Дошел ли старый солдат Григорий до Киева, нашел ли что искал, или повернул оттуда к северу, в пермские скиты, или уплыл морем в Бари и Иерусалим, унес ли свою правду или бросил ее в пути, вместе с тощей и изветшавшей котомкой,- про то сказать никто не знает.
   * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *
   ВЕСНА
   Пришла весна, долгожданная, медлительная, неповоротливая. По Москве разлилась грязными потоками, зловоньем неубранных дворов, заразными болезнями. Даже профессорский особнячок, с крыши которого снег не был вовремя убран, немного пострадал. В других домах протекли потолки, просочилась в стены вода и грязь лопнувших зимой труб, в затопленных подвалах таяли последние желтые льдинки.
   Зато теперь можно было убрать печурки, снять намокшие валенки, даже открыть парадные двери, забитые на зиму от холода и страха.
   Весенней уборкой города занялась сама природа. Но и люди пытались помогать ей, - там, где видели ясно, что жизнь должна продолжаться, как ни голодна она и как ни нелепа.
   На дворе большого дома на Долгоруковской, где почти все квартиры заселены были рабочими семьями, по приказу домкома производилась уборка и чистка. Лопат было вдоволь, тачек маловато и лишь одна подвода - но без лошади. Вывозили снег и мусор на улицу и норовили сплавить куда-нибудь с бегущей по канаве водой. Распоряжался самолично преддомком Денисов, бывший приказчик забитой теперь бакалейной лавки в том же доме.
   Работали вяло, по обязанности и под угрозой взыскания, а то и ареста. Больше работали женщины. Из мужчин посильнее и половчее был жилец Астафьев, единственный оставшийся в доме интеллигент и буржуй. К нему и подошел преддомком Денисов.
   - Привыкаете, товарищ Астафьев? Работа тяжелая, неприятная.
   - Привыкать не собираюсь, а раз нужно - делаю. Лучше было зимой сколоть со льдом и свезти.
   - Зимой не управились. Конечно, вам, ученому человеку, работа не по вкусу. Однако приходится, товарищ Астафьев. Раньше мы на вас трудились, теперь и до вас дошло. Время такое.
   Астафьев усмехнулся.
   - Работаю не хуже других. Ничего страшного нет. Вот только не помню, когда это вы, Денисов, на меня работали? Вы ведь больше за прилавком стояли.
   -- Дело не в прошлом занятии, а кто как революцию принял.
   Астафьев поднял большую лопату, вывалил в тачку, сильно прихлопнул и сказал:
   - Каждый принял, как ему выгодно. Вы - по-своему, я мо-моему. Тут считаться не приходится.
   Денисов отошел, а Астафьев подумал: "Вероятно, попытается все же меня выселить. И выселит, конечно. Куда-нибудь денусь, не беда".
   Вывез полную тачку на улицу, свалил у края канавы, - да только и без того канава загружена, не берет вода. Не берет - не надо. И, шлепая сапогами по разлившейся жиже, повез пустую тачку обратно. На пути встретил жилицу с тачкой, по-видимому слабую и болезненную женщину. Хотел помочь, да раздумал: "Все равно, пускай тащит!"
   Вынул трубку. Курил Астафьев махорку - иного табаку не было. Впрочем, находил, что махорка - табак здоровый и вкусный, если привыкнуть. А привык с тою же легкостью, как за границей привыкал к гаванской сигаре.
   По разверстке работы Астафьеву был отведен немалый квадрат двора. Справился быстро, придраться преддомкому не к чему. Окончив, свез тачку под навес, там же поставил лопату и ушел к себе, обтерев ноги валявшейся на лестнице газетой.
   Раньше у Астафьева была здесь квартира; сейчас остались за ним две комнаты, а в третьей жил одинокий рабочий, человек робкий и забитый. Приходил к вечеру, ложился спать, и Астафьев его почти не видел.
