Пикадоры в ярости двинулись на быка Мигуэля, и праздник продолжился.
   Данилов, хотя и не мог уже ни во что вмешаться, был теперь в азарте. «Ну сейчас вам Кармадон покажет, – думал Данилов, – заступится за бедных животных». Однако атака мастеров корриды не произвела на Мигуэля никакого впечатления. Уж они и пиками его кололи, и плясали перед ним, и дразнили его, и ногами пинали, и взывали к его мужскому достоинству, между прочим, и к совести, и показывали на публику: она-то, мол, в чем виноватая, цветы швыряла и транзисторы, деньги платила – задаром, что ли! – и манили его куда-то, а он все не поднимался. Мастера менялись – и ничего! В рядах заманивавших и стращавших возникла растерянность. Тут, как из засады, дождавшись своей минуты, вышли на дело великие Гонзалес, Родригес и Резниковьес. Впервые вышли вместе! А за ними и красавица Ангелита! Однако и великих ждал конфуз. И к движениям их душ бык Мигуэль остался глух. Часа полтора маялись короли Арены со своей ратью, все без толку. На трибунах брали под сомнение и быка. «Да он не настоящий, что ли! – кричали. – Эй ты, бык! – кричали. – Не крути динаму!» Естественно, по-ихнему, по-испански. И тут, поддавшись секундному и южному настроению, вся толпа корридных бойцов в неистовстве с холодным оружием бросилась на принсипского быка Мигуэля.
   Публика вскочила в восторге. Наконец-то до Мигуэля что-то дошло, он то ли зевнул, то ли чихнул, то ли именно повел ноздрей, и все мастера, какие были на нем и возле него – среди прочих Гонзалес, Родригес, красавица Ангелита и Резниковьес, все они отлетели от быка далеко, некоторые попали в публику. Бык Мигуэль поднялся, публика так и ахнула, все увидели, какой он красавец, атлет и бык. Мигуэль лениво, но и с достоинством, повернулся задом к наиболее дорогой трибуне и опять лег. При этом подложил передние ноги под голову неловко, словно был не семилетний бугай, а теленок.
   Тут и объявился отчаянный смельчак Фил Килиус. Все думали, что он уехал в Америку. А он не уехал. Он возник у самого барьера, расталкивал полицейских и размахивал кулаками. Ясно было, что он рвется к быку. Публика о быке забыла. Она глядела лишь на Фила Килиуса. Она верила в него как в спасителя ее собственной чести. Однако взволнованный Бурнабито бросился со своих почетных мест вниз с криком: «Задержите его! Не пускайте!» Сразу многие подумали, что Бурнабито беспокоит теперь не здоровье и счастье быка Мигуэля, а, видимо, неулаженный с Филом финансовый вопрос. Вдруг Филу будет удача, он и разорит несчастного Бурнабито. Полицейские и еще какие-то молодцы схватили Фила Килиуса.
