Страница:
Те месяцы, что Будков начинал быть инженером в Саянах, приглядывался да примеривался, в шкуру итээровскую влезал, повезло ему с начальником – хриплоголосый Фролов принял его к себе в прорабы. Походил Фролов на гоголевского городничего, седые волосы его торчали свинцовым ежиком, воротничок кителя был туговат для шеи, а крючки да пуговицы Фролов не привык расстегивать. Понимал Фролов, что нужно ему отодрать от себя привычки, приобретенные в долгие годы работ с заключенными и оргнаборовцами («какие мы дороги строили»), многое он уже понимал, однако трудно было ему переродиться, и даже на мастеров он рычал, а ведь пытался сдерживать себя.
Поначалу Будков на рожон не лез, просил себя не горячиться, он считал, что после диплома главное для него восстановить уверенность в себе самом. Фролов, конечно, возмущал его, но, несмотря на всю солидность и свирепость, начальник поезда скорее вызывал у Будкова иронию. Будкову казалось, что время Фролова кончилось, что все и всюду – и в Курагине, и в Абакане – видят самодурство Фролова, его полную техническую беспомощность или хотя бы обыкновенную человеческую тупость, а потому вот-вот, ну не сегодня, так завтра, но уж обязательно с позором Фролова выгонят. Но шли дни, недели, месяцы, а Фролова не выгоняли. Его журили часто, иногда взыскания объявляли, а иногда и благодарностями в приказе обласкивали, потом снова журили, но гнать не гнали.
И когда перестал Будков чувствовать себя несмышленым практикантом, узнал на своей горбине, что к чему, а Фролов все был над ним, все командовал им, все мешал ему и другим мешал, это начало раздражать Будкова всерьез. И дело было не только в том, что Фролов позволял себе кричать на него, оскорблять его, – в конце концов, Будков мог бы и стерпеть это. Дело было в том, что уже с войны жизнь приучила его работать в полную силу, не умел он иначе, сачковать ему было противно, а распоряжения начальника поезда заставляли его разводить руками. Фролов устарел, отстал от времени, баней бы ему заведовать в Абакане, пар поддерживать да следить, чтобы пиво в буфете не разбавляли, а он пытался в Саянах тянуть такую махину.
Будков привык трезво смотреть на людей и свои возможности оценивал трезво и справедливо, понимал в спокойных рассуждениях, что, будь он начальником поезда, он принес бы пользы во много раз больше, чем Фролов. Он ощущал себя лейтенантом, который попал под команду тупого и грубого майора, но лучше его знал, как можно распорядиться батальоном. И он не хотел слушаться тупого майора.
И вовсе не из-за стремления к карьере. Просто еще в холодном и гудящем цехе авиационного, в натянутую струной пору своей первой зрелости, он старался не увиливать ни от одного крошечного дела, знал, ради чего он, тринадцатилетний пацан, пришел на завод, подставлял мужским заботам худенькую спину и выдерживал такие тяжести, какие и машине не под силу. С тех пор он и положил себе за правило: «Если не ты, то кто же?» – и брался за дела, от которых отказывались его приятели, прекрасно понимая, что ждет его впереди. Кроме всего прочего, он в пору раздумий и споров шуметь на трибунах не шумел, но переваривал все всерьез, тяжело, про себя и дал клятву, ну, не клятву, а обещание – и впредь не шуметь, а делать, делать то, ради чего история взорвалась революцией, быть ее практиком, быть ее ассенизатором и чернорабочим. Впрочем, последнее говорилось себе ради красного словца, чернорабочим Будков побыл, а когда он поглядывал на своих однокурсников, малолеток лишь гаревой запах войны испытавших, он иногда подумывал о несправедливости времени, уравнивающего несоизмеримое, и о том, что он, пожалуй, имеет больше прав на житейское и служебное благополучие, чем они. Но мысли эти Будков потом гнал и все подставлял свои плечи пудовым общественным тяготам, презирал убеждение многих своих товарищей: «Активистом быть не модно» – и был готов взвалить на себя обязанности потруднее, если бы понадобилось. Он и в Саяны распределился без особых раздумий и не из-за видений грядущих удач.
А в Саянах, встав на ноги, переступив пору ученичества и трезво взвесив все, он пришел к убеждению, что и впрямь, сменив Фролова, принесет больше пользы людям и делу. И он решил стремиться к тому, чтобы сменить Фролова, в решении своем он не видел ничего постыдного, нечестного или даже подлого, это был реальный подход к делу, Фролов путался у времени в колесах, а если бы появился в поезде человек толковее его, Будкова, Будков бы с охотой согласился работать у него прорабом или мастером. Но такого человека пока не было.
Первые его попытки установить в поезде справедливое положение вещей были не приняты или не замечены и заставили Будкова вспомнить о Дон-Кихоте. Фролов, конечно, понял его, не такой уж дуб был, каким казался, волчьими петлями уходил он из-под красных флажков, затаивал злобу. И Будков знал: дай он хоть малейший повод, Фролов не растеряется, своего не упустит; шишки набить Будков не боялся, но сознание того, что предпринятые им рискованные и трудные действия бесплодны, его удручало. Когда он раздумывал над причинами неудач, он приходил к мыслям, что Фролов выкручивается средствами запрещенными, подлыми, не брезгует ничем – ни обманом, ни интригами, он же, Будков, ходит тропками прямыми, не нарушая высоких категорий чести и морали. Он и не хотел нарушать их, но понимал, что путь к правде будет у него долгим и, может быть, мучительным.