   Зарились и на вторую комнату Астафьева, где у него оставалась библиотека, но пока комнату он сумел отстоять охранительной бумажкой, по своему преподавательскому званию. Зимой она была холодна и необитаема, летом он рассчитывал в ней работать и принимать, если только будет кого принимать и над чем работать.
   Придя, переоделся, набил новую трубку и взял книгу.
   Вместе с запахом навоза и нечистот проникал в окно и весенний воздух. И чтенье не ладилось. Не лучше ли заняться делом. А дела немало: подшить обшарпанные брюки, постирать платки глиняным мылом, заправить светильник, сделанный из бутылочки, - на случай, что опять прекратят электричество. День сегодня - суббота. Завтра можно пойти на Сивцев Вражек к орнитологу. Что она за девушка, его внучка? Не как все, не легко понятная. Но славная, кажется.
   В дверь постучал жилец. Астафьев без интереса подумал: "Кто бы мог быть?" Вошел человек скромный, хотя крепкий и мускулистый, одетый в совсем изношенный пиджачишко и в рыжие сапоги со стоптанными каблуками. Не виднелось и рубашки под жилетом.
   - К вам, Алексей Дмитрич, извините за беспокойство. Не знаю, как уж и просить вас.
   - Попросту просите.
   - Конечно, попросту, только нынче все самим нужно. Вот, думал, может, найдется какая книжка старая, полегче, я бы почитал.
   - Книг у меня много, берите любую. Только не знаю, какая вам подойдет. Вы насчет чего хотите?
   - Не знаю, как сказать, насчет устройства жизни что-нибудь. Разбираюсь-то я плохо.
   - А вы что ж, Завалишин, не работаете нынче?
   - Нынче празднуем. Материалу нет на фабрике, остановка. Жалованье-то платят, ничего.
   - Книжку можно, только что же вам даст книжка. Думаете - жить научит? Или объяснит? Вы присядьте, Завалишин, поговорим. Ничего, говорю, вам книжка не поможет. А что, разве уж вам так туго пришлось?
   - Туго не туго, а конечно, что хочется понимать.
   - Чего же вы не понимаете?
   Завалишин смутился, помялся, слов поискал:
   - Смотрю все, и как бы сказать, будто все ненастоящее.
   Корявым языком все-таки объяснил. Раньше смотрел так, что все равно живи и жди, само устроится. А нынче все говорят: вот надо по-новому самим. А что новое? Новое-то плохо. Крику много, а толку не видно. И, однако, ведь не зря же!
   - Скоро вы захотели, Завалишин. Подождать нужно.
   - Подождать можно, ждали и раньше. Знать бы только, чего ждать.
   Астафьев подумал: "Вот она, ихняя, рабочая слякоть,- под стать нашей интеллигенции. Приказчик Денисов хоть и мерзавец, а куда же лучше, строитель все-таки..." И сказал:
   - Понимаю вас, Завалишин. Это вам потому плохо, что прочности не чувствуете. Раньше жизнь тоже дрянь была, а прочна была. Нынче все полетело к черту, новое за горами, а тянуть прежнюю канитель надоело. Силы в вас нет настоящей, Завалишин.
   - Силы, конечно, мало. Верно это, Алексей Дмитрич, что заскучал. Главное - понять надо.
   - А черта ли вам скучать. Человек одинокий, здоровенный, деньги вам пока что платят. Наплевайте. Вы пьете?
   - Могу и выпить, когда есть. По-настоящему, однако, не пью, чтобы пьянствовать там.
   - Пить надо больше, Завалишин. Вот подождите, может, я раздобуду, тогда выпьем вдвоем. С трезвой головой не додумаетесь.
   - Смеетесь надо мной, Алексей Дмитрич!
   - Ничего не смеюсь. Я вам прямо говорю: вы человек не подходящий для жизни. Какой вы строитель жизни? Веры у вас настоящей нет, нахальства тоже нет, воровать не умеете,- ну, заклюют вас и выкинут. А тут еще в голове всякие мысли. Лучше уж пьянствовать. Пьяный человек мудр.
   - Пьянствовать - последнее дело. Это уж какая же помощь, Алексей Дмитрич. А я к вам за помощью, как к ученому человеку.
