Страница:
Постоянное голодное существование и беспрерывное безделье привело к тому, что единственным желанным выходом из положения для медленно физически ослабевающих и умственно деградирующих была возможность попасть на работу, в рабочие команды куда-то вообще, или хоть на день или два здесь, в Хаммельбурге. Каждый день во время утренней проверки полицейские вызывали поименно два-три десятка человек, назначенных на работы вне лагеря. Кто и как выбирал людей на эти работы, мы не знали, но обычно эти счастливцы были молодыми, сохранившими еще физическую силу людьми, причем не выше лейтенанта по чину. Возвращались они к ужину, посвежевшие, сытые, довольные, приносили с собой еду… Через пару недель после нашего приезда в лагерь прибыла группа немцев, в большинстве штатских. Было сообщено, что это представители немецкой индустрии и что они будут набирать группы разных специалистов для работы на заводах. «Вербовочная комиссия», как стали называть эту группу, вызывала пленных на основании данных об их гражданской профессии, помеченной в регистрационных карточках. На второй или третий день работы комиссии вызвали и меня.
В барачной комнате, за двумя столами, сидели два немца. Нас, вызванных на комиссию, вводили по два человека, и полицейский указывал, кому к какому столу подойти. Я сел на стул прошв средних лет господина, внимательно читающего мою регистрационную карточку. Он назвал себя инженером Мейхелем и стал расспрашивать меня о моей работе инженером до войны. Разговор продолжался довольно долго, и, отпуская меня, Мейхель сказал, что он хочет поговорить со мной еще раз. Мейхель свободно говорил по-русски и в разговоре нашем указал на то, что ему нужно подобрать группу инженеров для работы в конструкторском бюро.
И до приезда этой «вербовочной комиссии» появились слухи, что все мы будем отправлены на работы, а с началом ее деятельности эти слухи получили солидное основание. Теперь никто не сомневался, что через короткий промежуток времени мы все разъедемся в разные стороны, и так как, судя по тону представителей комиссии, нас принимали и говорили с нами как со специалистами, а не как с «унтерменшами», то и надежды на будущее принимали заметно розовую окраску.
На следующий день Мейхель снова вызвал меня. Он положил на стол чертеж большого вентиля с соленоидным приводом и предложил мне рассказать, что я вижу на чертеже. Потом из портфеля он вынул бронзовую деталь какого-то механизма и велел сделать эскиз этой детали в трех проекциях с разрезом в определенной плоскости. Когда я успешно выполнил задание, Мейхель, видимо удовлетворенный, сказал: «Прекрасно, грамотно и быстро. Мы с вами еще встретимся». Еще через несколько дней меня перевели в другой барак, в комнату, где, как оказалось, были собраны все те, кто имел длительные разговоры с инженером Мейхелем. Нас было 28 человек инженеров-механиков с известным опытом в проектировании и в машиностроении. По распоряжению Горчакова, я был назначен старшим в комнате. Несмотря на «розовое» будущее, настоящее нашей маленькой группы инженеров, как и всех прочих пленных в русском секторе, оставляло желать много лучшего. Мы были голодны, слабели с каждым днем, целые дни бездельничали и погружались в пессимистическую апатию. Даже разговоры и обсуждение всяких «больших проблем» в мире, информация о которых теперь была более или менее доступна нам из разных источников, приелись и не возбуждали интереса. «Сколько времени осталось до обеда?» — «Когда уже ужин будут раздавать?» — эти вопросы были более насущны и близки.
В нашей комнате образовались группы преферансистов, играющих в эту старую карточную игру буквально целыми днями. К одной такой группе примкнул и я. Нас было четверо: я, майор Бедрицкий, авиационный конструктор и летчик-испытатель, капитан Мельников, инженер-механик с тульского оружейного завода, и старший лейтенант Шмаков, конструктор ростовского завода сельскохозяйственных машин. Однажды, когда мы заканчивали утреннюю «пульку», Мельников сказал, что пора кончать, т.к. уже 12.20 и сейчас привезут баланду. Ни у кого из нас часов не было, поэтому я с удивлением поинтересовался, откуда он так точно знает время. Оказалось, что у Мельникова были, так сказать, солнечные часы. Он наблюдал движение тени фонарного столба по участку земли с разными камнями, и когда тень касалась того или иного камня, он знал, который час. Это дало мне идею об устройстве настоящих солнечных часов для всего блока.
Идея понравилась моим коллегам-преферансистам, это давало какое-то занятие, отвлекало внимание от живота и обещало некоторое развлечение в нашей убийственно монотонной лагерной жизни. Для осуществления идеи нужно было получить два разрешения: от коменданта блока и от немецкой администрации. Полковник Горчаков не возражал. Для получения разрешения от немцев я обратился к главному переводчику русского сектора Ивану Казимировичу Владишевскому. Он пообещал поговорить в управлении лагеря, а на следующий день мы получили немецкое благословение и с определенным энтузиазмом принялись за работу.
Странный человек был этот Владишевский. Он безукоризненно говорил по-русски и по-немецки, без труда перескакивая с одного языка на другой. Переводы его были мгновенны и точны. Человек высокого роста, грузный, с большой лысиной, по виду лет сорока или сорока пяти. Основная странность заключалась в его лице, оно было лишено всякого выражения. Иногда даже было неприятно смотреть на него, как будто он надел на себя неподвижную маску. Холодные голубые глаза никогда не меняли своего спокойно-наблюдательного выражения, губы никогда не улыбались, и голос его всегда звучал одинаково спокойно, тихо, но внятно. Если он не выполнял своих прямых обязанностей, то всегда лежал на скамейке у дверей своей отдельной маленькой комнатки в бараке, где жил полковник Горчаков, лежал лицом вверх и смотрел в небо или сидел и читал книгу. Откуда он был, из каких частей, какого чина, когда и как он попал в плен, никто, включая Горчакова, не знал. Немцы к нему явно относились с уважением и часто вызывали для работы в немецкое управление лагеря. Было такое впечатление, что вся русская администрация нашего сектора побаивалась его. Он ни во что не вмешивался и не хотел играть никакой роли в жизни лагеря, всем своим видом и поведением подчеркивая, что он переводчик и только переводчик… переводящий автомат. Позже я несколько сблизился с ним и у нас установились дружеские отношения, основанные, очевидно, на обоюдной симпатии, мне он очень понравился как человек.