И в один прекрасный день явилось: «А почему бы с волками не поступать по-волчьи?» Будков привел себе тогда в облегчение множество примеров; из них следовало, что ломиться плечом в стену не самое лучшее. Тогда и надумал он пойти иным путем, но не фроловским, подлым, нет, а окольным, что ли. Для начала нужно было, чтобы на него обратили внимание и невольно сравнили с Фроловым. Теперь он старался быть замеченным, выступал на всяких совещаниях с президиумами, выступал толково и ярко, печатался в многотиражке с дельной критикой и оставлял зарубки в мозгах. Потом пришла очередь моста. Он и тогда не был уверен, да и сейчас не уверен, что мысли его были самыми разумными и стоило отказываться от постоянного бетонного моста, и все же идея с деревянным мостом увлекла его, и он горы сдвинул, а проект пробил. Магические слова повторял в спорах: «Зато мы сможем уже в этом году решительно увеличить освоение капиталовложений», и все примолкали, думали: «Да, освоение капиталовложений…», спорили снова, но потом сами же говорили: «Да, но освоение капиталовложений…»
Ох, как спешил тогда с мостом Будков, ох, как спешил. И испольновские парни спешили, они-то Фролова тоже ненавидели. А Фролов как раз попался на небольшой махинации, потянули его в Абакан, драить собирались, но Будков почувствовал, что и на этот раз Фролов останется при своих интересах, выговором строгим отделается, ну, в крайнем случае, ему не поздоровится по партийной линии, а снять не снимут, не снимут, подумают: «Сукин он, конечно, сын, но кто его заменит, есть у них один молодой, Будков, вроде толковый, да какой он в деле, пока неясно…»
Ох, как Будков хотел послать в Абакан телеграмму с Сейбы: «Мост готов» на месяц раньше срока, нате вам, пожалуйста, сотни тысяч в оборот пускайте и подумайте, нет ли Фролову замены. Ох, как хотел он послать тогда эту телеграмму в Абакан, дорого яичко к Христову дню, а бута не было, проклятого бута не было, маленький гравий мозолил глаза, маленький гравий подскакивал в кузовах самосвалов. Что было делать, из-за этого проклятого бута горлодер Фролов мог остаться на своем месте, на беду сотен людей, на беду этих вот замечательных плотников, которых Будков полюбил. Что было делать?
«А, пошло бы все к черту! Будь что будет?» – махнул тогда рукой Будков, не выдержал, так уж ему хотелось послать телеграмму, утречком, в день обсуждения, взвинчен был, наркоманы, наверное, меньше мучаются, мечтая об уколе морфия, руки Будкова дрожали на сосновской почте, когда ковырял он ручкой зеленоватый телеграфный бланк. «Ничего, через пять дней я все же достану этот бут и заложу его в ряжи», – говорил он себе, успокаивал себя, а уж через три дня привалила комиссия, и ничего ему не оставалось, как водить комиссию за нос, врать, холодея, и подписывать липовые бумаги. «Сейчас они все узнают, все увидят, какой позор, так тебе и надо, авантюристу…» Ничего не увидели, руки жали, вскоре и стал Будков начальником поезда, значит, в самое яблочко попал со своей затеей. Он все обещал себе, что, конечно, в самые ближайшие дни загрузит ряжи, и все будет как в бумагах, но, когда бут пришел наконец, Будков забоялся устраивать починку моста и погнал машины дальше, к Тролу, там и ссыпали бут, якобы для завтрашних тоннельщиков.
Он еще долго психовал из-за моста, все ждал, что правда откроется, и себя укорял, но шли дни, наваливались новые заботы, и все они позначительнее прежних, и, заваленный ворохом их, Будков или забывал о мосте, или вспоминал о нем, как о чем-то мелком и второстепенном в своем новом большом хозяйстве. Дела в поезде шли прилично, все видели пользу от смены руководства, а Будков даже в часы самокопаний говорил себе, что вреда сейбинская авантюра никому не принесла и вряд ли принесет и совесть свою белить хватит. Кроме всего прочего, он иногда занимался теорией и пришел к выводу: столько всяких объективных обстоятельств, столько несовершенных, мягко сказать, людей мешают делу или тормозят его, что волей-неволей и впредь придется ему для пользы же дела иногда ступать на окольные тропки. Но и знать разумную черту, за которой начинается или опошление дела, или преступление. И черту эту не переступать.
Он и не переступал ее, а когда и ввязывался во «фланговые операции», как он теперь называл их, всегда находились оправдания, и оправдания эти были высокого стиля.
«А неужели мне быть неловким рохлей или прекраснодушным карасем и не обращать внимание на то, что из-за этой неловкости, из-за этого прекраснодушия страдают твои же люди, дело страдает, неужели ждать, когда все будет выходить в очищенном, дистиллированно-благородном виде? Ну нет, Фроловы нам не нужны, но и чистоплюи тоже. А нужны деловые люди, хваткие, цепкие, но и честные, умеющие тянуть бечеву и которых не проведешь…»
Он и себя относил к деловым людям и, поглядывая на себя трезво, понимал, что, пожалуй, преуспел в своих стараниях, его энергия, его пробивные способности, умение привить в поезде современные методы работы были оценены – поезду не раз вручали переходящие знамена и премии, а рабочие его жили лучше да денег имели больше, чем их соседи, это точно, уж этому-то он был рад. И еще он был рад тому, что сам повзрослел, научился многому и теперь уж наверное мог бы потянуть бечеву и потолще.
Но и горькие привкусы появились в его жизни. Кое-что приходилось делать скрепя сердце, морщась, и в себе многое не нравилось. Вот хотя бы эта чертова система нужных людей. Всюду, чтобы, скажем, ребят своих фронтом работ обеспечить, машины достать или резину к ним, или даже паршивые футболки завезти в поселковый магазин и китайские кеды «Два мяча», или кое-какие идеи пробить, да мало ли для чего, для будущего, на всякий случай, всюду приходилось заводить этих самых нужных людей, заискивать перед ними, задабривать их, поить их, просто льстить им, а самому рожи корчить про себя. А что делать? Вот и Петра Георгиевича считает он ничтожеством, а и перед ним политику вынужден делать, и, как быть с Ливенцовым, неизвестно…
Или то, что он приучился подлаживаться в разговорах к своим собеседникам, независимо от того, кто они, министры или уборщицы. И все для того, чтобы они были довольны им или, по крайней мере, не были им раздражены. С одним рабочим Будков разговаривал вежливо и интеллигентно потому, что паренек этот приехал из Ростова после десятилетки, по вечерам корпел над книгами и хотел видеть своим начальником интеллигентного человека. С другим рабочим Будков говорил намеренно грубовато, сыпал матерными словами, потому что этот рабочий интеллигентов презирал и не стал бы уважать начальника, если бы тот не ругался матом. Третьему требовались шуточки и анекдоты, и Будков, как фокусник, вытаскивал для него шуточки и анекдоты. И для каждого из своих начальников Будков находил особый стиль разговора, и все они вроде бы бывали им удовлетворены. На одного Будков и покричать себе позволял – тот не терпел рохлей, а уже другому приходилось искать слова учтивые, поскольку это был очень обидчивый и мнительный товарищ. Не однажды ловил себя Будков на этих речевых перестройках и в конце концов посчитал, что ничего в них зазорного нет, наверное, руководителю полагается быть и дипломатом, тем более что не заставлял себя разыгрывать разные роли, а все получалось естественно, само собой. И все же что-то в этих метаморфозах его угнетало…
Или вот эти его авантюры… Конечно, нужно от них отказаться… Спокойнее, спокойнее… Сколько раз он уже обещал себе, что история с мостом не повторится, ан нет, повторяется… Но что делать? Увы, он не идеальный человек, да и не боги горшки обжигают, а обжигать-то надо.
