- Да вы не смущайтесь, тут заразных нет, все свежие!
   Новые "жмурики" были, страшнее прежних. Они почти все были одеты, только без обуви, и одежда их вся была в еще запекшейся крови. Велели стягивать за ноги, да не мешкать:
   - Нечего смотреть! Покойник - покойник и есть.
   Сжав зубы, стараясь не видеть лиц, Астафьев коснулся первого трупа. Сквозь грязное белье руки его невольно ощутили скользкий холод смерти. Он напряг всю свою мужскую волю, но губы его не складывались в обычную скептическую улыбку. Он не мог отогнать мысли, что этот страшный "жмурик" был человеком, и здоровым человеком, быть может, всего час тому назад. Ему казалось, что он этого человека знает, не может не знать, что эта предутренняя жертва террора - из его круга, может быть, его товарищ по университету или знакомый офицер.
   Как бы в ответ один из конвойных сказал другому:
   - Больше все бандиты.
   Вдруг Астафьев заметил, что его сотрудница, суетливая бабенка, поддерживая труп за плечи, быстро шарит рукой за разорванным воротом. Притворившись, что не может сдержать, опустила на минуту на землю,- и в зажатой руке ее блеснула золотая цепочка с крестиком. Так же суетливо подхватила вновь за плечи, что-то зашептала, боязливо отыскивая глаза Астафьева, и заулыбалась ему как сообщнику.
   Конвойный окрикнул:
   -- Не копайся там. Сама вызвалась, так и неси.
   И добавил тише:
   - Ну и баба! Ей все одно, что хлеб в печь совать. Любимая занятия!
   Астафьев работал как автомат, без мысли, без сознанья о времени, не ощущая больше ни ужаса, ни отвращения. Стягивая с грузовика очереднего "жмурика", механически считал: "три, пятый, шестой..." Трупов было до двадцати, нижние всех страшнее, смятые, пропитанные своей и чужой кровью.
   От ямы до грузовика Астафьев шагал твердым, крепким шагом, подняв голову и смотря прямо перед собой. Конвойные глядели с любопытством на высокого человека, лучше других одетого, опоясанного ремнем, с бледным, каменным, чисто выбритым лицом. На счастье и удачу суетливой своей помощницы, он отвлекал внимание конвоиров от ее проворных и шарящих рук.
   Приказали закапывать. Астафьев пошел за своей лопатой, но, едва ее коснувшись, почувствовал, что кисти его рук и края рукавов липки и буро-красны. Бросив лопату, он отошел в сторону, стал на корточки и с тем же тупым равнодушием принялся оттирать руки о землю и побеги молодой травки.
   Мир был. Но был мир пуст, мертв и бессмыслен.
   Астафьев вытер руки насухо платком, бросил платок и пошел, минуя грузовик и конвойных,- прямо к дороге. Когда он проходил мимо, солдаты замолчали и отступили. Крайний пробурчал было: "куда?", но вопроса не повторил. Другой солдат сказал: "Оставь, все одно сейчас всем отпуск".
   Астафьев вышел на дорогу и пошел, не оглядываясь, в сторону города. Отойдя с полверсты, почувствовал усталось и сел поблизости дороги у стены заброшенного домика.
   Мимо пропыхтел пустой грузовик с двумя солдатами, а скоро прошли усталым, но спешным шагом, теперь уже без конвоя, группами и одиночками, работавшие "буржуи". Многие на ходу жевали выданный хлеб.
   Бойкой мещанки среди них не было. Астафьев увидал ее вдали, сильно отставшей. Шла она одна, таща на плече лопату.
   "А моя лапата осталась там",- подумал Астафьев.
   Он встал и пошел навстречу бабенке. Когда поравнялись, та, видимо, оробела и хотела пройти стороной.
   Тогда Астафьев подошел к ней вплотную, взял ее у груди за ворот ее полумужского пальто сильной рукой и сказал:
   - Отдай все. Все кресты отдай.
   Бабенка присела, попробовала вырваться, но в глазах ее, старавшихся улыбаться, был смертельный страх. Визгливым шепотом прохрипела:
   - Что отдавать-то, батюшка, ничего и нет.