   Полицейские и молодцы были крепки, но и Фил, выходило, что не слаб. Он то и дело вырывался, кричал странные слова, грозил, что жуть что сейчас сделает с принсипским быком. Он требовал, чтобы жюри теперь же присудило ему от быка ухо, копыто и хвост. Вырываться-то он вырывался, но, вырвавшись, никуда не бежал, а как бы застывал и давал полицейским себя схватить. Схваченный же, он опять начинал вырываться и страшно быку угрожать. «Пустите!» – кричал Фил Килиус. «Не пускайте!» – кричал Бурнабито. «Пустите!» – «Не пускайте!» – «Пустите!» – «Не пускайте!» – «Пустите! – взревел Фил. – Я его бесплатно!» Взревел так, то ли раскалившись жаждой победы, то ли по молодости лет. Полицейские поглядели на Бурнабито, тот не сразу нашелся, но все же, обессиленный, дал полицейским знак – добровольца пропустить. Освобожденный Фил тут же затих, то ли удивился, то ли потерял интерес к быку. Однако назад ему путей не было. Публика неистовствовала, требовала обещанного удара кулака. Фил запрыгал перед полицейскими, надеясь, что те опять схватят его, а к быку не пустят. Но они не схватили. Бедовый Фил закинул в отчаянии голову, но потом собрался, принял правостороннюю стойку и танцующей своей походкой двинулся к жертве. Стало тихо. Попрыгав возле быка Мигуэля, Фил подскочил к нему вплотную и как дал кулаком быку в морду промеж рогов! Мигуэлю бы копытами вверх, а он и не шелохнулся. И было видно, что не помер. Бока его по-прежнему ходили. Обиженный Фил ударил еще, еще – бык ему навстречу не шел. Тогда Фил отбежал метров на тридцать и, словно пробивая пенальти, с разгону бросился на Мигуэля. Но и разгон не помог. А уж Фил вошел в раж и стал бить быка, как грушу. Состоялось мгновение, когда бык Мигуэль поднял голову, взглянул на Фила удивленно и, словно бы сплюнув, голову опять опустил. Фил кинулся вновь врукопашную, но вскоре руки его повисли, как плети, видимо, он их отбил. Тут Фил покачнулся и рухнул вблизи быка. Служители еле подняли его, увели к трибунам.
   Арена ревела в исступлении. Наверное, никаких распоряжений и не прозвучало, а само собой, словно из чрева Арены, выражением ее яростного чувства, выкатился на поле, сверкая блеском стали, тяжелый танк с зенитным пулеметом и двинулся на быка Мигуэля. Данилов задержал дыхание. Гусеницы танка, энергично надвинувшись, вызвали в принсипском быке свежие ощущения, бык вскочил. Ошарашенно он глядел секунды две на танк, потом крутанул хвостом, прижал подбородок к груди, подцепил рогами танк, перевернул его и покатил машину, словно степное растение. Зенитный пулемет отлетел тут же, скорострельная пушка погнулась, а что ощущал теперь экипаж, никто не знал. Никто и не думал об экипаже, все были в панике, вскочили с мест, бежали к выходам, пропуская вперед женщин и детей. Однако у самого барьера бык Мигуэль успокоился, оставил танк, потянулся и тихо пошел в туннель. Данилов понял, что и сейчас он не проснулся, а движется в полной дреме, ноги его несут туда, где ему было хорошо. Бык Мигуэль вернулся к своей подстилке, улегся, прикрыл себя попоной, раздобытой Даниловым, и опять затих.
   Зато город был по-прежнему взбудоражен. Но Данилов, оценив ущерб, нанесенный принсипским быком, несколько успокоился. Ущерб был скорее моральный. Многие приобрели теперь печальный комплекс принсипского быка. Не исключалось, что сегодняшний позор мог вызвать появление странствующих рыцарей. Что касается ущерба материального, то он был привычным – разбитые стекла, опрокинутые автомобили, разоренные гнезда любви. Были ушибы, переломы, инфаркты, но они случились бы и без быка. Был покалечен экипаж танка, но кто просил этих неуравновешенных смельчаков идти в наступление! В общем, если бы Данилов вчера во время куплетов тореадора и перешел в демоническое состояние, особых усилий для охраны населения Мадрида от него не потребовалось бы. Ну и ладно.
   Однако после корриды события двинулись дальше. В половине двенадцатого ночи принсипский бык Мигуэль был похищен пятью террористами, среди них одним японцем или филиппинцем, посажен в украденный ими большой самолет и увезен в неизвестном направлении. Через полтора часа Бурнабито получил телеграмму из Нуакшота, что в Мавритании, террористы, или кто там они, делились с Бурнабито ультиматумом: или в одиннадцать дня Бурнабито кладет пять миллионов на бочку и возвращает семье левого крайнего Чумпинаса, купленного им в Санта-Фе, или в пять минут двенадцатого принсипский бык Мигуэль отбывает в воздух вместе с обломками самолета. При этом похитители поздравляли доктора Бурнабито со вчерашними десятью миллионами долларов, полученными им за корриду и за продажу телевидению права на показ быка. Власти Нуакшота заявили, что они не имеют никакого отношения к террористам, просили Бурнабито пожалеть быка, просили пожалеть и Нуакшот, у террористов лазерные пистолеты, они ими всех пугают.