Нет слов, тереховские требования благородны, и он, Будков, разделяет их, но они, наверное, рассчитаны на вакуумные условия. Вот ведь как. Хотелось бы посмотреть, как у Терехова самого дело пойдет, как запоет он. Впрочем, чего тут врать, доводилось видеть Терехова в деле. И не раз. В том-то и суть, что доводилось. Свидетелем был, как принимался лезть Терехов напрямик. Будков покачивал головой, молчал, сочувствовал Терехову, побаивался, как бы не свернули ему шею, так нет, к удивлению Будкова, все выходило по-тереховски. И сидел Терехов занозой в будковской совести; хотя Будков и говорил, что любит и ценит Терехова и что никаких столкновений между ними быть не может, он все же послал его на Сейбу, от себя подальше, – ощущение того, что живет с тобой рядом человек и как бы невзначай берет высоту, которую, по будковскому разумению, и пытаться-то брать бессмысленно, ощущение этого было Будкову неприятно. Правда, он говорил, что отчуждение появилось между ним и Тереховым после одного памятного совещания в Красноярске, а не по какой другой причине. На совещании том Будков без всякой корысти, а просто в запале речи приписал кое-какие заслуги своим орлам и Терехову с бригадой в том числе. Терехов же через полчаса взял слово и вместо того, чтобы говорить по существу, принялся своего начальника поправлять. Будков, взволнованный, расстроенный, в перерыве объяснялся с Тереховым, каялся, что погорячился: «Сам не знаю, как меня угораздило! Сколько раз давал себе обещание не выступать… Не умею… Как на трибуну выйду, все перед глазами плывет, люди вверх ногами сидят… А ты молодец… Спасибо тебе…» Терехов стоял красный, насупившийся, отводил глаза, и Будков так и не понял тогда, затаил ли Терехов против него недоброе или просто смущен был своей вылазкой.
Конечно, напряжение, возникавшее порой между ним и Тереховым, проще всего было объяснять именно тем красноярским случаем, и иногда Будков даже верил в это объяснение, но ведь оно было неправдой.
И вот на тебе! Приходится теперь с Тереховым сталкиваться, а зря. Будков уважал Терехова, а уж когда тот трудился на Сейбе, вдали от него, так он вообще был очень доволен бригадиром.
Ну что ж, будет буря, мы поспорим и поборемся мы с ней. Бури Будков любил, ветер тут и нервен, и ледяные брызги в лицо, азарт и ярость пробуждали они в нем. Хотя какая тут буря, нечто серое появилось там, в синеватом уголке неба, окажется ли это серое тяжелой грозовой тучей или, попугав, расползется тишайшими кучевыми облаками? «Все улажу, все улажу». Конечно, он все уладит, вот поедет к сейбинцам завтра или послезавтра и все уладит, как уладил с Олегом Плахтиным, бочку масла выльет за борт скачущей по волнам посудины или подомнет под себя их неразумное, несвоевременное недовольство им. Но вот Терехов…
Так, так… Будков прохаживался по чердаку. Три шага к окну, три шага назад и опять три шага. Нет, он не пойдет ни на какие уступки, если Терехов заупрямится, этот сейбинский прораб на час еще пожалеет о своей горячности. Привыкший обдумывать ходы заранее, умеющий видеть их молниеносные и взрывные удары, Будков прикидывал теперь варианты возможных исходов заварившейся истории. Даже если бы Терехов добился своего, даже если бы он его, Будкова, и припечатал бы лопатками к ковру, если бы он заматовал его, и будковский король упал бы от огорчения, что ж, и такое, черт возьми, возможно, все равно и тогда Будков не долго бы ходил в поверженных. Люди не дураки, они уже узнали ему цену, не завтра, так через полгода они спохватятся, просто он им понадобится и тяжкий час, и они призовут его, успокоив самих себя: «Он все понял, больше не будет, а человек достойный, и мы с ним погорячились…» И уж любить будут крепче, чувствуя за собой вину. А Терехов… Что Терехов? О нем скажут: «Конечно, дельный он, честный, но зачем он тогда шум поднял, если их сравнивать с Будковым… Конечно, он принципиальный, но, может, он и склочник». И не простят ему потом его прямоты и в честности станут искать корысть… Но, скорее всего, в победителях будет не Терехов, а Будков. Надо погасить искру ногой и растоптать, – может, не на Сейбу податься, а сразу в Абакан, создать мнение, ведь обидно же оставлять кому-то свою должность, не ради себя он старался… А будет ли тот новый лучше его? Нет, он найдет людей, которые его поддержат, а кто поддержит Терехова? Сейбинские? Ну и пусть… И все? Не густо! Хотя ведь есть Зименко и его штаб…
И вот, вспомнив о Зименко, который уж непременно будет Терехова поддерживать, тоже чистюля, Будков расстроился, присел в креслице и закурил. И ему стало горько, как давно не было. «Крутишься, крутишься, – думал Будков, – чтобы людям сделать хорошее, и делаешь ведь, и ведь получается, пусть там себе неврозы зарабатываешь, колики в боку, и вот, на тебе! Из-за стародавней мелочи все может пойти прахом». А что же ему тогда оставалось в тот злополучный знойный день, последний день фроловской эпохи? Ведь распрекрасный Терехов тоже не безгрешен, Олег Плахтин много в нем сегодня порассказал – и о том, как мужика сейбинского веслом пришиб, и о том, как машину Чеглинцева приказал корежить, а теперь вот Шарапова послал купцом, и об Арсеньевой, тереховской крестнице, Олег не умолчал. Сведения эти были для будковских ран бальзамом, и не только потому, что их можно было пустить в атаку («в свое время, в свое время…»), а главным образом потому, что нынче они успокаивали Будкова, говоря: «Терехов, как и ты, ничем не лучше…»
«А Плахтин-то, – подумал Будков, – и впрямь может быть полезен…» Хотя он предложил стать Плахтину комсоргом просто так, сгоряча, вроде подарком наградил его за смирение, теперь он думал, может, и вправду стоит двинуть Олега в комсорги поезда. Надо подумать, надо… Зименко рекомендует Терехова, Терехова-то, конечно, изберут, но много ли толку будет от его содружества с начальником поезда? Нынешний комсорг слаб, Будкову не помощник, а Будкову нужен именно помощник, не оппонент и не критик с претензиями на самостоятельность, каким захочет стать Терехов, а помощник, умный, способный со страстью нести массам будковские идеи. Конечно, все нынче должны быть хозяевами и иметь собственное мнение, а изменить их мнение, если оно не совпадает с твоим, можно лишь в споре, убеждением, железными доводами, это Будков знает, но на это уходит уйма времени, а его нет, времени-то, мотки нервов и клеточки мозга, а они не ремонтируются, так уж лучше иметь под руками дельных соратников, которые бы понимали тебя с полуслова. Олег же Плахтин, казалось Будкову, мог бы стать именно таким соратником, Будков вспомнил, как он сегодня подчинил Олегову волю своей, воспоминание это принесло удовольствие. Надо будет сделать Олега комсоргом, как – он уж сумеет убедить своих ребят, не впервой, его уже окружают деловые люди, вот только молодежный лидер слабый…
«Хватит об этом, – сказал себе Будков, – утро вечера мудренее». Он поглядел на часы и посчитал, что может еще помозговать над приспособлением. Протянул руку и взял с полки сухарик.