   - Отдай,- повторил Астафьев.- Убью!
   Бабенка дрожащими суетливыми руками зашарила по карманам, вытащила четыре крестика, из них два на золотых порванных цепочках, и кольцо.
   Не произнося ни слова, Астафьев сам обыскал ее карманы, вытряхнул платок, нашел еще два нательных креста, швырнул ей обратно кольцо и, не слушая ее шипящих причитаний, зашагал под мелким дождем к месту работ.
   Там уже не было никого; только над истоптанной землей возвышались длинные глинистые насыпи да блестели колеи автомобильных шин.
   - А лопаты моей нет, утащили,- пробурчал Астафьев.
   Затем подошел вплотную ко второй засыпанной яме и бросил на нее отобранные крестики. Подумавши, влез на насыпь, каблуком сапога глубоко вдавил крестики в землю и руками набросал сверху комьев новой земли.
   Неверующий - не перекрестился, не перекрестил могил, не простился с ними. Круто повернувшись, смотря под ноги, зашагал прежней дорогой обратно в Москву.
   "Я ЗНАЮ"
   Орнитолог решительно скучал без Васи Болтановского, который уехал за продуктами и не возвращался вот уже вторую неделю.
   - Пора бы ему вернуться, Танюша.
   - Вы, дедушка, любите Васю больше, чем меня.
   - Больше не больше, а люблю его. У него душа хорошая, у Васи. Добрый он.
   Зашел Поплавский, в теплой вязаной кофте под старым черным сюртуком, в промокших калошах, которые он оставил за дверью.
   - Наслежу я у вас, у меня калоши протекают; надо будет резинового клею достать. А что, профессор, мои калошки никто за дверью не стибрит? Ведь у вас жильцы живут.
   Поплавский, раньше говоривший только о физике и химии, сейчас не оживлялся даже при имени Эйнштейна, о книге которого только что дошли до Москвы слухи*. В Книжной лавке писателей, временном московском культурном центре, куда заходил по своим торговым делам и орнитолог, говорили за прилавком о теории относительности; даже кнопочкой приколота была к конторке, курьеза ради, математическая формула конца мира. Знал, конечно, и Поплавский о крушении светоносного эфира,- но сейчас далеки были от всего эти мысли еще молодого профессора. Думы его - как и многих - были заняты сахарином, патокой и недостатком жиров. И еще одним: ужасом начавшегося террора.
   *...Энштейна, о книге которого только что дошли... слухи - М. А. Осоргин очень переживал, что в условиях цензурной изоляции от остального мира советский человек обречен "лепетать склады". В одном из "Писем к старому другу в Москве" писатель посетует на научную отсталость соотечественников: "...за немногими... исключениями, русские ученые типичные гимназисты".
   - Слышали? Вчера опять расстреляли сорок человек!
   Орнитолог болезненно качал головой и старался отвести разговор от темы о смертях. Особнячок на Сивцевом Вражке защищался от мира, хотел жить прежней тихой жизнью.
   В восемь часов, аккуратный, как всегда, сильно исхудалый и постаревший, зашел и Эдуард Львович. Его кривое пенсне, часто сползавшее с носа, было украшено простой тонкой бечевкой - вместо истрепавшегося черного шнурка.
   Когда опять постучали в дверь (звонок - как и везде - не действовал), Танюша вскочила поспешнее обычного и побежала отворить. Вернулась оживленная, и за нею вошел Астафьев.
   В последние дни он заходил часто и сидел подолгу, иногда пересиживая орнитолога, который рано уходил к себе спать и читал в постели.
   С помощью Астафьева Танюша поставила самовар, и ложечка профессора уже стучала в большой его чашке. Старик любил, когда его огонек собирал умных людей, с которыми было хорошо и уютно посидеть и поговорить.
   - Науку надо беречь. Поколения уйдут, а свет науки останется. Наука гордость наша.
   Поплавский молча пил чай и жевал черные сухарики; он изголодался. Разговор поддерживал Астафьев.