   В Нуакшот Данилов даже и не стал заглядывать. Там вблизи была Сахара, пыль и жара, а бык Мигуэль все равно, небось, спал. Переносить самолет с Мигуэлем обратно в Мадрид Данилов не захотел. И Бурнабито был ему не симпатичен, да и мало ли какие намерения имел Кармадон! Данилову стало жалко террористов. В это мгновение на глазах Данилова секретарь принес доктору Бурнабито новую телеграмму. Похитители в связи с упрямым молчанием Бурнабито сокращали условия действия ультиматума. Ежели через час, заявляли они, Бурнабито им не ответит, к принсипскому быку немедленно будут применены необходимые меры. Жить он, возможно, и останется, но вряд ли от него появятся телята. Бурнабито чуть ли не всю воду выплеснул из бассейна. А Данилов усмехнулся. Однако и призадумался. А что, если Кармадон так разнежился, что все защитные системы в нем погасли? Мало ли какие неприятности могли тогда причинить ему лазерные пистолеты. Вдруг попортят шкуру или еще что! Дело было не таким уж и спокойным. «Через час я туда загляну, – решил Данилов. – А за час вряд ли что они ему сделают…»
   Он сдвинул пластинку браслета и вернулся к людям.
   Ближний пенсионер еще не дотянул руку с пешкой до жертвенной ладьи. Что-то будто кольнуло его, и он обернулся в сторону Данилова. Он все ждал, подмигнет ему Данилов или нет, и, видно, ему показалось, что подмигнул. Игрок обрадовался, вернул пешку на место со словами: «Э, нет, ты меня не одурачишь!» Противник его надулся и заявил: «Дотронулся до фигуры – ходи!» Они заспорили, Данилова пытались вовлечь в спор, причем ближний игрок смотрел на него как на друга, а дальний – как на врага. Данилов смутился, сказал, что шахматы видит в первый раз, и бульваром пошел к стоянке маршрутного такси.

13

   Клавдия Петровна караулила Данилова на углу Чехова и Настасьинского, была недовольна тем, что Данилов явился позже нее.
   – Пошли, – сказала она энергично. – Прошу тебя, прими виноватый вид. И глупый. Мне во всем поддакивай… Экий ты сегодня! Даю голову на отсечение, но дома ты не ночевал. А? Я ж вижу! Другая женщина на моем месте тебе знаешь что бы сделала!.. Хорошо, я молчу… Ты читал сегодня про синего быка?
   – Чего? – удивился Данилов.
   – Я говорю, ты про синего быка сегодня в «Труде» читал? Хорошо, я тебе потом расскажу…
   Все обошлось быстро и без волнений. Правда, дверь опять открыл обаятельный пират Ростовцев, окончивший два института, ручку Клавдии поцеловал, убрав на мгновенье изо рта федоровскую трубку с махорочным табаком. Попугай на его плече сидел нынче не зеленый, а синий, клювом был крючковатее и злее прежнего, да и сам Ростовцев, казалось, осунулся в ночных злодейских делах. Народу в прихожей стояло мало, день сегодня был назначен не регистрационный, а конфликтный. На этот раз нутриевую шапку Данилов к корыту не пристроил, а с ней в руках подошел к столу хлопобудов. У передвижников вроде бы все просители имели шапки в руках. Тут Данилов увидел, что хлопобуды – и Облаков в их числе – Клавдию Петровну не то чтобы боятся, но уважают. И было заметно, что она для них человек свой. Ей тут же бы восстановили очередь, но надо было соблюсти формальности. Клавдия Петровна, показав на Данилова, заявила, что он человек рассеянный, корыстный, своего рода артист, хотя и глубоко порядочный. Он-то и прикарманил ее пятнадцать рублей, произведя затор в очереди. Данилов написал заявление, в нем слова Клавдии подтвердил. На Данилова сразу стали смотреть с сочувствием, и даже международник в красивых очках, уж на что был суров к оскалам и гримасам, а и тот, казалось, потеплел. Тут Клавдия Петровна, уловив в хлопобудах слабинку, деликатно спросила, в нарушение правил очереди, долго ли ей ждать своих прогнозов. Облаков взволновался, маленький, быстрый, корсиканец в Фонтенбло, прошелся вдоль стола, сказал, что этого он пока сообщить не может. «Я понимаю, понимаю», – смиренно кивнула Клавдия Петровна, а в глазах ее Данилов прочел: «Болтайте, болтайте, я-то уж свой прогноз знаю!» Тут бы и уйти, но пегий человек с вахтенным журналом обратился к Данилову с просьбой дать инициативной группе подписку о неразглашении.
