воротниковского пацана.
- Ложиться-то мне можно? - спросил старик; он сидел на кровати, и
тонкие ноги его в холщовых кальсонах висели смешно и жалко.
- Ложись, ложись! - поморщился Терехов.
Вместе с Севкой в столовой перекусили они наскоро, аппетита у Терехова
не было, а Севка потребовал два вторых. Терехов нашел на объекте Уфимцева,
сказал ему, что он остается старшим, на время, подождал Севку и с
удовольствием залез в сухую кабину его трелевочного. И когда трактор стал
спускаться к реке, к самозванному морю-океану, Терехов расслабился и словно
бы выключился из игры.
- Ноги намочим, - сказал Севка. - Теперь я брод нашел. А вчера из-за
вас по грудь мок.
Терехов проворчал:
- Надоела эта дребедень...
Севка кивнул, он казался Терехову сейчас хрупким мальчишкой, прямые
белые волосы его падали на лоб, цеплялись за желтоватые брови, прямые белые
волосы северянина. Пальцы у Севки были короткие и тонкие, словно бы женские,
и сам он, ссутулившийся над баранкой, был маленьким и хлипким, добрым
гномом, подучившимся на тракториста. Терехов испытывал к нему сейчас чувство
нежное, почти отеческое, а выразить его смог только тем, что улыбнулся
чуть-чуть да подмигнул подбадривающе: давай, мол, продолжай в том же духе...
Севка деловито скосил на него глаза и как будто бы ничего не понял.
Когда трактор полз в промоине, земляной ране, бреши в крепостной стене,
сделавшей их поселок островом и вода была Терехову выше колен, стало ему
противно, но он говорил себе: перетерпим, и терпел, и все боялся, как бы не
провалился их трелевочный в какую-нибудь хитрую яму. Он испугался вдруг за
себя. Но трактор не провалился, вылез на берег, и Терехов вздохнул:
полегчало, и покосился на Севку, а тот сидел, брезгливо выставив вперед
нижнюю губу. Теперь только что грызшие Терехова сейбинские опасения стали
казаться ему чепуховыми и даже смешными, а думал он, волнуясь и предчувствуя
нехорошее, о Ермакове.
Теперь он уже боялся не за себя и не за Севку, минутный испуг прошел,
теперь, как ребенок, он боялся за Ермакова, и, пока по пережеванному
гусеницами и шинами въезду поднимались они в Сосновку, лезли ему в голову
непрошеные, дурашливые мысли, и Терехов был уже твердо уверен, что с
Ермаковым дело плохое, может быть, он умирает или даже умер, и Терехова била
нервная дрожь, он ругал про себя Ермакова: "Вот ведь старик, вот ведь
выкинул", просил Севку не останавливаться, а гнать прямо к больнице, хотя
ему надо было поговорить со многими людьми. И Севке передалось его нервное
состояние, и он вел машину молча, выжимая из мотора все, что мог, а Терехов
стучал пальцами по стеклу и удивлялся, что волнуется за Ермакова, как за
близкого человека, никогда раньше не задумывался он о своем отношении к
прорабу.
Мимо почерневших скучных изб сельсовета и почты подобрались они к
больнице, труба ее дымила сонно, и Терехов, спрыгнув со ступеньки
трелевочного, бросился к коричневому в резных столбиках крыльцу и рванул
дверь. Севка спешил за ним, стягивал на ходу кепку и перекладывал ее из руки
в руку, а Терехов шагал шумно к кабинету главного врача и говорил нянечкам
громко: "Добрый день".
Главный врач был один, Терехов узнал его, и он Терехова, наверное.
Желудевая лысина врача, лысина египетского жреца или цейлонского буддиста,
была стерильна и строга, как белый его утюженный халат, как белые
требовательные стены.
- Ну что, ну что? Ну что ворвались, не спросились? - сурово сказал
главный врач.
- Здравствуйте, - смутился Терехов.
- Здравствуйте, - эхом выговорил Севка.
- Убийство, ножевые раны, кирпич упал на голову? Нужна скорая помощь?
Срочно спасать?