   -- Чем гордиться, профессор? Логикой нашей? А мне иной раз думается, что нас науки, в особенности естественные, сбили с пути верного мышления мышления образами. Первобытный человек мыслил дологически, для него предметы соучаствовали друг в друге, и поэтому мир для него был полон тайны и красоты. Мы же придумали "la loi de participation"*, и мир поблек, утратил красочность и сказочность. И мы, конечно, проиграли.
   * Закон соучастия (фр.).
   Астафьев, по привычке, помешал ложечкой пустой чай, а когда Таня пододвинула ему блюдечко с сахаром, сказал:
   - Нет, спасибо, у меня свой.
   И, вынув из жилетного кармана коробочку, положил в чай лепешку сахарина.
   -- Почему вы не хотите? У нас есть.
   Но Астафьев упрямо отодвинул блюдечко:
   - Не будем, Татьяна Михайловна, нарушать хороших установившихся правил экономии. Профессор сказал:
   - Нужно уметь согласовать мышление логическое с мышлением образами.
   - Нет, профессор, это невозможно. Тут синтеза нет. Да вот я сошлюсь на Эдуарда Львовича. Вот он живет в мире музыкальных образов, в мире красоты,может ли он принять логику современности? Это значило бы отказаться от искусства.
   Эдуард Львович немножко покраснел, поерзал на стуле и пробормотал:
   - Я доржен сказать, что не впорне вас поняр. Музыка имеет свои законы и, как будто, свою рогику, но это не совсем та рогика, о которой вы говорите. Но мне очень трудно объясниться.
   Орнитолог одобрительно кивнул Эдуарду Львовичу и прибавил:
   - Я вот тоже как-то не пойму вас, Алексей Дмитрич. Мысль вашу понимаю, а вас самого никак не усвою себе. Как будто вам легче, чем кому другому, принять и оправдать современность. Вы вон и науку отрицаете, и мыслить хотели бы по-дикарски, дологически. Правда, у вас все это от головы, а не от сердца. Ну, а современность, нынешнее наше, оно как раз и отрицает культуру и логику; в самом-то в нем никакой логики нет.
   - Напротив, профессор, как раз современность наша и есть чисто голодное построение, самая настоящая математика, ученая головоломка. Логика и техника - новые наши боги, взамен отринутых. А если они ничем помочь нам не в силах - это уже не их вина; святости их это не препятствует.
   Танюша слушала Астафьева и невольно вспоминала другие слова, им же и здесь же когда-то сказанные. Астафьев - сплошное противоречие. Зачем он все это говорит? Ради парадокса? А завтра будет говорить совсем другое? Зачем? И все-таки он искренен. Или притворяется? Зачем он так... От тоски?
   Теперь она слушала только слова Астафьева, не вдумываясь в их смысл. Скандируя слова, явно говоря лишь для разговора, безо всякого желания, Астафьев продолжал:
   - Самые ненавистные для меня люди это - летчики, шоферы, счетчики газа и электричества. Они совершенно не считаются с тем, что мне неприятен шум пропеллера и этот дикий, ничем не оправдываемый треск мотора. Они непрошеными врываются в нашу жизнь и считают себя не только правыми, а как бы высшими существами.
   - Люди будущего.
   - Да, на них есть это ужасное клеймо. И вообще я предпочитаю им - из прочих отрицательных типов - футболистов. Те, по крайней мере, определенные идиоты и сознают это. В летчиках же и в некоторых инженерах чувствуется интеллект, хотя и искалеченный.
   Танюша перевела глаза на дедушку. Старик слушал Астафьева с неудовольствием, не веря ему и стараясь подавить чувство неприязни. Болтовня и болтовня, и болтовня неостроумная. Неуместно дешевое гаерство в серьезных вопросах.
   "Зачем он так",- досадливо думала Танюша.
   Сегодня Эдуард Львович не играл и ушел рано. Поплавского орнитолог увел в свою комнату - посоветоваться насчет книг, отобранных для продажи. Астафьев остался с Танюшей.
   - Зачем вы так говорите, Алексей Дмитриевич? Вы говорите, а сами себе не верите.