Когда он спускался с чердака, взвизгнула доска перилец, она не скрипела, не пищала, а взвизгивала, как только он в темноте к ней прикасался, каждый раз он давал себе слово прибить ее, но все забывал в суматохе дней. «Завтра дам парню молоток, пусть приколотит. Пусть приучается…»
Сын спал, и жена спала. Будков чиркнул спичкой – посмотрел, где стул, на который он вешал одежду.
– Что? – приподняла голову жена.
– Спи, Лиза, спи, – успокоил ее шепотом Будков. – Да, знаешь, я решил Ливенцова не увольнять.
Лиза ничего не ответила, Будков нагнулся, нашел ее пухлые губы, поцеловал, он любил их. Стягивая рубашку, он думал о своем решении и радовался ему, тяжесть свалилась с плеч, черт с ним, с этим самодуром Петром Георгиевичем, найдем иной способ выбить проклятые деньги. Он долго не мог заснуть, все ворочался, Лиза во сне вздыхала, а Будков говорил себе: «Так лучше, и совесть жечь не будет». Он был взволнован собственным решением и повторял: «Ну и правильно, ну и правильно…» Вот только досадно было, что завтра же предстояло ему начать свару с Тереховым, а в союзники в этой войне приходилось брать Олега Плахтина. А что оставалось делать?
30
Поначалу Будков на рожон не лез, просил себя не горячиться, он считал, что после диплома главное для него восстановить уверенность в себе самом. Фролов, конечно, возмущал его, но, несмотря на всю солидность и свирепость, начальник поезда скорее вызывал у Будкова иронию. Будкову казалось, что время Фролова кончилось, что все и всюду – и в Курагине, и в Абакане – видят самодурство Фролова, его полную техническую беспомощность или хотя бы обыкновенную человеческую тупость, а потому вот-вот, ну не сегодня, так завтра, но уж обязательно с позором Фролова выгонят. Но шли дни, недели, месяцы, а Фролова не выгоняли. Его журили часто, иногда взыскания объявляли, а иногда и благодарностями в приказе обласкивали, потом снова журили, но гнать не гнали.
И когда перестал Будков чувствовать себя несмышленым практикантом, узнал на своей горбине, что к чему, а Фролов все был над ним, все командовал им, все мешал ему и другим мешал, это начало раздражать Будкова всерьез. И дело было не только в том, что Фролов позволял себе кричать на него, оскорблять его, – в конце концов, Будков мог бы и стерпеть это. Дело было в том, что уже с войны жизнь приучила его работать в полную силу, не умел он иначе, сачковать ему было противно, а распоряжения начальника поезда заставляли его разводить руками. Фролов устарел, отстал от времени, баней бы ему заведовать в Абакане, пар поддерживать да следить, чтобы пиво в буфете не разбавляли, а он пытался в Саянах тянуть такую махину.
Будков привык трезво смотреть на людей и свои возможности оценивал трезво и справедливо, понимал в спокойных рассуждениях, что, будь он начальником поезда, он принес бы пользы во много раз больше, чем Фролов. Он ощущал себя лейтенантом, который попал под команду тупого и грубого майора, но лучше его знал, как можно распорядиться батальоном. И он не хотел слушаться тупого майора.
И вовсе не из-за стремления к карьере. Просто еще в холодном и гудящем цехе авиационного, в натянутую струной пору своей первой зрелости, он старался не увиливать ни от одного крошечного дела, знал, ради чего он, тринадцатилетний пацан, пришел на завод, подставлял мужским заботам худенькую спину и выдерживал такие тяжести, какие и машине не под силу. С тех пор он и положил себе за правило: «Если не ты, то кто же?» – и брался за дела, от которых отказывались его приятели, прекрасно понимая, что ждет его впереди. Кроме всего прочего, он в пору раздумий и споров шуметь на трибунах не шумел, но переваривал все всерьез, тяжело, про себя и дал клятву, ну, не клятву, а обещание – и впредь не шуметь, а делать, делать то, ради чего история взорвалась революцией, быть ее практиком, быть ее ассенизатором и чернорабочим. Впрочем, последнее говорилось себе ради красного словца, чернорабочим Будков побыл, а когда он поглядывал на своих однокурсников, малолеток лишь гаревой запах войны испытавших, он иногда подумывал о несправедливости времени, уравнивающего несоизмеримое, и о том, что он, пожалуй, имеет больше прав на житейское и служебное благополучие, чем они. Но мысли эти Будков потом гнал и все подставлял свои плечи пудовым общественным тяготам, презирал убеждение многих своих товарищей: «Активистом быть не модно» – и был готов взвалить на себя обязанности потруднее, если бы понадобилось. Он и в Саяны распределился без особых раздумий и не из-за видений грядущих удач.