Солнечные часы мы решили сделать из камней разной окраски, в изобилии имеющихся на дворе лагеря. Я сделал чертежик, нашли мы подходящее место и начали работу. Совершенно неожиданно наша работа превратилась в своего рода сенсацию, привлекшую внимание всего населения русского сектора. Сперва мы оказались мишенью для насмешек и даже недоброжелательства: «Во! выдумали! И так от голода еле ноги передвигаем, а они потеют над дурацкой затеей. Зря энергию тратят!» — К этим критикам присоединился и капитан Мельников, фактически натолкнувший меня на идею устройства часов. Но, к концу первого дня, один из ефрейторов немецкой администрации нашего блока подошел и спросил, что мы делаем. Кое-как я объяснил ему, он заинтересовался идеей и пообещал свою помощь. Его помощь и породила сенсацию. Перед ужином, когда мы сидели на «строительной площадке», как Шмаков окрестил место нашей работы, и подбирали по цвету камешки для разных деталей циферблата часов, вдруг появился наш доброжелатель-ефрейтор и принес два котелка хорошего супа с немецкой солдатской кухни, буханку хлеба и пачку сигарет. Мгновенно отношение пленных к нашей работе полностью переменилось. Теперь все признавали идею превосходной, очень нужной для всего лагеря, и десятки утренних критиков предлагали свою помощь. Даже вечером, перед отбоем, к нам в барак нее время приходили эти «просители». Утром, когда мы снова начали работу, плотное кольцо «доброжелателей», готовых помогать нам, обступило нас, фактически делая невозможным продолжение работы. Спас положение тот же ефрейтор. Он вызвал переводчика, приказал всем отойти в сторону, спросил меня, сколько мне нужно человек, чтобы закончить работу в два дня, и когда я сказал, что 6 человек будет достаточно, он предложил мне выбрать людей. Я выбрал из нашей комнаты еще троих. Ефрейтор распорядился, чтобы около нас дежурил полицейский, следящий за порядком.
Два дня мы работали с упоением. Было интересно что-то делать, а главное, мы были сыты! Наш ефрейтор снабжал нас едой с немецкой кухни и сигаретами. Но финал этой истории был совершенно неожиданный. Мы уже заканчивали свою работу, получалось очень хорошо. Большой циферблат, три четверти круга выложены из светло-серых камней, а на нем цифры из красных. Часовые и пятиминутные отметки — из голубовато-зеленых плоских камешков. Посередине соорудили постамент с шестом, выкрашенным в красный цвет, отбрасывающим тень на циферблат. Шест принес ефрейтор. Мы укладывали последние камни. Как всегда, в некотором отдалении стояли постоянные зрители из пленных. Я, увлеченный «творчеством», что-то насвистывал, стараясь подобрать подходящие камешки на свободные места в двойной линии, окаймляющей циферблат. Вдруг я сообразил, что вокруг стоит абсолютная тишина, я поднял голову и просто остолбенел: против меня, около наших часов, стояла группа немецких офицеров с главным комендантом всех лагерей «герром ротмистром». Я его видел только один раз, когда он, окруженный свитой, проходил через блок вскоре после прибытия нашей группы. Тогда, едва он появился у ворот, по всему лагерю раздались истерические вопли немецких солдат и наших полицейских: «Ахтунг! Ахтунг! Внимание! Смирно! «
Герр ротмистр был чрезвычайно колоритная фигура: высокий старик, с моноклем в левом глазу, короткими кайзеровскими усами под крупным костлявым носом. Костюм кавалерийского офицера с желтыми кантами, на шее черный рыцарский крест, сияющие нестерпимым блеском сапоги со шпорами, стек под мышкой и старая, помятая, видавшая виды кавалерийская фуражка с грязно-желтым околышком. Я встал и отдал честь. При помощи своего переводчика, молодого лейтенанта, владыка хаммельбургских лагерей задавал мне вопросы, а я отвечал. Вокруг стояла сплошная тысячная толпа, наверно, все население русского сектора собралось на этот спектакль. Рядом с группой немцев стояло и все наше начальство, включая Горчакова и Владишевского. Кто я по специальности? Как долго в армии? Где родился? Почему решил делать эти часы?.. Мой ответ — «устал от безделья» — вызвал улыбку на губах герра ротмистра и смех в его свите. Потом ротмистр спросил, что я насвистывал, когда он подошел к нам. Я сперва затруднился с ответом, но потом вспомнил: «Кампанеллу Бизе». — «Вы любите музыку? Знаете вы немецких композиторов? Играете ли вы на каком-нибудь инструменте?» — Вопросы были неожиданные и странно не подходящие к ситуации. Замолчав, ротмистр обошел вокруг нашего «творения» и сказал, что благодарит меня и моих сотоварищей за работу и считает, что мы ее прекрасно сделали. Постояв мгновение молча, он поднес руку к козырьку, попрощался и ушел, сопровождаемый свитой и нашим блочным начальством. Потом Владишевский рассказал, что кто-то в немецкой администрации сказал ротмистру о том, что русские офицеры делают в своем блоке красивые солнечные часы. Ротмистр захотел сам посмотреть на это «чудо», но приказал, чтобы не было «официальной встречи, этим и объяснялось отсутствие команды встречи начальства. Весь инцидент сделался главной темой разговоров в русском секторе, и нам, „часовщикам“, пророчили блестящую будущность и усиленное питание. Часы были готовы, но ничего „блестящего“ и ничего „усиленного“ не было. Мы теперь точно знали время, но в наших желудках осталось только приятое воспоминание о трех сытых днях. Ефрейтор мило улыбался при встречах и, показывая на солнечные часы, говорил: „Гут! Зер гут!“ — … но супа больше не приносил и сигарет не давал.
