прилетела сюда. Стояла и повторяла:
- Как же это, Павел... как же это...
Терехов разозлился и закричал на нее:
- А что тебе надо? Что ты приехала сюда? Кто я тебе? Муж, жених? У тебя
есть на меня права?.. Что я тебе, обещания какие давал, целовал тебя, врал
тебе?! Что ты ко мне привязалась?! Делать тебе нечего!..
- Ты целовал меня, - сказала Надя тихо, - когда уходил в армию...
- Не вдалбливай себе в голову мути! У тебя своя жизнь, у меня - своя...
Ты еще девчонка... Давно тебе пора понять... И нечего было угонять машину!..
- Я не верила, Павел, не верила я...
- Ну а вот теперь проверила и очень хорошо!
Он боялся, как бы она не заревела, только этого сейчас не хватало, но
она и не думала плакать, стояла прямая, красивая, гордая и голоса не
повышала.
- Ты понимаешь, Павел, что я теперь не смогу тебе этого простить...
Никогда...
- Ну и хорошо! Ну и пошла к чертовой бабушке! - крикнул Терехов зло и
дверью хлопнул.
Он прошел сени и был уже в комнате, и, когда заревел мотор самосвала,
он остановился и слушал, как звуки машины становились все тише и как они
совсем пропали. "Ну и хорошо! - повторил про себя Терехов. - Давно пора ей
было понять..."
Через день он уезжал из Курагина. Бежал. Впереди на трассе начинали
строить станцию и поселок, только что мост перебросили через Сейбу, надо
было врубаться в тайгу, и Терехов уговорил начальство отправить его на
Сейбу. Собирал он свои вещи молча, и никто ему слова не нашел в дорогу,
только Олег не выдержал и сказал ему в глаза: "Это подло, Павел". Ничего
Терехов не ответил, подтянул рюкзак и двинулся. Но на душе у него было
мерзко, и, когда Терехов вспоминал о девчонке, застывшей на подножке
самосвала, вся прежняя жизнь казалась ему глупой и скверной. И еще он знал
теперь, что любит Надю и любил ее все время, и как ему жить без нее на Сейбе
- представить себе не мог.
Года полтора не видел Терехов Надю и Олега, только Севка наезжал иногда
на Сейбу, но Терехов его ни о чем не спрашивал. А потом, когда поселок уже
врос в тайгу, перегнали на Сейбу еще несколько бригад, приехали с ними и
трое влахермских. Было это месяца четыре назад. Терехов встречал теперь Надю
каждый день, и разговоры они вели такие, словно бы в прошлом у них ничего не
происходило.
Значит, ничего и не происходило...


    7



В женском общежитии уже светились окна. Терехов прошагал по коридору
степенно и постучал в дверь Илги. Услышав "войдите", толкнул дверь. В
комнате была одна Арсеньева.
- Илга ушла, - сказала Арсеньева. - На репетицию.
- Ну ладно, - потоптался Терехов. - У нее, наверное, есть бинты и йод.
- Есть.
- Я ободрал ладони.
- Вот тут у нее в тумбочке аптечка. Я сейчас достану.
- Давай...
- Я помогу...
- Сам я...
- Я умею...
Она сказала это жалостливо, могла, наверное, обидеться, и Терехов
нерешительно протянул ей ладони. Ссажены они были здорово, смотреть на них
было страшно, и Арсеньева подходила к нему, сжав губы. Ватой, смоченной
йодом, протерла она ему ладони, а Терехов морщился и качал головой.
- Как это ты?
- Да так... - загадочно проговорил Терехов.
Бинтовала она плохо, и пальцы у нее дрожали, а бинт топорщился и
сползал влево. Терехов все пытался сказать ей: "Ладно, я сам", но Арсеньева
торопилась, нервничала, и Терехов терпел. Наконец она выпрямилась, и тогда
Терехов с сомнением поглядел на неровные белые мотки и поспешил спрятать
руки.
- Я перебинтую, - сказала Арсеньева.
- Ладно, хватит.
- Я перебинтую вам...