А в Саянах, встав на ноги, переступив пору ученичества и трезво взвесив все, он пришел к убеждению, что и впрямь, сменив Фролова, принесет больше пользы людям и делу. И он решил стремиться к тому, чтобы сменить Фролова, в решении своем он не видел ничего постыдного, нечестного или даже подлого, это был реальный подход к делу, Фролов путался у времени в колесах, а если бы появился в поезде человек толковее его, Будкова, Будков бы с охотой согласился работать у него прорабом или мастером. Но такого человека пока не было.
Первые его попытки установить в поезде справедливое положение вещей были не приняты или не замечены и заставили Будкова вспомнить о Дон-Кихоте. Фролов, конечно, понял его, не такой уж дуб был, каким казался, волчьими петлями уходил он из-под красных флажков, затаивал злобу. И Будков знал: дай он хоть малейший повод, Фролов не растеряется, своего не упустит; шишки набить Будков не боялся, но сознание того, что предпринятые им рискованные и трудные действия бесплодны, его удручало. Когда он раздумывал над причинами неудач, он приходил к мыслям, что Фролов выкручивается средствами запрещенными, подлыми, не брезгует ничем – ни обманом, ни интригами, он же, Будков, ходит тропками прямыми, не нарушая высоких категорий чести и морали. Он и не хотел нарушать их, но понимал, что путь к правде будет у него долгим и, может быть, мучительным.
И в один прекрасный день явилось: «А почему бы с волками не поступать по-волчьи?» Будков привел себе тогда в облегчение множество примеров; из них следовало, что ломиться плечом в стену не самое лучшее. Тогда и надумал он пойти иным путем, но не фроловским, подлым, нет, а окольным, что ли. Для начала нужно было, чтобы на него обратили внимание и невольно сравнили с Фроловым. Теперь он старался быть замеченным, выступал на всяких совещаниях с президиумами, выступал толково и ярко, печатался в многотиражке с дельной критикой и оставлял зарубки в мозгах. Потом пришла очередь моста. Он и тогда не был уверен, да и сейчас не уверен, что мысли его были самыми разумными и стоило отказываться от постоянного бетонного моста, и все же идея с деревянным мостом увлекла его, и он горы сдвинул, а проект пробил. Магические слова повторял в спорах: «Зато мы сможем уже в этом году решительно увеличить освоение капиталовложений», и все примолкали, думали: «Да, освоение капиталовложений…», спорили снова, но потом сами же говорили: «Да, но освоение капиталовложений…»
Ох, как спешил тогда с мостом Будков, ох, как спешил. И испольновские парни спешили, они-то Фролова тоже ненавидели. А Фролов как раз попался на небольшой махинации, потянули его в Абакан, драить собирались, но Будков почувствовал, что и на этот раз Фролов останется при своих интересах, выговором строгим отделается, ну, в крайнем случае, ему не поздоровится по партийной линии, а снять не снимут, не снимут, подумают: «Сукин он, конечно, сын, но кто его заменит, есть у них один молодой, Будков, вроде толковый, да какой он в деле, пока неясно…»
Ох, как Будков хотел послать в Абакан телеграмму с Сейбы: «Мост готов» на месяц раньше срока, нате вам, пожалуйста, сотни тысяч в оборот пускайте и подумайте, нет ли Фролову замены. Ох, как хотел он послать тогда эту телеграмму в Абакан, дорого яичко к Христову дню, а бута не было, проклятого бута не было, маленький гравий мозолил глаза, маленький гравий подскакивал в кузовах самосвалов. Что было делать, из-за этого проклятого бута горлодер Фролов мог остаться на своем месте, на беду сотен людей, на беду этих вот замечательных плотников, которых Будков полюбил. Что было делать?
«А, пошло бы все к черту! Будь что будет?» – махнул тогда рукой Будков, не выдержал, так уж ему хотелось послать телеграмму, утречком, в день обсуждения, взвинчен был, наркоманы, наверное, меньше мучаются, мечтая об уколе морфия, руки Будкова дрожали на сосновской почте, когда ковырял он ручкой зеленоватый телеграфный бланк. «Ничего, через пять дней я все же достану этот бут и заложу его в ряжи», – говорил он себе, успокаивал себя, а уж через три дня привалила комиссия, и ничего ему не оставалось, как водить комиссию за нос, врать, холодея, и подписывать липовые бумаги. «Сейчас они все узнают, все увидят, какой позор, так тебе и надо, авантюристу…» Ничего не увидели, руки жали, вскоре и стал Будков начальником поезда, значит, в самое яблочко попал со своей затеей. Он все обещал себе, что, конечно, в самые ближайшие дни загрузит ряжи, и все будет как в бумагах, но, когда бут пришел наконец, Будков забоялся устраивать починку моста и погнал машины дальше, к Тролу, там и ссыпали бут, якобы для завтрашних тоннельщиков.
Он еще долго психовал из-за моста, все ждал, что правда откроется, и себя укорял, но шли дни, наваливались новые заботы, и все они позначительнее прежних, и, заваленный ворохом их, Будков или забывал о мосте, или вспоминал о нем, как о чем-то мелком и второстепенном в своем новом большом хозяйстве. Дела в поезде шли прилично, все видели пользу от смены руководства, а Будков даже в часы самокопаний говорил себе, что вреда сейбинская авантюра никому не принесла и вряд ли принесет и совесть свою белить хватит. Кроме всего прочего, он иногда занимался теорией и пришел к выводу: столько всяких объективных обстоятельств, столько несовершенных, мягко сказать, людей мешают делу или тормозят его, что волей-неволей и впредь придется ему для пользы же дела иногда ступать на окольные тропки. Но и знать разумную черту, за которой начинается или опошление дела, или преступление. И черту эту не переступать.
Он и не переступал ее, а когда и ввязывался во «фланговые операции», как он теперь называл их, всегда находились оправдания, и оправдания эти были высокого стиля.
«А неужели мне быть неловким рохлей или прекраснодушным карасем и не обращать внимание на то, что из-за этой неловкости, из-за этого прекраснодушия страдают твои же люди, дело страдает, неужели ждать, когда все будет выходить в очищенном, дистиллированно-благородном виде? Ну нет, Фроловы нам не нужны, но и чистоплюи тоже. А нужны деловые люди, хваткие, цепкие, но и честные, умеющие тянуть бечеву и которых не проведешь…»
Он и себя относил к деловым людям и, поглядывая на себя трезво, понимал, что, пожалуй, преуспел в своих стараниях, его энергия, его пробивные способности, умение привить в поезде современные методы работы были оценены – поезду не раз вручали переходящие знамена и премии, а рабочие его жили лучше да денег имели больше, чем их соседи, это точно, уж этому-то он был рад. И еще он был рад тому, что сам повзрослел, научился многому и теперь уж наверное мог бы потянуть бечеву и потолще.