   - Вам бы в деревню, Завалишин. Деревни нет у вас?
   - Нет, я городской. В деревню где же.
   - Плохо. Слушайте, Завалишин, не знаю, какой вы человек, обидчивый или нет. А впрочем - ваше дело, мне все равно. Хотите по совести скажу вам? Вот я - ученый человек. Книг перечитал столько, что вам и одних заглавий не прочесть и не понять. Толку от них никакого, т. е. для жизни, для понимания; все равно и без них было бы. Тоже и мне, как и вам, скучно бывает. И тоже я не строитель, не гожусь, хотя, может быть, и посильнее вас. Тут все просто. Хотите себе дорогу пробить? Тогда будьте сволочью и не разводите нюни. Время сейчас подлое, честью ничего не добьешься. А не хотите,- тогда, говорю вам, лучше убивайте мысли вином. Хлещите денатурат, чтобы скорее вдохнуть, отлично действует. Какой вы воин. Никто вас не боится, никто вас, значит, не уважает. Робкий вы человек, а таким сейчас крышка. Вас какой-нибудь Денисов, наш преддомком, жулик и хам, одним ногтем придавит, даром, что вы на вид его сильнее. Вот он не пропадет. А впрочем - дело ваше.
   Помолчали. Потом Завалишин поднялся.
   - Ну что ж, Алексей Дмитрич, и на том покорнейше благодарю. Конечно, вам со мной разговаривать не интересно, я человек простой.
   - Э, Завалишин, бросьте эти штучки. Я сам простой, может быть, вас попроще. Вот заходите сегодня вечером, выпьем, по крайней мере.
   Повернулся к нему с доброй улыбкой:
   - Правда, вы на меня не обижайтесь. Потому так говорю, что самому не очень сладко.
   - Понимаю, Алексей Дмитрич. Я ничего, что ж.
   Когда жилец вышел, Астафьев подумал: "Может быть, зря я его так. Главное - может быть, ошибся. Робкий-робкий и слякотный, без сомнения,- а огонек у него в глазах блеснул злой. Обидел я его. Это хорошо, если он еще способен злиться. Тогда может выжить. Любопытно!"
   Усмехнулся: "За помощью пришел, за книжками. Чтобы потом я да книжки стали виноватыми в его горестях и было бы кого и за что ненавидеть".
   Вечером Астафьев бодро шагал домой по Долгоруковской, неся под пальто бутылку спирта и дрянную закуску. Зайдет ли? Завалишин зашел. И постучался на это раз увереннее.
   - Занимаетесь, Алексей Дмитрич?
   - Сейчас вот вместе займемся.
   К ночи Завалишин был пьян, Астафьев возбужден и полон любопытства. Рассматривал своего клиента как в микроскоп. И изумлялся: "Эге, а он не так прост!" Может выйти толк из него - может большой подлец выйти. Кулаки у него хорошие, а это - главное".
   Водя по пустым тарелкам осовелыми глазками, рабочий бормотал заплетающимся языком:
   - Скажем так: пьян я. И однако могу понимать, что к чему. За науку спасибо, а пропадать не желаем. Не желаем пропадать. И могут быть у нас свои... которые... разные планы. За угощение покорнейше благодарим, и что не побрезговали... ученый человек...
   Астафьев нахмурился:
   -- Ну ладно, баста, ступай спать... пьяная рожа.
   Завалишин оторопел и скосил глаз:
   - Чего-с?
   - Ступай спать, говорю. Надоел. Коли проспишься и станешь подлецом твое счастье. А слякотью останешься - приходи пить дальше.
   Взял его за ворот и сильной рукой толкнул к двери.
   КНИГИ
   Старый орнитолог долго перелистывал книгу, всматриваясь в иллюстрации. Прежде, чем вложить ее в портфель, уже туго набитый, он осмотрел корешок книги, подслюнил и пальцем приладил отставший краешек цветной бумаги переплета.
   Книга хорошая и в порядке.
