Адам Люкс при виде подобного зрелища буквально оцепенел. Долго он не мог произнести ни слова; словно завороженный, он снял шляпу и взмахнул ею, как бы выражая этим глубокое почтение к подвигу юной красавицы. Он нисколько не думал о том, что подобный жест может стать для него роковым, но никто в толпе не заметил его, как, впрочем, не заметила, да и не могла заметить, сама Шарлотта. Но Люкс нисколько не рассчитывал, что неотзывчивая (по определению) святая способна заметить обычного человека из толпы, сраженного внезапной страстью.
   Люкс шел вслед за медленно ползущей телегой, он, казалось, не замечал ничего, кроме этой удивительной девушки. Продираясь сквозь толпу, он думал только об одном: только бы ни на минуту не упустить ее из виду – ведь времени так мало!
   Времени действительно уже почти не оставалось. Адаму удалось пробраться почти к самому эшафоту, и он видел, как пала в корзину голова прекрасной Шарлотты. До самого конца он так и не заметил ни малейшего признака волнения на ее лице, и, потрясенный, Люкс воскликнул: «Эта девушка гораздо более велика, нежели Брут!». Его голос, казалось, даже заглушил ужасный свист падающего ножа гильотины и удовлетворенный рев толпы.
   Некоторые услышали его слова и обернулись на молодого человека в крайнем изумлении. Заметив направленные на него взгляды, Люкс добавил: «Единственное, чего я хотел бы, – это умереть вместе с нею. Это было бы для меня высшим счастьем. Жаль, что это невозможно».
   Тем не менее никто не кинулся на него. До Адама Люкса никому не было дела. Толпа заинтересованно следила за тем, как палач поднял за волосы отрубленную голову Шарлотты и, как того требовала традиция, дал ей пощечину.
   Дело в том, что в этом случае мертвое лицо обычно заливалось краской, и надо сказать, многих ученых до сих пор интересует природа подобного феномена: они находят в этом неопровержимое доказательство того, что сознание не сразу покидает человека, казненного посредством отсечения головы.
   Этой же ночью едва ли не все дома Парижа были оклеены листовками, в которых прославлялся подвиг Шарлотты Корде. В них она представлялась мученицей за революционные идеалы и сравнивалась с народной героиней Франции Жанной д’Арк. Естественно, все это сделал не кто иной, как Адам Люкс, который и сам не делал секрета из своего поступка.
   Как уже говорилось, этот человек был по натуре мечтателем, а образ Шарлотты так захватил его воображение, что больше он не мог думать ни о чем другом. Он непрерывно говорил, как полюбил Шарлотту в последние минуты ее жизни, и не стеснялся быть при этом невероятно эмоциональным.
   Уже через два дня после казни Шарлотты Адам Люкс создал настоящий манифест, восхваляя отважный поступок молодой девушки, по-прежнему сравнивая ее с героями Античности – Брутом и Катоном. Наконец, в этом же манифесте открыто было напечатано крамольное слово «тираноубийство». Адам Люкс совершенно не хотел остаться анонимным автором и подписался под этим манифестом, хотя прекрасно понимал, что ценой подобного безрассудного поступка станет его собственная жизнь. Но ведь он жаждал смерти всей душой.
   Прошла неделя после казни Шарлотты, и Люкса арестовали. У него, впрочем, было множество друзей, которые хлопотали о нем; и существовали реальные способы избежать смертной казни: для этого Адаму следовало всего лишь публично отказаться от написанного им манифеста.
   Тем не менее ответом Люкса на подобное предложение явилась лишь презрительная усмешка. Он немедленно отверг помощь друзей, заявив, что хочет только одного: как можно скорее последовать за девушкой, которая зажгла в его душе такую страстную и неистребимую любовь. Весь мир, окружавший Люкса, сделался для него поистине невыносимым.
   И все же друзья продолжали бороться за жизнь Адама, считая, что его излишняя чувствительность ставит несчастного молодого человека на грань сумасшествия. Они приложили все усилия к тому, чтобы суд над Люксом был отложен; они обратились за помощью к доктору Веткэну, достаточно известному психиатру, чтобы тот засвидетельствовал невменяемость Адама и вообще придумал бы что угодно: например, хотя бы то, что Шарлотта Корде обладала способностью сводить с ума, и ее взгляд, упавший на Люкса, привел его к плачевному состоянию безумия.