Но и горькие привкусы появились в его жизни. Кое-что приходилось делать скрепя сердце, морщась, и в себе многое не нравилось. Вот хотя бы эта чертова система нужных людей. Всюду, чтобы, скажем, ребят своих фронтом работ обеспечить, машины достать или резину к ним, или даже паршивые футболки завезти в поселковый магазин и китайские кеды «Два мяча», или кое-какие идеи пробить, да мало ли для чего, для будущего, на всякий случай, всюду приходилось заводить этих самых нужных людей, заискивать перед ними, задабривать их, поить их, просто льстить им, а самому рожи корчить про себя. А что делать? Вот и Петра Георгиевича считает он ничтожеством, а и перед ним политику вынужден делать, и, как быть с Ливенцовым, неизвестно…
Или то, что он приучился подлаживаться в разговорах к своим собеседникам, независимо от того, кто они, министры или уборщицы. И все для того, чтобы они были довольны им или, по крайней мере, не были им раздражены. С одним рабочим Будков разговаривал вежливо и интеллигентно потому, что паренек этот приехал из Ростова после десятилетки, по вечерам корпел над книгами и хотел видеть своим начальником интеллигентного человека. С другим рабочим Будков говорил намеренно грубовато, сыпал матерными словами, потому что этот рабочий интеллигентов презирал и не стал бы уважать начальника, если бы тот не ругался матом. Третьему требовались шуточки и анекдоты, и Будков, как фокусник, вытаскивал для него шуточки и анекдоты. И для каждого из своих начальников Будков находил особый стиль разговора, и все они вроде бы бывали им удовлетворены. На одного Будков и покричать себе позволял – тот не терпел рохлей, а уже другому приходилось искать слова учтивые, поскольку это был очень обидчивый и мнительный товарищ. Не однажды ловил себя Будков на этих речевых перестройках и в конце концов посчитал, что ничего в них зазорного нет, наверное, руководителю полагается быть и дипломатом, тем более что не заставлял себя разыгрывать разные роли, а все получалось естественно, само собой. И все же что-то в этих метаморфозах его угнетало…
Или вот эти его авантюры… Конечно, нужно от них отказаться… Спокойнее, спокойнее… Сколько раз он уже обещал себе, что история с мостом не повторится, ан нет, повторяется… Но что делать? Увы, он не идеальный человек, да и не боги горшки обжигают, а обжигать-то надо.
Нет слов, тереховские требования благородны, и он, Будков, разделяет их, но они, наверное, рассчитаны на вакуумные условия. Вот ведь как. Хотелось бы посмотреть, как у Терехова самого дело пойдет, как запоет он. Впрочем, чего тут врать, доводилось видеть Терехова в деле. И не раз. В том-то и суть, что доводилось. Свидетелем был, как принимался лезть Терехов напрямик. Будков покачивал головой, молчал, сочувствовал Терехову, побаивался, как бы не свернули ему шею, так нет, к удивлению Будкова, все выходило по-тереховски. И сидел Терехов занозой в будковской совести; хотя Будков и говорил, что любит и ценит Терехова и что никаких столкновений между ними быть не может, он все же послал его на Сейбу, от себя подальше, – ощущение того, что живет с тобой рядом человек и как бы невзначай берет высоту, которую, по будковскому разумению, и пытаться-то брать бессмысленно, ощущение этого было Будкову неприятно. Правда, он говорил, что отчуждение появилось между ним и Тереховым после одного памятного совещания в Красноярске, а не по какой другой причине. На совещании том Будков без всякой корысти, а просто в запале речи приписал кое-какие заслуги своим орлам и Терехову с бригадой в том числе. Терехов же через полчаса взял слово и вместо того, чтобы говорить по существу, принялся своего начальника поправлять. Будков, взволнованный, расстроенный, в перерыве объяснялся с Тереховым, каялся, что погорячился: «Сам не знаю, как меня угораздило! Сколько раз давал себе обещание не выступать… Не умею… Как на трибуну выйду, все перед глазами плывет, люди вверх ногами сидят… А ты молодец… Спасибо тебе…» Терехов стоял красный, насупившийся, отводил глаза, и Будков так и не понял тогда, затаил ли Терехов против него недоброе или просто смущен был своей вылазкой.
Конечно, напряжение, возникавшее порой между ним и Тереховым, проще всего было объяснять именно тем красноярским случаем, и иногда Будков даже верил в это объяснение, но ведь оно было неправдой.
И вот на тебе! Приходится теперь с Тереховым сталкиваться, а зря. Будков уважал Терехова, а уж когда тот трудился на Сейбе, вдали от него, так он вообще был очень доволен бригадиром.