Однако на этом история не кончилась, на третий день, при утреннем построении и проверке, меня вдруг вызвали по списку на работу. Получилось как-то странно. Рабочие команды ушли, а меня отдельно вывели за ворота нашего блока и приведи в барак полицейских. Один из старших полицаев скептически осмотрел меня и сказал: «Побрейтесь, я сейчас принесу более приличное обмундирование. У вас вшей нет? Хорошо, вот тут мыло и бритва». — Я побрился, а полицай принес мне почти новые английские брюки, красноармейскую гимнастерку и совершенно новые ботинки рыжей кожи. Когда я, совершенно пораженный происходящим, спросил полицейского, в чем дело, тот сообщил мне, что, по распоряжению главного коменданта лагерей господина ротмистра, я назначен на работу в его имение, куда буду доставлен немедленно. Посадили меня в маленькие дрожки, рядом сел солдат с карабином, а лошадью управлял белобрысый мальчишка лет четырнадцати. Проехав по самой окраине города, мы повернули в горы по лесистой дороге, все вверх и вверх. В одном месте открылся широкий вид на город Хаммельбург и на наш лагерь, занимавший очень большую площадь, с хорошей сотней разных построек и бараков. Мой конвоир был молчалив, недоброжелателен и не пожелал отвечать мне, когда я спросил, куда меня везут и какую я должен буду выполнять работу. Он что-то буркнул по-немецки. Я перевел его реплику сам для себя: «Заткнись!» Я буду делать, для ротмистра так понравившиеся ему солнечные часы, только я и мог предположить.
Повернув с проезжей дороги, мы внезапно оказались перед замком! Длинная, частично двухэтажная постройка с двумя башенками и широким крыльцом из сероватого камня, окна за железными вычурными решетками и огромные дубовые двери, окованные железными полосами. Солдат ввел меня в двусветный вестибюль. Сквозь высокие окна виднелись горы и небо, по обе стороны на второй этаж шли массивные пологие лестницы, и у каждой стояла фигура рыцаря в латах и в шлеме с перьями. Я не успел осмотреться, как появился немецкий офицер, тог самый, который был переводчиком во время памятного разговора с ротмистром.
Приветливо поздоровавшись со мной и назвав меня «майор», он сказал мне следующее: «По приказу господина ротмистра, вы проведете сегодня весь день, до 7-ми часов вечера, вот здесь, — он открыл двери в стене с окнами, — на этой террасе. Вам будут приносить еду, здесь есть патефон, с десяток пластинок и много журналов, к сожалению, все немецкие». На мой вопрос, что я должен делать, в чем заключается моя работа, офицер усмехнулся и ответил: «Абсолютно ничего. Господин ротмистр просто захотел выразить вам благодарность за вашу идею и ее прекрасное выполнение… одним днем человеческой жизни, отдыхайте, майор. Если что-нибудь вам потребуется, вот звонок. Вас будет обслуживать один старичок, немного понимающий по-русски». — «А вы русский?» — спросил я его. — «Отдыхайте», — повторил офицер, не отвечая на мой вопрос, и, пропустив меня на террасу, закрыл дверь и задвинул занавес. Я остался один на широкой террасе, ограниченной стеной с окнами и дверьми, через которые я попал сюда, двумя глухими высокими стенами замка, справа и слева, и массивным каменным барьером против входа. На террасе стояло несколько плетеных кресел, такой же диван, пара столиков и несколько больших горшков с цветущими кустами. Я подошел к барьеру и замер от неожиданности: весь замок был построен на краю скалы, и терраса выступала над почти отвесным обрывом. Далеко внизу шумела горная речушка, каменный обрыв был, наверно, не менее ста метров. Отсюда открывался замечательный вид на горы, долину, далекие поселки, леса и скалы.
На этой террасе я провел самый странный день своей жизни в плену. Я рассматривал картинки в журналах, старался читать, без особого успеха, слушал классическую музыку, Шопена, Баха, Бетховена, Вагнера, лежал на диване, глядя на чистое голубое небо, любовался видами, ел, как не ел со времени начала войны, за столом со скатертью, из хорошей посуды, вилкой, ножом и ложками, пил кофе, настоящий, крепкий, душистый кофе, выпил даже бокал вина. Обслуживал меня сухонький, маленький старичок, он подавал еду, убирал посуду, принес сигареты, а после обеда и сигару в отдельной трубочке… Самым большим наслаждением этого дня было одиночество. С начала войны я ни разу не испытывал этого прекрасного чувства. Весь прошедший год я каждую минуту был в густой массе себе подобных, вместе спали, вместе ели, вместе отправляли естественные нужды, всегда плечо к плечу с кем-то, дыша одним и тем же барачным воздухом. А тут — один, под голубым небом, на девственно чистом горном воздухе. Старичок появлялся на минуты, но когда я пробовал поговорить с ним, он испуганно шептал: «Не можно мовляты, ферботен!» — и снова исчезал в дверях за вывеской. Почему ротмистру вдруг пришла такая экстравагантная идея — дать одному из тысяч советских пленных «день человеческой жизни», — я старался не думать. Я просто наслаждался каждой минутой выпавшего на мою долю счастья, увы, закончившегося ровно в 7 часов вечера. За мной приехал на маленьком грузовичке, обычно доставлявшем в наш блок хлеб, один из унтеров и отвез меня обратно в лагерь. Когда я сел в машину, подбежал старичок и сунул мне в руки порядочный пакет в оберточной бумаге.
Полицейский, отправлявший меня утром, сказал: — «Штаны и гимнастерку можете оставить себе, ботинки завтра утром верните, я дам другие. Что в пакете? — Он развернул пакет, вынул оттуда пачку сигарет. — Одну я возьму себе, надеюсь, возражать не будете? Повезло вам, „часовых дел мастер“… идите в блок!»
Меня встретили все «часовщики». Больше всего их интересовало содержимое пакета. Эго был царский подарок: бутерброды с колбасой, кусок сыра, целый белый хлеб, пачка печенья и пять пачек немецких сигарет! Только когда мы все это богатство разделили, меня начали расспрашивать о проведенном дне. В течение вечера и всего следующего дня рассказ пришлось повторять бесчисленное количество раз, в том числе Горчакову и Владишевскому. Горчаков ограничился лаконическим замечанием: «Каприз! Герр ротмистр вообще странный и, по-моему, неуравновешенный человек. Старик, говорят, ему под восемьдесят». Реакция Владишевского была в совершенно другом плане. — «Все, что я знаю об этом человеке, говорит о том, что он добрый, честный, в высшей степени порядочный и стопроцентный джентльмен. Он барон, старинного рода, аристократ, потомственный военный, герой войны 1914 года. Этих представителей военной элиты Гитлер не любит, не верит им, т. к. хорошо знает, что они не с ним, а скорей против него. Но до поры до времени вынужден с ними считаться, слишком они влиятельны и почитаемы среди профессиональных солдат. Я не думаю, что это был просто каприз выжившего из ума старика, как думает Горчаков. Я скорей думаю, что это жест протеста против всей системы, частью которой он сам является. Парадоксально, но очень вероятно. Я попал в этот лагерь в сентябре 41-го, когда здесь был другой комендант … Барон многое привел в порядок, и в особенности, в русской части. Теперь здесь к нам, русским, относятся, как к людям, офицерам, а не как к заключенным в клетки унтерменшам. В этом его заслуга, я лично уважаю этого аристократа-барона-джентльмена».