Она перешла на "вы", а это было совсем ни к чему, и Терехов сдался,
вздохнул и снова протянул ей руки. Ее руки были мягкие и нежные, теперь они
старались не спешить, Терехов чувствовал их прикосновения и думал о том, что
стоят они с Арсеньевой друг против друга и обоим неловко, странными и
неестественными сложились между ними отношения, и виноват, наверное, в этом
он сам.
Арсеньева была из тунеядок, высланных в места таежные на перековку.
Целую роту таких, как она, из проституток, слово такое, правда, не
произносилось, у нас их не было, прислали в овощной совхоз на край
минусинской степи. Перековки особой пока не происходило, наоборот, высланные
смущали туземцев своими веселыми нравами и отсутствием интересов к полевым
работам. Кое-кого из тунеядок тяготила их собственная компания, и они стали
проситься на стройку. Вот и Арсеньева написала слезное письмо начальнику
комсомольского штаба Зименко. Зименко встретил как-то Терехова, сунул ему в
руки письмо, помолчал, сколько положено, и посоветовал эту самую девицу на
Сейбу взять и вообще посмотреть в совхозе - может, еще кого стоит прихватить
на стройку. "Как же, так ее Будков и оформит", - сказал Терехов, но в совхоз
все же поехал, любопытно ему было взглянуть на тунеядцев.
Уходил из барака тунеядок Терехов, как из зверинца, бормотал: "Да...
Тут пожарную команду вызывать надо...", уводил сероглазую скромницу,
повязанную платком, посоветовал ей сурово: "О всех этих штучках - забыть!
Иначе..."
По дороге на Сейбу рассказывала она о себе, всхлипывала и рассказывала.
О том, как пошла по своей тропке, о сумрачных днях в колонии и хмельных на
свободе, о том, как вдруг пришла к ней любовь, самая настоящая, и все в ее
жизни перевернула, только поздно было, высылали ее в тайгу, по этапу. А он,
гражданский летчик, остался в России, в Воронеже, обещал писать, а сам никак
не напишет, она все ждет, а письма все нет и нет, - может, где-нибудь по
дороге затерялось, конверты ведь крошечные, а может, лежит в Абакане на
почте, надо только его востребовать, съездить в Абакан и протянуть руку в
маленькое окошко.
- Ничего, напишет, - успокоил Терехов. - Как зовут-то тебя?
- Аллой. Это на нашем жаргоне я Аэлита.
Будкову поездка Терехова в совхоз не понравилась. "Там в России люди в
райкомах из-за путевок дерутся, а вы нам приводите всяких..." Но все же
оформить Арсеньеву он согласился, потому что не хотел ссориться с Зименко. А
Терехов знал: придет день, и Будков припомнит ему Арсеньеву, сощурит свои
карие глаза и скажет: "Ну вот, видите, погнались вы за модным,
перевоспитывать-то теперь модно, а вышел конфуз". Об этом взгляде
прищуренных глаз Будкова Терехов не забывал, и оглядка на них осложняла его
отношения с Арсеньевой. Как только оказывался Терехов рядом с Арсеньевой, он
вспоминал о своей ответственности за ее новую жизнь, становился прямым и
неестественным. Он старался казаться лучше, чем он был на самом деле,
употреблял правильные слова, понимал, что это глупо, но поделать с собой
ничего не мог. Может, из-за этого дурацкого состояния и Арсеньевой жилось не
сладко. Работа у нее совсем не клеилась, а по вечерам сидела она одна,
повязанная платком, как монашка, печальная и немая, и на все приглашения
говорила "нет". И сейчас, когда она бинтовала Терехову ладони, чувствовал он
себя неловко и все ждал, когда она закончит свое дело и можно будет уйти из
этой комнаты, сбежать в столовую, в поселковый их культурный центр, где
собирались сегодня любители драматического искусства, большие мастера, и где
была Илга.
- Спасибо, - кивнул Терехов. - Теперь хорошо.
- Вы садитесь, - сказала Арсеньева. - Вот же стул. Садись.
- Я хотел... Мне... Ну ладно, я посижу чуть-чуть...
Она попробовала улыбнуться, и губы Терехова тут же разошлись, но ее
улыбка быстро погасла, и она сидела и смотрела на дождевые капли, ползущие
по черному стеклу.
- Погода жуткая, - сказал Терехов.
Она кивнула, прошептала:
- И до Абакана не доберешься...
