Страница:
Мне посоветовали принять «щедрое предложение», и когда снова появился Стрелков, я сказал ему: «Забирай сапоги, по за две буханки и кирзовые сапоги». Стрелков посмотрел на меня «Ишь ты! Согласился, а почему ты на жида похож? Ты жидовской крови? А ну-ка пойдем со мной, проверим твой документ. Может, я сапоги твои и даром получу!»
Он привел меня в санчасть. — «Доктор, проверь, подозрительный!» — Доктор Ишенко, с которым меня познакомил дна дня тому назад Кочергин, делая вид, что видит меня впервые, сделал соответствующую проверку и на листочке бумаги написал: «После медицинского о освидетельствования господина майора Петра Палия установлено, что у него крайняя плоть, не обрезана, потому он не является лицом иудейскою вероисповедания. Доктор С. С. Ищенко. 14 сентября 1941 г .». Стрелков посмотрел на «удостоверение» и, покачав головой, сказал: «Жаль! придется за сапоги заплатить, а ты все равно на жида смахиваешь. Держи тот документ при себе, опять пригодиться может!»
Сапоги он забрал, в бараке я со своими друзьями, празднуя, что у меня «крайняя плоть, не обрезана», съел весь хлеб и стал щеголять в кирзовых сапогах, поношенных, но целых.
С каждым днем жизнь в лагере делалась все хуже и хуже. Террор полиции увеличивался, а выдаваемое питание, ухудшалось. Крупа в Баланде совершенно исчезла, а картофель и брюква часто попадались совсем гнилые. Голод, настоящий голод стал ощущаться все больше и больше.
Самым страшным местом в лагере был барак № 5. Перед бараком всегда дежурили полицейские и никого не подпускали к дверям или окнам. Каждое утро из всех трех комнат барака пленные вытаскивали параши, опоражнивали в выгребную яму, мыли у колодца и уносили обратно в комнаты. Вид у жителей барака № 5 был ужасающий: грязные, в лохмотьях, полуголые, с кровоподтеками на теле и на лицах, с глазами, в которых застыл ужас. Полицаи, под надзором которых производилась операция выноса параши, изощрялись, как бы соперничая друг с другом в ругани и в избиении этих заключенных. Это ежедневное зрелище даже на уже привыкших ко всему пленных производило удручающее впечатление. В этот барак собирали всех тех за кем охотилась в лагере полиция и добровольные ее помощники. Полиция — по положению, а добровольны из любви к искусству и за котелок баланды с барского стола. Охотились за политруками, комиссарами, работниками органов НКВД и, конечно, за лицами еврейского происхождения, детьми от смешанных браков. Почти каждый день можно было видеть, как из какого-нибудь барака полицаи выволакивали очередную жертву и, избивая по пути, отводили в этот проклятый барак № 5. Добровольцы вкрадывались в доверие к «подозрительному» и в «задушевных беседах» о доме, семье, о довоенной работе выпытывали «страшную тайну": женат на еврейке! Мать или отец, бабушка или дедушка были евреями… этого было достаточно. Жертву избивали полицаи, а доносчик получал котелок супа или лишнюю пайку хлеба. Комендантом этого барака был некий „господин Георгий“, так большинство его называло. Фамилии его мы не знали. Человек лет пятидесяти, с очень благообразной внешностью, с небольшой седоватой бородкой, спокойными темными глазами и постоянной мягкой улыбкой на полноватых ярких губах маленького, почти женского рта. Он всегда был одет в очень приличный штатский костюм и рубашку с галстуком. Был он приятелем Гусева и главною переводчика Степана Павловича. В списках пленных он не числился и жил не в лагере, а на стороне. О нем ходили разные слухи, говорили, что он сын священника, что в 20-х годах был арестован и много лет пробыл в лагерях строго режима в Сибири. Ходил он прихрамывая, но без палки. Полицаи называли его „батька Георгий“. Приходил он в лагерь обычно после обеда, часа два-три сидел в комнате у Гусева, играя в шахматы со Степаном Павловичем, а потом, под вечер, уходил в свой барак, „на работу“. Входил в одну из трех комнат, в сопровождении двух своих помощников, и вскоре оттуда раздавались крики и визги явно истязуемых или избиваемых людей. В каждой комнате он проводил по часу или больше, а потом с той же улыбкой и спокойными глазами медленно проходил через лагерь и уходил в немецкую комендатуру. Он был по природе изощренный садист и, допрашивая несчастных, применял всякие способы пыток. Это все знали. Когда барак наполнялся, приезжали два грузовика с небольшим отрядом эсэсовцев и всех заключенных увозили. Безусловно, на расстрел. Через руки этого психопата-садиста за осень 1941 года прошло 318 человек. Мой знакомый Коля Кочергин тоже погиб в бараке №5. Говорили, что его мать была крещеная еврейка и что выдал его полиции доктор Ишенко, заведующий санчастью, который тоже был киевлянином и знал Кочергина еще по трудовой школе, где они вместе учились.
В середине ноября закончили постройку бани. Все население лагеря в течение целой недели пропускали через санобработку: наголо постригли головы и все волосы на теле, где им полагалось расти, все помылись в бане горячей водой жидким, ядовито пахнущим мылом, а носильные вещи прожарили в специальных камерах, и во всем лагере несколько дней стоял особый запах прожаренной грязи и сгоревших вшей.
Но питание ухудшалось с каждым днем. Я заметно слабел. Утром было трудно подниматься с нар, кружилась голова, все сильнее и сильнее развивалась явная психологическая депрессия. Это было очень опасное состояние. Многие скатывались в эту пропасть и медленно погибали, их философия заключалась в том, что количество получаемых калории не позволяет никакой физической деятельности, поэтому они все время проводили в лежании на нарах, спускаясь только для проверки, получения пайка и для отправления естественных нужд, а некоторые даже, запаслись посудой для этих «нужд», спускались вниз только для опорожнения посуды. Они буквально загнивали на нарах живьем. Мне потребовалось большое усилие воли, чтобы не оказаться в их числе. Я заставлял себя умываться, бриться, ходить, даже делать гимнастику и добровольно вызывался на любую работу в лагере. Это помогало, потом стало привычкой целый день что-то делать, а на нарах проводить только минимум времени для сна.