Случайно или преднамеренно, но в годовщину начала войны, 22 июня, на утреннем построении был прочитан приказ. Приказ прочитал перед выстроенными русскими пленными офицер из управления, а переводил его Владишевский. В приказе было сказано, что в ближайшие месяцы все пленные офицеры Красной Армии, от лейтенанта до полковника включительно, имеющие любую гражданскую специальность, могущую быть использованной в промышленности, будут посланы на работу. Поскольку интернированные чины советских вооруженных сил не имеют международно-признанного статуса «военнопленный», правила и условия их содержания в лагере иди рабочих командах не подлежат ведению Международного Красного Креста. Посылка отобранных на работы будет производиться в обязательном порядке, с суровым наказанием тех, кто проявит неподчинение данному приказу или будет уличен в агитации против него. Комиссия по отбору пленных на работы уже заканчивает свою деятельность, а отправка команд начнется незамедлительно.
Слухи, подтверждавшиеся работой вербовочной комиссии, теперь превратились в действительность. И несмотря на то, что, казалось бы, сбываются надежды на выход из лагеря, на перемену положения «заключенного в тюрьме» на положение «рабочего по принуждению», несмотря на зыбкую надежду не умереть от голода, сам факт бесправности советских пленных офицеров, в особенности на фоне привилегированного положения таких же пленных других наций, вызвал новый взрыв негодования и обвинений по адресу Советского Союза и, конечно, Сталина, символизирующего всю эту систему.
Начали разъезжаться. Уезжали группами, с надеждой на то, что «будет лучше», и со злобной руганью в адрес тех, кто привел нас к такому состоянию, что работа где-то в Германии, возможно, под «кнутом надсмотрщика», оказалась единственной возможностью сохранить жизнь. Каждый день уезжали рабочие бригады, уехал Тарасов, Алеша, Сельченко, из старых знакомых по Замостью почти никого не осталось. Дни проходили за днями, но наша группа инженеров-механиков продолжала свое голодное существование в той же барачной комнате, как будто о нас вообще забыли.
Я подружился с майором-летчиком и конструктором Бедрицким. Сергей Владимирович был замечательным собеседником, умным, знающим, образованным и очень приятным человеком. Он попал в плен под Харьковом, когда немцы внезапной атакой захватили небольшой временный военный аэродром, где Бедрицкий инспектировал летную часть. Он был москвич, и там, дома, у него осталась жена-учительница и две маленьких дочки. Талантливый авиаконструктор и высококвалифицированный летчик-испытатель, после окончания Московского Высшего Технического Училища и Военно-Воздушной Академии РККА он быстро продвигался по ступенькам карьеры, но в 1937 году был арестован и отдан под суд. Обвинение было: связь с заграницей. Эта «связь с заграницей» выражалась в том, что Бедрицкий выписывал немецкие и английские технические книги и журналы. — «Время было подходящее, помните? Дело Тухачевского. Но, очевидно, я им был нужнее на свободе, чем в кутузке, вот и оставили работать, но под постоянным надзором и, конечно, без всякого продолжения „связи“ с этой самой заграницей, уда мы с вами теперь попали», — рассказывал он.
Я начал сильно слабеть, истощенный за зиму в Замостье, организм начинал совершенно сдавать, опухли ноги, я часто стал испытывать головокружение, и это сказывалось на настроении, я стал нервным, раздражительным, угрюмым. Это заметил Владишевский и, как мог, иногда подкармливал меня, хотя и сам сидел только на пайке, отказываясь от «экстры», нелегально получаемой с кухни нашим блочным начальством и полицией. Обычно он доставал где-то несколько вареных картошек сверх нормы и тогда приглашал меня к себе «разделить трапезу». Однажды во время такой «трапезы» он рассказал о себе и о том, как оказался в плену.
Он назвал себя «сибиряк польского происхождения», я спросил, почему такое странное сочетание, и Владишевский объяснил: «Мой отец, польский революционер-патриот, был арестован в 1891 году, судим и сослал на поселение и Сибирь, там он женился на местной девушке, я был первенец, а потом родилось еще две девочки. После революции отец несколько раз пытался вернуться на родину в Польшу, но неудачно. Кончилось тем, что он попал на положение „подозрительного элемента“. Умер рано, за ним и мать, а я шестнадцати лет стал главой семьи. Пробивался, как мог и помогал сестрам. В школе у меня проявились способности к языкам, давались они мне исключительно легко, и в семилетке я уже свободно стал говорить по-немецки и по-французски, к удивлению всех преподавателей. Это помогло, я поступил в Иркутске на курсы иностранных языков и стал лингвистом. Я одинаково хорошо говорю, читаю и пишу по-русски, немецки, французски и английски, разбираюсь в испанском и итальянском, и конечно, все языки славянской группы знаю достаточно хорошо. По окончании меня направили и Комиссариат иностранных дел на работу. В Москве я женился. Трое сыновей у меня. Пожалуй, надо сказать — было! Стал часто ездить за границу, в Европу, а один раз даже в Америку, с разными кремлевскими магнатами. Очень неплохо жил, потом арестовали как шпиона, заговорщика, агента капиталистов, вредителя, польского буржуазного националиста, врага народа… Каких только этикеток на меня не наклеили! Дали 15 лет, и оказался я на Воркуте, но когда началась война, сразу мобилизовали в армию и отправили на фронт в качестве переводчика в разведку НКВД. Такого там насмотрелся и наслушался, что при первой возможности перескочил через „линию“ … перебежал к врагам! Теперь, конечно, возврата нет. А семью свою так с 36-го года и не видел».