Значит, думала все время о своем летчике и о том, что в Абакане на
почтамте ждет не дождется ее воронежское письмо. Терехов поглядывал на
Арсеньеву и все удивлялся ее красоте. Не разглядел он ее в первый раз, там,
в совхозе, невзрачной и несчастной показалась она ему, словно бы грехи
замаливающей; сгорбившаяся чуть-чуть, торопливо шагала она за ним. Она и на
Сейбе не снимала платка, словно в скит пришла, не красилась, а глаза
прятала. Но однажды подняла она голову, и Терехова поразила глубина ее серых
больших и чуть влажных глаз. "Вот черт! - подумал Терехов. - Завораживала
она, наверное, своими глазами". И лицо ее совсем преобразилось, стало мягким
и лукавым, скинула, забывшись, Арсеньева платок, волосы у нее были густые и
светлые, и Терехов понял, какой видели эту женщину мужики на шумных улицах.
Терехов тогда неожиданно для самого себя нахмурился, и Арсеньева, заметив
это, спохватилась, быстро повязала платок и снова опустила глаза. А теперь
она смотрела на дождевые капли.
- Илга ничего не говорила, - спросил Терехов, - когда придет?..
- Нет, - сказала Арсеньева.
Терехов хотел встать и уйти, но в дверь постучали. Постучали резко и
вместе с тем игриво.
- Войдите, - сказала Арсеньева.
Дверь заскрипела, и бурая медвежья лапа появилась, лапа была с
наманикюренными когтями, здоровая, продвинулась из-за двери и вцепилась в ее
никелированную ручку. Арсеньева растерянно взглянула на Терехова, а Терехов
усмехнулся. Дверь приоткрылась, и Чеглинцев, помахивая медвежьей лапой,
ввалился в комнату. Грудь колесом, глаза сытые и хмельные.
- А, и начальник тут! - обрадовался Чеглинцев. - Понятно. По
естественным нуждам...
Чеглинцев попытался засунуть лапу в карман брюк, уважительно
раскланялся перед Арсеньевой, распрямился с трудом.
- Не знаю, к кому он, губернатор-директор, а я - так к тебе. Хотя и он
знаю, к кому...
Арсеньева промолчала и на Чеглинцева смотреть не хотела, и Чеглинцев
пожал плечами. Он потоптался у стола, а потом стал бродить по комнате,
изучал все внимательно. На огоньковский табель-календарь, прикнопленный к
стене, полюбопытствовал, мальчишку, изображенного на календаре с камышинкой
во рту, пожурил: "Все никак не может дожевать свою палку!", перешел к
Илгиной кровати и оленей на коврике потрогал пальцами. Шагал он покачиваясь,
и Терехов подумал, что после его ухода они втроем под медвежатину добавили,
видимо, еще водки.
- Садись, - посоветовал Чеглинцеву Терехов.
- Я сяду, - сказал Чеглинцев. - Я такой. Я простой...
Помолчали.
- А почему рты-то закрыты? - спохватился Чеглинцев. - Меня, что ль,
застеснялись? Я могу уйти... Хотя нет...
- Тишину слушаем, - сказал Терехов.
- Тишины не бывает, - сказал Чеглинцев. - Покой нам только снится.
Главное, ребята, сердцем не стареть.
- У тебя оно вообще-то есть? - сказал Терехов.
- На четыре килограмма. Во! Размером с футбольный мяч. Так и прыгает.
Туда-сюда! Смотри, - Чеглинцев показал пальцем на Арсеньеву, - а она мне
даже не улыбнется. Сидит хмурая, как бурундук перед волком. А я же добрый.
Аллочка, ну взгляни на меня, ну улыбнись. Вот! Смотри, Терехов, улыбнулась!
Посмотрела, как будто рублем одарила... Ну еще раз, а... Посмотрела еще раз,
обратно взяла...
Физиономия у Чеглинцева была такая веселая и такая добрая, что, глядя
на него, Терехов заулыбался. Но Арсеньева сидела монашкой и капли
пересчитывала на черном стекле, только раз на мгновение позволила себе
улыбнуться и тут же снова ушла в свой скит. Чеглинцев не выдержал, подъехал
с шумом на табуретке к ней и будто бы незаметно положил ей руку на плечо.