   Но вдруг вспомнил, заспешил, снова вынул книгу и, присев к столу, осторожно подскоблил ножичком свое имя в авторской надписи:
   "Глубокоуважаемому учителю... от автора".
   Надел висевшее тут же, в комнате, пальто и свою уже очень старую шляпу, пристроил поудобнее под мышку портфель и вышел, дверь дома заперев американским ключиком.
   В столовой особнячка теперь жили чужие люди, въехавшие по уплотнению. Дуняша жила наверху в комнатке, рядом с бывшей Танюшиной; в Танюшиной же комнате поселился Андрей Колчагин,- только дома бывал редко, больше ночевал в Совдепе, где в кабинете своем имел и диван для спанья.
   Дуняша иногда помогала Тане в хозяйстве, так, по дружбе; прислугой она больше не была - была жилицей.
   Профессор был еще достаточно бодр. Идя в Леонтьевский переулок, присаживался на лавочку на бульварах не больше трех раз и то из-за тяжелого портфеля, который оттягивал руки. Отдыхал не подолгу и, отдыхая, обдумывал, в который раз он идет в писательскую лавочку в Леонтьевском* и на сколько раз еще хватит ему книжного запаса.
   * В писательскую лавочку в Леонтъeвском - М. А. Осоргин многое сделал для создания в Москве Книжной лавки писателей (открылась в сентябре 1918 г.). Лавка помогала творческой и научной интеллигенции выжить в условиях хозяйственного паралича и экономической разрухи, став при этом своеобразным культурническим центром. "В Леонтьевском переулке торговали Осоргин, Борис Зайцев, поэт Владислав Ходасевич, профессор Бердяев и еще кто-то... Фирма была солидная, хозяева... с собственным именем на полочке истории российской изящной словесности..." - так вспоминает о Книжной лавке поэт-имажинист Анатолий Мариенгоф (1897-1962) в "Романе без вранья".
   Как-то однажды случилось, что в доме совсем не оказалось денег. Хлеб, пайковый, страшный, выдавали, но Дуняша, в то время еще считавшая себя прислугой и жившая при кухне, объявила, что ни картошки, ни крупы, ни иных каких запасов у нее больше нет и готовить ей нечего.
   Танюша думала, что есть деньги у дедушки, и очень смутилась, узнав, что у дедушки нет. Тогда совсем немножко заняла у Васи Болтановского.
   Вечером Танюша долго обсуждала с Васей какие-то хозяйственные вопросы, с утра она исчезла, а вернувшись к обеду, нозбужденно и не без смущения рассказала, что ей предложили выступать на концертах в рабочих районных клубах.
   - Это очень интересно, дедушка; и мне будут давать за это продукты.
   В тот день забегал Поплавский и рассказывал, какие изумительные старинные книги довелось ему видеть в Книжной лавке писателей, в Леонтьевском переулке. Сейчас появились на рынке такие книги, которых раньше невозможно было найти в продаже.
   - Я нашел полного Лавуазье в подлиннике; для Москвы - это исключительная редкость. И видел любопытную книжицу, пожалуй, первую, изданную в России по математике, еще церковными буквами, 1682 года. И название любопытное: "Считание удобное, которым всякий человек, купующий или продающий, удобно изыскать может число всякия вещи". Есть у них еще таблицы логарифмов петровского времени.
   - Что ж, купили что-нибудь?
   - Я? Нет, профессор, наоборот. Я продавал свои. Там можно продать хорошо, а то на комиссию.
   На нижних, закрытых полках большого библиотечного шкапа лежали у профессора запасы "авторских экземпляров" его ученых трудов. Идя утром на прогулку, он захватил по экземпляру. В Леонтьевском, в писательской лавочке, его встретили приветливо и почтительно; оказались за прилавком и знакомые, молодые университетские преподаватели. Книги взяли, расплатились, сказали, что такой товар им очень нужен: сейчас он требуется для новых публичных библиотек в провинции и для новых университетских. Просили еще принести. И никто не удивился, что вот известный ученый, старик, самолично носит на продажу свои книги.