- Нет, - сказал Терехов. - Как тут Ермаков?
- Ермаков? А так... Жив, здоров Ермаков! Кавказский пленник! -
рассердился врач. - Побег из неволи!
- Надо было смотреть, - наставительно произнес Терехов. - Вам...
- Смотреть! Окна запирать! Руки ремнями к кровати привязывать! - Врач
встал и руки воткнул в белые бока. - За всем не усмотришь. Вот вы ко мне
ворвались, грязи нанесли, наследили, пол испортили, а я не усмотрел...
- Кто наследил? - растерялся Терехов.
- Вы наследили. С приятелем... С трактористом-подводником!
Терехов и сам видел теперь, что они с Севкой наследили, пол испятнали,
ворвавшись в эту стерильную комнату столь бесцеремонно, и ему стало стыдно,
и он все стоял и все смотрел на пол и не мог поднять глаз. Он все стоял, а
Севка выскочил из кабинета и тут же прибежал обратно со щеткой в руках и
стал тереть пол, приговаривая: "Ну и хамы, ну и варвары..." Потом они вышли
с Севкой в сени и долго драили подошвы о железную скобу, и, когда явились
снова к главному врачу, Терехов спросил, глядя поверх желудевой головы:
- А как у него самочувствие?
- Удовлетворительное самочувствие. Удовлетворительное. Вам понятно?
Счастье его. А мог бы валяться в горячке.
Говорил он уже не так сурово, сунув этих щенков носом в мокрое, стал
добрее, а они стояли перед ним неуклюжие и робкие, сознающие свою вину и
довольные тем, что с Ермаковым все хорошо.
- А увидеть его можно?
- Можно.
- Можно? - удивился Терехов. - Но ведь сейчас у него не эти... не
приемные часы...
- Наденьте халаты и пройдете.
- Я-то не пойду, - сказал Севка, - он один пойдет.
- Можно, значит, - повторял Терехов; удовлетворенные друг другом,
теперь они с врачом играли в поддавки, и каждый был готов пододвинуть своему
собеседнику еще одну шашку, - а то, если нельзя, я уж мог бы дождаться
приемных часов... Как по порядку...
- По порядку, - усмехнулся врач, - где он, порядок-то? Тихие сосновские
жители, может быть, и знали порядок, а вы ворвались в тайгу с шумом. Вы у
нас постояльцы, мы и видим в вас постояльцев и терпим, что вы ломаете наш
жизненный уклад... Ладно, берите халат и идите... У нянечки попросите... Я
ей сам скажу... Долго не торчите.
Халат был короткий и узкий в плечах, и Терехов мучился с ним, все
пытался стянуть его на груди и застегнуть на пуговицу, но ничего из этого не
вышло, и тереховские пальцы смешно скрепкой схватили халат. И тут Терехов
снова стал волноваться за Ермакова, словно и не было разговора с врачом,
словно он только что вылез из Севкиного трактора, он ругал себя, но понимал,
что пока не увидит Ермакова пусть слабым, а живым, до тех самых пор все
равно не успокоится. Он толкнул дверь в четвертую палату и встал на пороге.
В палате было три постели. На одной из них лежал черноголовый больной, спал
или просто отдыхал, закрыв глаза. На другой, у окна, Ермаков и его сосед,
оба в потрепанных бурых пижамах, играли в карты.
- Можно? - спросил Терехов.
- А-а! Терехов! - обрадовался Ермаков.
- Ваш, что ли? - спросил сосед.
- Наш, наш, - радостно говорил Ермаков. - Надо же, какой молодец! С
острова приплыл!
- Ладно, - сказал сосед. - Вам нужен разговор. Освобождаю кабину.
Он встал, собрал карты, распустил их большим и указательным пальцами,
пиковая дама вылетела из колоды на желтую толстокожую ладонь. Сосед
подмигнул Ермакову и сказал:
- Пройдусь. К Татьяне Степановне. Трефовым королем.
- Фокусник, - засмеялся Ермаков. - Талант! А?
Ермаков смеялся, а Терехов стоял и в который раз удивлялся его смеху.