Арсеньева дернулась, вскочила резко, оленихой из тигриных лап, и молча
застыла у окна, пальцем водила по чуть запотевшему стеклу.
- Ишь какая пугливая, - сказал Чеглинцев. - Не поймет, видно, из-за
чего я пришел... Вот Терехов - из-за Илги. А я так из-за тебя.
И Терехову подмигнул: ты тоже уразумей, зачем я сюда притащился, а
уразумев, сообрази, что тебе здесь не место.
- Аллочка, - сказал Чеглинцев, - попрощаться с вами я пришел. Последний
нонешний денечек гуляю с вами я, друзья. Завтра начальник дает машину - и
привет!
- Так я и дам, - хмыкнул Терехов.
- Дашь, - сказал Чеглинцев. - А у тебя, Аллочка, я для начала попрошу
фотографию. Вот такую. Всему Сергачу буду показывать: моя таежная любовь...
Терехов, а она все хмурится. Смотри, смотри, хочет улыбнуться, а
сдерживается. Во - улыбнулась. И снова. Терехов, она меня не уважает.
Аллочка, я уберу руки. Ты садись.
- Какую фотографию? Зачем? - Улыбка у Арсеньевой получилась
искусственная, но сесть она села.
- В минуты разлуки, - заявил Чеглинцев манерно, - твоя улыбка поддержит
теплящуюся во мне жизнь. - Он вытащил из кармана авторучку, а потом
замусоленную фотографию и стал ее надписывать. - А я тебе свое выражение
лица оставлю. Сними табель-календарь и повесь ее.
- Не надо, - сказала Арсеньева.
- Нужно ей твое выражение лица, - добавил Терехов.
- Нужно, - кивнул Чеглинцев. - Это точно. Ну ладно, я перепишу
дарственную надпись. Чтобы не было намеков. Я возвращаю вам портрет и о
любви вас не молю. В моей любви упрека нет и так далее с приветом.
- Спасибо, - сказала Арсеньева и сунула карточку на подоконник.
- Там она отсыреет, - расстроился Чеглинцев. - Аллочка, а теперь в
обмен...
- У меня нет фотографий...
- Ну, Аллочка!.. Все равно как не родная...
Чеглинцев сидел перед ней и играл страдания. Ресницы его хлопали и
глаза блестели, будто бы от слез. Арсеньева прикусила даже губу, чтобы не
заулыбаться, чтобы не изменить своему выражению царевны Несмеяны, и все же
не выдержала и заулыбалась. Терехов стал серьезным, понял вдруг, что именно
Несмеяна его и устраивала, что раньше все шло правильно, и Арсеньевой так и
полагалось страдать и каяться, а улыбка к ней должна была прийти не скоро и
трудно, как и вся ее новая жизнь. Ему даже показалось, что она его обманула,
припрятав улыбку, притворившись несчастной и слабой. "Фу-ты, чушь какая! -
подумал Терехов. - Надо же, прилезет такое в голову?"
- Медведя доели? - спросил Терехов.
Открылась дверь, и вошла Илга. Чеглинцев, собиравшийся ответить
Терехову, подмигнул ему и шлепнул ладонью по столу. Илга заметила Терехова,
вспыхнула, растерялась, Терехов это видел, кивнула ему не сразу, а он,
заерзав на стуле, проворчал ей: "Здравствуй..." Она искала что-то в своей
тумбочке, движения ее были неловкими, она чувствовала, что Терехов смотрит
на нее, и Терехов понимал ее состояние, но что он мог поделать? Илга
выпрямилась, белые мягкие пряди отвела со лба, держала в руке синенький
томик чеховских пьес, а сказать что, не знала. Куртка ее была мокрой, и
сапоги Илга постеснялась снять при Терехове, и черные следы вели от двери к
тумбочке.
- Зуботехник, зуботехник, - сказал Чеглинцев, - погляди на мои зубы.
Где найдешь еще такие.
- Да, у вас интересные зубы, - сказала Илга, - я бы посмотрела на них,
если бы не спешила на репетицию.
- Рудик проведет репетицию? - спросил Терехов.
- Рудик. Но он очень нервничает. Да, Терехов, я бы очень хотела, чтобы
вы повлияли на Аллу, у нее определенно сценические способности, а она сидит
тут...