Однажды утром, после проверки комендант барака сказал мне, что с понедельника все младшие лейтенанты, живущие в двух других комнатах нашего барака, будут ходить на ра6оты на немецкие склады и что он хочет назначить меня старшим одной из комнат. Старший комнаты одновременно будет и бригадиром такой команды, назначать, на работу, следить за порядком, поддерживать дисциплину и… выделять для администрации лагеря, т.е. для Гусева и его приближенных, определенную часть «добычи». «Вы понимаете, что воровать будут все и всё, что только можно украсть. При возвращении с работы полиция обыскивать не будет, но в комнаты у полиции вход свободный, и если они заподозрят и уличат в укрывательстве украденного, то, конечно, будут большие неприятности и для рабочих, и для старшего комнаты. Согласны на такую работу?'» Я с радостью согласился. Во-первых, уход из комнаты «прогнившей интеллигенции», во-вторых, постоянная работа, активность, ответственность и наконец, в третьих, вероятность иногда быть сытым. Как не согласиться.
В воскресенье я «принял команду» над комнатой № 2 нашего барака и рабочей бригадой младших лейтенантов, а в понедельник две бригады, из каждой комнаты по 25 человек, вышли на работу за проволоку. Перед этим, накануне вечером я рассказал своим подчинённым об условиях нашей работы и о наших обязанностях перед «верховным командованием» лагеря, о которых мне говорил Овчинников. Когда мы шли через город под конвоем десятка солдат, оборванные, грязные и худые, как скелеты, жители останавливались и с жалостью смотрели на нас. Однажды я услышал, как какая-то женщина сказала другой по-русски: «Куда их ведут, несчастных?» Очевидно, здесь, в центре Польши жило немало русских людей.
Распределили нас на работы маленькими группами по 5-6 человек. Одни работали на погрузке тюков с обмундированием, другие, большинство, на разгрузке катков колючей проволоки, несколько человек перекладывали одеяла на складе, и только одна группа получила работу по упаковке индивидуальных пакетов с маршевым рационом, но там немцы следили за каждым движением пленных, и что-либо утаить, спрятать в карман или отправить в рот был невозможно. Старший команды, в данном случае я, не должен был работать и мог свободно ходить от одной группы к другой, следя за порядком. Все приуныли, надежда что-либо «подмолотить» явно не сбывалась. Однако, в 12 часов дня всем выдали по куску хорошего хлеба, по паре галет, по порядочному куску колбасы, принесли горячего кофе. Руководящий раздачей пищи фельдфебель сказал, что с завтрашнего дня здесь на работе будут давать и суп. Настроение у всех поднялось.
Я проходил по двору, мимо нескольких польских рабочих, ремонтирующих мостовую, и один из них сделал мне какой-то знак. Я приостановился и понял: он показывал на небольшой пакетик, лежащий в траве у дороги, немного впереди. Проходя мимо и убедившись, что никто из немцев не смотрит, в мою сторону, я поднял пакет. Там было два куска хлеба, толстый ломоть свиного сала и пачка польской махорки, так называемой гродненской. Возвращаясь по той же дорожке, я тихо сказал рабочим полякам: «Дзенькую, панове», — и в ответ услышал: «Ешьте на здоровье, да хранит вас Господь!» — на чистом русском языке. Я приостановился и хотел что-нибудь сказать, но один из рабочих предупредил: «Идите не останавливаясь, нам строго запрещено говорить с вами». Внезапно у меня возникла мысль: передать через них записку родным. Я отошел в сторону, вынул список рабочих команды и, делая вид, что я что-то в нем отмечаю, написал на клочке бумаги. «Я в плену у немцев, в Замостье, пока жив здоров. Нас скоро увезут в Германию», — И подписался, поставив дату. Адрес я написал своей бабушки, тетки, матери, так как был совершенно уверен, что она-то не эвакуировалась с красными, продолжает жить в своей маленькой квартирке в Киеве на Пушкинской улице. Потом взял другой листок и написал на нем: «Добрые люди, если возможно, передайте эту записку моей семье, что бы там знали, что я жив. Спасибо». Проходя опять мимо работающих на мостовой, я бросил записку на землю и потом видел, как один них поднял ее и положил в карман. После этого случая я ни разу не видел этих людей на территории складов, где мы работали. Уже после войны, в Германии, я встретился со знакомыми киевлянами, и они мне рассказали, что после Рождества 1942 года к моей бабушке пришел какой-то железнодорожник и принёс мою записку, которую ему дал машинист, водивший поезда в Польшу и обратно. Добрые люди оказались действительно добрыми.
Когда мы вернулись в лагерь после работы, нам выдали полагавшийся ужин, и вдобавок обед, причем улучшенный. Та же лагерная баланда, но значительно гуще, с явным присутствием перловой крупы. Сразу же после отбоя к нам в комнату пришел старший полицай Юрка Полевой с двумя своими подручными-опричниками. В обоих комнатах младших лейтенантов нар не было, спали на полу, укладываясь рядами. Только для старшего комнаты был поставлен длинный стол, исполнявший роль кровати. Под столом тоже спади пленные. Юрка был одет в хорошим командирский костюм, на руках у нею были коричневые перчатки, а на ногах… мои сапоги, отобранные у меня Стрелковым.
«Наверно, Стрелкову оказались малы», — подумал я. Полевой прошелся по комнате среди расступившихся пленных и приказал: «Становитесь под стенки, работяги! Мордами ко мне!» Все спешно выполнили приказ, у Полевого в руке был бычий …! Это было излюбленное оружие полицейских, бычачий половой член, особо высушенный и препарированный, от удара оставался длинный, очень болезненный синяк при легком ударе и кровоточащий сизый рубец при более сильном. — «Все, что сладутили, вынимайте из карманов и положите у ног! Все! понятно? Если найду, что кто сжульничал, кровью умою! Живо!» — Добыча была довольно жалкая: десяток яблок, немного сырых морковок, несколько маленьких, баночек с консервированным мясом и довольно много пакетиков с печеньем из индивидуальных маршевых рационов. «Это все? Почему гак мало? Эй, старшой! — Полевой повернулся ко мне. — Ты… — обложил он меня матом. — Ты за чем смотрел? Ответственности своей не понимаешь?» — Он близко подошел ко мне и посмотрел на пачку махорки и пару оставшихся у меня галет, которые на складе нам давали немцы. Посмотрел мне в глаза, и мне показалось, что он хочет меня ударить… но не ударил. — «Ишь ты! Гродненскую сообразил! Вредно курить тебе, вон ты какой худой… — Полевой наступил на пачку махорки и растер ее по полу. — Для твоей же пользы, доходяга! Брось курить!» — Он прошелся по комнате и в двух местах нарочно наступил на лежащие на полу галеты. Один из пленных воскликнул. «Что ты делаешь, Юрка! Галеты покрошил! Ведь еда это!» — Полевой повернулся и левой рукой дал оплеуху пленному, а потом правой, вооруженном экзотической плеткой, ударил несчастного по плечу. «Стой смирно, сволота!» — и ударил еще раз. — «Я тебе не Юрка, господин старший полицейский Юрий Васильевич Полевой! Понятно? Повтори, сука! Вот так-то лучше! Запомни!»