Казалось, за Ермакова смеялось несколько человек. Один хохотал удивленно я
радостно, второй хрипел, как будто с перепоя, третий был сердит и
недоверчив, но все же изредка посмеивался басом, четвертый хихикал, как
кашлял, мелко и часто, сам не зная, отчего веселятся его товарищи, но все же
поддерживал их, и все это вместе рождало слоеный и рассыпчатый ермаковский
смех, привыкнуть к которому было трудно.
- Ох уж он фокусник, - повторил Ермаков и повертел рукой
многозначительно, словно бы движением этим желая оправдать неуместное свое
веселие и показать Терехову, что, если бы он знал кое-что про этого
фокусника, он бы тоже посмеялся вместе с ним, Ермаковым.
- Я присяду, - сказал Терехов.
- Давай-давай, садись.
- А чего вы так громко? - спросил Терехов и показал на больного у
стены.
- Спит - не слышит, - махнул рукой Ермаков. - Можешь в полный голос.
- Что ж ты, Александрыч, вытворил-то? Ведь концы отдать мог! - сказал
Терехов, присев.
- А сам, а сам, - зачастил Ермаков. - Сам-то что надумал! Ныряльщик!
Все с этого берега видели.
- Я же не убегал из больницы... - начал Терехов, но смутился, он боялся
признаться себе в том, что вел себя вчера безрассудно, а теперь признался,
хотя, конечно, только сегодня и понимаешь, прав ты был или неправ вчера, и
Ермаков тоже смутился, так и сидели они рядом в молчании, вызванном
неловкостью и обострявшем эту неловкость, и Терехов презирал себя, а Ермаков
стыдился своего ребячьего поступка. Так и сидели они до тех пор, пока
Ермаков не принялся рассказывать Терехову о том, как обстоят дела с его
болезнью, как его лечат и какие тут доктора и какие больные.
Он говорил быстро, размахивал, как всегда, руками, остроносый,
сухонький, с хохолком надо лбом, и был похож на Суворова, того самого
Суворова, который, скинув сюртук или что там они носили, играл с
деревенскими ребятишками в бабки. И хотя Ермаков говорил оживленно,
посмеивался иногда по ходу рассказа и никак не выглядел сейчас несчастным,
Терехов испытывал чувство жалости к прорабу, и было вызвано оно мыслью о его
нескладной судьбе. Жил прораб один, скитался по свету, по стройкам один,
потому что всех потерял: и жену, и детей, кого на войне, а кого оторвали от
Ермакова их собственные заботы и интересы. Терехов слушал и не слушал
Ермакова. Не слушал, потому что его пока не волновали разговоры о болезнях,
он только иногда кивал или поддакивал прорабу снисходительно и из
вежливости. Каждый раз, когда он попадал в больницу, а попадал он
посетителем, с цветами в руках, с плитками шоколада и банками виноградного
сока, каждый раз он чувствовал себя виноватым перед теми людьми, что лежали
или ходили вокруг него, потому что они были больные, а он здоровый, и все
удивлялись его цвету лица, только простуды, переломы, ушибы и отравления
алкоголем доставляли ему временные неприятности. И даже когда ему советовали
поберечь здоровье, он смеялся, была в нем наивная уверенность в своей
живучести, и то, что вчерашнее купание обошлось благополучно, казалось ему
вполне естественным. Он вообще был убежден, что врачи существуют так, для
успокоения, а все дело в запасах прочности человечьего организма, только в
них. "До поры до времени, - сказал Ермаков, - когда-нибудь начнешь бегать по
врачам".
Потом Ермаков принялся расспрашивать о делах, и это было поинтереснее,
и Терехов ему отвечал подробно, сам задавал вопросы, и Ермаков учил его, как
быть. Но все это, с точки зрения Терехова, было болтовней о мелочах, пусть
даже полезной, но о мелочах, а главным оставался мост и гравий, положенный в
ряжи вместо бута. И Терехов не выдержал и выложил Ермакову вчерашние свои
открытия.
- Испольнов молчит? - спросил Ермаков.