   - Это оттого, что я не верю ни себе, ни другим. Пожалуй, и правда,говорить не стоит. Хотя вы все же преувеличиваете: кое в чем я прав.
   Помолчав, он прибавил:
   - Да, глупо. Кажется, профессор обиделся на мои гимназические выходки. Мне вообще прискучило и думать и говорить. И чего я хочу - сам не знаю.
   - Я вас считала сильнее.
   - Я и был сильнее. Сейчас - нет.
   - Отчего?
   - Вероятно, спутался в подсчетах. Я думаю, что есть в этом немного и вашей вины.
   - Моей? Почему моей?
   Астафьев, сидевший в кресле, протянул руку и положил ее на диван, рядом с сидевшей Танюшей. Танюша скользнула взглядом по его большой руке и невольно, едва заметно, отодвинулась.
   - Вы понимаете почему, Татьяна Михайловна. Должны бы понять. Я свои чувства не очень скрываю, да и не стремлюсь скрывать, хотя, возможно, они ко мне не идут. Главное, у меня вот нет этих слов, не знаю, как они произносятся... Вам, например, не кажется, что я вас полюбил?
   Это не было первым признанием. Первое было тогда, у ворот. И было таким же холодным.
   Танюша медленно ответила: _
   -- Не кажется. Вероятно, я вам нравлюсь, и вам хочется так думать. Но на любовь это не похоже.
   Астафьев некрасиво улыбнулся:
   - Что вы знаете о любви, Таня?
   Никто никогда не называл Танюшу - Таней, и она не любила этого уменьшительного. Зачем он...
   Танюша подняла глаза, прямо посмотрела на Астафьева и сказала:
   - Я-то? Я-то знаю!
   Сказала это просто, как вышло. И Астафьев почувствовал, что это правда: она знает. Гораздо больше знает, чем он, так много в жизни видевший, любивший, знавший.
   - Я знаю,- повторила Танюша.- И потому могу вас успокоить: вы меня по-настоящему не любите. Вы, вероятно, никого не любите. И не можете любить. Вы такой.
   - А вы, Таня?
   - Я другая. Я и могу и хочу. Но только некого. Вас? Может быть, могла бы вас. Раньше могла бы. Но с вами холодно... до ужаса. Минутами, раньше, мне казалось... и было хорошо. Только минутами. Ведь и вы не всегда такой.
   - Так приблизительно я и думал,- сказал Астафьев. Он медленно убрал с дивана руку. Мир сжался, помрачнел, и сейчас Астафьев был подлинно несчастен. Он молчал.
   Танюша как бы про себя добавила просто и серьезно.
   - Я одно время думала, что люблю вас. Я тогда вам удивлялась. Теперь думаю, что не люблю. Уж раз об этом думаешь - значит, нет. Вот если бы не думая...
   Астафьев молчал. Кажется, сейчас опять войдут сюда дедушка и Поплавский. И Танюша громко сказала:
   - Алексей Дмитрич, когда у нас концерт в Басманном районе? В среду или в четверг?
   Астафьев твердо ответил:
   - В четверг. Там всегда по четвергам.
   Когда вошел орнитолог, Астафьев встал и попрощался.
   Ложась спать, Танюша думала о многом: о том, что у дедушки сахар на исходе, что в среду она свободна, что у Эдуарда Львовича больной вид. Еще думала о Васе, которому пора бы вернуться. Думала также о том, что Астафьев прав: логика убивает красоту, тайну, сказочность. Затем, взглянув в зеркало и увидав себя в белом, с голыми руками, с распущенной белокурой косой, с глазами усталыми и не любящими никого, кроме дедушки, Танюша упала на постель и уткнулась лицом в подушку, чтобы этот милый дедушка не мог услыхать, если она вдруг почему-нибудь заплачет.
   ЧЕЛОВЕК В ЖЕЛТЫХ ГЕТРАХ*
   Поравнявшись с Астафьевым, человек в желтых гетрах бегло глянул ему в лицо, на минутку задержался, затем зашагал быстрее и свернул в первый переулок.
   В походке ли или в глазах его показалось Астафьеву знакомое, впрочем, и таких лиц и таких сборных костюмов, полувоенных-полуштатских, попадалось много.