Полицаи забрали все, за исключением галет и морковки. Уходя, Полевой снова подошел ко мне: «Почему так плохо сработали?» — «Работали на разгрузке колючей проволоки, а что ее брать, тут у нас ее и так много», — криво усмехнулся я. — «Шутки шутишь! Смотри, не перешути! Следующий раз, если так же будет, у меня с тобой другие шутки пойдут!» — Он ушел в сопровождении своих адъютантов. — «Понятно всем? — спросил я. — Завтра вторая группа должна будет удовлетворить требования начальства. Иначе нам всем туго придется».
Все заговорили сразу. — «На кой дьявол ладутить? Там рискуешь, что немцы поймают, принесёшь — полицаи отберут!». «Носить в лагерь нечего! Всё сразу в желудок!» — «Набить бы им морды и выкинуть из барака! Пусть сами идут ишачить!» — «Ишь ты, храбрец какой! Изобьют, а если живой останешься — в санчасти сгниешь». «У нас все равно выхода нет! Скачи, враже, як пан каже!» — «Как-то организоваться нужно!» — «Эй, старший, твое слово!» — Мое положение было довольно опасное, я прекрасно знал, какие у меня могут «пойти шутки» с «господином старшим полицейским Юрием Васильевичем Полевым», если как-нибудь не удовлетворить его требования. И я сказал своим «подчиненным», что до тех пор, пока мы работаем на складах, мы не будем голодны, это главное, а для того, чтобы мы могли там работать, нужно что-то приносить полиции. Съедать все на работе, а сюда, в лагерь, приносить только для полиции. Бить морды мы никому не можем, полиция расправится с нами очень жестоко. Одна комната бороться с лагерной системой не может, если бы весь лагерь восстал против издевательств и произвола Гусева и его компании, то что-то можно было бы изменить… Но даже генералы стоят навытяжку перед Гусевым, а они бы могли заявить какой-то организованный протест немцам. Может, это и будет когда-то, а пока мы можем только ишачить и помалкивать!
Я собрал махорку, сколько смог, покурил и лег на свой стол спать. Но заснуть долго не мог, все думал об этом красавце Полевом и о его товарищах по полиции. Что это за люди? Почему у них такая звериная ненависть к пленным, к своим же недавним товарищам по полку, дивизии? К своим землякам, из тех же городов или сёл, прошедшим ту же школу, жизнь советского гражданина, как и они. Может, «глубоко думающий» психолог и мог бы объяснить действия психопата-садиста «господина Георгия» местью за то, что он пережил в кацетах[2], тем несчастным, попавшим в барак № 5, которые как бы представляли собой его врагов и преследователей, ЧК, НКВД, советскую власть, но как объяснить действия лагерной полиции? За что эти люди, лейтенант Полевом, капитан Стрелков, полковник Гусев и им подобные, мстят и кому? Вот этим мальчишкам, младшим лейтенантам? Всей этой массе пленных, превратившихся в голодное, испуганное стадо овец, послушных окрику любого «господина полицейского»? Как-то все это было непонятно, нелогично и отвратительно. Еще в начале нашей жизни в лагере Замостье кто-то сказал, что лагерная полиция — это агентура НКВД, специально переброшенная в лагеря, чтобы здесь создать такие условия жизни, что жизнь в лагере была бы страшнее смерти в бою! Многие этому верили, и до известной степени у них были основания. Та же система жестокого террора, та же «элитная» организация небольшой группы избранных, грабящих массу и живущих, как ядовитый паразит на теле этой массы, такой же «вождизм» одного из них, слово которого — абсолютный закон, такая же сеть сексотов и подхалимов, пронизывающая всю массу пленных и распространяющая страх и недоверие к окружающим, невозможность организации и желание как-то затушеваться, спрятаться, исчезнуть. Но как в такой короткий промежуток времени НКВД, из глубин СССР, могло организовать такую эффективную систему в нашем Замостье и, вероятно, в других аналогичных лагерях в Польше, на огромном расстоянии от линии военных действий?
Я поделился своими мыслями с Борисовым и Завьяловым. Они тоже об этом уже думали, и Борисов, и подтверждение наших подозрений, рассказал, что один пленный, работающий уборщиком в комнате Гусева, будто бы слышал, как в разговоре с кем-то из своих помощников Гусев сказал, что когда война кончится и те, кто переживет плен, будут возвращены «домой», то там им «зальют сада за шкуру» за измену! В другом случае, один полицай, избивая в чем-то провинившегося доходягу, сказал: «Ты думал, что плен — это спасенье? Нет, браток, ошибся! Тут тебе и Колыма раем вспомнится!» Эти слухи расползались по лагерю, несмотря на свою чудовищность, а может быть, именно вследствие ее.
Команды младших лейтенантов продолжали ходить на работу. Люди заметно окрепли, повеселели и научились лавировать между возможным наказанием от немцев на складах, если поймают на краже, и неизбежным мордобоем от лагерных полицаев, если они не подучат своей доли. Все, что только можно, съедалось на месте, в лагерь приносили почти исключительно для «начальства» сухие и свежие фрукты, мясные консервы, сыр, колбасу печенье, иногда шоколад, а один раз даже удалось пронести бутылочку коньяку специально для «господина начальника лагерной полиции полковника Гусева». Я ходил с бригадой на работы по очереди со старшим другой комнаты, очень неприятным капитаном Ягненковым, безусловно имеющим сильную связь с полицией и в особенности с неким Бирюгиным, одним из самых жестоких опричников Юрки Полевого. Я окреп, поздоровел, был сам сыт и подкармливал своих товарищей, как мог, оставляя им мой официальный паек полностью и делясь тем, что удавалось пронести через два кордона: немецкий на складах и полицейский в лагере. Но меня начали одолевать нарывы. Появлялись они то там, то здесь, без всякой видимой причины. Через несколько дней после того, как мы начали работать на складах, из левой руке у меня появилось сразу два нарыва, оба ниже локтя. Выросли до размера волошского ореха, рука вспухла, побагровела, и образовались два конуса с грязно-желтыми гнойными вершинками. Боль была во всей руке от запястья до плеча, а к самим нарывам нельзя было притронуться. Пришлось пойти в санчасть к доктору Ищенко. Увидав меня в приёмной, среди двух десятков ожидающих очереди, Ищенко позвал меня в свой кабинет, был внимателен и любезен до чрезвычайности. Он вскрыл оба нарыва, вычистил кратеры, смазал их дезинфицирующей мазью, перевязал руку и дал мне лекарство. Возясь с моей рукой, он всё время говорил о Киеве, стараясь найти общих знакомых. На прощанье он сказал, что я могу приходить к нему на прием, когда мне будет удобно и без всякой очереди. Ларчик обрывался просто: когда я уходил, он пожал мне руку и сказал: «Я слышал, что вы командуете рабочей бригадой младших лейтенантов. Это прекрасно, рад за вас, это избавит вас от голода. Между прочим, буду очень признателен, если вы сможете что-нибудь подкинуть мне, например, немного сахару».