   Веткэн согласился и написал пространную бумагу о том, что его коллега, молодой врач, действительно безумен, а сумасшедших казнить просто немилосердно. Их следует лечить в специальном госпитале, а если суд полагает, что это невозможно, то ведь существует еще и Америка, куда обыкновенно принято отправлять всех неугодных нынешнему правительству Франции…
   Узнав об утверждениях доктора Веткэна, Люкс, заключенный в Ля Форс, пришел в неописуемую ярость. Он написал очередную декларацию, с которой обратился в газету, выпускаемую монтаньярами. В этом письме говорилось, что обвиняемый считает себя совершенно нормальным, поскольку жить в такой безумной стране, в которой царит полнейший беспредел и становится порой непонятно, где на самом деле находится верх, а где низ, для него просто невыносимо. В данной ситуации, утверждал Адам Люкс, не может идти и речи о естественном для человека чувстве самосохранения, а потому стремление к смерти – единственный удел разумного существа. Желать жить в такое время, по Люксу, – вернейшее доказательство сумасшествия. Быть может, в чем-то он отчасти был прав.
   В Ля Форсе Адама Люкса продержали три месяца, после чего суд все-таки состоялся. Присутствующим осужденный казался светящимся от радости и возбужденным. Он говорил, что с радостью ждет избавления от ужасов своего времени, что не боится гильотины, которая раньше представлялась ему позорным орудием казни. Теперь же, говорил молодой человек, об этом не может быть и речи, ибо, если гильотина и была когда-то позорной, то кровь мученицы во имя торжества идеи свободы смыла с нее прежнее бесчестье. Люкс был приговорен к смерти и встретил это известие восторженно. Он благодарил судей за подобное решение со слезами счастья на глазах.
   Едва Люксу был вынесен приговор, как в тот же день состоялась и его казнь. Молодой человек, по-прежнему восторженный и совершенно счастливый, легко спрыгнул с повозки смертников и быстрым шагом подошел к гильотине. Он посмотрел на толпу сияющими глазами и сказал: «Я безумно счастлив. Умереть за Шарлотту – это все, чего я желал». Он шел к гильотине так легко и радостно, словно перед ним возвышался брачный алтарь, а не жуткое орудие казни.
   Взойдя на эшафот, Адам Люкс воскликнул: «Шарлотта, прости меня, если мужество изменит мне и я окажусь недостойным тебя. Как бы мне хотелось быть таким же смелым, как и ты в последние минуты жизни! Конечно, ты навсегда останешься выше меня, но ведь это – истина: всем известно, что любимый возносится любящим на пьедестал, а потому он всегда выше. Ты недостижима, и я горжусь этим».

Эпидемия самоубийств во времена Великой французской революции

   Редко происходит такое огромное количество самоубийств, как в годы великих потрясений, особенно революций. Не стала исключением из общего правила и Великая французская революция. Проспер Люка, знаменитый психиатр, в своем исследовании называет самоубийство «странной страстью», свойственной, конечно, главным образом натурам неуравновешенным, поскольку данное явление приобретает характер эпидемический, наподобие болезней. Самоубийство становится заразительным и к тому же подражательным.
   В период Великой французской революции положение Люка полностью подтвердилось на множестве примеров. Так, едва в печати появилось сообщение о самоубийстве одного из членов палаты депутатов, Сивтона, который решил свести счеты с жизнью, отравившись светильным газом, как в следующие дни несколько человек покончили с собой точно таким же образом: каждый раз их находили с газопроводной трубкой во рту. А сколько раз, подобно японским самураям, парижане совершали харакири, вскрывая себе животы!
   Таким образом, самоубийство в тяжелое время стало не только модой. Способ ухода из жизни приобретал характер подражательный. Например, врачи Вигуру и Жюкеле проанализировали несколько подражательных случаев самоубийства, наиболее ярким из которых стал массовый акт, совершенный больными в парижском Инвалидном доме в 1772 году, которые один за другим повесились на одном и том же крючке. Однако в этой истории любопытно другое: стоило вынуть из стены злополучный крючок и наглухо закрыть коридор, как сразу же прекратились и самоубийства.