Он помрачнел и сник в секунду, и лицо его стало совсем серым, и он
морщился, как будто бы от боли, наверное от боли, не зря же его везли сюда
на санитарной машине.
- Сестру, может, позвать? - насторожился Терехов, но Ермаков махнул
рукой, запрещая делать это, и Терехов сказал: - Молчит Испольнов. Уедет, как
только вода спадет. Что ему?
- Закурить у тебя есть? Давай-ка.
- Вот держи. А вот спички.
- Палки сушеные! Ведь не дети мы!
- А в бумагах все аккуратно и культурно.
- Бумаги я видел.
- Слушай, Александрыч, а вот когда ты из больницы устроил побег, когда
ты на лодке через Сейбу плыл, ты ничего не знал?
- Ничего я не знал! - обиделся Ермаков.
- Но что-то тебя гнало.
- Беспокойство. Обыкновенное беспокойство. Обыкновенное предчувствие,
на которое имеет право тридцатилетний опыт! Понял?
- Ну понял, понял, не сердись, - сказал устало Терехов. - Но погоди.
Если у тебя было предчувствие, то почему ты не взял топор и не пообдирал в
один прекрасный день бревна и не посмотрел, что там, в ряжах?
- Ну, не посмотрел, не посмотрел! - закричал Ермаков и закашлялся,
пальцем показал, чтобы Терехов постучал ему по спине.
- Ты не обижайся, - сказал Терехов. - Я бы другого и расспрашивать не
стал. Просто у меня характер, сам знаешь, дурацкий. Убеждение глупое, что во
всем нужно истину отыскивать.
- Ну давай, давай, - хмыкнул Ермаков, успокаиваясь, - отыскивай. Только
ведь до абсолютной истины не дотянешься, а относительная тебя не устроит.
- Не устроит, - сказал Терехов.
- Ну вот, ну вот, - словно оттого, что они вдвоем пришли к примирению,
улыбнулся Ермаков. Но тут же улыбка его погасла: - Сушеная палка! Как же он,
а?..
И он вскочил и потом долго ворчал и все ходил между двух примятых
постелей, говорил о чем-то сам с собой, забыв о мокром Терехове, губами
пришептывал, покачивал расстроенно головой, старенький, сухонький человек,
похожий на Суворова, узнавшего о предательстве своего офицера, обиженный и
раздраженный, и Терехов видел в глазах его решимость действовать, ту самую
решимость, с которой вчера прораб, наверное, искал лодку, и эта решимость
Терехова радовала.
- Ты уж поскорей выздоравливай, костюм штатский надевай, - сказал
Терехов, - и съезди к Докучаеву.
- К начальнику стройки, да? - остановился Ермаков. - Я, да? Ты уже все
решил?
- Ну, могу я поехать в поддержку, - насторожился Терехов, - другие
парни...
- А зачем?
- Что зачем? - спросил Терехов.
- Ехать-то?
- Надо, - насупился Терехов.
- Ну раз надо, - проворчал Ермаков, - ну раз надо, тогда поедем...
Он даже пуговицу застегнул на пижаме, верхнюю пуговицу, словно сейчас и
собирался поехать в Абакан, словно уже урчал у крыльца отчаянный вездеход.
Но в ворчанье прораба учуял Терехов недовольство им, недовольство пока
неосознанное, а слово "зачем" уже зацепилось за зубец какой-то шестеренки в
мозгу Терехова, и та шестеренка называлась сомнением.
- Погоди, - сказал Терехов, - ты спросил "зачем"?
- Да. Зачем? - резко повернулся к нему прораб.
- Ты не поедешь, - заявил Терехов. - Мы поедем.
- Ты мне спокойно объясни, - сказал Ермаков и присел рядом с Тереховым,
- зачем нужен разговор в Абакане.
- Ну как же! - выдохнул воздух Терехов и остановился.
- Давай-давай, объясни мне, старику, на пальцах, что в результате
изменится.
- Хотя бы без вранья...
- Нет, ты мне давай на пальцах...
- Будь моя воля, я бы Будкова с работы снял...
- Так, - сказал Ермаков, - дальше?
- И другим бы объявил, что только честность...