   Сам большой любитель книги, порылся старый орнитолог на полках книжной лавки, больше из любопытства. И очень обрадовался, найдя среди хлама редчайшее издание: "Описание курицы, имеющей в профиле фигуру человека" - с тремя изображениями. Любовно перелистал брошюрку, радостно, с захлебывающимся старческим смехом прочитал описание рисунков:
   "Изображение курицы в профиле весьма верно и представляет старушку так, как она есть. Вторая фигура представляет голову с лица и показывает в ней настоящего Сатира. Третья фигура представляет ее зевающей и вместе показывает ея язык".
   Повертел в руках, справился о цене. Никакой цены в то время старые и редкие книги не имели.
   - Мы, профессор, продаем сейчас петровские и екатерининские издания дешевле, чем только что вышедшие стихи имажинистов. И сами не покупаем; эта случайно попала в какой-то купленной нами библиотеке. Давайте сделаем так: мы вам преподнесем эту брошюрку, а вы нам обещаете принести на комиссию ваши книги.
   - Но ведь это же редкость величайшая, хоть и не такое старое издание.
   - Тем лучше. У вас, профессор, она будет сохраннее.
   Домой профессор вернулся в отличном расположении духа. Вечером, за чаем, Вася Болтановский читал книжку вслух, и профессор радовался каждому слову, как малый ребенок. А наутро набрал целый портфель "ненужных" своих книг и понес в знакомую лавочку, где так его обласкали.
   - Танюша, немножко денег у меня есть, так что ты не беспокойся.
   Но уже давно рубли стали сотнями, и близились миллионы. "Авторских экземпляров" хватило ненадолго. Пересмотрев свои полки, орнитолог открыл на них новые коммерческие ценности, сначала дубликаты, затем издания популярные, для ученой работы лишние, хоть и важные для коллекции, после атласы и таблицы, без которых обойтись все же можно, наконец, книги дареные, с автографами. Полки профессора пустели,- но Танюша была такой бледненькой, так уставала после своих концертов в рабочих районах. Орнитолог думал, что она не знает о частых его визитах в лавочку писателей, и рад был, что он, старик, уже никому больше не нужный, не в тягость милой своей внучке, может чем-то помочь ей. Он не знал, что детские книги Танюши, раньше лежавшие в ее шкапчике, давно уже проданы, в той же лавочке, и неплохо, так как цена на них всегда была высокой.
   Зато еще ни разу к завтраку дедушки не подавались котлеты из конины, и к чаю в его стакан Танюша клала настоящий сахар, тихонько опуская в свою чашку лепешечку сахарина.
   - Сахар, Танюша, сейчас, вероятно, очень дорог?
   -- Не знаю, дедушка, мне ведь выдают бесплатно.
   ПОСТОРОННИЙ
   Танюши нет дома; она халтурит в рабочем районе, в клубе имени Ленина.
   В комнате Танюши, на столе, лежит раскрытый старый альбом фотографий. В окошечках альбома портреты дедушки и бабушки, когда дедушка и бабушка были еще молоды. На дедушке сюртук в талию, бабушка перетянута корсетом и руки держит на кринолине. Очки дедушки блеснули, и вместо одного глаза получилось белое пятно. Карточка очень выцвела.
   А правее - карточка Танюшиной матери в модном костюме девяностых годов.
   В комнате нет никого; над альбомом склонилась седая, голова Времени. Время внимательно смотрит на карточку и шепчет:
   - Совсем была такая же, и глаза, и волосы, и рот, и серьезность. И так же хотелось ей жить, и так же не знала, как это будет.
   Время листает альбом.
   Два студента, один постарше, с бородкой, в форме технолога - дядя Боря. Другой с маленькими усиками, красивый, большелобый, универсант. Это - отец Танюши.
   Через картон альбома, из окошечка в окошечко, переглянулись девушки и студент, полюбились, поженились. И тут же в альбоме большеголовый ребенок с молочными глазами, удивленной бровью, пушистыми волосенками, в неуклюжем платьице, которое поднялось со спины и подперло затылок. Это первая карточка самой Танюши.