   – А зачем? – удивился Данилов.
   – А затем, чтобы были соблюдены все условия чистоты проводимого опыта…
   – Ну, пожалуйста, – сказал Данилов.
   Когда он опустил ручку, все притихли, и у Данилова возникло ощущение, будто отныне он будет связан с хлопобудами чем-то важным. Пусть не кровью, но и не чернилами.
   Расстались хлопобуды с Даниловым хорошо. У Ростовцева, вблизи дверей, на плече сидел вместе с попугаем теперь еще и хомяк. Данилов хотел пройти от Ростовцева подальше, а Клавдию к румяному пирату так и потянуло. Данилов чувствовал что он Клавдии мешает, но куда ж ему было деваться?
   – Все, – сказал он на улице, – я с ними закончил.
   – Ну нет, – возразила Клавдия. – Не думаю. Они к тебе хорошо отнеслись.
   – А если б плохо отнеслись, мне-то что?
   – Не храбрись! Они люди серьезные, без эмоций, а на одной науке… Если что не по ним, они тебя в порошок.
   – Ты меня напугала. Я и вовсе буду от них подальше…
   – Нет, Данилов, – сказала Клавдия, – ты будешь пристегнут к моей сумасшедшей идее…
   Данилов хотел было возразить Клавдии, но подумал, что лучше саботировать идею молча.
   – Когда же ты мне идею-то откроешь? – спросил он.
   – Тише! Молчи! В ближайшие дни и открою!
   Тут Клавдия Петровна вспомнила:
   – Слушай, ты не знаешь, кто такие голографы?
   – Что-то читал, но не помню. Зачем они тебе?
   – Видишь ли, – сказала Клавдия Петровна печально, – по побочным прогнозам выходит, что через десять лет мне не так Войнов будет нужен, как голограф…
   – Какой голограф?
   – Какой-нибудь… Стоящий… С умом… И мужчина.
   – Да брось ты! Тебе-то – и какие-то голографы!
   – Это они теперь голографы, – возразила Клавдия Петровна, – а через десять лет, говорят, они будут более других одетые.
   – Ну смотри… А что же. Войнов побоку?
   – Нет, отчего же, – в голосе Клавдии вместе с печалью возникла и нежность, явно вызванная мыслью о Войнове. – У нас с Войновым еще есть время… Но, конечно, мне и сейчас надо почитать что-нибудь про голографию, чтобы знать, как себя вести. А впрочем, это частности!
   – Частности, – кивнул Данилов. – Ты взяла пеньюар?
   Он теперь испытывал к австралийскому пеньюару чуть ли не симпатию, и судьба его Данилова беспокоила.
   – Ну, конечно, спасибо тебе! Я передала твои рекомендации Войнову, он тут же велел брать! А с париками они нас с тобой обвели вокруг пальца!
   Наконец, возле «России» они попрощались с Клавдией, однако Данилов крикнул ей вдогонку:
   – Слушай, а что ты говорила насчет быка?