   * Человек в желтых гетрах (см. также с. 150. Субъект армянского типа...) - намек на Б. Савинкова. В документальном очерке Романа Гуля "Два заговора в Москве" (Иллюстрированная Россия. Париж, 1935, No 39) читаем: "Тогда по Москве ходил еще "человек в красных гетрах", опытный конспиратор-террорист Борис Савинков..."
   Борис Викторович Савинков (1879-1925) - один из лидеров партии эсеров, организатор и участник многих террористических актов, под псевдонимом В. Ропшин известен как автор прозаических произведений.
   После разгона Учредительного собрания объявил о своей решительной борьбе с большевизмом. В описываемый в романе период Савинков ходил по Москве в гриме и даже без - его нередко узнавали, и город был полон слухами о намечаемых им политических убийствах.
   Придя домой, Астафьев занялся делом: нужно было вычистить экономическую печурку, плоскую, с гофрированным подом, дававшую хороший жар и потреблявшую мало дров, нужно было осмотреть железную трубу, которая через верхнее стекло окна выводила дым на улицу, подвесить на месте скрепов баночки из-под сгущенного молока и вообще приготовиться к зиме: скоро захолодает основательно. Дров еще нет, но откуда-нибудь появиться должны; в случае крайнем придется прибегнуть к помощи соседа Завалишина. Подлец и, конечно, чекист,- но черт с ним.
   Во входную дверь постучали. Перемазанными в саже пальцами Астафьев снял дверную цепочку, откинул крючок и повернул ключ. Сложные запоры были также поставлены Завалишиным, который в последнее время сделался явным трусом; может быть, боялся за свои припасы и за свои бутылки.
   - Товарищ Астафьев?
   - Да, я,- ответил Астафьев. В дверях перед ним стоял человек в желтых гетрах.
   -- Можно на минутку... переговорить с вами?
   Астафьев невольно отступил:
   - Можно, конечно, но... позвольте... да ведь вы же... вы кто?
   - Пройдемте к вам, Алексей Дмитрич,- сказал вошедший вполголоса.- Ну, как вы живете? Куда к вам? В эту дверь?
   - Сюда, сюда.
   Введя гостя, еще не поздоровавшись, Астафьев вышел в коридор, подошел к двери Завалишина и прислушался. Затем легонько постучал и, не получив отклика, приотворил дверь соседа. Завалишина не было дома. Астафьев покачал головой.
   -- Ну, это еще удачно! Все-таки... черт его знает.
   Гость ждал терпеливо, не раздеваясь и не садясь.
   - Окончательно узнали?
   - Узнал, конечно, хотя... вы удивительный актер. Можете говорить свободно, мы дома одни, и дверь на цепочке. Что это на вас за любопытные гетры? Ведь это же бросается в глаза.
   - Потому и надел, чтобы смотрели больше на гетры, а не на лицо. Чем заметнее, тем незаметнее.
   - Так и бродите по Москве? Почти без грима? Попадете вы... милый человек.
   Хотя и наедине, он невольно не называл гостя по имени.
   - Рано или поздно попадусь. Лучше поздно. Слушайте, Алексей Дмитрич, вы человек неробкий, говорите прямо: можете меня приютить до завтрашнего утра?
   - Очень нужно?
   - Очень. Совсем некуда деваться.
   - Значит, могу. Я потому спрашиваю, крайняя ли у вас нужда, что моя квартира не из удачных. Я здесь во всем доме единственный буржуй, а живет у меня что-то вроде чекиста, хотя, главным образом, пьяница. Впрочем, он дома бывает редко, даже не всякую ночь. Вам это подходит?
   - Совсем не подходит, но если вы согласны, я все-таки останусь, так как у меня выбора нет. Хорошо бы так устроить, чтобы ваш чекист меня не видал.
   - Я его не пущу. Да он как будто не из любознательных и, говорю, убежденный пьяница. В делах зла - мой воспитанник: уверяет даже, что я толкнул его на такую дорогу.
   - А обыск у вас возможен? Сейчас повсюду повальные обыски, целыми домами.