   Итак, можно сделать вывод, что самоубийство, как и массовая жестокость, в революционное время является продуктом некоего социального невроза. Особенно предрасположены к неврозам подобного рода народы с древними мистическими традициями, к которым, в частности, относятся и русская, и французская нации. Именно здесь самоубийство превращается в заразное хроническое заболевание.
   Франция в 1789–1793 годах сильно пострадала от эпидемии самоубийств. Конечно, революционный шквал поражал своими размерами. Он потряс до основания общество, разрушил его гармоничное устройство, и люди, особенно тонко улавливающие настроения времени, не чувствовали в себе сил продолжать жизнь, превращавшуюся в ежедневную агонию, в обществе, все больше напоминавшем преисподнюю. Прюдом свидетельствовал, что за время Французской революции из жизни добровольно ушли, как минимум, 3 тысячи человек, хотя до сей поры доскональных сведений на этот счет не имеется. Достоверно можно говорить только об упомянутых кем-нибудь людях, хотевших покончить с непрерывными моральными или физическими страданиями. Можно совершенно точно говорить только о людях, уже арестованных и покончивших с собой во избежание грязной смерти на гильотине, к коим в подавляющем большинстве относятся политические деятели. Следует учитывать и тот факт, что во время революции многие предпочитали умышленно распускать слухи о собственной смерти, дабы их никто не разыскивал, а они сами в это время беспрепятственно эмигрировали в страну, более спокойную, нежели Франция.
   И тем не менее в архивах по сей день существуют огромные списки самоубийц, которые явственно характеризуют явление суицидов во Франции 1789–1793 годов как эпидемию, распространявшуюся по стране с исключительной скоростью. Тупиковых ситуаций в то время было множество, и их жертвами стали многие сторонники Жиронды или, наконец, Робеспьер. Эти люди дошли до последней черты и поняли, что из создавшейся ситуации живыми они все равно не выйдут. И их поведение выглядит вполне объяснимым и логичным. В конце концов, они понесли заслуженное наказание за свои многочисленные преступления, и кровь тысяч их жертв была отомщена («Мне отмщение и Аз воздам…»)
   Если заглянуть в недалекое будущее, то настал тот день, когда и всесильный зеленоликий Робеспьер был объявлен вне закона, и прежде столь лояльные по отношению к нему патриоты выбросили его из окна, а вслед за ним и его брата. Бывший тиран в буквальном смысле этого слова рухнул с большой высоты, ударившись о каменную кладку и свалившись в зловонную помойную яму. При этом он не разбился насмерть и пытался застрелиться, предчувствуя позорный конец. Эта попытка покончить с собой оказалась неудачной: в самый решительный момент рука Робеспьера дрогнула, и он серьезно повредил себе только челюсть.
   А потом человек, так долго наводивший страх на всю страну, весь в зловонной грязи и в крови, несколько часов лежал в холодном тюремном коридоре, пока не пришел его конвой. Потом осужденного поспешно взвалили на телегу под радостные крики. На редкость жалкое зрелище представлял он собой в тот момент. Челюсть Робеспьера была обмотана кое-как кровавой повязкой, он не мог шевелиться, а под голову ему подложили деревянный ящик. Его оскорбляли со всех сторон, и, наверное, в первый раз не в силах произнести ни слова, он ощущал свое ничтожество с такой отчетливостью («Он был взвешен, он был измерен и признан никуда не годным»).
   Как и прежде, телега с осужденным еле двигалась по парижским улицам, запруженным народом. Со всех сторон, с крыш и из окон смотрели люди с лицами радостными, любопытными и почти счастливыми. Жандармы указали своими шашками на полумертвого Робеспьера, и одна из женщин, вскочив на подножку телеги, закричала во весь голос: «Не могу выразить словами, как радует меня твоя смерть: до самой глубины моего сердца. Все жены и матери Франции проклинают тебя, так отправляйся же в ад, selerat!». Когда бывший тиран с трудом открыл глаза, он увидел перед собой грязную и окровавленную сталь гильотины. Палач Сансон сорвал с его лица кровавую тряпку, и поврежденная челюсть Робеспьера немедленно отпала. Он издал душераздирающий крик, и Сансон поспешил скорее закончить свою работу. Палач совершил казнь, и радостный, ликующий крик одобрения разлетелся по всей площади, по всей стране, да и, пожалуй, по всей Европе. Наверное, можно сказать, что эхо этого радостного крика звучит до сих пор…
   На могиле Неподкупного была выбита оригинальная эпитафия, вполне в духе чисто французского остроумия:
   «Прохожий, кто бы ты ни был, не печалься над моей судьбой.
