкону в ту отдаленную прохладную полутьму, где должен был повторить печальный свой вопрос, оживший вновь. Едва ступил в комнату, как навстречу выбежала Лавиния.
   - Дело плохо, князь,- всхлипнула она, припадая к его груди,- сдается мне, что за нашей спиной готовятся какие-то козни... Я же просила вас не обольщаться раем. Какое вы дитя, однако!..- И закрыла глаза, сгорая в его руках, и уже оттуда, насладившись прикосновением к нему: - Впрочем, может быть, это только мне кажется...
   Что-то все-таки происходило, что-то тайное, скрытное, неподвластное робкому разуму, что-то такое, что, скопившись, все-таки начинало просачиваться, пробиваться сквозь ветхие надежды на долгожданный покой, хотя здравомыслящие люди относили все это на счет особенностей тифлисского июльского полдня, когда жаркие волны, окруженные влажным паром, набегают на все живое и вдруг замирают и лишь лениво сочатся изнуряющим потом и остатками здравого смысла, и поэтому единственное спасение для непосвященных - это стремительное отступление в горы, в прохладу, ибо и от вечеров ждать нечего: они не приносят облегчения, лишь в глубине толстостенных домов, в самой их середине, еще возможно не потерять рассудка, хотя длительное неподвижное высиживание в полумраке - разве не унизительно?
   - Вот почему, мои милые,- сказала Мария Амилахвари,- мы должны немедленно отправляться в Абастуман, или в Манглис, или в Кикеты... или хотя бы в Коджори... Старики пророчат губительную сушь...
   "Что же вас могло напугать в этой невинной попытке спасти нас от тифлисского солнца?" - спросили глаза Мятлева у Лавинии.
   "Да я вовсе не испугалась,- ответили ее глаза,- просто нас разморило, и мы перестали замечать друг друга..."
   - Хорошие фаэтоны повезут нас по горной дороге,- продолжала Мария.Едва мы отъедем от Тифлиса на две-три версты, как будем в полной безопасности... Вот еще далеко до вечера, генацвале, а наш богатырь Киквадзе уже хлопочет обо всем.
   "Не слишком ли много опасений по поводу духоты?" - молча поинтересовалась Лавиния.
   - Как жаль, что Амирана нету с нами,- сказала Мария,- когда мне было совсем немного лет, он брал меня на руки и нес в экипаж, и в пути я всегда сидела у него на коленях, ни о чем уже не заботясь, и спрашивала его: "Почему мы поднимаемся к солнцу, а становится прохладнее?" - "Да потому,отвечал он,- что жара не может удержаться на склонах гор и скатывается прямо в Тифлис..." Я долго в это верила...- И Мария Амилахвари, шурша черным платьем, спокойно отправилась прямо в полдневное пекло.
   75
   "20 июля
   ...и, просыпаясь по ночам, я слышу, как течет Нева... Мария Амилахвари родилась в 1824 году. Эта двадцатисемилетняя женщина, не прилагая к тому усилий, с первого же дня знакомства с нею внушила мне уверенность в справедливости моих действий.
   Она ни о чем не спрашивает, но я, словно пав перед ней на колени, рассказываю ей всю мою жизнь, и не свожу с нее при этом взгляда, и не удивляюсь, что мне хочется раскрыть все это перед нею. Молюсь ее голубым глазам, припадаю к ним, как к спасительному источнику, вслушиваюсь в ее вздохи, и ее редкое "равкна, генацвале" (что поделаешь груз.) наполняет меня светом. В иных устах это могло бы прозвучать как слабость, но в ее всегда как согласие с природой. Воистину, там где-то мечется законный владелец господина ван Шонховена, но... "равкна", и госпожа Тучкова неистовствует, видя себя поверженной; и Коко проливает бессильные слезы; и Грибоедов лежит в грузинской земле; и Александрина вновь надеется на спасение, потому что "равкна, равкна, равкна, генацвале...". Неумение переносить несчастье - самое великое из несчастий, сказал Бион. Мы учимся этому умению торопливо и неуклюже всю свою жизнь, только с возрастом достигая лишь некоторого совершенства. Однако Мария несравнима с нами. Природа сама сочла возможным не утомлять ее длительным постижением этой истины и раскрыла перед ней свои тайны уже сейчас. Поэтому она так царственна, так спокойна, так великодушна и так терпелива. Я заглядывал в ее комнату, в ту самую, в которой она читает редкие ленивые письма от Амирана, вздыхая об этом старшем брате, как о младшем, в ту самую комнату, где она перечитывает письма погибшего своего возлюбленного и где не держит его портретов, всегда лишь искажающих память о нем...
   "Да вы фаталистка! - сказал я ей однажды.- Вот она, цена вашему равкна: мы не смеем жить по своим прихотям, и вечно чья-то тягостная длань тянется к нашему горлу, и всегда опасности выпадают на нашу долю!.." Она тихо засмеялась, погладила меня по голове, как шалуна, своей маленькой ладонью и сказала: "Нет, генацвале, надо себя защищать, и спасать, и уважать... Это "равкна" не о том, ч т о на тебя свалилось, а о том, что ты вынужден совершить. Равкна, моя радость..."
   "22 июля...
   Спроси у одних, и они докажут тебе с абсолютной неопровержимостью, что большей законности, чем при нынешнем государе, и быть не может, что она всегда вокруг нас и в тех размерах и формах, которые мы сами заслуживаем; спроси у других, и они тоже с не меньшей неопровержимостью опровергнут первых, предъявляя множество фактов, подтверждающих, что у нас - сплошной произвол и никакой законности; но это бы еще ничего, когда бы не было третьих, с еще большей неопровержимостью утверждающих, что произвол - это как раз и есть наше спасение, ниспосланное нам свыше, и перечислят целое море различных удобств, порожденных этим благословенным состоянием!..