   У всех отец и мать - старшие, а то и старики. У Танюши старых родителей не было; в том возрасте, как на карточках, они могли бы быть ее друзьями-сверстниками. Оба они умерли совсем молодыми, не успев посоветовать девочке, как нужно жить, чтобы быть счастливой. И родителей ей, еще ребенку, заменили бабушка и дедушка. Мать успела передать ей только серые глаза и золотистые косы, да еще серьезную задумчивость. Глаза спрашивают,- а кто и что им ответит?
   А отец - и родной и чужой. Его Танюша совсем не помнила, он умер рано, ей не было еще и двух лет. Танюше было странно, что вот она - дочь молодого студента, который настоящим взрослым человеком даже и не был. Что и мать ее была тоже почти девочкой - это еще как-то понятно. Помнила она ее едва-едва, как бы по рассказам, а больше по ощущению матери, по потребности знать свою мать.
   Мать, это - сама Танюша, жившая в прошлом. И звали мать тоже Татьяной. Когда Танюша переглядывала старый альбом, она подолгу и с интересом рассматривала черты отца. И порою думала, что вот, может быть, и она когда-нибудь встретит такого же человека, как мать встретила; такие бывают суженые. А другого суженого трудно себе представить. И по карточке была Танюша в отца своего немножко влюблена: открывая альбом, искала с ним встречи.
   Время, свесив пряди волос, листает альбом дальше. Маленькая девочка Таня растет, тянется, и вот она уже в белом гимназическом переднике. С этого момента уже начинается история, даты которой не забыты и сейчас. Пятый класс - уже недавнее прошлое. Старый альбом посвежел, и привели бы его страницы к сегодняшним дням, если бы не оборвались внезапно: все страницы заполнены.
   На последней его странице мужской, совсем новый портрет человека, про которого говорят: "Это - один знакомый, очень симпатичный, не помню фамилии". Почему-то и кем-то портрет был вставлен в последнее окошечко да так и остался тут - первым звеном мира постороннего. Если карточку вынуть из рамки (ведь альбом семейный), то окошечко останется незанятым. И посторонний человек нечаянно остался в семье.
   Тут Время улыбнулось:
   - А разве бабушка - дедушке и мать - отцу не были раньше совсем посторонними и незнакомыми? Или Танюше - тот, кого она рано или поздно встретит.
   Время попылило на листы альбома, поджелтило фотографию Танюшиной мамы, пообтерло слегка уголки кожаного переплета и оставило альбом лежать развернутым на той же странице.
   Танюши нет дома. Она сегодня играет Баха в районном клубе на плохом и расстроенном пианино.
   Перед этим товарищ Брауде говорил с эстрады речь о международном положении, а следующий номер - юмористические рассказы и раешник - прочтет популярный в рабочих клубах товарищ Смехачев,- псевдоним приват-доцента философии Алексея Дмитрича Астафьева.
   Астафьев стоит около кулисы и слушает игру Танюши. На нем надет прорванный цилиндр, щеки натерты мелом, и нос слегка подкрашен. Самое появление его должно вызвать смех. По обыкновению, его заставят бисировать.
   Есть псевдоним и у Танюши. По девичьей фамилии матери (милой девушки из альбома) она именуется в клубных афишах - товарищем Татьяной Горяевой, артисткой филармонии.
   Смотря на ее белые проворные пальцы, Астафьев думает: "Как она серьезна, точно в заправском концерте. А они семечки лущат. Я за паек ломаюсь и тешу свою злость; а она за те же селедки приходит сюда. и дарит душу свою. Вот какая девушка".
   СУМЕРКИ
   Вася Болтановский забежал, конечно, и сегодня, но ушел рано, до вечера. Он упрямо и старательно подготовлял свою поездку за продуктами в Тульскую губернию и подбирал "товар" для обмена. На Танюшину шелковую кофточку большая надежда: у профессора оказались старые, но отличные охотничьи сапоги - товар исключительный.