- Вот как? - удивился Терехов.
Длинная фраза и обращение к нему дались Илге трудно, Терехов это
понимал, она покраснела еще больше и с места сойти не могла, стояла
неуклюже, высокая, строгая, светловолосая, в мокрой кожаной куртке похожая
на комиссара, и книжку держала, как планшет.
- Ладно, ждут меня, - сказала наконец и быстро вышла из комнаты.
- Приветик, - взмахнул рукой Чеглинцев и подмигнул Терехову и глазами
ему показал: давай, мол, шагай.
Но Терехов только руки из-под стола вытащил, Илга так и не заметила
бинты на них.
- Вот тебе раз, - скорчил рожу Чеглинцев. - Когда это?.. Как это ты?..
Медведицу, что ли, встретил?
- Ага, - сказал Терехов.
- Ну уж что ж... Ну раз так... Аллочка, я ведь жду фото... Я хочу
говорить про любовь...
- И вправду у меня нет...
- Терехов, какие у нее глаза, а Терехов?
- Не надо, не надо, зачем...
- Аллочка, я уберу руки...
- Иначе я снова встану и отойду к окну...
- Аллочка, я столько тебе не высказал... Ты думала, что я так и уеду,
не рассказав о своей любви?
Терехов встал и закурил сигарету. Он нервно шагал по комнате. Он
поглядывал на Арсеньеву и Чеглинцева, но те не обращали на него внимания.
Терехов чувствовал себя оскорбленным отцом, на глазах у которого соблазняли
дочь. И Терехов еще пятнадцать минут назад думал, что Арсеньева будет
молчать, а потом ударит Чеглинцева по рукам, напомнит ему о своем
воронежском летчике, выгонит его и снова застынет за столом в печали. Но она
о летчике не напоминала, и глаза у нее были совсем не грустные, и руки
Чеглинцева лежали уже на ее руках. Терехов ворчал про себя, он знал, что
грубая и откровенная напористость в любви действует часто сильнее долгих и
тонких подходов, и Чеглинцев, ерзавший на своей табуретке, давал ему сегодня
урок. "А что я - евнух, что ли? - подумал Терехов. - И мне бы сейчас
догонять Илгу, раз уже все так получается..." Но он не пошел за Илгой, а
присел на стул и хмуро докуривал сигарету.
- Терехов, - обернулся Чеглинцев, - а я думал, что ты ушел.
- На улице слишком сыро, - сказал Терехов, - а здесь тепло.
- Тебя, наверное, ждут? А?
- Может, и ждут. А может, и нет...
Чеглинцев ничего не сказал, он просто хитровато, как союзнику,
подмигнул Терехову: давай, мол, давай проваливай, сам понимаешь...
- Я сейчас уйду, - кивнул Терехов, - вместе с тобой.
- Я не спешу, - сказал Чеглинцев.
- Мы уйдем с тобой, и сейчас.
Чеглинцев пожал плечами, рожу скорчил и, отвернувшись, продолжал
веселый разговор.
- Пошли, - встал Терехов и положил руку на плечо.
- Ты чего?
- Прощайся и пошли.
- Иди гуляй, - заявил Чеглинцев и захохотал, ноги вытянул, устроился
поудобнее, устроился надолго.
- Вставай и пошли, - приказал Терехов.
Глаза у него были суровые и злые, и Чеглинцев встал. У двери он
обернулся, помахал Арсеньевой рукой, подмигнул ей: жди, мол, не отсырей, а
Терехов подтолкнул его вперед, и по коридору они пошли быстро и молча, а на
крыльце остановились.
- Ты чего? - спросил Чеглинцев.
- Иди домой и собирай шмотки, - сказал Терехов. - А к ней не приставай.
Чеглинцев захохотал и пальцем повертел возле виска.
- Я тебе говорю, уходи.
- А то чего будет?.. - хохотал Чеглинцев.
- Морду набью.
- Мне?.. Да?
- Я сказал. Уходи.
- А если это любовь? - хмыкнул Чеглинцев.
- Знаю я эту любовь в последний нонешний денечек.
- Помешали тебе ее перевоспитывать?.. Или для Севки сохраняешь... А?..
- Ладно, хватит!
- Сейчас... Бабу-то тебе эту все равно не переделать.