В личной судьбе Бедрицкого и Владишевского было нечто общее и с моей жизнью, все мы были честными и вполне лояльными специалистами. Несмотря на отрицательное отношение к коммунизму, к методам проведения его в жизнь советской властью, мы работали для своего народа, для своей страны, а в результате каждый из нас был арестован, судим, оклеветан и оскорблен. Мы попали в плен, я и Бедрицкий против своей воли, Владишевский добровольно, и вот… «конечно, возврата нет»! Враги народа! Я поделился этой мыслью с Владишевским. — «Для меня, конечно, возврата нет! Для вас… я думаю, что тоже нет. Когда я работал в разведке, считалось, что человек, пробывший несколько дней у немцев и сумевший убежать обратно к своим, уже шпион и диверсант. Вы же знаете, что „советский солдат в плен не сдается“, он сражается до последнего вздоха, до последней капли крови. А вы — майор, да еще с подмоченным прошлым. Дело ваше, но я бы на вашем месте сам бы себе тоже сказал: возврата нет!»
В барачной комнате, за двумя столами, сидели два немца. Нас, вызванных на комиссию, вводили по два человека, и полицейский указывал, кому к какому столу подойти. Я сел на стул прошв средних лет господина, внимательно читающего мою регистрационную карточку. Он назвал себя инженером Мейхелем и стал расспрашивать меня о моей работе инженером до войны. Разговор продолжался довольно долго, и, отпуская меня, Мейхель сказал, что он хочет поговорить со мной еще раз. Мейхель свободно говорил по-русски и в разговоре нашем указал на то, что ему нужно подобрать группу инженеров для работы в конструкторском бюро.
И до приезда этой «вербовочной комиссии» появились слухи, что все мы будем отправлены на работы, а с началом ее деятельности эти слухи получили солидное основание. Теперь никто не сомневался, что через короткий промежуток времени мы все разъедемся в разные стороны, и так как, судя по тону представителей комиссии, нас принимали и говорили с нами как со специалистами, а не как с «унтерменшами», то и надежды на будущее принимали заметно розовую окраску.
На следующий день Мейхель снова вызвал меня. Он положил на стол чертеж большого вентиля с соленоидным приводом и предложил мне рассказать, что я вижу на чертеже. Потом из портфеля он вынул бронзовую деталь какого-то механизма и велел сделать эскиз этой детали в трех проекциях с разрезом в определенной плоскости. Когда я успешно выполнил задание, Мейхель, видимо удовлетворенный, сказал: «Прекрасно, грамотно и быстро. Мы с вами еще встретимся». Еще через несколько дней меня перевели в другой барак, в комнату, где, как оказалось, были собраны все те, кто имел длительные разговоры с инженером Мейхелем. Нас было 28 человек инженеров-механиков с известным опытом в проектировании и в машиностроении. По распоряжению Горчакова, я был назначен старшим в комнате. Несмотря на «розовое» будущее, настоящее нашей маленькой группы инженеров, как и всех прочих пленных в русском секторе, оставляло желать много лучшего. Мы были голодны, слабели с каждым днем, целые дни бездельничали и погружались в пессимистическую апатию. Даже разговоры и обсуждение всяких «больших проблем» в мире, информация о которых теперь была более или менее доступна нам из разных источников, приелись и не возбуждали интереса. «Сколько времени осталось до обеда?» — «Когда уже ужин будут раздавать?» — эти вопросы были более насущны и близки.
В нашей комнате образовались группы преферансистов, играющих в эту старую карточную игру буквально целыми днями. К одной такой группе примкнул и я. Нас было четверо: я, майор Бедрицкий, авиационный конструктор и летчик-испытатель, капитан Мельников, инженер-механик с тульского оружейного завода, и старший лейтенант Шмаков, конструктор ростовского завода сельскохозяйственных машин. Однажды, когда мы заканчивали утреннюю «пульку», Мельников сказал, что пора кончать, т.к. уже 12.20 и сейчас привезут баланду. Ни у кого из нас часов не было, поэтому я с удивлением поинтересовался, откуда он так точно знает время. Оказалось, что у Мельникова были, так сказать, солнечные часы. Он наблюдал движение тени фонарного столба по участку земли с разными камнями, и когда тень касалась того или иного камня, он знал, который час. Это дало мне идею об устройстве настоящих солнечных часов для всего блока.
Идея понравилась моим коллегам-преферансистам, это давало какое-то занятие, отвлекало внимание от живота и обещало некоторое развлечение в нашей убийственно монотонной лагерной жизни. Для осуществления идеи нужно было получить два разрешения: от коменданта блока и от немецкой администрации. Полковник Горчаков не возражал. Для получения разрешения от немцев я обратился к главному переводчику русского сектора Ивану Казимировичу Владишевскому. Он пообещал поговорить в управлении лагеря, а на следующий день мы получили немецкое благословение и с определенным энтузиазмом принялись за работу.
Странный человек был этот Владишевский. Он безукоризненно говорил по-русски и по-немецки, без труда перескакивая с одного языка на другой. Переводы его были мгновенны и точны. Человек высокого роста, грузный, с большой лысиной, по виду лет сорока или сорока пяти. Основная странность заключалась в его лице, оно было лишено всякого выражения. Иногда даже было неприятно смотреть на него, как будто он надел на себя неподвижную маску. Холодные голубые глаза никогда не меняли своего спокойно-наблюдательного выражения, губы никогда не улыбались, и голос его всегда звучал одинаково спокойно, тихо, но внятно. Если он не выполнял своих прямых обязанностей, то всегда лежал на скамейке у дверей своей отдельной маленькой комнатки в бараке, где жил полковник Горчаков, лежал лицом вверх и смотрел в небо или сидел и читал книгу. Откуда он был, из каких частей, какого чина, когда и как он попал в плен, никто, включая Горчакова, не знал. Немцы к нему явно относились с уважением и часто вызывали для работы в немецкое управление лагеря. Было такое впечатление, что вся русская администрация нашего сектора побаивалась его. Он ни во что не вмешивался и не хотел играть никакой роли в жизни лагеря, всем своим видом и поведением подчеркивая, что он переводчик и только переводчик… переводящий автомат. Позже я несколько сблизился с ним и у нас установились дружеские отношения, основанные, очевидно, на обоюдной симпатии, мне он очень понравился как человек.