Я пообещал, а про себя подумал: «Если я узнаю, что это ты сыграл грязную роль в истории с Кочергиным, то сахару не сахару, а стрихнину я тебе постараюсь подкинуть!»
В лагере все время работала довольно большая группа писарей и переводчиков, занимающихся переписью пленных. Вызывали по комнатам, записывали все личные данные, профессию, национальность, вероисповедание, образование и т.д. Говорили, что все это необходимо для будущей работы пленных сперва в Германии, а после «полного разгрома жидо-коммунистического правительства в СССР» для организации нового порядка, там, дома. Меня вызывали на такие комиссии три раза, как майора, как инженера и как украинца. Все население комнаты № 1 во главе с Овчинниковым перевели в барак № 1, самый крайний у забора, выходящего на улицу, а освободившуюся комнату заселили связистами, собранными по всему лагерю, для будто бы скорой отправки на работу.
В первых числах ноября я остался в лагере, была очередь Ягненкова вести команду на работу. Перед обедом пришел посыльный из комендатуры и сказал. ''С вещами в тринадцатый барак! Явиться к коменданту немедленно!»
Тринадцатый барак! Уже целую неделю в него переселяли людей по каким-то спискам из немецкой комендатуры. Говорили, что комплектуется большая группа для отправки в Германию и что на этот раз дело вполне серьезное, даже утверждали, что эта группа выедет на работу еще до Рождества. Я был обрадован. Наконец я вырвусь из этой проклятой ямы, из Замостья, куда-то на свежий воздух, к людям, на работу, в человеческие условия жизни и питания. Заявив коменданту барака о моем переходе в 13-й, я забежал в 1-ый барак попрощаться с моими друзьями Борисовым и Завьяловым. Из этого барака тоже несколько человек были вызваны в 13-й, в большинстве люди, имеющие техническое образование. Попрощались мы тепло и сердечно, за эти несколько месяцев мы стали настоящими, проверенными друзьями.
Комендантом барака № 13 оказался мой старый знакомый по Поднесью — казак майор Скипенко. Он хмуро посмотрел на меня, и сделав отметку в списке, сказал: «Вот и встретились опять, господин инженер! В 7-ю комнату, там старший капитан Стрелков, он вас устроит».
Эта комбинация мне сразу не понравилась. Комендант Скипенко и старший в комнате Стрелков — как раз такие люди, с которыми у меня не было никакого желания общаться. Стрелков, конечно, тоже сразу узнал меня и с усмешкой приветствовал: «Друг любезный, вот радостная встреча! А ты с сапогами обманул меня, малы оказались. Пришлось перепродать».
Стрелков был старшим в трех комнатах №№ 5, 6 и 7, но почему-то устроился в нашей, 7-ой. В комнатах нар не было, и все, как у нас в 3-м бараке, спали вповалку, на полу. Посторонних в барак не пускали и приказали нам всем тоже по лагерю «не шляться». С утра нас всех пропустили через баню, выдали по комплекту очень приличного белья, а потом и обмундирования. Обмундирование, разрозненное, в большинстве красноармейское, но чистое, целое и продезинфицированное, выдавали на комнату столько-то брюк, столько-то гимнастерок, шинелей и обуви, и поэтому всё время после обеда мы занимались подгонкой и обменом полученного, стараясь подобрать по размеру. Меня беспокоило то, что Стрелков слишком часто приставал ко мне с разговорами и шутками, то выпытывая о семье и прежней довоенной работе, то спрашивая мое мнение о причинах войны, о будущем устройстве России, то — почему я себя причисляю к украинцам? Перед отбоем, после ужина, который мы получили примерно в два раза больше, чем обычно. Стрелков снова прицепился ко мне с какими-то вопросами. Я уютно устроился со всем моим имуществом в углу комнаты, постелив на пол свою чистую, пахнущую дезинфекцией шинель, и, подложив под голову противогазную сумку со всем имуществом, хотел спать.
«Вот ты, майор, инженер, образованный, украинец, как ты говоришь, интересно, как ты думаешь, будет разрешен национальный вопрос, когда кремлевская жидовская власть будет уничтожена? Слушайте, господа, мнение представителя интеллигенции!» — Я не выдержал: «Слушай, Стрелков, катись ты к какой-нибудь маме, по собственному выбору' Когда уничтожим, тогда и подумаем, времени на это хватит! Сейчас не мешай мне и другим спать!» — «Сердитый! Ладно, поговорим после… А от тебя всё равно жидом попахивает, хоть ты и необрезанный! Спи, пока живой!»
Я укрылся с головой и, несмотря на предчувствие неприятностей, скоро заснул. Утром, после проверки, которую делал сам Скипенко с немецким унтером, раздали завтрак, тоже в значительно большем количестве, чем обычно. Я еще не успел доесть своей порции, как появился Стрелков. — «Иди со мной, тебя комендант вызывает! Давай-давай, потом доешь. Поворачивайся, дружок… необрезанный!"'
Я пошел за ним, с полным сознанием того, что попал в беду. Мы вошли в комнату коменданта барака. На кровати, прямо против дверей, сидел Скипенко, у окошка стоял гориллоподобный Гордиенко, а у стола на табуретке сидел Юрка Полевой. На другой кровати сидели рядом главный переводчик Степан Павлович и еще один полицай. — «Стань здесь!» — Стрелков подтолкнул меня на середину комнаты. Полицай, сидевший рядом со Степаном Павловичем, встал, подошел к двери, закрыл ее и прислонился к двери спиной. Во всей обстановке и в лицах присутствующих было явно что-то угрожающее. — «Вот этот субчик, старший команды младших лейтенантов!» — «Я знаю его», — Скипенко откинулся к стенке и закурил. Все молчали. — «Теперь отвечай на вопросы, и без брехни! — Стрелков подошел вплотную ко мне — Кто у тебя в роду был жидом? Ты говорил, что Советы все равно войну выиграют? Ты говорил, что жидов напрасно мучают?» — Я посмотрел на Скипенко, он сидел, опустив голову на ладони рук, упертых в колени… — «Жид Кочергин был твой приятель? Почему ты не сообщил, что он жид?» — Я не успевал отвечать… — «Ты, сволочь необрезанная, уговаривал у себя в комнате избить представителей лагерной полиции, вот его, Полевого? Предлагал идти к генералам и требовать официальной жалобы немцам? Ты агитировал среди младших лейтенантов устроить восстание? Ты приказал им все съедать на работе и не приносить ничего в лагерь? Тебе не по духу национал-социализм? Ты коммунист? Член партии? «
Он привел меня в санчасть. — «Доктор, проверь, подозрительный!» — Доктор Ишенко, с которым меня познакомил дна дня тому назад Кочергин, делая вид, что видит меня впервые, сделал соответствующую проверку и на листочке бумаги написал: «После медицинского о освидетельствования господина майора Петра Палия установлено, что у него крайняя плоть, не обрезана, потому он не является лицом иудейскою вероисповедания. Доктор С. С. Ищенко. 14 сентября 1941 г .». Стрелков посмотрел на «удостоверение» и, покачав головой, сказал: «Жаль! придется за сапоги заплатить, а ты все равно на жида смахиваешь. Держи тот документ при себе, опять пригодиться может!»