Они стояли друг против друга, никогда не злились друг на друга так, а
теперь в последний день смотрели врагами, Чеглинцев еще пытался ухмыляться,
словно бы сказать хотел: "Ну-ну, я сейчас пойду к ней, и что мне за это
будет? Морду набьешь?.. Мне-то?.. Не спутай меня с Тумаркиным..."
- Ну ладно, - сказал Чеглинцев, - чего здесь мокнуть-то. Пойду я...
Он уже открыл было дверь, но Терехов тут же схватил его за руку и
дернул так, что Чеглинцев вылетел с крыльца и, поскользнувшись, осел в грязь
рядом с лужей. Чеглинцев вскочил тут же, прыгнул, хотел ударить Терехова, но
руку опустил и пальцы разжал.
- Ладони я твои жалею, - проворчал Чеглинцев, - в бинтах они.
А подумал он не о бинтах, а о том, что уж если есть человек на Сейбе,
который на самом деле может набить ему морду, так это Терехов, когда он
злой, и о том, что именно от Терехова зависит, получат ли они завтра втроем
машину или нет, и зачем его сердить, и еще о том, что воспоминание о ссоре с
Тереховым, наверное, в его завтрашние солнечные дни будет горше воспоминания
о неудаче с Арсеньевой. А Терехов стоял рядом, хмурый, наклонивший голову,
расслабивший руки, но готовый принять боксерскую стойку, и ворчал про себя.
Совсем ни к чему была ему эта драка, он вообще никогда не давал волю рукам,
а тут дал; казалось ему, что он злится из-за всего, что случилось сегодня и
вчера, и в драке хочет дать выход своему раздражению. Но, несмотря на все
эти свои мысли, с места он не двигался, а продолжал стоять и смотреть в упор
в синие чеглинцевские глаза.
- Ну ладно, - не выдержал Чеглинцев, - напугал ты меня. Пойду домой.
- Валяй, валяй...
Чеглинцев махнул рукой и пошел к своему общежитию, пошел вразвалку и не
спеша, лапу медвежью вертел перед носом и говорил ей что-то, а Терехов стоял
и курил у крыльца. Потом он увидел, как Чеглинцев остановился, повернулся,
постоял покачиваясь и стал размахивать руками и орать что-то и бросать в его
сторону комья грязи. Но Чеглинцев был уже далеко, и комья грязи не долетали
до Терехова, и криков Чеглинцева из-за ветра Терехов разобрать не мог, да и
не старался разобрать.
А Чеглинцев орал ему: "Ах ты сволочь! Да я тебя сейчас... Да ты..." Он
ругался и кулаками грозился, потому что почувствовал себя обиженным. Он
совсем не так думал провести свой последний вечер сейбинской жизни, он
представил себе, как мог он сейчас лежать с Арсеньевой, и гладить ее руки,
грудь, ноги, и целовать ее, все равно уж у нее такое назначение радовать
мужчин, а теперь приходилось месить грязь. Он был очень злой и желал драться
с Тереховым, но бежать было далеко, а впереди маячила новая жизнь, и
Чеглинцеву возвращаться стало лень.
Терехов бросил сигарету в лужу и пошел в другую сторону. Он был мрачен
и не знал, что ему делать. Он был мрачен, потому что не смог пойти с Илгой,
не возникло у него никакого желания проводить ее и под руку провести мимо
Надиных окон. Не мог он гулять с ней, потому что любил одну Надю и никакие
его логические рассуждения, уговоры самого себя не успокоили и не помогли
ему.
За домами и за деревьями, внизу, шумела Сейба, и Терехов решил пойти к
ней, он любил сидеть на ее берегу и смотреть на суетливую сейбинскую воду.
Темнело, и улица была пуста, Терехов шел медленно и у фонарного столба
неожиданно свернул влево. Через минуту он был уже у семейного общежития,
Надины окна желтели, Терехов прошел мимо них и увидел за столом в комнате
Олега. Олег сидел, наклонив голову, и писал, наверное. Терехов, словно
вспомнил о чем-то важном, поднял воротник плаща и быстро зашагал к Сейбе.