Ну что ж, будет буря, мы поспорим и поборемся мы с ней. Бури Будков любил, ветер тут и нервен, и ледяные брызги в лицо, азарт и ярость пробуждали они в нем. Хотя какая тут буря, нечто серое появилось там, в синеватом уголке неба, окажется ли это серое тяжелой грозовой тучей или, попугав, расползется тишайшими кучевыми облаками? «Все улажу, все улажу». Конечно, он все уладит, вот поедет к сейбинцам завтра или послезавтра и все уладит, как уладил с Олегом Плахтиным, бочку масла выльет за борт скачущей по волнам посудины или подомнет под себя их неразумное, несвоевременное недовольство им. Но вот Терехов…
Так, так… Будков прохаживался по чердаку. Три шага к окну, три шага назад и опять три шага. Нет, он не пойдет ни на какие уступки, если Терехов заупрямится, этот сейбинский прораб на час еще пожалеет о своей горячности. Привыкший обдумывать ходы заранее, умеющий видеть их молниеносные и взрывные удары, Будков прикидывал теперь варианты возможных исходов заварившейся истории. Даже если бы Терехов добился своего, даже если бы он его, Будкова, и припечатал бы лопатками к ковру, если бы он заматовал его, и будковский король упал бы от огорчения, что ж, и такое, черт возьми, возможно, все равно и тогда Будков не долго бы ходил в поверженных. Люди не дураки, они уже узнали ему цену, не завтра, так через полгода они спохватятся, просто он им понадобится и тяжкий час, и они призовут его, успокоив самих себя: «Он все понял, больше не будет, а человек достойный, и мы с ним погорячились…» И уж любить будут крепче, чувствуя за собой вину. А Терехов… Что Терехов? О нем скажут: «Конечно, дельный он, честный, но зачем он тогда шум поднял, если их сравнивать с Будковым… Конечно, он принципиальный, но, может, он и склочник». И не простят ему потом его прямоты и в честности станут искать корысть… Но, скорее всего, в победителях будет не Терехов, а Будков. Надо погасить искру ногой и растоптать, – может, не на Сейбу податься, а сразу в Абакан, создать мнение, ведь обидно же оставлять кому-то свою должность, не ради себя он старался… А будет ли тот новый лучше его? Нет, он найдет людей, которые его поддержат, а кто поддержит Терехова? Сейбинские? Ну и пусть… И все? Не густо! Хотя ведь есть Зименко и его штаб…
И вот, вспомнив о Зименко, который уж непременно будет Терехова поддерживать, тоже чистюля, Будков расстроился, присел в креслице и закурил. И ему стало горько, как давно не было. «Крутишься, крутишься, – думал Будков, – чтобы людям сделать хорошее, и делаешь ведь, и ведь получается, пусть там себе неврозы зарабатываешь, колики в боку, и вот, на тебе! Из-за стародавней мелочи все может пойти прахом». А что же ему тогда оставалось в тот злополучный знойный день, последний день фроловской эпохи? Ведь распрекрасный Терехов тоже не безгрешен, Олег Плахтин много в нем сегодня порассказал – и о том, как мужика сейбинского веслом пришиб, и о том, как машину Чеглинцева приказал корежить, а теперь вот Шарапова послал купцом, и об Арсеньевой, тереховской крестнице, Олег не умолчал. Сведения эти были для будковских ран бальзамом, и не только потому, что их можно было пустить в атаку («в свое время, в свое время…»), а главным образом потому, что нынче они успокаивали Будкова, говоря: «Терехов, как и ты, ничем не лучше…»
«А Плахтин-то, – подумал Будков, – и впрямь может быть полезен…» Хотя он предложил стать Плахтину комсоргом просто так, сгоряча, вроде подарком наградил его за смирение, теперь он думал, может, и вправду стоит двинуть Олега в комсорги поезда. Надо подумать, надо… Зименко рекомендует Терехова, Терехова-то, конечно, изберут, но много ли толку будет от его содружества с начальником поезда? Нынешний комсорг слаб, Будкову не помощник, а Будкову нужен именно помощник, не оппонент и не критик с претензиями на самостоятельность, каким захочет стать Терехов, а помощник, умный, способный со страстью нести массам будковские идеи. Конечно, все нынче должны быть хозяевами и иметь собственное мнение, а изменить их мнение, если оно не совпадает с твоим, можно лишь в споре, убеждением, железными доводами, это Будков знает, но на это уходит уйма времени, а его нет, времени-то, мотки нервов и клеточки мозга, а они не ремонтируются, так уж лучше иметь под руками дельных соратников, которые бы понимали тебя с полуслова. Олег же Плахтин, казалось Будкову, мог бы стать именно таким соратником, Будков вспомнил, как он сегодня подчинил Олегову волю своей, воспоминание это принесло удовольствие. Надо будет сделать Олега комсоргом, как – он уж сумеет убедить своих ребят, не впервой, его уже окружают деловые люди, вот только молодежный лидер слабый…
«Хватит об этом, – сказал себе Будков, – утро вечера мудренее». Он поглядел на часы и посчитал, что может еще помозговать над приспособлением. Протянул руку и взял с полки сухарик.
Когда он спускался с чердака, взвизгнула доска перилец, она не скрипела, не пищала, а взвизгивала, как только он в темноте к ней прикасался, каждый раз он давал себе слово прибить ее, но все забывал в суматохе дней. «Завтра дам парню молоток, пусть приколотит. Пусть приучается…»
Сын спал, и жена спала. Будков чиркнул спичкой – посмотрел, где стул, на который он вешал одежду.
– Что? – приподняла голову жена.
– Спи, Лиза, спи, – успокоил ее шепотом Будков. – Да, знаешь, я решил Ливенцова не увольнять.
Лиза ничего не ответила, Будков нагнулся, нашел ее пухлые губы, поцеловал, он любил их. Стягивая рубашку, он думал о своем решении и радовался ему, тяжесть свалилась с плеч, черт с ним, с этим самодуром Петром Георгиевичем, найдем иной способ выбить проклятые деньги. Он долго не мог заснуть, все ворочался, Лиза во сне вздыхала, а Будков говорил себе: «Так лучше, и совесть жечь не будет». Он был взволнован собственным решением и повторял: «Ну и правильно, ну и правильно…» Вот только досадно было, что завтра же предстояло ему начать свару с Тереховым, а в союзники в этой войне приходилось брать Олега Плахтина. А что оставалось делать?
30
– Передайте два по пятнадцать.
– Пожалуйста, два по пятнадцать.
– До Куржоя, что ли? – спросила кондукторша.
– Я не знаю, до чего тут по пятнадцать, – сказал Олег.
– До Куржоя, до Куржоя, – крикнул парень, – билеты не рвите, не надо.
– Спасибо, – сказала кондукторша.
– А почему же это не рвите-то? – с вызовом сказал Олег.
– А тебе-то какое дело! – рассердился парень. – Стой да помалкивай. Мы сами дружинники.
Рябенькая тонколицая кондукторша посмотрела на Олега, как на врага народа.
– Ишь какой контролер нашелся, – проворчала старуха, соседка Олега. – Деньги, наверное, большие получает.
– Вы бы свою корзинку с золотом на пол поставили, – обернулся Олег к бабке, – я ее не украду. А то мне по ногам стучите.
– Держи, бабк, держи на весу, – засмеялся парень, – неизвестно, что это за тип. Ноги, видишь, ему свои жалко!
Все вокруг зашумели, загудели, возмущаться принялись и уж конечно возмущались им, Олегом, улюлюкали ему, ну не улюлюкали, а просто шуточки сыпали, грубые, глупые да соленые, как грузди из кадок, и ужасно были довольны разгулявшимся своим остроумием. Олег стоял молча, гордый и спокойный, и словно бы не слышал ничего и обо всем забыл.