Сапоги он забрал, в бараке я со своими друзьями, празднуя, что у меня «крайняя плоть, не обрезана», съел весь хлеб и стал щеголять в кирзовых сапогах, поношенных, но целых.
С каждым днем жизнь в лагере делалась все хуже и хуже. Террор полиции увеличивался, а выдаваемое питание, ухудшалось. Крупа в Баланде совершенно исчезла, а картофель и брюква часто попадались совсем гнилые. Голод, настоящий голод стал ощущаться все больше и больше.
Самым страшным местом в лагере был барак № 5. Перед бараком всегда дежурили полицейские и никого не подпускали к дверям или окнам. Каждое утро из всех трех комнат барака пленные вытаскивали параши, опоражнивали в выгребную яму, мыли у колодца и уносили обратно в комнаты. Вид у жителей барака № 5 был ужасающий: грязные, в лохмотьях, полуголые, с кровоподтеками на теле и на лицах, с глазами, в которых застыл ужас. Полицаи, под надзором которых производилась операция выноса параши, изощрялись, как бы соперничая друг с другом в ругани и в избиении этих заключенных. Это ежедневное зрелище даже на уже привыкших ко всему пленных производило удручающее впечатление. В этот барак собирали всех тех за кем охотилась в лагере полиция и добровольные ее помощники. Полиция — по положению, а добровольны из любви к искусству и за котелок баланды с барского стола. Охотились за политруками, комиссарами, работниками органов НКВД и, конечно, за лицами еврейского происхождения, детьми от смешанных браков. Почти каждый день можно было видеть, как из какого-нибудь барака полицаи выволакивали очередную жертву и, избивая по пути, отводили в этот проклятый барак № 5. Добровольцы вкрадывались в доверие к «подозрительному» и в «задушевных беседах» о доме, семье, о довоенной работе выпытывали «страшную тайну": женат на еврейке! Мать или отец, бабушка или дедушка были евреями… этого было достаточно. Жертву избивали полицаи, а доносчик получал котелок супа или лишнюю пайку хлеба. Комендантом этого барака был некий „господин Георгий“, так большинство его называло. Фамилии его мы не знали. Человек лет пятидесяти, с очень благообразной внешностью, с небольшой седоватой бородкой, спокойными темными глазами и постоянной мягкой улыбкой на полноватых ярких губах маленького, почти женского рта. Он всегда был одет в очень приличный штатский костюм и рубашку с галстуком. Был он приятелем Гусева и главною переводчика Степана Павловича. В списках пленных он не числился и жил не в лагере, а на стороне. О нем ходили разные слухи, говорили, что он сын священника, что в 20-х годах был арестован и много лет пробыл в лагерях строго режима в Сибири. Ходил он прихрамывая, но без палки. Полицаи называли его „батька Георгий“. Приходил он в лагерь обычно после обеда, часа два-три сидел в комнате у Гусева, играя в шахматы со Степаном Павловичем, а потом, под вечер, уходил в свой барак, „на работу“. Входил в одну из трех комнат, в сопровождении двух своих помощников, и вскоре оттуда раздавались крики и визги явно истязуемых или избиваемых людей. В каждой комнате он проводил по часу или больше, а потом с той же улыбкой и спокойными глазами медленно проходил через лагерь и уходил в немецкую комендатуру. Он был по природе изощренный садист и, допрашивая несчастных, применял всякие способы пыток. Это все знали. Когда барак наполнялся, приезжали два грузовика с небольшим отрядом эсэсовцев и всех заключенных увозили. Безусловно, на расстрел. Через руки этого психопата-садиста за осень 1941 года прошло 318 человек. Мой знакомый Коля Кочергин тоже погиб в бараке №5. Говорили, что его мать была крещеная еврейка и что выдал его полиции доктор Ишенко, заведующий санчастью, который тоже был киевлянином и знал Кочергина еще по трудовой школе, где они вместе учились.
В середине ноября закончили постройку бани. Все население лагеря в течение целой недели пропускали через санобработку: наголо постригли головы и все волосы на теле, где им полагалось расти, все помылись в бане горячей водой жидким, ядовито пахнущим мылом, а носильные вещи прожарили в специальных камерах, и во всем лагере несколько дней стоял особый запах прожаренной грязи и сгоревших вшей.
Но питание ухудшалось с каждым днем. Я заметно слабел. Утром было трудно подниматься с нар, кружилась голова, все сильнее и сильнее развивалась явная психологическая депрессия. Это было очень опасное состояние. Многие скатывались в эту пропасть и медленно погибали, их философия заключалась в том, что количество получаемых калории не позволяет никакой физической деятельности, поэтому они все время проводили в лежании на нарах, спускаясь только для проверки, получения пайка и для отправления естественных нужд, а некоторые даже, запаслись посудой для этих «нужд», спускались вниз только для опорожнения посуды. Они буквально загнивали на нарах живьем. Мне потребовалось большое усилие воли, чтобы не оказаться в их числе. Я заставлял себя умываться, бриться, ходить, даже делать гимнастику и добровольно вызывался на любую работу в лагере. Это помогало, потом стало привычкой целый день что-то делать, а на нарах проводить только минимум времени для сна.
Однажды утром, после проверки комендант барака сказал мне, что с понедельника все младшие лейтенанты, живущие в двух других комнатах нашего барака, будут ходить на ра6оты на немецкие склады и что он хочет назначить меня старшим одной из комнат. Старший комнаты одновременно будет и бригадиром такой команды, назначать, на работу, следить за порядком, поддерживать дисциплину и… выделять для администрации лагеря, т.е. для Гусева и его приближенных, определенную часть «добычи». «Вы понимаете, что воровать будут все и всё, что только можно украсть. При возвращении с работы полиция обыскивать не будет, но в комнаты у полиции вход свободный, и если они заподозрят и уличат в укрывательстве украденного, то, конечно, будут большие неприятности и для рабочих, и для старшего комнаты. Согласны на такую работу?'» Я с радостью согласился. Во-первых, уход из комнаты «прогнившей интеллигенции», во-вторых, постоянная работа, активность, ответственность и наконец, в третьих, вероятность иногда быть сытым. Как не согласиться.