   Самое странное, что Л., которой следовало бы относиться к этому с пренебрежением юности, страдает, оказывается, наравне со мной, отчего на высоком ее челе появилась даже морщинка. "Где? Где? - спросила она.- Не может быть!" - и приникла к зеркалу. Скоро наступит день, когда я должен буду показаться ей слишком угрюмым, слишком скучным, слишком изученным. Приобретение опыта не проходит даром. Что же меня изумляет? Наверное, то, что она с прежним жаром, достойным самых первых дней, восклицает свое излюбленное: "Мы вместе? Как странно!.. Мы живы? Как странно!.."
   Поспешность, с которой нас спасают от духоты, не кажется мне подозрительной... Отчего же Л. все время в легкой беспричинной тревоге, что, впрочем, наверное, и есть первое следствие жестокостей этой природы.
   Нынче я вздумал отправиться в караван-сарай, поглядеть это знаменитое место торгов, но Гоги со свойственным ему учтивым лукавством и нежнейшей твердостью настоял, чтобы мы отказались от этого предприятия, ссылаясь опять же на духоту. Я просил его отвезти нас в серные бани, но он отвертелся, отшутился, отмахался... В один прекрасный день вдруг кончились прогулки, поездки, выходы... В довершение ко всему нервы у Л. совсем расшатались, она вскакивает по ночам: "Вы здесь? Слава богу!.." - после снова засыпает... Сегодня утром она спросила совсем серьезно: "Я проснулась ночью знаете отчего? Мне показалось, что я снова в Петербурге... Сколько же нужно проехать верст, чтобы видеть другие сны?.."
   Как выяснилось, Берг и Коко отправились на север проливать свою голубую кровь.
   Лавиния, что я с тобой делаю?!
   "Ваши восклицания безнравственны,- заявила она мне однажды,- можно подумать, что вы меня уже не любите... Неужели вы были бы более довольны, видя меня петербургской пленницей? Говорите - были бы?" Но буквально через час, в мрачном состоянии духа, со слезами на глазах: "Кто я вам?.. Что я на этом свете?.. Вы меня спасаете, спасаете, спасаете, и мы не можем остановиться..."
   76
   Южная ночь, стремительная и непроглядная, опустилась на город... Так я намеревался было продолжать свое повествование, во многом, как догадывается читатель, несовершенное и неполное, ибо не был непосредственным участником описываемых событий, а пользовался пересказами, слухами и случайными записями очевидцев, как вдруг в ворохе неразобранных бумаг попался мне на глаза пожелтевший от времени лист, вырванный из дневника Мятлева и, судя по всему, заполненный спустя долгое время после этой ночи... Конечно, я стараюсь и так и сяк, чтобы повествование мое выглядело натуральным и живым и сколь возможно интересным для читающей публики, однако, как ни старайся, видит бог, глаз очевидца всегда острей, рука стремительней, а душа неистовее. Считаю, что мне повезло, и с радостью перебеляю находку, ничего в ней не меняя...
   "...Павлин на доме купца Ахвердова прокричал подобно муэдзину. Вечер давно сменился липкой густой ночью. Музыка унеслась куда-то в отдаление. Прохлада, как обычно, и не думала наступать. Теперь уж было не до пустых подозрений - духота унижала, пригибала, разламыва-ла; все начинало казаться напрасным, призрачным, вздорным... Пустая голова, покрасневшие веки, вялые движения... И вновь резкий прощальный крик старого опытного павлина, чей смутный силуэт покачивался перед глазами... труб заунывные звуки, полусвет, полутьма... Акация, растущая под окном, пыльной веткой медленно скребла по подоконнику.
   Мы с Лавинией сидели в темной комнате, не зажигая света, ожидая сигнала. Наш тощий саквояж покоился у самой двери. Где-то вдалеке, на балконе, на дворе раздавались торопливые шаги, глухие голоса; фыркали лошади, звякала сбруя, скрипела лестница...
   - Не волнуйтесь,- сказала Лавиния,- скоро уж мы отправимся.
   Мне стало почему-то смешно, что вот этот слабый господин ван Шонховен на тонком стебельке, словно старший и могучий друг, утешает меня. Я попытался приготовиться. Благородный, не сделавший ни единого выстрела лефоше покоился в кармане сюртука. Я приложил к нему маленькую ручку Лавинии.
   - О,- прошептала она,- старый товарищ!
   Вселило ли ей уверенность прикосновение к металлу или я не распознал иронии в ее голосе - не знаю; во всяком случае, что-то все-таки побудило же меня вспомнить об оружии?
   - Я слышу время от времени ваш благородный смешок,- сказал господин ван Шонховен нараспев,- и с удивлением думаю, как мы всегда мрачны и задумчивы, когда вольны поступать по-своему, и как становимся веселы, насмешливы, ироничны, как нам все вдруг трын-трава, когда течение обстоятельств зависит уже не от нас самих, когда кто-то взваливает на себя наши собственные тяготы... Ну, господи, тут-то, кажется, затаиться и спрятаться в ожидании неизвестно чего, а мы - наоборот: за нас хлопочут какое наслаждение!
   Так она тараторила торопливо всякую трогательную тарабарщину, делая вид, что ей и впрямь радостно и просто наше существование, что крик павлина на доме купца Ахвердова вовсе и не нагоняет тоску, что наша фортуна не замкнута и молчалива, что предстоящая дорога не может сулить невзгод, что прошлое не крадется по пятам, как раненый и мстительный барс...