   – Ты прочти! – обернулась Клавдия. – Это очень интересно. Я бы много отдала, чтобы побыть с ним рядом… Я потом расскажу…
   «Ну все! – подумал Данилов. – Еще два дня – и все! Конец Клавдии и ее хлопобудам!»
   Однако в Москве прошел час. В Мадриде, стало быть, тоже.
   Данилов приблизился к Пушкину, сел под ним на лавочку, но уже без шахмат, а с романтически настроенными людьми, чающими движения часов. Пластинка браслета сместилась, Мадрид предстал перед Даниловым во всей своей утренней красе. В провинцию, в народ уже двигались на лошадях Пржевальского, взятых из частных заповедников, первые странствующие рыцари, пораженные комплексом принсипского быка. Правда, без оруженосцев. Один лишь бывший Резниковьес ехал при официанте. Как Данилов и ожидал, Бурнабито сдался. Пять миллионов было положено на бочку, а левый крайний Чумпинас освобожден от условий контракта и мог вернуться к семье, в Санта-Фе. Журналистов Бурнабито принял у себя на вилле, пребывая в полотняных плавках в проточной морской воде. Он выглядел утомленным, но и довольным. Свое решение он объяснил гуманными упованиями. Ему было жалко быка Мигуэля, жалко авиакомпанию, жалко служителей аэропорта Нуакшота, жалко семью этой левой крайней скотины Чумпинаса. Город ночью не спал и чего-то ждал. Решение Бурнабито не то чтобы всех расстроило, а как-то опечалило. В том исходе было благоразумие, но не было страстей, и теперь все, даже и тихие люди, жалели, что ничего не взорвалось и не лопнуло.
   Это разочарование душ обернулось шумным протестом против уступки негодяям террористам и сантафевской негодяйке жене левого крайнего Чумпинаса. Назревал скандал. Бурнабито, улыбнувшись, заявил, что Чумпинаса заменит куда более яркая звезда, он, Бурнабито, не пожалеет денег. Может быть, Мюллер. Может быть, Ривеллино. А может быть, – тут доктор Бурнабито сделал театральную паузу, – а может быть, и сам Виктор Папаев из московского «Спартака». Папаеву уже сделано предложение. Имя Панаева произвело фурор. Журналисты остолбенели. «Как! Сам Папаев! Не может быть! Экстра-экстра-экстракласс! Грандиозно! Три корнера – пенальти!» Стало ясно, что проныр лукавый Бурнабито и на этот раз себя не укусит за локоть.
   Тем временем принсипский бык Мигуэль самолетом прибыл в Мадрид. Уж на что он вчера стал неприятен местным жителям, а теперь, после ночных переплетов и нуакшотского сидения, его встречали как родного. С гитарами, с кастаньетами. Бык опять лежал, лишь иногда поднимал голову и смотрел на публику мутным глазом. Однако теперь в его позе и взгляде виделось нечто царственное. Вынесли его из самолета на специальных носилках человек двадцать – все атлеты. Данилов при этом опять пожалел бедняг террористов, в особенности японца или филиппинца. Тут же бык Мигуэль был снова водружен на орудийный лафет и в сопровождении мотоциклистов мадридскими пласами и авенидами благополучно отправлен в предназначенную ему резиденцию.
   Прямо в аэропорту доктор Бурнабито устроил пресс-конференцию. Во вчерашней корриде не было у него с быком ни сговора, ни какого-либо тайного соглашения. Только бессовестные люди могут теперь требовать деньги назад. Медицинские светила признали сегодня, что бык Мигуэль находится в заторможенном, если не сказать сонном, состоянии. Видно, он утомился в хинной роще, или недоспал, или укушен принсипской мухой цеце, или еще не прошел акклиматизацию. Но уже в ближайшие часы, заверил Бурнабито, бык Мигуэль будет бодрым и беспечным. И сделает это любовь. Лучшие особи женского пола типа коровы, томные, страстные, собраны сейчас в ожидании Мигуэля. Кого он выберет – дело его. Найдутся и другие трогательные натуры. Кстати, заметил Бурнабито и улыбнулся с некиим большим смыслом, получена телеграмма от суперзвезды Синтии Кьюкомб. Синтия летит в Мадрид, она готова отдать сто тысяч долларов только за то, чтобы провести час в компании с принсипским быком. Ну что же, Бурнабито и ученые консультанты обсудят просьбу Синтии, главное, чтобы в итоге всех мер, закончил Бурнабито, сделать добродетель ощутительною.