- Так. Еще один палец. Дальше.
- Ну и...
- Ну и? И все? Да? И все...
- Погоди...
- Чего тут годить! Все ясно. Два пальца я загнул... И все. И на этом
кончили. Давай рассуждать так. Что там было плохого и что там было хорошего.
А? Значит, Будков всех обманул и гравия в ряжи насыпал. Но в результате что
получилось? Мост пустили, на год раньше в тайгу ворвались, дали сотням людей
фронт работ и зарплату, начальником нашим стал Будков, молодой, ученый,
энергичный... С точки зрения рабочих, кто лучше - Будков или Фролов? А? Ты
отвечай!
- Будков, - сказал Терехов. - Он все же человек. И дело знает, и
заработать всем дает. Парень культурный. Нашего поколения...
- Намного он тебя старше?
- Года на три... В войну ему было двенадцать, и он стоял в цехе на
авиационном... Ну на четыре...
- Погоди, ты мне мысль оборвал... Так вот ты весы в мозгу устрой, с
двумя чашечками, как полагается, и прикинь, которая ниже будет...
- Хорошо, а зачем надо было заставлять людей по колено, по пояс в воде
таскать камни, как будто сейчас двадцать пятый год, зачем этот остров
дурацкий устраивать...
- Еще одна гирька... Только ты замечай, которая из этих гирек десять
килограммов тянет, а которая - фунт.
- Все они одинаковые...
- В тебе раздражение говорит, а ты остынь...
- Я и так мокрый...
- Знаешь, - не заметил тереховской реплики прораб, - жалко, что в
палате этой нет карты или глобуса... Ты в моей каморке на стене карту
политическую видел... А раньше я еще и глобус по объектам таскал, но однажды
он у меня размок, под ливнем оказался... Так вот привычка у меня
выработалась, умный человек мне ее подсказал... Как только начинало во мне
разгораться раздражение, на твое похожее, подхожу я к карте или к глобусу и
смотрю на них... Понял? Вижу лоскутки - красные, желтые, оранжевые,
неровные, а на глобусе все зеленое, голубое и коричневое... И тут странная
вещь происходит, а может быть, и не странная, будто бы не стройтехник
Ермаков стоит и думает перед картой, а человек повыше и поглубже,
понимающий, что на этом шарике и на этом красном лоскуте существенное и что
так - щепка, соринка. И спокойному человеку этому заметно, что раздражение
некоего Ермакова мелочно и смешно да и пользы не принесет... А? Понял?
Назови это эффектом Ермакова или еще как...
- А может быть, ты просто боишься связываться с Будковым? - спросил
Терехов.
- Ну вот, - расстроился Ермаков, - ничего ты не понял...
И снова он принялся ходить по комнате и говорить, а Терехов молчал, и
хотя секунду назад он пытался раздразнить прораба, внутренне он уже не
спорил с ним и словно бы тоже смотрел на события, вызвавшие его протест,
иными глазами, и то, что еще совсем недавно было для него важным, даже
великим, оскорбляющим принципы многих людей, теперь казалось Терехову
мелочной чепухой; плотина, перекинутая через Енисей, превратилась в
крохотный мостик, и Терехов представил, как будет когда-нибудь, скажем, во
Влахерме, за четыре с половиной тысячи километров отсюда, рассказывать о
случае с мостом и как никто не поймет его возмущения или заметят ему
снисходительно: "Подумаешь, ерунда какая! На маленькой таежной речушке ряжи
деревянного мостика гравием вместо бута забили. Ну и что?" И на самом деле
ерунда, теперь Терехов прекрасно понимал это и был спокоен, теперь Терехов
знал, что какие-то вещи надо уметь прощать и не придавать им значения, иметь
в голове ермаковские весы и смотреть на все государственным взглядом. Черт
знает, кто там был прав и какой мост надо было строить в горячую пору -
будковский или бетонный, на долгие годы, у той и у другой стороны были,
наверное, десятки доводов "за" и "против", но уж что выбрали, то выбрали, и
в бою поздно жалеть о невыгодно занятой позиции, воевать надо. Он уже
отыскивал будковскому поступку со злополучным гравием разные оправдания, и
поступок этот начинал казаться Терехову даже благородным, потому что привел
он ко всем тем благам, о которых напомнил ему Ермаков. Но хотя думал так
Терехов и хотя соглашался сейчас с размышлениями прораба, он ловил себя на
странном ощущении, что Ермаков ему стал неприятен и что в будущие дни он,
наверное, напридумывает всякие отговорки и причины, только чтобы не
увидеться с Ермаковым и не продолжить с ним сомнительные разговоры или,
наоборот, не молчать о самом главном.