   Вася принес букетик полевых цветов, тщедушный, но свеженький.
   - Это, Танюша, вам. Угадайте, где нарвал.
   - Вы были за городом?
   - Нет.
   - Ну, не знаю, где-нибудь в саду.
   - Не угадаете. Вот лютик, а вот колокольчик. А это - смотрите - ржаной колос. А весь букет я нарвал на улицах Москвы! И у вас около забора сорвал травку. И в иных местах вся мостовая поросла.
   Орнитолог внимательно исследовал каждый цветок и перещупал травку.
   - Знаешь, Вася, этот букет стоит засушить. Это целая история, ты непременно сохрани. В музей нужно.
   - Я, профессор, другой соберу; на окраинах можно хоть венки плести, там, в иных местах, совсем мостовая скрылась. А это я все в центре города, не выходя за Садовое кольцо. Это - Танюше от верного рыцаря.
   Пока Танюша ставила букетик в воду, а Вася смотрел на ее руки, профессор долгим взглядом ласкал Васино лицо. Тот поймал взгляд.
   - Что-то вы на меня смотрите, профессор.
   - Смотрю. А ну, подойди.
   Когда Вася Болтановский подошел, профессор, не вставая, обнял его за талию.
   - Ну-ка, наклонись к старику, а я тебя поцелую. Правду ты сказал, Вася,- ты - рыцарь верный. И отца твоего любил, и тебя люблю.
   Когда ушел Вася, Танюша с книгой заняла свое обычное место в углу дивана, орнитолог так же долго смотрел на любимую внучку.
   - Танюша.
   - Что, дедушка?
   - Не подходит он тебе, рыцарь наш, Вася?
   - Как не подходит, дедушка?
   -- Ну, в мужья, что ли. Вижу - не подходит. А жаль. И его жаль, и тебя жаль. Очень он тебя любит. Ты знаешь?
   Танюша отложила книжку.
   - Я знаю, дедушка. Я к нему очень хорошо отношусь. Вася отличный человек, и мы с ним большие друзья. Ну, а как вы говорите, то есть замуж за него, я, конечно, не вышла бы, дедушка.
   - Я вижу.
   -- А разве вы, дедушка, хотели бы, чтобы я вышла замуж?
   Старик, помолчавши, сказал:
   - Выйти-то - все равно выйдешь. Рано не стоит, пожалуй. Вася, конечно, и молод для тебя, ведь вам лет-то почти одинаково.
   - Я замуж не хочу, дедушка, мне с вами лучше всего жить.
   - Ну, ну, там увидим.
   Окна были открыты, воздух свеж, и тишиной окутало Сивцев Вражек. В глубоком покойном кресле, в котором много лет в сумерки отдыхала Аглая Дмитриевна, дремал теперь старый орнитолог, украсив грудь седой бородой. Танюша, не перевертывая страниц, не следя за строчками глазами, думала свое и слушала тишину.
   Тихо было и в верхнем этаже, где жил с сестрой комендант Совдепа Колчагин, и за стеной - у чужих людей, и в подвальном помещении, где семья крыс обдумывала предстоящий ночной поход. Дремал весь старый профессорский особняк, вспоминая прошедшее, предугадывая будущее. Тикали-такали любимые часы профессора - стенные с кукушкой.
   На давно не чищенных булыжных мостовых Москвы сначала боязливым зеленым глазком, после смелее - прорастала зеленая травка; в канавках и у длинных заборов она росла увереннее, и рядом с крапивой хитрил желтый глазок цветка. Если бы не было такого же упрямца и дикого мечтателя - человека, который тоже хотел остаться жить во что бы то ни стало, тоже прорастать жалким телом на камнях города,- травка победила бы камень, проточила бы его, украсила, увела бы жилое и быт в историю, зазеленила бы ее страницы забвеньем и добротою сказки.
   На часы сумерек в домах замерла беспокойная жизнь, а воробьи и ласточки давно уже спали в гнездах и в чердачных просветах. Зоркий глаз задернули пологом синеватого, покойного века.