   Ты был бы мертв, когда б я был живой».
   (Passant, qui que tu sois, ne pleure pas mon sort.
   Si je vivais, tu serais mort).
   Но пока тиран был еще жив и полноправно властвовал в стране, охваченной стремлением к самоубийству, и эта страсть завладевала не только политиками, потерпевшими фиаско. Существовало множество людей, не имевших ни малейшего отношения к политике, но буря, разрушавшая как столицу, так и провинции, потрясла их душевные устои до основания. Они выбирали уход из жизни, справедливо опасаясь худшей доли. Наконец, многчие не могли пережить потерю близких и любимых, предпочитая добровольно последовать за ними. Пожалуй, последняя категория самоубийц была наиболее мужественной. Например, мадам Лавернь, услышав в Революционном трибунале смертный приговор своему мужу, немедленно бросилась ему на шею, таким образом в одно мгновение заслужив право разделить с ним его печальную судьбу. Поступок этой мужественной женщины вполне может быть отнесен к самоубийству.
   Некий нотариус того времени в своих воспоминаниях описывает случай, произошедший в его конторе. Один из служащих узнал, что его брату вынесен смертный приговор, и, казалось, отнесся к этому известию довольно спокойно. Он выглядел немного задумчивее, чем обычно, но и только. Этот человек постоянно следил за часами и вдруг, неожиданно вынув пистолет, произнес: «Сейчас голова моего дорогого брата упадет, и я соединяюсь с ним». Никто даже не успел толком понять, что происходит. Раздался выстрел, и несчастный служащий упал, обливаясь кровью.
   А сколько случаев любовного отчаяния можно было наблюдать во времена массового террора! Как любил тогда говорить палач Сансон, «гильотина работает исправно», и она работала, каждый день унося сотни молодых жизней. Большинство приговоренных были прекрасны. Они еще не знали, что их длинные локоны пойдут впоследствии на изготовление париков для каких-нибудь сапожников, а кожа – на сумки. Эти люди, находившиеся в полном расцвете сил, презиравшие опасность и смерть, к какому бы политическому лагерю они ни относились, готовы были с огромным воодушевлением сыграть роль апостолов своих духовных убеждений.
   Как же могли женщины не восхищаться подобными людьми? Наверное, само время, экстремальное и героическое, делало и любовь явлением необыкновенным, не менее героическим, чем принесение собственной жизни в жертву на алтарь своего идеала. Любовь утратила банальность, больше не являясь простым развлечением; она сделалась необыкновенно сильна и увлекательна. Эта страсть вела к предельным крайностям – от глубочайшей низости до высокого самопожертвования. Никто уже никогда не узнает, сколько влюбленных женщин в те страшные дни последовали в могилы вслед за своими мужьями и любовниками, поскольку подобные истории редко вызывали шум. Все эти люди, потерявшие надежду и отчаявшиеся, нисколько не желали ни шума, ни славы. Ими двигала исключительно чистая любовь, совершающаяся в молчании и тайне.
   Были, правда, и люди с наклонностями мелодраматическими, которых никогда не устроила бы тихая и безвестная кончина. Их трагедии сопровождались невероятными по накалу страстей сценами, слезами, требованием для себя казни на гильотине. Именно такая история произошла с упомянутой выше мадам Лавернь. Были и другие способы вызвать к себе ненависть адской власти и заслужить казнь: в этом случае люди писали в трибунал письма оскорбительного содержания, чтобы у патриотов имелся повод осудить их на смерть. Об этих мрачных драмах истории осталось только воспоминание, однако даже по этим немногим фактам можно судить, насколько ужасным было влияние радикальных перемен на умы людей, волею судьбы вынужденных жить в эпоху великих перемен. Нельзя не признать, что люди, потерпевшие политическое фиаско, переносили свое поражение с достоинством и мужеством. Подобную кровавую страницу истории заполнили, например, сторонники Жиронды. Когда настал их черед выступить в роли подсудимых и сразу 20 депутатам пришлось выслушать в зале суда, где прежде они судили аристократов («бывших»), собственные смертные приговоры, один из осужденных, Валазе, предпочел немедленно поставить точку в своей жизни. Прямо в зале суда он выхватил кинжал и вонзил его в свою грудь. Правда, и это не спасло его от казни, хотя бы и показательной: патриоты гильотинировали его остывший труп.