Солнечные часы мы решили сделать из камней разной окраски, в изобилии имеющихся на дворе лагеря. Я сделал чертежик, нашли мы подходящее место и начали работу. Совершенно неожиданно наша работа превратилась в своего рода сенсацию, привлекшую внимание всего населения русского сектора. Сперва мы оказались мишенью для насмешек и даже недоброжелательства: «Во! выдумали! И так от голода еле ноги передвигаем, а они потеют над дурацкой затеей. Зря энергию тратят!» — К этим критикам присоединился и капитан Мельников, фактически натолкнувший меня на идею устройства часов. Но, к концу первого дня, один из ефрейторов немецкой администрации нашего блока подошел и спросил, что мы делаем. Кое-как я объяснил ему, он заинтересовался идеей и пообещал свою помощь. Его помощь и породила сенсацию. Перед ужином, когда мы сидели на «строительной площадке», как Шмаков окрестил место нашей работы, и подбирали по цвету камешки для разных деталей циферблата часов, вдруг появился наш доброжелатель-ефрейтор и принес два котелка хорошего супа с немецкой солдатской кухни, буханку хлеба и пачку сигарет. Мгновенно отношение пленных к нашей работе полностью переменилось. Теперь все признавали идею превосходной, очень нужной для всего лагеря, и десятки утренних критиков предлагали свою помощь. Даже вечером, перед отбоем, к нам в барак нее время приходили эти «просители». Утром, когда мы снова начали работу, плотное кольцо «доброжелателей», готовых помогать нам, обступило нас, фактически делая невозможным продолжение работы. Спас положение тот же ефрейтор. Он вызвал переводчика, приказал всем отойти в сторону, спросил меня, сколько мне нужно человек, чтобы закончить работу в два дня, и когда я сказал, что 6 человек будет достаточно, он предложил мне выбрать людей. Я выбрал из нашей комнаты еще троих. Ефрейтор распорядился, чтобы около нас дежурил полицейский, следящий за порядком.
Два дня мы работали с упоением. Было интересно что-то делать, а главное, мы были сыты! Наш ефрейтор снабжал нас едой с немецкой кухни и сигаретами. Но финал этой истории был совершенно неожиданный. Мы уже заканчивали свою работу, получалось очень хорошо. Большой циферблат, три четверти круга выложены из светло-серых камней, а на нем цифры из красных. Часовые и пятиминутные отметки — из голубовато-зеленых плоских камешков. Посередине соорудили постамент с шестом, выкрашенным в красный цвет, отбрасывающим тень на циферблат. Шест принес ефрейтор. Мы укладывали последние камни. Как всегда, в некотором отдалении стояли постоянные зрители из пленных. Я, увлеченный «творчеством», что-то насвистывал, стараясь подобрать подходящие камешки на свободные места в двойной линии, окаймляющей циферблат. Вдруг я сообразил, что вокруг стоит абсолютная тишина, я поднял голову и просто остолбенел: против меня, около наших часов, стояла группа немецких офицеров с главным комендантом всех лагерей «герром ротмистром». Я его видел только один раз, когда он, окруженный свитой, проходил через блок вскоре после прибытия нашей группы. Тогда, едва он появился у ворот, по всему лагерю раздались истерические вопли немецких солдат и наших полицейских: «Ахтунг! Ахтунг! Внимание! Смирно! «
Герр ротмистр был чрезвычайно колоритная фигура: высокий старик, с моноклем в левом глазу, короткими кайзеровскими усами под крупным костлявым носом. Костюм кавалерийского офицера с желтыми кантами, на шее черный рыцарский крест, сияющие нестерпимым блеском сапоги со шпорами, стек под мышкой и старая, помятая, видавшая виды кавалерийская фуражка с грязно-желтым околышком. Я встал и отдал честь. При помощи своего переводчика, молодого лейтенанта, владыка хаммельбургских лагерей задавал мне вопросы, а я отвечал. Вокруг стояла сплошная тысячная толпа, наверно, все население русского сектора собралось на этот спектакль. Рядом с группой немцев стояло и все наше начальство, включая Горчакова и Владишевского. Кто я по специальности? Как долго в армии? Где родился? Почему решил делать эти часы?.. Мой ответ — «устал от безделья» — вызвал улыбку на губах герра ротмистра и смех в его свите. Потом ротмистр спросил, что я насвистывал, когда он подошел к нам. Я сперва затруднился с ответом, но потом вспомнил: «Кампанеллу Бизе». — «Вы любите музыку? Знаете вы немецких композиторов? Играете ли вы на каком-нибудь инструменте?» — Вопросы были неожиданные и странно не подходящие к ситуации. Замолчав, ротмистр обошел вокруг нашего «творения» и сказал, что благодарит меня и моих сотоварищей за работу и считает, что мы ее прекрасно сделали. Постояв мгновение молча, он поднес руку к козырьку, попрощался и ушел, сопровождаемый свитой и нашим блочным начальством. Потом Владишевский рассказал, что кто-то в немецкой администрации сказал ротмистру о том, что русские офицеры делают в своем блоке красивые солнечные часы. Ротмистр захотел сам посмотреть на это «чудо», но приказал, чтобы не было «официальной встречи, этим и объяснялось отсутствие команды встречи начальства. Весь инцидент сделался главной темой разговоров в русском секторе, и нам, „часовщикам“, пророчили блестящую будущность и усиленное питание. Часы были готовы, но ничего „блестящего“ и ничего „усиленного“ не было. Мы теперь точно знали время, но в наших желудках осталось только приятое воспоминание о трех сытых днях. Ефрейтор мило улыбался при встречах и, показывая на солнечные часы, говорил: „Гут! Зер гут!“ — … но супа больше не приносил и сигарет не давал.
Однако на этом история не кончилась, на третий день, при утреннем построении и проверке, меня вдруг вызвали по списку на работу. Получилось как-то странно. Рабочие команды ушли, а меня отдельно вывели за ворота нашего блока и приведи в барак полицейских. Один из старших полицаев скептически осмотрел меня и сказал: «Побрейтесь, я сейчас принесу более приличное обмундирование. У вас вшей нет? Хорошо, вот тут мыло и бритва». — Я побрился, а полицай принес мне почти новые английские брюки, красноармейскую гимнастерку и совершенно новые ботинки рыжей кожи. Когда я, совершенно пораженный происходящим, спросил полицейского, в чем дело, тот сообщил мне, что, по распоряжению главного коменданта лагерей господина ротмистра, я назначен на работу в его имение, куда буду доставлен немедленно. Посадили меня в маленькие дрожки, рядом сел солдат с карабином, а лошадью управлял белобрысый мальчишка лет четырнадцати. Проехав по самой окраине города, мы повернули в горы по лесистой дороге, все вверх и вверх. В одном месте открылся широкий вид на город Хаммельбург и на наш лагерь, занимавший очень большую площадь, с хорошей сотней разных построек и бараков. Мой конвоир был молчалив, недоброжелателен и не пожелал отвечать мне, когда я спросил, куда меня везут и какую я должен буду выполнять работу. Он что-то буркнул по-немецки. Я перевел его реплику сам для себя: «Заткнись!» Я буду делать, для ротмистра так понравившиеся ему солнечные часы, только я и мог предположить.