   Еще и Синтия Кьюкомб! Синтия давно уж заткнула за пояс и Мерилин, и Брижжит, и Элизабет. Одни камни в оправах, какие на ней иногда висели, стоили далеко не один миллион долларов. Синтия на экране умела быть не только секс-бомбой, но и секс-облаком. Подкупало и то, что Синтия в наиболее лирических сценах перед кинокамерой не играла, а жила. Фильмы ее, в числе их «Сентиментальное танго», даже и в скандинавских странах шли из-под полы, да и то порезанные ханжеской скандинавской цензурой. И вот Синтия Кьюкомб летит к принсипскому быку. Тут не один Мадрид, тут и Данилов взволновался!
   Он взглянул на Мигуэля. Бык спал в отведенной ему резиденции на львиной шкуре. Данилов зевнул.
   Зевнул он в Мадриде, а губы свел возле Пушкина, вернувшись в человеческое состояние. «Кабы и мне поспать сейчас!» – возмечтал Данилов.
   Но где уж было ему поспать!

14

   Он хотел уверить себя в том, что Кармадон заразил его зевотой, но это было бы ложью. Данилов и сам недосыпал.
   Сегодня ладно, сегодня он не выспался известно почему, сегодня была радость. А недосыпал он изо дня в день, и все из-за суеты, из-за долгов, из-за того, что для себя мог заниматься музыкой чаще всего ночью. По ночам он играл, но вполголоса, щадя людей, не то что сосед Клементьев, деревянный духовик из детской оперы, для души поместивший прямо у Данилова за стеной электроорган. Как слабосильный школьник, Данилов ждал выходных дней, чтобы отоспаться.
   «Как бы в яме сегодня не заснуть!» – обеспокоился Данилов. Однажды он заснул, был случай, пульт свалил, однако смычок его и тогда не отпустил струн. Теперь Данилов усердно пил кофе в буфете и возбуждал себя хоккейными разговорами. В один из перерывов он позвонил Наташе просто так, чтобы услышать ее голос, но Данилову сказали, что Наташа ушла на склад, за химической посудой.
   Вечером играли «Настасью Филипповну». «Настасья» кончилась в десятом часу, а «Спящая» с ее пятью актами – в одиннадцать. После «Спящей» Данилов мог поднимать гири, а после «Настасьи» лишь опускал голову под струю холодной воды. И «Настасью»-то он любил! Это была прекрасная музыка, сочиненная мастером, нервная, высокая, как диалог Достоевского, с пронзительным смешением голосов, с точными, по звуку и мелодии, ответами на движения душ, страдающих на сцене, или и не ответами, а наоборот – предвосхищениями этих движений душ. Музыка «Настасьи» была сродни Данилову, он знал, что и его дорога музыканта рядом или хотя бы ведет в ту же сторону, но здесь, в яме, он был не творец, а исполнитель, работник, и помимо всего прочего должен был хорошо считать. Данилов считать в музыке любил и умел, но в «Настасье» именно из-за мгновенного отражения музыкой мятущихся и быстрых чувств счет был сложный, как ни в какой другой вещи, только «Весна священная» «Настасье» не уступала. Счет не давал Данилову в «Настасье» передышек, вот и вставал Данилов в десятом часу с места измочаленный. Нынче и кофе не помогал, глаза у Данилова слипались, были эпизоды, когда он играл в полудремотном состоянии, вздрагивал, будто очнувшись, а счет в нем словно вело некое устройство, не умевшее ошибаться. «Дотянуть бы до конца – да и на морозец!» – мечтал Данилов.