   Другие же имели мужество спокойно встретиться с Сансоном, не стараясь найти для себя более «удобную» смерть. Так, жирондист Верньо, постоянно носивший при себе яд, решил не воспользоваться им, а разделить судьбу своих товарищей. Этот яд, зашитый в его одежду, находился при нем и в то время, когда Верньо поднимался на эшафот. Он не испытывал страха и нисколько не желал выглядеть героем мелодрамы.
   Среди прочих жирондистов были задержаны также госпожа Ролан и Клавьер. Надо сказать, что госпоже Ролан, как натуре экзальтированной, были свойственны мысли о самоубийстве, и тем не менее она предпочла от них отказаться, видимо, из тех же соображений, что и Верньо. Клавьер был заключен в ту же тюрьму, что и мадам Ролан. Они часто беседовали, в основном на философские темы, и подобные спокойные разговоры оказывали благоприятное воздействие на Клавьера, которому временами начинало отказывать мужество; впрочем, не нам его в чем-либо упрекать.
   Этим разговорам настал конец, когда госпожу Ролан перевели в другую тюрьму – Консьержери, откуда была только одна дорога – на гильотину. И действительно, вскоре эта мужественная женщина была казнена. Тем временем Клавьер продолжал надеяться на благоприятный исход своего дела, поскольку, как известно, надежда умирает последней. И действительно, время шло, а о Клавьере, казалось, все забыли. Но тут вмешался банальный случай: Кутону совершенно случайно под руку попалось дело Клавьера, и тот решил немедленно дать ему ход. Как это было естественно в те времена, исходом дела стал смертный приговор.
   Клавьер тотчас же начал расспрашивать остальных заключенных, какой способ добровольного ухода из жизни представляется им наиболее предпочтительным. Риуф посоветовал ему выбрать кинжал и даже сказал, куда именно следует нанести удар. Оба друга попрощались, а Риуф в заключение меланхолично процитировал строчку из стихов Вольтера: «Влекут на казнь одних людей трусливых, /А храбрых участь им самим принадлежит».
   Через несколько минут в камеру Клавьера зашли тюремщики, чтобы сопроводить его на гильотину, однако обнаружили заключенного на полу камеры. Он мог издавать только предсмертные хрипы. Недалеко от него валялся роскошный кинжал с отделкой из серебра и слоновой кости. Длинное пятидюймовое лезвие оружия было до самой рукоятки окрашено кровью.
   Большинство жирондистов успели вовремя бежать из Парижа, однако их теперешняя жизнь выглядела весьма жалкой, ибо преследовали их по всей стране, будто диких зверей. Они опасались доносчиков, которыми могли стать любые, случайно встреченные люди. Именно так и происходило на самом деле, а победившая на время партия Горы, как будто увлеченная столь захватывающим развлечением, как погоня, не давала побежденным буквально ни минуты покоя, с настойчивостью, достойной чего-то более лучшего, преследуя жалкие остатки разбитого врага.
   Одного из жирондистов, Гаде, местные жители опознали вблизи от Либурна. На него немедленно донесли, после чего патриоты начали бешеные поиски жертвы по всем окрестным пещерам, заброшенным каменоломням и рвам. Они бродили по подземельям Сент-Эмиллиона, уверенные, что это место как нельзя лучше подходит для собраний заговорщиков.
   Розысками бывшего депутата занимался полномочный представитель Комитета общественного спасения Жюльен. Его подручные с громадными собаками обыскивали все укромные закоулки округа, и при этом делался вид, что происходящее действо должно сохраняться в строжайшей тайне.
   Чтобы опознать беглеца, в Либурн прибыли 10 патриотов. Для помощи в поисках Гаде им дали несколько десятков добровольцев из местных жителей, и те обошли все овраги, однако так никого и не обнаружили. Когда же надежда найти осужденного депутата начала таять как весенний снег, кто-то предложил еще как следует обыскать дом, где проживал Гаде. Они внимательно осмотрели строение, и вдруг одному из особенно смышленых патриотов пришла в голову неожиданная мысль: почему чердак дома кажется меньше нижнего этажа? Нет ли здесь пристроенного каким-то хитрым образом потайного помещения, которое ни при каком случае не могло сообщаться с чердаком?