В воскресенье я «принял команду» над комнатой № 2 нашего барака и рабочей бригадой младших лейтенантов, а в понедельник две бригады, из каждой комнаты по 25 человек, вышли на работу за проволоку. Перед этим, накануне вечером я рассказал своим подчинённым об условиях нашей работы и о наших обязанностях перед «верховным командованием» лагеря, о которых мне говорил Овчинников. Когда мы шли через город под конвоем десятка солдат, оборванные, грязные и худые, как скелеты, жители останавливались и с жалостью смотрели на нас. Однажды я услышал, как какая-то женщина сказала другой по-русски: «Куда их ведут, несчастных?» Очевидно, здесь, в центре Польши жило немало русских людей.
Распределили нас на работы маленькими группами по 5-6 человек. Одни работали на погрузке тюков с обмундированием, другие, большинство, на разгрузке катков колючей проволоки, несколько человек перекладывали одеяла на складе, и только одна группа получила работу по упаковке индивидуальных пакетов с маршевым рационом, но там немцы следили за каждым движением пленных, и что-либо утаить, спрятать в карман или отправить в рот был невозможно. Старший команды, в данном случае я, не должен был работать и мог свободно ходить от одной группы к другой, следя за порядком. Все приуныли, надежда что-либо «подмолотить» явно не сбывалась. Однако, в 12 часов дня всем выдали по куску хорошего хлеба, по паре галет, по порядочному куску колбасы, принесли горячего кофе. Руководящий раздачей пищи фельдфебель сказал, что с завтрашнего дня здесь на работе будут давать и суп. Настроение у всех поднялось.
Я проходил по двору, мимо нескольких польских рабочих, ремонтирующих мостовую, и один из них сделал мне какой-то знак. Я приостановился и понял: он показывал на небольшой пакетик, лежащий в траве у дороги, немного впереди. Проходя мимо и убедившись, что никто из немцев не смотрит, в мою сторону, я поднял пакет. Там было два куска хлеба, толстый ломоть свиного сала и пачка польской махорки, так называемой гродненской. Возвращаясь по той же дорожке, я тихо сказал рабочим полякам: «Дзенькую, панове», — и в ответ услышал: «Ешьте на здоровье, да хранит вас Господь!» — на чистом русском языке. Я приостановился и хотел что-нибудь сказать, но один из рабочих предупредил: «Идите не останавливаясь, нам строго запрещено говорить с вами». Внезапно у меня возникла мысль: передать через них записку родным. Я отошел в сторону, вынул список рабочих команды и, делая вид, что я что-то в нем отмечаю, написал на клочке бумаги. «Я в плену у немцев, в Замостье, пока жив здоров. Нас скоро увезут в Германию», — И подписался, поставив дату. Адрес я написал своей бабушки, тетки, матери, так как был совершенно уверен, что она-то не эвакуировалась с красными, продолжает жить в своей маленькой квартирке в Киеве на Пушкинской улице. Потом взял другой листок и написал на нем: «Добрые люди, если возможно, передайте эту записку моей семье, что бы там знали, что я жив. Спасибо». Проходя опять мимо работающих на мостовой, я бросил записку на землю и потом видел, как один них поднял ее и положил в карман. После этого случая я ни разу не видел этих людей на территории складов, где мы работали. Уже после войны, в Германии, я встретился со знакомыми киевлянами, и они мне рассказали, что после Рождества 1942 года к моей бабушке пришел какой-то железнодорожник и принёс мою записку, которую ему дал машинист, водивший поезда в Польшу и обратно. Добрые люди оказались действительно добрыми.
Когда мы вернулись в лагерь после работы, нам выдали полагавшийся ужин, и вдобавок обед, причем улучшенный. Та же лагерная баланда, но значительно гуще, с явным присутствием перловой крупы. Сразу же после отбоя к нам в комнату пришел старший полицай Юрка Полевой с двумя своими подручными-опричниками. В обоих комнатах младших лейтенантов нар не было, спали на полу, укладываясь рядами. Только для старшего комнаты был поставлен длинный стол, исполнявший роль кровати. Под столом тоже спади пленные. Юрка был одет в хорошим командирский костюм, на руках у нею были коричневые перчатки, а на ногах… мои сапоги, отобранные у меня Стрелковым.
«Наверно, Стрелкову оказались малы», — подумал я. Полевой прошелся по комнате среди расступившихся пленных и приказал: «Становитесь под стенки, работяги! Мордами ко мне!» Все спешно выполнили приказ, у Полевого в руке был бычий …! Это было излюбленное оружие полицейских, бычачий половой член, особо высушенный и препарированный, от удара оставался длинный, очень болезненный синяк при легком ударе и кровоточащий сизый рубец при более сильном. — «Все, что сладутили, вынимайте из карманов и положите у ног! Все! понятно? Если найду, что кто сжульничал, кровью умою! Живо!» — Добыча была довольно жалкая: десяток яблок, немного сырых морковок, несколько маленьких, баночек с консервированным мясом и довольно много пакетиков с печеньем из индивидуальных маршевых рационов. «Это все? Почему гак мало? Эй, старшой! — Полевой повернулся ко мне. — Ты… — обложил он меня матом. — Ты за чем смотрел? Ответственности своей не понимаешь?» — Он близко подошел ко мне и посмотрел на пачку махорки и пару оставшихся у меня галет, которые на складе нам давали немцы. Посмотрел мне в глаза, и мне показалось, что он хочет меня ударить… но не ударил. — «Ишь ты! Гродненскую сообразил! Вредно курить тебе, вон ты какой худой… — Полевой наступил на пачку махорки и растер ее по полу. — Для твоей же пользы, доходяга! Брось курить!» — Он прошелся по комнате и в двух местах нарочно наступил на лежащие на полу галеты. Один из пленных воскликнул. «Что ты делаешь, Юрка! Галеты покрошил! Ведь еда это!» — Полевой повернулся и левой рукой дал оплеуху пленному, а потом правой, вооруженном экзотической плеткой, ударил несчастного по плечу. «Стой смирно, сволота!» — и ударил еще раз. — «Я тебе не Юрка, господин старший полицейский Юрий Васильевич Полевой! Понятно? Повтори, сука! Вот так-то лучше! Запомни!»