Автобус ковылял, покачиваясь, подпрыгивая, увязал время от времени в грязи, и тогда доброхоты принимались его толкать, и потом, когда он полз дальше и колючие ветки шлепали по его голубым бокам, Олегу казалось, что это не мотор тянет машину вперед, а продолжают ее толкать люди, те самые доброхоты, что выскочили на остановке; они и сейчас, наверное, бежали сзади с руганью, упершись плечами в металл, разбрызгивали сапогами грязь. Час ехали, потом второй, а вокруг все была тайга, телега выбралась бы к Куржою быстрее, а уж Сосновка казалась сейчас дальней камчатской деревней.
Олег стоял час и стоял другой, и ноги его устали, да и не было, наверное, клеточки в его теле, которая бы не устала в последние дни, а отчаянный вчерашний переход по сопкам да закончившийся вежливыми словами разговор с начальником поезда вконец измотали его. «Чего я злюсь на всех вокруг, – думал Олег, – мне на себя надо злиться!»
Теперь, когда он остыл, когда он смог трезво, как бы со стороны взглянуть на их с Будковым беседу, когда он вспомнил все, что заставило сейбинцев и Терехова послать его Святославовым гонцом, теперь, когда автобус потряхивал да подбрасывал его, он понял, что предал Терехова. Он и называл себя теперь предателем и простить себе ничего не хотел: ни того, как улыбался Будкову, ни то, как вдруг посчитал его доводы справедливыми и быстренько-быстренько этак отделил себя от всех: я-то, мол, иного мнения, но меня послали, не мог простить себе того, как вдруг – от страху ли, от желания ли угодить Будкову – наговорил на Терехова черт знает что. А пуще всего Олега жгло сознание собственного ничтожества и того, что он был раздавлен Будковым, растерялся, бумажки какие-то липовые осилить не смог и так хотел, чтобы поскорее кончился мучительный для него разговор (хотя что ему тут угрожало и что его мучило?), так хотел, что желал, спешил согласиться с Будковым. Эта готовность согласиться была рабская, и Олег даже не искал ей оправданий. Он только не мог понять, что произошло с ним, почему он вдруг в кабинете у Будкова вел себя, как околдованный, и почему, словно подачке, обрадовался предложению стать комсоргом.
«Зачем я все это… Я расскажу ребятам… Нет, я уеду отсюда, я больше не могу так, не могу… Завтра же уеду куда глаза глядят, оставлю письмо, объясню все и Терехову и Наде. Так будет лучше… И Надю нечего делать несчастной…»
– Пожалуйста, два по пятнадцать.
– До Куржоя, что ли? – спросила кондукторша.
– Я не знаю, до чего тут по пятнадцать, – сказал Олег.
– До Куржоя, до Куржоя, – крикнул парень, – билеты не рвите, не надо.
– Спасибо, – сказала кондукторша.
– А почему же это не рвите-то? – с вызовом сказал Олег.
– А тебе-то какое дело! – рассердился парень. – Стой да помалкивай. Мы сами дружинники.
Рябенькая тонколицая кондукторша посмотрела на Олега, как на врага народа.
– Ишь какой контролер нашелся, – проворчала старуха, соседка Олега. – Деньги, наверное, большие получает.
– Вы бы свою корзинку с золотом на пол поставили, – обернулся Олег к бабке, – я ее не украду. А то мне по ногам стучите.
– Держи, бабк, держи на весу, – засмеялся парень, – неизвестно, что это за тип. Ноги, видишь, ему свои жалко!
Все вокруг зашумели, загудели, возмущаться принялись и уж конечно возмущались им, Олегом, улюлюкали ему, ну не улюлюкали, а просто шуточки сыпали, грубые, глупые да соленые, как грузди из кадок, и ужасно были довольны разгулявшимся своим остроумием. Олег стоял молча, гордый и спокойный, и словно бы не слышал ничего и обо всем забыл.
Автобус ковылял, покачиваясь, подпрыгивая, увязал время от времени в грязи, и тогда доброхоты принимались его толкать, и потом, когда он полз дальше и колючие ветки шлепали по его голубым бокам, Олегу казалось, что это не мотор тянет машину вперед, а продолжают ее толкать люди, те самые доброхоты, что выскочили на остановке; они и сейчас, наверное, бежали сзади с руганью, упершись плечами в металл, разбрызгивали сапогами грязь. Час ехали, потом второй, а вокруг все была тайга, телега выбралась бы к Куржою быстрее, а уж Сосновка казалась сейчас дальней камчатской деревней.
Олег стоял час и стоял другой, и ноги его устали, да и не было, наверное, клеточки в его теле, которая бы не устала в последние дни, а отчаянный вчерашний переход по сопкам да закончившийся вежливыми словами разговор с начальником поезда вконец измотали его. «Чего я злюсь на всех вокруг, – думал Олег, – мне на себя надо злиться!»
Теперь, когда он остыл, когда он смог трезво, как бы со стороны взглянуть на их с Будковым беседу, когда он вспомнил все, что заставило сейбинцев и Терехова послать его Святославовым гонцом, теперь, когда автобус потряхивал да подбрасывал его, он понял, что предал Терехова. Он и называл себя теперь предателем и простить себе ничего не хотел: ни того, как улыбался Будкову, ни то, как вдруг посчитал его доводы справедливыми и быстренько-быстренько этак отделил себя от всех: я-то, мол, иного мнения, но меня послали, не мог простить себе того, как вдруг – от страху ли, от желания ли угодить Будкову – наговорил на Терехова черт знает что. А пуще всего Олега жгло сознание собственного ничтожества и того, что он был раздавлен Будковым, растерялся, бумажки какие-то липовые осилить не смог и так хотел, чтобы поскорее кончился мучительный для него разговор (хотя что ему тут угрожало и что его мучило?), так хотел, что желал, спешил согласиться с Будковым. Эта готовность согласиться была рабская, и Олег даже не искал ей оправданий. Он только не мог понять, что произошло с ним, почему он вдруг в кабинете у Будкова вел себя, как околдованный, и почему, словно подачке, обрадовался предложению стать комсоргом.
«Зачем я все это… Я расскажу ребятам… Нет, я уеду отсюда, я больше не могу так, не могу… Завтра же уеду куда глаза глядят, оставлю письмо, объясню все и Терехову и Наде. Так будет лучше… И Надю нечего делать несчастной…»