- Слушай, Александрыч, - поднял голову Терехов, - а когда ты на лодке к
нам плавал, ты что, забыл о карте с глобусом?
- Забыл, - сказал Ермаков и, снова присев рядом с Тереховым, ткнул его
костлявым пальцем в колено, - она же у меня на Сейбе осталась...
- Хорошо, - сказал Терехов, - пусть все так и будет.
Он не глядел в сторону Ермакова, а тот все молчал, и Терехов твердил
про себя: "Гравий, бут, на самом деле, какая это все чепуха!", и все же он
понимал, что не простит прорабу того, что он так быстро успокоился и молчит
сейчас, и того, что он успокоил его, Терехова. Терехов понимал то, что
Ермаков чувствует, о чем он думает сейчас, но прораб молчал, и от этого
обоим становилось еще тягостнее. Нервное постукивание пальцев прораба по
никелированному кроватному шарику раздражало Терехова чисто физически.
"Проснулся бы, - думал Терехов, - этот черноволосый бедолага, которому не
страшны разговоры, или бы вернулся фокусник и рассмешил нас".
- Обед скоро, - сказал Ермаков, - сейчас сосед придет...
И на самом деле засуетились, забегали в коридоре нянечки, застучали
незвонкими своими боками судки, и Терехову показалось даже, что запах щей
ворвался в их палату. Фокусник - так Терехов называл теперь ермаковского
соседа - появился в дверях, по горлу демонстративно щелкнул и засмеялся:
- Несут!
- Пообедаешь с нами? - спросил Ермаков, и Терехов замотал головой.
- Вы не беспокойтесь! - заявил фокусник. - Я все устрою.
Он шагнул в коридор и пропадал там недолго, вернулся с нянечкой,
потирая руки, а нянечка тащила на подносе четыре вермишелевых супа.
- Ну вот! Ну вот! - повторил, радуясь, фокусник. - Все устроено, все
устроено!
Черный заспанный сосед уселся на постели и вежливо сказал каждому
"добрый день", сказал, раскланиваясь и невидимую шляпу при этом снимая.
Жевали молча, но быстро, и, когда все съели, черный сосед поблагодарил всех
за компанию, повернулся к стене и засопел, а фокусник с шуточками потащил
посуду на кухню. Суть была выговорена, а дальше ломиться со своими
сомнениями не было смысла, и Терехов решил уйти.
- Да, - сказал Ермаков, - как только вода спадет, отправь Шарапова в
экспедицию. Особенно пусть насчет свечей для грузовиков и вентиляторных
ремней порыщет. Деньги ему выдай на водку, на беседы... Знаешь...
- Ладно, - сказал Терехов.
- Вода, говорят, скоро спадет...
- Ее и сегодня уже поменьше...
- Ну и хорошо... Но особо пока не дремлите... Смотри, чтобы бревна мост
не побили. Угонит вода с лесозавода плоты, тогда худо будет...
- Посмотрим...
- Свадьба, говорят, у нас...
- Завтра надумали...
- Вот чудаки... Придется подарок искать...
- С Будковым связь еще не наладили? - спросил Терехов.
- Нет. У них тоже остров. Хорошо, хоть нам свет дали...
Терехова подмывало встать, но Ермаков все расспрашивал Терехова и
суворовский свой хохолок ладонью приминал. А потом и сам принялся
рассказывать больничные анекдоты и всякие здешние страшные случаи, смеялся,
делал паузы, выжидая тереховский одобрительный кивок, и, дождавшись, спешил
дальше.