    8



Кто-то прошел под окнами. Олег почувствовал это, поднял голову и в
синеве улицы увидел быструю длинную фигуру, тут же исчезнувшую. "Терехов? -
подумал Олег. - Нет, не успел рассмотреть..." Он положил ручку на стол и
хотел было сказать Наде, что к ним идет Терехов, но раздумал и стал ждать
шагов в коридоре. Надя забралась на постель, ноги подтянула под себя и
читала "Иностранную литературу". Олег любовался ею, ему очень хотелось
подойти к Наде, взлохматить ее волосы и поцеловать ее, но он боялся, что в
дверь сейчас постучит Терехов.
Надя была тихая, усталая, наверное, а может быть, увлеклась журналом
или хотела оставить его наедине с белым листком бумаги. Олег ежился, его
знобило после того, как он, возвращаясь из Сосновки с набитыми сумками и
рюкзаком, прошелся по мосту через Сейбу и та, неспокойная сегодня, словно
взбесившаяся, обдала его холодными брызгами, льдышками за шиворот попала. А
потом случилось ему шагнуть с моста в яму с сейбинской водой и вымокнуть до
пояса. Кроме этих мокрых и холодных ощущений испытал он еще у Сейбы не очень
понятное ему тревожное чувство, отделаться от которого он так и не смог. Эта
тревога вместе с ожиданием Терехова не давала ему сосредоточиться.
Но Терехов в дверь не стучал и шагов его в коридоре не было слышно,
кто-то другой прошел мимо их окон, Олег снова взял ручку и придвинулся к
столу.
Как и сегодня утром, когда Олег собирался говорить с Тереховым, он
волновался сейчас, и ему хотелось, чтобы Терехов пришел быстрее и первые бы
чепуховые слова успокоили его. И еще его волновал разговор с матерью, так
называл он свое письмо к ней. Он оттягивал его долго, неделю уже, но сегодня
Надя сказала: "Пиши", и Олег сел за стол, а лист все оставался чистым. Мать
была далеко, за четыре с половиной тысячи километров, и о женитьбе его могла
узнать только через пять, а то и больше дней, но Олегу казалось, что сейчас
она видит его и слышит его мысли и курит нервно, положив ногу на ногу.
Известие о том, что он женится на Наде Белашовой, мать обрадовать не
могло, Олег это прекрасно знал. И если бы они с Надей нынче были не в
Саянах, а во Влахерме, все происходило бы в тысячу раз тяжелее. Надя и
сейчас забралась на кровать, молчала и смотрела в журнал, потому что она не
могла и не хотела участвовать в его разговоре с матерью. Все в их жизни они
условились делить пополам, а это дело досталось ему одному. Впрочем, Олег
убеждал себя, что он выполняет просто формальность, есть такое понятие "долг
вежливости", вот он и должен показать, что он человек воспитанный, а так, в
конце концов, ему наплевать, как отнесется мать к его женитьбе.
Но, по правде говоря, все было не так. Мать оставалась матерью, а он
оставался ее сыном. И он знал, что для матери, несмотря ни на что, он был
самым дорогим человеком на земле, и она хотела знать о каждом его шаге. И
потому Олег, принимая ее чувства, сообщал ей о своей жизни, сухо и кратко,
но сообщал, чтобы она была спокойна. Может быть, мать строила еще иллюзии о
своих с ним отношениях, еще на что-то надеялась и не хотела примириться с
очевидным, с тем, что с сыном они стали людьми чужими. И однажды Олег
попытался поговорить с ней откровенно и на равных, но мать рассердилась и
оборвала его: "Ты еще будешь учить меня, ставить мне условия!.. Наслышался
разговоров о конфликте поколений... А я жертвовала всем, растила тебя..." -
"Ну ладно, ну ладно, не будем об этом, не будем, - разволновался тогда Олег,
- пусть все остается, как было..."
Если бы она расплакалась, если бы слабость или растерянность появились
бы тогда в ее глазах, в ее лице, Олег, наверное, не выдержал, подошел бы к
ней и обнял ее и голову ее успокоил на своем плече. Но лицо у матери было
суровым и сердитым, говорила она энергично, деловым своим голосом, как будто
в кабинете отчитывала товарища за ошибки и заблуждения, и слова находила
такие, которые Олега не трогали. "Подумай, повзрослей", - закончила мать.