   - Вряд ли. У нас в доме живут рабочие семьи. Конечно - все может быть.
   - Конечно. Значит - можно?
   - Значит, раздевайтесь. Кормежка у меня плохая, но все же закусим.
   - Да, это тоже важно.
   Стряпали они молча, сообща. У человека в желтых гетрах оказался кусок сала, у Астафьева была крупа. Ужин удался отличный.
   - Когда он вернется, ваш чекист, мы лучше не будем разговаривать совсем. Я лягу; спать хочу мертвецки.
   - Ну, это излишне. Ко мне люди заходят. Кстати, вы на дворе кого-нибудь встретили?
   - Одного. Усики колечком, приказчичья рожа.
   - Усики колечком? Значит - Денисов, преддoмком. Это хуже. Но не беда откуда ему знать, кто вы такой.
   - Одним словом,- будем надеяться. Слушайте, Астафьев, я вам очень благодарен. Вы молодец, я потому к вам и пошел. На улице вы не узнали меня?
   - Не обратил внимания. Видел, конечно, вы опередили меня.
   - Не хотел заходить вместе с вами. Три раза прошел улицу - ждал, что встречу.
   - Почему?
   - Так, на счастье.
   - А вам вообще везет?
   - Пока плохо, Астафьев. Плоховато. На на днях, думается, будет удача.
   Астафьев ухмыльнулся:
   - Если вы говорите "удача", значит,- гром на всю Москву или на всю Россию. Ну, дело ваше, я не любопытен.
   Закусив, они болтали с полчаса, вспоминая свои встречи в России и за границей и общих друзей, еще по первой революции. В живых и не в бегах осталось мало.
   - Вы, Астафьев, ушли в науку, от прежнего совсем отошли?
   - Да, нельзя оставаться боевым человеком, ни во что не веруя.
   Глаза человека в желтых гетрах ушли вглубь, под брови, и он медленно сказал:
   - Ну, по-настоящему веруют у нас немногие, главным образом, дураки и простачки. Не в том дело, Астафьев. Надо, чтобы было чем жить и за что умирать; нельзя жить кислыми щами, тянуть эту канитель, утешаться словоблудием. Пропадать, так уж... Слушайте, я хочу спать. Где вы меня положите? Я раздеваться все равно не буду.
   На первом рассвете Астафьев, спавший в кресле с прибавкой двух стульев,- гостя он положил на постель,- проснулся от гулких шагов по асфальту двора. Встал, подошел к окну и увидал, что квартира напротив вся ярко освещена и что на дворе топчутся фигуры солдат с винтовками. Возможно, что обыск. На фоне одного из окон мелькнула тень в фуражке, затем другая, подвязанная в поясе кушаком. Да, несомненно - обыск.
   "Ему, кажется, окончательно не повезло",- подумал Астафьев.
   Подумал это с обычной усмешкой, но и с невольной нервной дрожью. И еще подумал: "Отвечать придется нам обоим. Но, может быть, это - случайный обыск в той квартире".
   На светлом пятне окна фигуры продолжали появляться и исчезать. Астафьев долго наблюдал, пробовал заставить себя, шкуривши, сесть в кресло, но окно притягивало. Спустя полчаса осветились окна этажом выше, и тогда Астафьев почувствовал, как ноги его похолодели. "Выходит - облава. И значит - конец".
   Подъезд его квартиры выходил на этот дворик. Впрочем, насколько можно было видеть, не отворяя окна, часовые стояли во всех проходах и у всех подъездов дворика.
   "Разбудить его? Или - пусть пока спит?"
   Будить как будто смысла не было. Нервничать вдвоем мало толку. Выйти из квартиры все равно нельзя. Может быть, обыск до нас не дойдет.
   Тихо подвинув кресло к окну, Астафьев, не отрывая глаз, следил, как осветился четвертый, самый верхний этаж. Он вспомнил: "В нижнем жильцов нет, потому там и темно; вероятно, зашли и ушли, нечего искать. Теперь пойдут в другой подъезд. В который?"
   Обыск в верхнем этаже затянулся. Уже рассвело, и тени на дворе облеклись плотью и защитными шинелями. Солдаты сидели на ступеньках подъезда и прямо на асфальте, очевидно, до крайности утомленные.