Повернув с проезжей дороги, мы внезапно оказались перед замком! Длинная, частично двухэтажная постройка с двумя башенками и широким крыльцом из сероватого камня, окна за железными вычурными решетками и огромные дубовые двери, окованные железными полосами. Солдат ввел меня в двусветный вестибюль. Сквозь высокие окна виднелись горы и небо, по обе стороны на второй этаж шли массивные пологие лестницы, и у каждой стояла фигура рыцаря в латах и в шлеме с перьями. Я не успел осмотреться, как появился немецкий офицер, тог самый, который был переводчиком во время памятного разговора с ротмистром.
Приветливо поздоровавшись со мной и назвав меня «майор», он сказал мне следующее: «По приказу господина ротмистра, вы проведете сегодня весь день, до 7-ми часов вечера, вот здесь, — он открыл двери в стене с окнами, — на этой террасе. Вам будут приносить еду, здесь есть патефон, с десяток пластинок и много журналов, к сожалению, все немецкие». На мой вопрос, что я должен делать, в чем заключается моя работа, офицер усмехнулся и ответил: «Абсолютно ничего. Господин ротмистр просто захотел выразить вам благодарность за вашу идею и ее прекрасное выполнение… одним днем человеческой жизни, отдыхайте, майор. Если что-нибудь вам потребуется, вот звонок. Вас будет обслуживать один старичок, немного понимающий по-русски». — «А вы русский?» — спросил я его. — «Отдыхайте», — повторил офицер, не отвечая на мой вопрос, и, пропустив меня на террасу, закрыл дверь и задвинул занавес. Я остался один на широкой террасе, ограниченной стеной с окнами и дверьми, через которые я попал сюда, двумя глухими высокими стенами замка, справа и слева, и массивным каменным барьером против входа. На террасе стояло несколько плетеных кресел, такой же диван, пара столиков и несколько больших горшков с цветущими кустами. Я подошел к барьеру и замер от неожиданности: весь замок был построен на краю скалы, и терраса выступала над почти отвесным обрывом. Далеко внизу шумела горная речушка, каменный обрыв был, наверно, не менее ста метров. Отсюда открывался замечательный вид на горы, долину, далекие поселки, леса и скалы.
На этой террасе я провел самый странный день своей жизни в плену. Я рассматривал картинки в журналах, старался читать, без особого успеха, слушал классическую музыку, Шопена, Баха, Бетховена, Вагнера, лежал на диване, глядя на чистое голубое небо, любовался видами, ел, как не ел со времени начала войны, за столом со скатертью, из хорошей посуды, вилкой, ножом и ложками, пил кофе, настоящий, крепкий, душистый кофе, выпил даже бокал вина. Обслуживал меня сухонький, маленький старичок, он подавал еду, убирал посуду, принес сигареты, а после обеда и сигару в отдельной трубочке… Самым большим наслаждением этого дня было одиночество. С начала войны я ни разу не испытывал этого прекрасного чувства. Весь прошедший год я каждую минуту был в густой массе себе подобных, вместе спали, вместе ели, вместе отправляли естественные нужды, всегда плечо к плечу с кем-то, дыша одним и тем же барачным воздухом. А тут — один, под голубым небом, на девственно чистом горном воздухе. Старичок появлялся на минуты, но когда я пробовал поговорить с ним, он испуганно шептал: «Не можно мовляты, ферботен!» — и снова исчезал в дверях за вывеской. Почему ротмистру вдруг пришла такая экстравагантная идея — дать одному из тысяч советских пленных «день человеческой жизни», — я старался не думать. Я просто наслаждался каждой минутой выпавшего на мою долю счастья, увы, закончившегося ровно в 7 часов вечера. За мной приехал на маленьком грузовичке, обычно доставлявшем в наш блок хлеб, один из унтеров и отвез меня обратно в лагерь. Когда я сел в машину, подбежал старичок и сунул мне в руки порядочный пакет в оберточной бумаге.
Полицейский, отправлявший меня утром, сказал: — «Штаны и гимнастерку можете оставить себе, ботинки завтра утром верните, я дам другие. Что в пакете? — Он развернул пакет, вынул оттуда пачку сигарет. — Одну я возьму себе, надеюсь, возражать не будете? Повезло вам, „часовых дел мастер“… идите в блок!»
Меня встретили все «часовщики». Больше всего их интересовало содержимое пакета. Эго был царский подарок: бутерброды с колбасой, кусок сыра, целый белый хлеб, пачка печенья и пять пачек немецких сигарет! Только когда мы все это богатство разделили, меня начали расспрашивать о проведенном дне. В течение вечера и всего следующего дня рассказ пришлось повторять бесчисленное количество раз, в том числе Горчакову и Владишевскому. Горчаков ограничился лаконическим замечанием: «Каприз! Герр ротмистр вообще странный и, по-моему, неуравновешенный человек. Старик, говорят, ему под восемьдесят». Реакция Владишевского была в совершенно другом плане. — «Все, что я знаю об этом человеке, говорит о том, что он добрый, честный, в высшей степени порядочный и стопроцентный джентльмен. Он барон, старинного рода, аристократ, потомственный военный, герой войны 1914 года. Этих представителей военной элиты Гитлер не любит, не верит им, т. к. хорошо знает, что они не с ним, а скорей против него. Но до поры до времени вынужден с ними считаться, слишком они влиятельны и почитаемы среди профессиональных солдат. Я не думаю, что это был просто каприз выжившего из ума старика, как думает Горчаков. Я скорей думаю, что это жест протеста против всей системы, частью которой он сам является. Парадоксально, но очень вероятно. Я попал в этот лагерь в сентябре 41-го, когда здесь был другой комендант … Барон многое привел в порядок, и в особенности, в русской части. Теперь здесь к нам, русским, относятся, как к людям, офицерам, а не как к заключенным в клетки унтерменшам. В этом его заслуга, я лично уважаю этого аристократа-барона-джентльмена».