   Рядом с ним сидел усатый Чесноков, молодой альтист, введенный в «Настасью» после пяти репетиций. Чесноков все делал как надо, и перелистывал ноты, и уж, конечно, производил смычком точно такие же движения, как и Данилов, однако звука его инструмента Данилов не слышал. Видно, Чесноков робел, сбивался со счета и боялся, как бы ошибкой не вызвать гневных или язвительных слов дирижера. Оттого его смычок и летал, не достигая струн. Чесноков понимал, что Данилов не мог не заметить его хитростей, смущался, отводил глаза. Данилов уловил мгновение и – естественно, не прерывая в уме счета – шепнул ему: «Не расстраивайтесь. Это действительно сложная вещь. Привыкнете к ней – и у вас пойдет… Поверьте мне…»
   В антракте Данилов поспешил в буфет в надежде, что тонизирующий напиток «Байкал» одолеет его зевоту. За столик к Данилову присели флейтист Садовников и скрипач Николай Борисович Земский. Взяли пиво.
   – Красивая девушка была с вами вчера, Володя, – сказал Садовников.
   – Красивая, – согласился Данилов.
   – Данилов, а ведь ты демон! – гулко рассмеялся скрипач Земский.
   – Я вас не понял, Николай Борисович, – сказал Данилов.
   – Да я насчет баб! – Земский при этом наклонился к уху Данилова, сам же загоготал на весь буфет, а в буфете были иностранцы и школьницы. – Ты ведь с бабами-то демон!
   Николай Борисович Земский был обилен телом, басом в Максима Дормидонтовича Михайлова, стаканы, уже пустые, на спор раскалывал звуком, лыс, зато с кустистыми бровями, имел прозвища Людоед и Карабас, в коллективе слыл как охальник и бузотер. И дирижеры боялись его озорства. Николаю бы Борисовичу с его комплекцией, раздетому, выступать в цирке вместо Новака, а уж в оркестре дышать могучей грудью хотя бы в гигантскую медную трубу, делать «фуф-пуф» в страшных местах, а он был скрипач, причем искусный, нежнейший. Правда, последние полгода он не играл. То есть он играл, но как сегодняшний сосед Данилова Чесноков, лишь изображая движения смычка. Делал он это куда более артистично, нежели Чесноков. И струн он не касался не из боязни совершить ошибку, а из творческого принципа. Если бы его попросили для проверки сыграть любую партию, он бы ее сыграл не хуже первой скрипки. Но с такой просьбой к нему никто не обращался, при наличии тридцати шести скрипок молчание одной из них в оркестре, пусть и нежнейшей, можно было не заметить. Ближайшие же к Земскому скрипачи сидели робкие, знавшие, что он потом их все равно перекричит. Впрочем, может быть, они уважали его принципы, а принципы эти не позволяли Земскому создавать звук. Он принял в творчестве новую веру, по ней сочиненные им звуки должны были возникать лишь внутри предполагаемых слушателей. Он бы и вовсе бросил старую музыку, однако ему оставалось два года до пенсии, а пенсию Николай Борисович получать намеревался. В быту он был бесцеремонен, что, видно, объяснялось незащищенностью его натуры, но к Данилову относился уважительно. Во-первых, потому, что видел в нем музыканта, пусть и старой школы. А во-вторых, он был членом кооператива, в котором Данилов входил в правление. У Данилова Николай Борисович и узнавал всякие домовые новости. Обижался он на Данилова, лишь когда тот, забывшись, называл его Земским. «Я не Земский. Земские были соборы и врачи, – ворчал он. – Я – Земской!»
   – Мишу-то Коренева хоронил? – спросил Земский.
   – Хоронил, – кивнул Данилов.
   – Я вот не смог пойти… Да… А он ведь мои мысли о музыке почти принял, – сказал Земский. – Да испугался их в суете-то!
   – Какие ж у вас такие мысли, Николай Борисович? – спросил флейтист Садовников.