Полицаи забрали все, за исключением галет и морковки. Уходя, Полевой снова подошел ко мне: «Почему так плохо сработали?» — «Работали на разгрузке колючей проволоки, а что ее брать, тут у нас ее и так много», — криво усмехнулся я. — «Шутки шутишь! Смотри, не перешути! Следующий раз, если так же будет, у меня с тобой другие шутки пойдут!» — Он ушел в сопровождении своих адъютантов. — «Понятно всем? — спросил я. — Завтра вторая группа должна будет удовлетворить требования начальства. Иначе нам всем туго придется».
Все заговорили сразу. — «На кой дьявол ладутить? Там рискуешь, что немцы поймают, принесёшь — полицаи отберут!». «Носить в лагерь нечего! Всё сразу в желудок!» — «Набить бы им морды и выкинуть из барака! Пусть сами идут ишачить!» — «Ишь ты, храбрец какой! Изобьют, а если живой останешься — в санчасти сгниешь». «У нас все равно выхода нет! Скачи, враже, як пан каже!» — «Как-то организоваться нужно!» — «Эй, старший, твое слово!» — Мое положение было довольно опасное, я прекрасно знал, какие у меня могут «пойти шутки» с «господином старшим полицейским Юрием Васильевичем Полевым», если как-нибудь не удовлетворить его требования. И я сказал своим «подчиненным», что до тех пор, пока мы работаем на складах, мы не будем голодны, это главное, а для того, чтобы мы могли там работать, нужно что-то приносить полиции. Съедать все на работе, а сюда, в лагерь, приносить только для полиции. Бить морды мы никому не можем, полиция расправится с нами очень жестоко. Одна комната бороться с лагерной системой не может, если бы весь лагерь восстал против издевательств и произвола Гусева и его компании, то что-то можно было бы изменить… Но даже генералы стоят навытяжку перед Гусевым, а они бы могли заявить какой-то организованный протест немцам. Может, это и будет когда-то, а пока мы можем только ишачить и помалкивать!
Я собрал махорку, сколько смог, покурил и лег на свой стол спать. Но заснуть долго не мог, все думал об этом красавце Полевом и о его товарищах по полиции. Что это за люди? Почему у них такая звериная ненависть к пленным, к своим же недавним товарищам по полку, дивизии? К своим землякам, из тех же городов или сёл, прошедшим ту же школу, жизнь советского гражданина, как и они. Может, «глубоко думающий» психолог и мог бы объяснить действия психопата-садиста «господина Георгия» местью за то, что он пережил в кацетах[2], тем несчастным, попавшим в барак № 5, которые как бы представляли собой его врагов и преследователей, ЧК, НКВД, советскую власть, но как объяснить действия лагерной полиции? За что эти люди, лейтенант Полевом, капитан Стрелков, полковник Гусев и им подобные, мстят и кому? Вот этим мальчишкам, младшим лейтенантам? Всей этой массе пленных, превратившихся в голодное, испуганное стадо овец, послушных окрику любого «господина полицейского»? Как-то все это было непонятно, нелогично и отвратительно. Еще в начале нашей жизни в лагере Замостье кто-то сказал, что лагерная полиция — это агентура НКВД, специально переброшенная в лагеря, чтобы здесь создать такие условия жизни, что жизнь в лагере была бы страшнее смерти в бою! Многие этому верили, и до известной степени у них были основания. Та же система жестокого террора, та же «элитная» организация небольшой группы избранных, грабящих массу и живущих, как ядовитый паразит на теле этой массы, такой же «вождизм» одного из них, слово которого — абсолютный закон, такая же сеть сексотов и подхалимов, пронизывающая всю массу пленных и распространяющая страх и недоверие к окружающим, невозможность организации и желание как-то затушеваться, спрятаться, исчезнуть. Но как в такой короткий промежуток времени НКВД, из глубин СССР, могло организовать такую эффективную систему в нашем Замостье и, вероятно, в других аналогичных лагерях в Польше, на огромном расстоянии от линии военных действий?
Я поделился своими мыслями с Борисовым и Завьяловым. Они тоже об этом уже думали, и Борисов, и подтверждение наших подозрений, рассказал, что один пленный, работающий уборщиком в комнате Гусева, будто бы слышал, как в разговоре с кем-то из своих помощников Гусев сказал, что когда война кончится и те, кто переживет плен, будут возвращены «домой», то там им «зальют сада за шкуру» за измену! В другом случае, один полицай, избивая в чем-то провинившегося доходягу, сказал: «Ты думал, что плен — это спасенье? Нет, браток, ошибся! Тут тебе и Колыма раем вспомнится!» Эти слухи расползались по лагерю, несмотря на свою чудовищность, а может быть, именно вследствие ее.
Команды младших лейтенантов продолжали ходить на работу. Люди заметно окрепли, повеселели и научились лавировать между возможным наказанием от немцев на складах, если поймают на краже, и неизбежным мордобоем от лагерных полицаев, если они не подучат своей доли. Все, что только можно, съедалось на месте, в лагерь приносили почти исключительно для «начальства» сухие и свежие фрукты, мясные консервы, сыр, колбасу печенье, иногда шоколад, а один раз даже удалось пронести бутылочку коньяку специально для «господина начальника лагерной полиции полковника Гусева». Я ходил с бригадой на работы по очереди со старшим другой комнаты, очень неприятным капитаном Ягненковым, безусловно имеющим сильную связь с полицией и в особенности с неким Бирюгиным, одним из самых жестоких опричников Юрки Полевого. Я окреп, поздоровел, был сам сыт и подкармливал своих товарищей, как мог, оставляя им мой официальный паек полностью и делясь тем, что удавалось пронести через два кордона: немецкий на складах и полицейский в лагере. Но меня начали одолевать нарывы. Появлялись они то там, то здесь, без всякой видимой причины. Через несколько дней после того, как мы начали работать на складах, из левой руке у меня появилось сразу два нарыва, оба ниже локтя. Выросли до размера волошского ореха, рука вспухла, побагровела, и образовались два конуса с грязно-желтыми гнойными вершинками. Боль была во всей руке от запястья до плеча, а к самим нарывам нельзя было притронуться. Пришлось пойти в санчасть к доктору Ищенко. Увидав меня в приёмной, среди двух десятков ожидающих очереди, Ищенко позвал меня в свой кабинет, был внимателен и любезен до чрезвычайности. Он вскрыл оба нарыва, вычистил кратеры, смазал их дезинфицирующей мазью, перевязал руку и дал мне лекарство. Возясь с моей рукой, он всё время говорил о Киеве, стараясь найти общих знакомых. На прощанье он сказал, что я могу приходить к нему на прием, когда мне будет удобно и без всякой очереди. Ларчик обрывался просто: когда я уходил, он пожал мне руку и сказал: «Я слышал, что вы командуете рабочей бригадой младших лейтенантов. Это прекрасно, рад за вас, это избавит вас от голода. Между прочим, буду очень признателен, если вы сможете что-нибудь подкинуть мне, например, немного сахару».