Случайно или преднамеренно, но в годовщину начала войны, 22 июня, на утреннем построении был прочитан приказ. Приказ прочитал перед выстроенными русскими пленными офицер из управления, а переводил его Владишевский. В приказе было сказано, что в ближайшие месяцы все пленные офицеры Красной Армии, от лейтенанта до полковника включительно, имеющие любую гражданскую специальность, могущую быть использованной в промышленности, будут посланы на работу. Поскольку интернированные чины советских вооруженных сил не имеют международно-признанного статуса «военнопленный», правила и условия их содержания в лагере иди рабочих командах не подлежат ведению Международного Красного Креста. Посылка отобранных на работы будет производиться в обязательном порядке, с суровым наказанием тех, кто проявит неподчинение данному приказу или будет уличен в агитации против него. Комиссия по отбору пленных на работы уже заканчивает свою деятельность, а отправка команд начнется незамедлительно.
Слухи, подтверждавшиеся работой вербовочной комиссии, теперь превратились в действительность. И несмотря на то, что, казалось бы, сбываются надежды на выход из лагеря, на перемену положения «заключенного в тюрьме» на положение «рабочего по принуждению», несмотря на зыбкую надежду не умереть от голода, сам факт бесправности советских пленных офицеров, в особенности на фоне привилегированного положения таких же пленных других наций, вызвал новый взрыв негодования и обвинений по адресу Советского Союза и, конечно, Сталина, символизирующего всю эту систему.
Начали разъезжаться. Уезжали группами, с надеждой на то, что «будет лучше», и со злобной руганью в адрес тех, кто привел нас к такому состоянию, что работа где-то в Германии, возможно, под «кнутом надсмотрщика», оказалась единственной возможностью сохранить жизнь. Каждый день уезжали рабочие бригады, уехал Тарасов, Алеша, Сельченко, из старых знакомых по Замостью почти никого не осталось. Дни проходили за днями, но наша группа инженеров-механиков продолжала свое голодное существование в той же барачной комнате, как будто о нас вообще забыли.
Я подружился с майором-летчиком и конструктором Бедрицким. Сергей Владимирович был замечательным собеседником, умным, знающим, образованным и очень приятным человеком. Он попал в плен под Харьковом, когда немцы внезапной атакой захватили небольшой временный военный аэродром, где Бедрицкий инспектировал летную часть. Он был москвич, и там, дома, у него осталась жена-учительница и две маленьких дочки. Талантливый авиаконструктор и высококвалифицированный летчик-испытатель, после окончания Московского Высшего Технического Училища и Военно-Воздушной Академии РККА он быстро продвигался по ступенькам карьеры, но в 1937 году был арестован и отдан под суд. Обвинение было: связь с заграницей. Эта «связь с заграницей» выражалась в том, что Бедрицкий выписывал немецкие и английские технические книги и журналы. — «Время было подходящее, помните? Дело Тухачевского. Но, очевидно, я им был нужнее на свободе, чем в кутузке, вот и оставили работать, но под постоянным надзором и, конечно, без всякого продолжения „связи“ с этой самой заграницей, уда мы с вами теперь попали», — рассказывал он.
Я начал сильно слабеть, истощенный за зиму в Замостье, организм начинал совершенно сдавать, опухли ноги, я часто стал испытывать головокружение, и это сказывалось на настроении, я стал нервным, раздражительным, угрюмым. Это заметил Владишевский и, как мог, иногда подкармливал меня, хотя и сам сидел только на пайке, отказываясь от «экстры», нелегально получаемой с кухни нашим блочным начальством и полицией. Обычно он доставал где-то несколько вареных картошек сверх нормы и тогда приглашал меня к себе «разделить трапезу». Однажды во время такой «трапезы» он рассказал о себе и о том, как оказался в плену.
Он назвал себя «сибиряк польского происхождения», я спросил, почему такое странное сочетание, и Владишевский объяснил: «Мой отец, польский революционер-патриот, был арестован в 1891 году, судим и сослал на поселение и Сибирь, там он женился на местной девушке, я был первенец, а потом родилось еще две девочки. После революции отец несколько раз пытался вернуться на родину в Польшу, но неудачно. Кончилось тем, что он попал на положение „подозрительного элемента“. Умер рано, за ним и мать, а я шестнадцати лет стал главой семьи. Пробивался, как мог и помогал сестрам. В школе у меня проявились способности к языкам, давались они мне исключительно легко, и в семилетке я уже свободно стал говорить по-немецки и по-французски, к удивлению всех преподавателей. Это помогло, я поступил в Иркутске на курсы иностранных языков и стал лингвистом. Я одинаково хорошо говорю, читаю и пишу по-русски, немецки, французски и английски, разбираюсь в испанском и итальянском, и конечно, все языки славянской группы знаю достаточно хорошо. По окончании меня направили и Комиссариат иностранных дел на работу. В Москве я женился. Трое сыновей у меня. Пожалуй, надо сказать — было! Стал часто ездить за границу, в Европу, а один раз даже в Америку, с разными кремлевскими магнатами. Очень неплохо жил, потом арестовали как шпиона, заговорщика, агента капиталистов, вредителя, польского буржуазного националиста, врага народа… Каких только этикеток на меня не наклеили! Дали 15 лет, и оказался я на Воркуте, но когда началась война, сразу мобилизовали в армию и отправили на фронт в качестве переводчика в разведку НКВД. Такого там насмотрелся и наслушался, что при первой возможности перескочил через „линию“ … перебежал к врагам! Теперь, конечно, возврата нет. А семью свою так с 36-го года и не видел».
В личной судьбе Бедрицкого и Владишевского было нечто общее и с моей жизнью, все мы были честными и вполне лояльными специалистами. Несмотря на отрицательное отношение к коммунизму, к методам проведения его в жизнь советской властью, мы работали для своего народа, для своей страны, а в результате каждый из нас был арестован, судим, оклеветан и оскорблен. Мы попали в плен, я и Бедрицкий против своей воли, Владишевский добровольно, и вот… «конечно, возврата нет»! Враги народа! Я поделился этой мыслью с Владишевским. — «Для меня, конечно, возврата нет! Для вас… я думаю, что тоже нет. Когда я работал в разведке, считалось, что человек, пробывший несколько дней у немцев и сумевший убежать обратно к своим, уже шпион и диверсант. Вы же знаете, что „советский солдат в плен не сдается“, он сражается до последнего вздоха, до последней капли крови. А вы — майор, да еще с подмоченным прошлым. Дело ваше, но я бы на вашем месте сам бы себе тоже сказал: возврата нет!»