   Патриоты не поленились и, поднявшись наверх, тщательно обмерили всю мансарду, при этом окончательно убедившись в своей догадке. Они залезли на крышу, и вдруг в тихом осеннем воздухе явственно прозвучал выстрел, вернее, пистолетная осечка. Так Гаде сам выдал собственное убежище, подписав себе таким образом смертный приговор. Вошедшие обнаружили осужденного и его предсмертную записку жене: «Когда меня собирались арестовывать, я приставлял пистолет к виску раз десять, не меньше, однако, видно, это не было моей судьбой. Пистолет дал осечку, а я всей душой не хотел сдаваться живым!». Гаде с триумфом был взят под арест и переправлен в Бордо, где им занялся палач.
   В это же время группу добровольцев-патриотов, рыскавших в окрестностях Кастильона, привлек звук пистолетного выстрела. Взглянув на поля, они увидели двух людей, бежавших в сторону видневшегося вдалеке леса. За ними бросились в погоню, но не догнали, зато нашли третьего, лежавшего на земле без движения, истекавшего кровью, но еще живого, хотя и утратившего способность говорить.
   Осмотрев этого человека, пытавшегося застрелиться, они обнаружили на его белье метки: две буквы – «Р» и «Б». Сыщик решил немедленно приступить к допросу и спросил пострадавшего: «Ваша фамилия Бюзо?». В ответ на это несчастный только слабо покачал головой. «Тогда, быть может, вы – Барбару?» – и неудачливый самоубийца кивнул. Хотя Барбару уже умирал, его срочно перевезли в Бордо, где и гильотинировали.
   Что же касается двух беглецов, так удачно скрывшихся от погони, то ими, как оказалось впоследствии, были Бюзо и Петион, также осужденные жирондисты. Их все же нашли, но только через несколько дней. Оба были мертвы, и, видимо, достаточно давно. Отчего они погибли, так никогда и не станет известным: возможно, замерзли, и к тому же им совершенно нечего было есть. Не исключено, что они сами решили прекратить свои страдания. Записка, составленная санкюлотами, представляется маловразумительной. Буквально она звучит следующим образом: «Трупы Петиона и Бюзо были найдены невероятно обезображенными. Их уже наполовину съели черви и окрестные собаки. Что же касается их кровожадных сердец, то они стали пищей для диких зверей».
   Охота на жирондистов продолжалась. Двое из них, Лидон и Шамбон, будучи обнаруженными жандармами, решили продать свои жизни как можно дороже. Лидон успел убить троих из нападавших на него патриотов, а потом, видя, что силы слишком неравны, застрелился. Шамбон при этом находился рядом, в риге. Увидев, как к его убежищу приближаются жандармы, он пустил себе пулю в лоб. Еще один жирондист, по фамилии Ребекки, не имея в руках оружия, при нападении на него карателей предпочел утопиться в реке.
   Иногда «приключения» жирондистов представляли собой настоящую драму. В этом отношении показателен пример Луве, который, будучи, как и все прочие его соратники, изгнанным, скитался по лесам, стараясь передвигаться главным образом ночью, избегая деревень, где каждый мог его выдать, и отдыхая днем в потайных местах. Этот человек никогда не расставался с большой дозой опиума.
   Пытаясь пробраться к Орлеану, Луве забрался в воз с соломой, который, однако, на заставе был задержан санкюлотами. Начался обыск повозки, который показался Луве бесконечным. Пока шел обыск, Луве, затаив дыхание, уже вставил себе в рот ствол пистолета – штуцера с коротким стволом. Этот пистолет был заряжен четырьмя пулями и картечью, да к тому же еще устроен таким образом, что после выстрела из него выбрасывался штык. Луве держал палец на спусковом крючке, готовый нажать его в любую минуту, едва только его присутствие будет обнаружено. Кроме того, на случай неудачи, он надеялся, что даже в случае поимки сумеет улучить секунду, чтобы принять яд, спрятанный на теле так хорошо, что обнаружить его смогли бы лишь в том случае, если бы захотели раздеть арестованного донага.