Я пообещал, а про себя подумал: «Если я узнаю, что это ты сыграл грязную роль в истории с Кочергиным, то сахару не сахару, а стрихнину я тебе постараюсь подкинуть!»
В лагере все время работала довольно большая группа писарей и переводчиков, занимающихся переписью пленных. Вызывали по комнатам, записывали все личные данные, профессию, национальность, вероисповедание, образование и т.д. Говорили, что все это необходимо для будущей работы пленных сперва в Германии, а после «полного разгрома жидо-коммунистического правительства в СССР» для организации нового порядка, там, дома. Меня вызывали на такие комиссии три раза, как майора, как инженера и как украинца. Все население комнаты № 1 во главе с Овчинниковым перевели в барак № 1, самый крайний у забора, выходящего на улицу, а освободившуюся комнату заселили связистами, собранными по всему лагерю, для будто бы скорой отправки на работу.
В первых числах ноября я остался в лагере, была очередь Ягненкова вести команду на работу. Перед обедом пришел посыльный из комендатуры и сказал. ''С вещами в тринадцатый барак! Явиться к коменданту немедленно!»
Тринадцатый барак! Уже целую неделю в него переселяли людей по каким-то спискам из немецкой комендатуры. Говорили, что комплектуется большая группа для отправки в Германию и что на этот раз дело вполне серьезное, даже утверждали, что эта группа выедет на работу еще до Рождества. Я был обрадован. Наконец я вырвусь из этой проклятой ямы, из Замостья, куда-то на свежий воздух, к людям, на работу, в человеческие условия жизни и питания. Заявив коменданту барака о моем переходе в 13-й, я забежал в 1-ый барак попрощаться с моими друзьями Борисовым и Завьяловым. Из этого барака тоже несколько человек были вызваны в 13-й, в большинстве люди, имеющие техническое образование. Попрощались мы тепло и сердечно, за эти несколько месяцев мы стали настоящими, проверенными друзьями.
Комендантом барака № 13 оказался мой старый знакомый по Поднесью — казак майор Скипенко. Он хмуро посмотрел на меня, и сделав отметку в списке, сказал: «Вот и встретились опять, господин инженер! В 7-ю комнату, там старший капитан Стрелков, он вас устроит».
Эта комбинация мне сразу не понравилась. Комендант Скипенко и старший в комнате Стрелков — как раз такие люди, с которыми у меня не было никакого желания общаться. Стрелков, конечно, тоже сразу узнал меня и с усмешкой приветствовал: «Друг любезный, вот радостная встреча! А ты с сапогами обманул меня, малы оказались. Пришлось перепродать».
Стрелков был старшим в трех комнатах №№ 5, 6 и 7, но почему-то устроился в нашей, 7-ой. В комнатах нар не было, и все, как у нас в 3-м бараке, спали вповалку, на полу. Посторонних в барак не пускали и приказали нам всем тоже по лагерю «не шляться». С утра нас всех пропустили через баню, выдали по комплекту очень приличного белья, а потом и обмундирования. Обмундирование, разрозненное, в большинстве красноармейское, но чистое, целое и продезинфицированное, выдавали на комнату столько-то брюк, столько-то гимнастерок, шинелей и обуви, и поэтому всё время после обеда мы занимались подгонкой и обменом полученного, стараясь подобрать по размеру. Меня беспокоило то, что Стрелков слишком часто приставал ко мне с разговорами и шутками, то выпытывая о семье и прежней довоенной работе, то спрашивая мое мнение о причинах войны, о будущем устройстве России, то — почему я себя причисляю к украинцам? Перед отбоем, после ужина, который мы получили примерно в два раза больше, чем обычно. Стрелков снова прицепился ко мне с какими-то вопросами. Я уютно устроился со всем моим имуществом в углу комнаты, постелив на пол свою чистую, пахнущую дезинфекцией шинель, и, подложив под голову противогазную сумку со всем имуществом, хотел спать.
«Вот ты, майор, инженер, образованный, украинец, как ты говоришь, интересно, как ты думаешь, будет разрешен национальный вопрос, когда кремлевская жидовская власть будет уничтожена? Слушайте, господа, мнение представителя интеллигенции!» — Я не выдержал: «Слушай, Стрелков, катись ты к какой-нибудь маме, по собственному выбору' Когда уничтожим, тогда и подумаем, времени на это хватит! Сейчас не мешай мне и другим спать!» — «Сердитый! Ладно, поговорим после… А от тебя всё равно жидом попахивает, хоть ты и необрезанный! Спи, пока живой!»
Я укрылся с головой и, несмотря на предчувствие неприятностей, скоро заснул. Утром, после проверки, которую делал сам Скипенко с немецким унтером, раздали завтрак, тоже в значительно большем количестве, чем обычно. Я еще не успел доесть своей порции, как появился Стрелков. — «Иди со мной, тебя комендант вызывает! Давай-давай, потом доешь. Поворачивайся, дружок… необрезанный!"'
Я пошел за ним, с полным сознанием того, что попал в беду. Мы вошли в комнату коменданта барака. На кровати, прямо против дверей, сидел Скипенко, у окошка стоял гориллоподобный Гордиенко, а у стола на табуретке сидел Юрка Полевой. На другой кровати сидели рядом главный переводчик Степан Павлович и еще один полицай. — «Стань здесь!» — Стрелков подтолкнул меня на середину комнаты. Полицай, сидевший рядом со Степаном Павловичем, встал, подошел к двери, закрыл ее и прислонился к двери спиной. Во всей обстановке и в лицах присутствующих было явно что-то угрожающее. — «Вот этот субчик, старший команды младших лейтенантов!» — «Я знаю его», — Скипенко откинулся к стенке и закурил. Все молчали. — «Теперь отвечай на вопросы, и без брехни! — Стрелков подошел вплотную ко мне — Кто у тебя в роду был жидом? Ты говорил, что Советы все равно войну выиграют? Ты говорил, что жидов напрасно мучают?» — Я посмотрел на Скипенко, он сидел, опустив голову на ладони рук, упертых в колени… — «Жид Кочергин был твой приятель? Почему ты не сообщил, что он жид?» — Я не успевал отвечать… — «Ты, сволочь необрезанная, уговаривал у себя в комнате избить представителей лагерной полиции, вот его, Полевого? Предлагал идти к генералам и требовать официальной жалобы немцам? Ты агитировал среди младших лейтенантов устроить восстание? Ты приказал им все съедать на работе и не приносить ничего в лагерь? Тебе не по духу национал-социализм? Ты коммунист? Член партии? «