- А честность? - спросил вдруг Терехов.
- Что? - удивился Ермаков.
- А как быть с честностью? Нужна ли она чистая, стопроцентная, или
разрешается ее разбавлять, если этого требуют высокие интересы?
- Ты опять за свое, - расстроился Ермаков, - ты меня не слушал...
- Слушал...
- Ты, может быть, хочешь представить все в идеальном отлакированном
виде, да? Сбрасывая со счетов слабости людей и всякие недостатки. Не читал
небось Евангелие, там слова такие есть: "Заботы века сего..." Ты вот про
заботы века сего помни. Понял? Когда два зла сталкиваются, лучше меньшее
выбирать... Главное, чтобы большое наше дело было честным и чистым...
- Ну ладно, ну хорошо... Дело, идея, значит... Но ведь идея наша живет
не сама по себе, а в миллионах людей. А они разные - и сильные, и слабые.
Или, может быть, идея в силу многих причин - того, какие мы: Будков,
Ермаков, Терехов, - должна видоизменяться, обрасти чем-то, но главное, чтобы
сохранить сущность ее, ее направление? Так? А где тут грань, красная
тоненькая линия, за которой начинается вырождение идеи?
- Мы сейчас в такие дебри залезем...
Вернулся фокусник.
- Что это вы приуныли? - спросил он.
- А у нас семинар идет, - сказал Ермаков.
- Вы ушами шевелить умеете? - повернулся фокусник к Терехову.
- Нет, - растерялся Терехов.
- Ну, - удивился фокусник, - темные у нас кадры.
- Покажи, покажи ему! - оживился Ермаков. - Смотри, Терехов, у него уши
танцующие!
Терехову показалось, что уши у фокусника выросли и стали краснее и
толще, они вздрагивали, дергались, как будто жили сами по себе и дергались
сами по себе, и движения их становились все резче и непривычнее. Ермаков
хохотал, Терехов смеялся, и не сразу они все успокоились, а когда в палате
стало тихо, Терехов пожелал всем выздоровления, пообещал заходить и вышел.
Он шел по коридору, наклонив голову, и думал о том, что спорил с прорабом
скорее по инерции, остывая от утренней своей вспышки, и что, наверное, надо
забыть о всей этой ерунде с мостом, главное, чтобы мост стоял, а есть у
него, Терехова, дела более щемящие и важные.


    17



Весь день Терехов был мрачен, и работа не развеселила его.
И когда он ходил по объектам, и когда заседал в руководящей каморке,
больше молчал, потому что боялся нагрубить ребятам, как нагрубил Арсеньевой,
сунувшейся к нему со своими неземными печалями. И с Илгой он говорил резко,
словно это она была виновата в том, что трое парней простудились после
вчерашних ванн и слегли с температурой, или она была виновата в чем-то
другом. Рудику Островскому, хлопотавшему со свадебными приготовлениями, он
сказал, что устал и нечего к нему приставать. Уже смеркалось, он и на самом
деле устал, но помогать отказывался вовсе не из-за усталости, и Рудик должен
был бы это понять. Но он не понимал, а все вертелся вокруг Терехова, все
выкладывал ему свои идеи, пока они шагали к мужскому общежитию, говорил, как
сделать свадьбу веселой и звонкой, и радовался этим идеям, и глаза у него
блестели. Рудик был из тех, кто о замыслах своих готов с горячностью
рассказывать целому свету, чтобы получить всеобщее одобрение, а потом, может
быть, и забыть о них, но главным для него был сам процесс явления остроумных
мыслей. Он все говорил, смеялся и не замечал, что Терехов слушал его
невнимательно и кивал невпопад, а, выговорившись, Рудик побежал искать
нового собеседника, бросив на ходу: "Оформление за тобой". Терехов вздохнул,
он понимал, что как ни крутись, а завтра придется заняться свадебным
оформлением, такова уж каторжная судьба домашних художников, хоть чуть-чуть
умеющих волочить кисть по бумаге или делать прямые линии плакатным пером. В
коридоре Терехов подумал об Испольнове, надо было бы продолжить с ним