   "Ищут подолгу, значит, ищут не людей, а припасы. Обычный повальный обыск. Но заберут, конечно, и непрописанного человека... вместе с хозяином. Есть ли у него какой-нибудь документ? Но, конечно, его, раз зацапав, немедленно опознают. Лакомый кусочек для Чека!"
   На дворе затопали, и из подъезда вышла небольшая толпа кожаных курток. Была одна минута страшная, и сердце Астафьева громко стучало.
   Потоптавшись, группа людей перешла к другому подъезду, напротив окна Астафьева.
   Новая отсрочка. Теперь - последняя.
   Во втором подъезде окна осветились сразу в двух этажах, затем в третьем и почти немедленно в четвертом. Очевидно, обыскивающие разделились на две группы, и работа пошла скорее. Солдаты на дворе дремали сидя, положив винтовки на колени.
   Астафьев не считал больше минут и получасов. Нервное напряжение сменилось сильной усталостью: "Все равно... Остается ждать".
   Он курил, закрыв глаза и подымая веки только при звуке шагов на дворе и при долетавших громких словах солдатского разговора. Свет утра уже сливался с пятнами освещенных окон. Розовело небо. Папироса докурилась, и Астафьев начал дремать. С первой тревоги прошло уже часа три, если не больше. Впрочем - не все ли равно.
   Опять топот ног на дворе заставил его вскочить и подойти к окну вплотную. Из-за занавески он увидал ту же группу людей на середине дворика. К ней присоединились и дремавшие раньше солдаты. Нельзя было разобрать, о чем шел разговор, но было видно, что происходит совещание. Наконец группа двинулась к подъезду Астафьева, а часть солдат отошла, недовольно разводя руками.
   И тотчас же гулко застучали шаги по лестнице.
   "Кажется, пора его разбудить!"
   Астафьев прошел во вторую свою комнату, заваленную по углам книгами, где спал его гость.
   - Слушайте, вставайте!
   Попробовал растолкать за плечо. Гость спал крепко, измученный бессонными ночами. В ответ только мычал. Астафьев подумал: "В сущности зачем. Бежать все равно некуда. Разбужу, когда станут стучать. Пока они в нижнем этаже, а мы в третьем".
   Сейчас он был совершенно спокоен - особым трагическим спокойствием. Из обывателя стал снова философом. С кривой своей усмешкой взглянул на бледное, одутловатое лицо спящего человека в желтых гетрах, повернулся, увидал в тусклом свете отражение своего лица в зеркале, поправил волосы, закурил новую папиросу и вышел в переднюю.
   Он ждал недолго. Вновь застучали каблуки на лестнице, и люди с громким говором стали подниматься.
   Астафьев не вздрогнул, когда в дверь его квартиры постучали кулаком. Он сильно затянулся папиросой и остался на месте у двери.
   За дверью был гул голосов. Астафьев явно расслышал:
   - Этак невозможно, товарищ! Люди с ног валятся, да и день на дворе.
   - Ладно, эту последнюю, и айда. Снова стук и другой голос:
   - Разоспались там, не добудишься.
   "Сейчас будут ломать,- подумал Астафьев.- Надо будить его".
   За дверью сразу заговорило несколько голосов громче прежнего.
   - Будя, товарищ, надобно отложить. Этак две ночи подряд... разве же возможно... тоже и мы люди.
   Астафьев, бросив папиросу, приложил ухо к двери. Ропот там усиливался. Наконец чей-то резкий и визгливый голос раздраженно крикнул:
   - Ну, ладно, заворачивай оглобли. Одного подъезда докончить не можете, размякли, чистые бабы. Завтра здесь делать нечего будет, все приведут в порядок.
   В ответ раздалось:
   - Не двужильные дались, надо с наше поработать...
   Но уже тяжелые каблуки с грохотом катились обратно по лестнице. И в тот момент, когда Астафьев хотел отнять ухо от двери,- его почти оглушил новый удар кулаком по дереву. И тот же визгливый голос досадливо крикнул: