Страница:
После трех часов езды поезд наш остановился, и охрана открывала по пять вагонов, давая людям немного размяться. Первый эшелон тоже стоял в полукилометре впереди нас. Снова поехали.
Оказались правы пессимисты! Выгрузили нас из вагонов на небольшом полустанке Поднесье, в пятнадцати километрах от города Седлецк. Первый эшелон уже стоял пустой. После короткого марша мы подошли к огромному полю, оцепленному проволочными заборами с частыми деревянными вышками для охраны. На краю этого ноля стояло несколько новеньких бараков и автомашин разнообразных размеров, почти рядом с этим «центром» был и «офицерский лагерь": три огромного размера брезентовых палатки, открытые уборные, т.е. попросту длинные ямы, редко перекрытые досками, густые проволочные заборы вокруг, две вышки с пулеметами и прожекторами, обращенными в сторону палаток, и… это все! В лагере нас ожидала „администрация": комендант лагеря, подполковник, три старшины, по количеству палаток, и человек тридцать полицейских с белыми повязками на рукавах… все советские «офицеры“. Старшиной нашей палатки был майор кавалерист Григорий Степанович Скипенко. Как и кем была подобрана эта администрация мы так и не узнали до самого конца нашего пребывания в этом лагере. Разместили нас по палаткам но тысяче человек, и старшина нашей палатки сразу прочел нам короткую лекцию. Вот что он сказал «Лагерь временный, питание — хуже придумать нельзя. Дисциплина строгая, к заборам ближе, чем на двадцать шагов, подходить не рекомендуется, могут застрелить. Отбой с заходом солнца, немцы засветят прожекторы и дадут пару очередей из пулеметов в воздух. Как только стемнеет, стреляют по всякой тени. Рядом с нами лагерь для рядовых, там их собрали больше семидесяти тысяч, просто в поле. Сегодня еды уже не дадут. Ложитесь спать сразу после первых выстрелов, не шумите и наружу до утра не показывайте даже носа. Ясно?. Вопросов не задавайте, все равно ответов не знаю?". Мне даже понравилось его короткое, но очень содержательное выступление. Разочарованные, усталые, голодные и злые, с первыми пробежавшими по палаткам лучами прожекторов и первыми строчками пулеметов, все мы укрылись в сумрак палаток и постарались поскорей заснуть
О майоре Григории Степановиче Скипенко необходимо сказать несколько слов, т. к. он в будущем сыграл значительную роль в моей жизни военнопленного. Как-то через пару дней он подошел ко мне, предложил закурить и стал расспрашивать меня о том, кто я и чем занимался до войны. Он сразу определил, что я не кадровый, не военный. Завязался разговор, я и ему стал задавать вопросы. Он был кубанский казак. Лет сорока, а может и больше, сильный, красивый, с проницательными карими глазами и чуть седеющей темной шевелюрой. После революции его мобилизовали в армию в кавалерийские части, отправили в военную школу и через два года выпустили в чине помощника командира эскадрона. Он участвовал в подавлении «басмаческого» восстания, а потом, по его словам, преднамеренно наскандалил и, как ненадежный и морально разложившийся элемент, был выброшен из рядов «рабоче-крестьянской Красной армии» Работал бухгалтером в станичном колхозном управлении до конца 38-го года. Снова его призвали в армию и назначили инструктором по обучению призывников в кавалерийский корпус Криворучко. Несмотря на прошлое, перед самой войной ему присвоили звание майора, и он был назначен начальником корпусной школы по обучению верховой езде и джигитовке, т. е. в той области, в которой он считался непревзойденным мастером, по его словам. В первые дни воины части корпуса Криворучко, сосредоточенные севернее Винницы, были брошены в диверсионный рейд, направленный на фланг немецких армий, наступающих на Киев. «Там, около Туринска, мы наделали немцам много беды, не ожидали они такой глупости, — говорил Скипенко, — шашки и карабины против танков и тяжелой пехоты. К концу дня расстреляли они нас. От всей бригады, где я был, осталась в живых горсточка». На вопрос, как он, попавший в плен на южном участке фронта, оказался среди нас, плененных на среднем, Скипенко уклончиво ответил «Так получилось».
Сразу после первых разговоров со Скипенко проявились две главные стороны его умонастроения: он был непримиримый антикоммунист и ярый юдофоб, причем в его понимании вся система советской власти и философия коммунизма были творением еврейства. «Жиды-коммунисты», «жидовская власть», «жиды захватили Россию в рабство"… Все, что произошло в России, было следствием заговора „мирового жидовскою кагала“. Такими выражениями пестрели все его высказывания, так или иначе касающиеся всего того, что осталось позади. И вообще среди пленных эта обостренная юдофобия и т. н. антисемитизм стали ярким проявлением общего настроения. Это скрытое и жестоко преследуемое советской властью, но очень распространенное в массе населения чувство отождествления евреев с коммунизмом и с советским правительством, всплыло на поверхность. Политика национал-социализма в отношении евреев вообще была тогда не совсем ясна, но некоторые уверяли, что немцы всех пленных еврейского происхождения не только изолируют от общей массы, но и просто уничтожают. Тема о евреях все время была одной из главных в течение всего нашего пребывания в Подлесье. За эти десять или двенадцать дней весь состав „офицерского“ лагеря два раза выстраивали перед палатками и появлялись немецкие офицеры. Они требовали, чтобы все пленные-евреи вышли из строя. Первый раз вышло больше пятидесяти человек, их сейчас же увели, на второй раз вышло еще несколько, их жестоко избили немцы, за то что не вышли при первом требовании, и тоже увели. Кроме того, каждый день, рано утром и потом перед отбоем, мимо лагеря по дороге проводили большую группу евреев, работающих где-то за лагерем. Шли мужчины, женщины, подростки и даже старики, с лопатами, кирками и граблями на плечах, оборванные, грязные, жалкие и усталые. На груди и на спине их рубищ были нашиты круги из желтой материи. Спереди и сзади шли по три немецких солдата, а по бокам здоровые молодые хлопцы, очевидно, из местного населения, с белыми повязками на рукавах вооруженные нагайками и палками. Эти „конвоиры“, с садистским удовольствием все время били палками и хлестали нагайками людей, без всякой к тому надобности. Немцы не обращали никакого внимания на происходящее издевательство. Именно на этой почве произошло мое первое столкновение со Скипенко. Я высказал свое возмущение жестоким издевательством над ни в чем не повинным мирным населением. Реакция услышавшего мои слова Скипенко была неожиданно резкая, грубая и угрожающая. Он сказал: "Я давно присматриваюсь к вам, господин инженер, и то, что я вижу, говорит, что вы принципиальный защитник жидов. Что это? У вас родственные связи с этой падалью? Или вы поборник жидовских идей? Мы проверим и то и другое, а пока заткните свой рот и не разводите здесь прожидовской пропаганды!»… Результат этого «начальнического окрика» сказался немедленно, на некоторое время вокруг меня образовалась как бы пустота, меня многие стали сторониться. При следующем моем визите в санитарную часть, на перевязку уже почти полностью затянувшейся раны, доктор неожиданно осмотрел ту часть моего тела, которая могла бы выдать мое иудейское происхождение, если бы я оказался евреем. Через такой «медицинский» осмотр прошли многие.
Старшим переводчиком в нашем лагере был высокий красивый лейтенант с грузинской фамилией, по прозвищу Драгун. Питание в лагере было очень скверное, вернее, его вообще не было. Привозили два раза и день, на телегах несколько бочек жидкой баланды с пшеном и картошкой. Количество того и другого уменьшалось с каждым днем, оставалась теплая вода. Хлеб, испеченный из небольшого количества муки и каких-го примесей, привозили на тех же телегах, липкий и разлезающийся, как каша, т. к. по дороге вода из бочек, на которых не было крышек, выплескивалась на него. Пользуясь положением, Драгун сосредоточил свою деятельность на «торговле». Он забирал у пленных часы, разные карманные вещи, хорошие сапоги, ремни, шинели и другое, а взамен приносил хлеб, вареную картошку, котелки жидковатой пшенной каши или еще какую-нибудь снедь… За буханку хлеба и я ему отдал свои часы.
Началась дождливая погода, палатки во многих местах протекали, снаружи лил дождь, а внутри было сыро и холодно, но по сравнению с тем, что делалось в красноармейском лагере, у нас был рай. Драгун рассказывал: «Там у красноармейцев совсем беда. Чуть ли не семьдесят тысяч их собрали. Ни палаток, ни навесов, все промокли, изголодались, сбиваются в кучи, чтобы хоть как-то согреться, много мертвых. Немцы сами не знают, что делать, у них ни продуктов нет, ни дров для кухни или костров. Никакой санитарной помощи. Ведь больше семидесяти тысяч человек здесь. Это лагерь сборный, по плану каждый день должны отсюда отправлять партиями в стационарные лагеря, а вот уже больше недели ни одной отправки».
Кончилось это взрывом. Через несколько дней после нашего прибытия, после отбоя, когда стемнело, тысячи красноармейцев одновременно поднялись и с криками, воплями и диким ревом бросились на проволочную ограду, повалили ее и, под просто ураганным обстрелом со всех вышек, стали разбегаться в темноте по окрестностям. Завыли сирены, очевидно, для острастки, несколько пулеметных строчек было пущено и по нашим палаткам, троих ранило. Спешно прибыла воинская часть, район был оцеплен, и всю ночь доносилась стрельба. Утром нас из палаток не выпустили, вокруг каждой палатки патрулировали немцы, еды тоже не привезли. Так, не зная, что происходит, мы просидели в палатках почти до конца дня. Наконец, нам разрешили выйти. И вокруг лагеря, снаружи, и внутри, у палаток, было много немецких солдат, настороженно следивших за нами. Привезли только хлеб и пару бочек холодного кофе, но и это было встречено с большой радостью. Издали было видно, что массы красноармейцев сидят на земле, оцепленные шеренгами немцев, а другие заняты работой по восстановлению ограды из колючей проволоки. Дождь прекратился с утра, у красноармейцев горели большие костры, там люди сушили свою одежду. Потом рассказывали, что при бегстве погибло больше тысячи человек; скольким удалось скрыться — никто не знал. На следующий день пришел целый караван автомашин, груженых досками, дровами, фанерой, разными деревянными обломками, а иногда даже частями стен с окнами и дверями. Все годное пошло на строительство навесов в лагере для красноармейцев, а остальное на дрова для костров. Две больших машины такого деревянного лома привезли и к нам в «офицерский блок». Наши недоумения, почему нам привезли этот горючий материал, рассеялись очень быстро: в последующие дни вместо баланды нам выдавали… сырое просо. У немцев иссякли все запасы для пропитания семидесяти тысяч человек. По всему лагерю загорелись костры, и пленные начали варить себе еду. Но непросеянное просо не так-то легко превратить в нечто съедобное. Голь на выдумки хитра. Наша группка, как и другие, занялась «ударной работой». Были найдены плоские камни, и мы все занялись растиранием проса в муку и отвеиванием шелухи. Остаток шелухи всплывал на поверхность, когда муку заливали водой и начинали кипятить на костре. Получалась просяная мучная похлебка, в которую мы добавляли дикого щавеля, в изобилии растущего на участке, и еще какой-то травы, которая, по утверждению Борисова, была не опасна для человеческого желудка. Что было хорошо, так это то, что хлебная порция была почти удвоена и хлеб привозили сухой, хотя он и по виду и по вкусу мало чем напоминал хлеб. Только внешний вид аккуратных и румяно-коричневых буханок веселил глаз… Такое питание продолжалось до самого нашего отъезда из Подлесья.
В последний день на утренней проверке произошло событие: пришли опять несколько немецких офицеров, и один из них, по-русски, обратился к строю с требованием, чтобы все политруки, комиссары и политработники вышли из рядов. Он предупредил, что у него есть список, и те лица, которые не выйдут сразу, будут все равно выявлены и понесут суровое наказание. Я стоял в первом ряду и мог наблюдать, как выходили из строя эти несчастные люди… Как на расстрел! Собралось их неожиданно много, кто-то подсчитал 109 человек. Когда последний вышел из рядов, офицер, говоривший по-русски, что-то тихо сказал двум полицейским с повязками на рукавах, пришедшим вместе с ним. Оба они подошли к нашему переводчику Драгуну, стоявшему рядом с комендантом блока, и вдруг начали избивать его короткими дубинками. Драгун упал на землю, но его продолжали зверски, беспощадно избивать перед всем строем, потом подняли его на ноги и, продолжая бить, подвели к группе политработников. Драгун был весь в крови и двигался согнувшись, обеими руками держась за живот. — «Вот вам пример! — сказал офицер. — Ротный комиссар, коммунист и жид! Если среди вас есть еще такие гады, вы должны сами их найти и выкинуть из своих рядов!" Всю группу, даже не разрешив им взять веши из палаток, сразу увели под конвоем.
На следующий день, после «завтрака», т. е. порции хлеба и почти холодного эрзац-кофе, приказали строиться «с вещами». Когда вся колонна, выйдя из офицерского блока, подошла к главной комендатуре лагеря, началась бесконечная поименная проверка, продолжавшаяся до двух часов дня. Только к трем мы опять подошли к двум эшелонам, составленным из теплушек, и погрузились по пятьдесят человек в вагон. Двери закрыли, по звуку мы поняли, что на крышу нашего вагона — наверно, конечно, не только нашего — сели немецкие конвоиры. Поезд дернулся и покатился…
3. Лагерь в Замостье
Оказались правы пессимисты! Выгрузили нас из вагонов на небольшом полустанке Поднесье, в пятнадцати километрах от города Седлецк. Первый эшелон уже стоял пустой. После короткого марша мы подошли к огромному полю, оцепленному проволочными заборами с частыми деревянными вышками для охраны. На краю этого ноля стояло несколько новеньких бараков и автомашин разнообразных размеров, почти рядом с этим «центром» был и «офицерский лагерь": три огромного размера брезентовых палатки, открытые уборные, т.е. попросту длинные ямы, редко перекрытые досками, густые проволочные заборы вокруг, две вышки с пулеметами и прожекторами, обращенными в сторону палаток, и… это все! В лагере нас ожидала „администрация": комендант лагеря, подполковник, три старшины, по количеству палаток, и человек тридцать полицейских с белыми повязками на рукавах… все советские «офицеры“. Старшиной нашей палатки был майор кавалерист Григорий Степанович Скипенко. Как и кем была подобрана эта администрация мы так и не узнали до самого конца нашего пребывания в этом лагере. Разместили нас по палаткам но тысяче человек, и старшина нашей палатки сразу прочел нам короткую лекцию. Вот что он сказал «Лагерь временный, питание — хуже придумать нельзя. Дисциплина строгая, к заборам ближе, чем на двадцать шагов, подходить не рекомендуется, могут застрелить. Отбой с заходом солнца, немцы засветят прожекторы и дадут пару очередей из пулеметов в воздух. Как только стемнеет, стреляют по всякой тени. Рядом с нами лагерь для рядовых, там их собрали больше семидесяти тысяч, просто в поле. Сегодня еды уже не дадут. Ложитесь спать сразу после первых выстрелов, не шумите и наружу до утра не показывайте даже носа. Ясно?. Вопросов не задавайте, все равно ответов не знаю?". Мне даже понравилось его короткое, но очень содержательное выступление. Разочарованные, усталые, голодные и злые, с первыми пробежавшими по палаткам лучами прожекторов и первыми строчками пулеметов, все мы укрылись в сумрак палаток и постарались поскорей заснуть
О майоре Григории Степановиче Скипенко необходимо сказать несколько слов, т. к. он в будущем сыграл значительную роль в моей жизни военнопленного. Как-то через пару дней он подошел ко мне, предложил закурить и стал расспрашивать меня о том, кто я и чем занимался до войны. Он сразу определил, что я не кадровый, не военный. Завязался разговор, я и ему стал задавать вопросы. Он был кубанский казак. Лет сорока, а может и больше, сильный, красивый, с проницательными карими глазами и чуть седеющей темной шевелюрой. После революции его мобилизовали в армию в кавалерийские части, отправили в военную школу и через два года выпустили в чине помощника командира эскадрона. Он участвовал в подавлении «басмаческого» восстания, а потом, по его словам, преднамеренно наскандалил и, как ненадежный и морально разложившийся элемент, был выброшен из рядов «рабоче-крестьянской Красной армии» Работал бухгалтером в станичном колхозном управлении до конца 38-го года. Снова его призвали в армию и назначили инструктором по обучению призывников в кавалерийский корпус Криворучко. Несмотря на прошлое, перед самой войной ему присвоили звание майора, и он был назначен начальником корпусной школы по обучению верховой езде и джигитовке, т. е. в той области, в которой он считался непревзойденным мастером, по его словам. В первые дни воины части корпуса Криворучко, сосредоточенные севернее Винницы, были брошены в диверсионный рейд, направленный на фланг немецких армий, наступающих на Киев. «Там, около Туринска, мы наделали немцам много беды, не ожидали они такой глупости, — говорил Скипенко, — шашки и карабины против танков и тяжелой пехоты. К концу дня расстреляли они нас. От всей бригады, где я был, осталась в живых горсточка». На вопрос, как он, попавший в плен на южном участке фронта, оказался среди нас, плененных на среднем, Скипенко уклончиво ответил «Так получилось».
Сразу после первых разговоров со Скипенко проявились две главные стороны его умонастроения: он был непримиримый антикоммунист и ярый юдофоб, причем в его понимании вся система советской власти и философия коммунизма были творением еврейства. «Жиды-коммунисты», «жидовская власть», «жиды захватили Россию в рабство"… Все, что произошло в России, было следствием заговора „мирового жидовскою кагала“. Такими выражениями пестрели все его высказывания, так или иначе касающиеся всего того, что осталось позади. И вообще среди пленных эта обостренная юдофобия и т. н. антисемитизм стали ярким проявлением общего настроения. Это скрытое и жестоко преследуемое советской властью, но очень распространенное в массе населения чувство отождествления евреев с коммунизмом и с советским правительством, всплыло на поверхность. Политика национал-социализма в отношении евреев вообще была тогда не совсем ясна, но некоторые уверяли, что немцы всех пленных еврейского происхождения не только изолируют от общей массы, но и просто уничтожают. Тема о евреях все время была одной из главных в течение всего нашего пребывания в Подлесье. За эти десять или двенадцать дней весь состав „офицерского“ лагеря два раза выстраивали перед палатками и появлялись немецкие офицеры. Они требовали, чтобы все пленные-евреи вышли из строя. Первый раз вышло больше пятидесяти человек, их сейчас же увели, на второй раз вышло еще несколько, их жестоко избили немцы, за то что не вышли при первом требовании, и тоже увели. Кроме того, каждый день, рано утром и потом перед отбоем, мимо лагеря по дороге проводили большую группу евреев, работающих где-то за лагерем. Шли мужчины, женщины, подростки и даже старики, с лопатами, кирками и граблями на плечах, оборванные, грязные, жалкие и усталые. На груди и на спине их рубищ были нашиты круги из желтой материи. Спереди и сзади шли по три немецких солдата, а по бокам здоровые молодые хлопцы, очевидно, из местного населения, с белыми повязками на рукавах вооруженные нагайками и палками. Эти „конвоиры“, с садистским удовольствием все время били палками и хлестали нагайками людей, без всякой к тому надобности. Немцы не обращали никакого внимания на происходящее издевательство. Именно на этой почве произошло мое первое столкновение со Скипенко. Я высказал свое возмущение жестоким издевательством над ни в чем не повинным мирным населением. Реакция услышавшего мои слова Скипенко была неожиданно резкая, грубая и угрожающая. Он сказал: "Я давно присматриваюсь к вам, господин инженер, и то, что я вижу, говорит, что вы принципиальный защитник жидов. Что это? У вас родственные связи с этой падалью? Или вы поборник жидовских идей? Мы проверим и то и другое, а пока заткните свой рот и не разводите здесь прожидовской пропаганды!»… Результат этого «начальнического окрика» сказался немедленно, на некоторое время вокруг меня образовалась как бы пустота, меня многие стали сторониться. При следующем моем визите в санитарную часть, на перевязку уже почти полностью затянувшейся раны, доктор неожиданно осмотрел ту часть моего тела, которая могла бы выдать мое иудейское происхождение, если бы я оказался евреем. Через такой «медицинский» осмотр прошли многие.
Старшим переводчиком в нашем лагере был высокий красивый лейтенант с грузинской фамилией, по прозвищу Драгун. Питание в лагере было очень скверное, вернее, его вообще не было. Привозили два раза и день, на телегах несколько бочек жидкой баланды с пшеном и картошкой. Количество того и другого уменьшалось с каждым днем, оставалась теплая вода. Хлеб, испеченный из небольшого количества муки и каких-го примесей, привозили на тех же телегах, липкий и разлезающийся, как каша, т. к. по дороге вода из бочек, на которых не было крышек, выплескивалась на него. Пользуясь положением, Драгун сосредоточил свою деятельность на «торговле». Он забирал у пленных часы, разные карманные вещи, хорошие сапоги, ремни, шинели и другое, а взамен приносил хлеб, вареную картошку, котелки жидковатой пшенной каши или еще какую-нибудь снедь… За буханку хлеба и я ему отдал свои часы.
Началась дождливая погода, палатки во многих местах протекали, снаружи лил дождь, а внутри было сыро и холодно, но по сравнению с тем, что делалось в красноармейском лагере, у нас был рай. Драгун рассказывал: «Там у красноармейцев совсем беда. Чуть ли не семьдесят тысяч их собрали. Ни палаток, ни навесов, все промокли, изголодались, сбиваются в кучи, чтобы хоть как-то согреться, много мертвых. Немцы сами не знают, что делать, у них ни продуктов нет, ни дров для кухни или костров. Никакой санитарной помощи. Ведь больше семидесяти тысяч человек здесь. Это лагерь сборный, по плану каждый день должны отсюда отправлять партиями в стационарные лагеря, а вот уже больше недели ни одной отправки».
Кончилось это взрывом. Через несколько дней после нашего прибытия, после отбоя, когда стемнело, тысячи красноармейцев одновременно поднялись и с криками, воплями и диким ревом бросились на проволочную ограду, повалили ее и, под просто ураганным обстрелом со всех вышек, стали разбегаться в темноте по окрестностям. Завыли сирены, очевидно, для острастки, несколько пулеметных строчек было пущено и по нашим палаткам, троих ранило. Спешно прибыла воинская часть, район был оцеплен, и всю ночь доносилась стрельба. Утром нас из палаток не выпустили, вокруг каждой палатки патрулировали немцы, еды тоже не привезли. Так, не зная, что происходит, мы просидели в палатках почти до конца дня. Наконец, нам разрешили выйти. И вокруг лагеря, снаружи, и внутри, у палаток, было много немецких солдат, настороженно следивших за нами. Привезли только хлеб и пару бочек холодного кофе, но и это было встречено с большой радостью. Издали было видно, что массы красноармейцев сидят на земле, оцепленные шеренгами немцев, а другие заняты работой по восстановлению ограды из колючей проволоки. Дождь прекратился с утра, у красноармейцев горели большие костры, там люди сушили свою одежду. Потом рассказывали, что при бегстве погибло больше тысячи человек; скольким удалось скрыться — никто не знал. На следующий день пришел целый караван автомашин, груженых досками, дровами, фанерой, разными деревянными обломками, а иногда даже частями стен с окнами и дверями. Все годное пошло на строительство навесов в лагере для красноармейцев, а остальное на дрова для костров. Две больших машины такого деревянного лома привезли и к нам в «офицерский блок». Наши недоумения, почему нам привезли этот горючий материал, рассеялись очень быстро: в последующие дни вместо баланды нам выдавали… сырое просо. У немцев иссякли все запасы для пропитания семидесяти тысяч человек. По всему лагерю загорелись костры, и пленные начали варить себе еду. Но непросеянное просо не так-то легко превратить в нечто съедобное. Голь на выдумки хитра. Наша группка, как и другие, занялась «ударной работой». Были найдены плоские камни, и мы все занялись растиранием проса в муку и отвеиванием шелухи. Остаток шелухи всплывал на поверхность, когда муку заливали водой и начинали кипятить на костре. Получалась просяная мучная похлебка, в которую мы добавляли дикого щавеля, в изобилии растущего на участке, и еще какой-то травы, которая, по утверждению Борисова, была не опасна для человеческого желудка. Что было хорошо, так это то, что хлебная порция была почти удвоена и хлеб привозили сухой, хотя он и по виду и по вкусу мало чем напоминал хлеб. Только внешний вид аккуратных и румяно-коричневых буханок веселил глаз… Такое питание продолжалось до самого нашего отъезда из Подлесья.
В последний день на утренней проверке произошло событие: пришли опять несколько немецких офицеров, и один из них, по-русски, обратился к строю с требованием, чтобы все политруки, комиссары и политработники вышли из рядов. Он предупредил, что у него есть список, и те лица, которые не выйдут сразу, будут все равно выявлены и понесут суровое наказание. Я стоял в первом ряду и мог наблюдать, как выходили из строя эти несчастные люди… Как на расстрел! Собралось их неожиданно много, кто-то подсчитал 109 человек. Когда последний вышел из рядов, офицер, говоривший по-русски, что-то тихо сказал двум полицейским с повязками на рукавах, пришедшим вместе с ним. Оба они подошли к нашему переводчику Драгуну, стоявшему рядом с комендантом блока, и вдруг начали избивать его короткими дубинками. Драгун упал на землю, но его продолжали зверски, беспощадно избивать перед всем строем, потом подняли его на ноги и, продолжая бить, подвели к группе политработников. Драгун был весь в крови и двигался согнувшись, обеими руками держась за живот. — «Вот вам пример! — сказал офицер. — Ротный комиссар, коммунист и жид! Если среди вас есть еще такие гады, вы должны сами их найти и выкинуть из своих рядов!" Всю группу, даже не разрешив им взять веши из палаток, сразу увели под конвоем.
На следующий день, после «завтрака», т. е. порции хлеба и почти холодного эрзац-кофе, приказали строиться «с вещами». Когда вся колонна, выйдя из офицерского блока, подошла к главной комендатуре лагеря, началась бесконечная поименная проверка, продолжавшаяся до двух часов дня. Только к трем мы опять подошли к двум эшелонам, составленным из теплушек, и погрузились по пятьдесят человек в вагон. Двери закрыли, по звуку мы поняли, что на крышу нашего вагона — наверно, конечно, не только нашего — сели немецкие конвоиры. Поезд дернулся и покатился…
3. Лагерь в Замостье
Ехали мы на этот раз не только весь остаток дня, но и всю ночь. Ехали медленно, с частыми остановками, в дороге нас не кормили, из вагонов не выпускали и только раз пополнили бачки с питьевой водой. Мало кто мог спать, было тесно, в наглухо закрытом вагоне стояла вонь от параши, все были голодны как волки, и, как волки, злы. Даже разговоры прекратились, а если и начинались, то неизбежно превращались и злобные пререкания или просто в обмен безобразной руганью. На дворе было уже почти светло, когда поезд стал, открылись двери вагонов, и охрана приказала всем выходить. Длинная колонна, в шесть человек в ряд, потянулась по нешироким улицам города. Населения было не видно, то ли было еще слишком рано, то ли жителям было приказано не появляться на пути следования колонны, но зато вдоль всего пути стояли солдаты, конвой шел впереди и сзади, немецкие солдаты шли также по обе стороны колонны с винтовками, взятыми на изготовку, с примкнутыми штыками и зорко следили, чтобы никто не выходил из строя и не отставал. И, окруженные этой массой солдат, посередине мостовой, шли почти три тысячи грязных, усталых, оборванных, обросших щетиной, со всклокоченными волосами, голодных и совершенно деморализированных командиров Красной армии. Колонна наша вышла на площадь. С правой стороны было большое, старинной архитектуры здание с широкими полукруглыми лестницами главного входа. Там, у входа, стояли две автомашины с пулеметами, а на верхней площадке лестницы порядочная группа немецких офицеров. От переводчиков стало известно, что это затейливое здание с башней — городская ратуша, город называется Замостье.
Пройдя через центр и повернув несколько раз по совершенно безлюдным улицам, колонна подошла к барачному городку, обнесенному двумя рядами колючей проволоки. Ворога лагеря были широко раскрыты, прямо против них на дворе стоял целый ряд больших металлических баков, и около каждого — немецкий солдат с большим черпаком в руках. Пленные сразу становились в очередь к бачкам, и каждый получал по полному черпаку густого, дразнящего запахом горячего варева. Немцы понадеялись на нормальную человеческую дисциплину, и… ошиблись! Через несколько минут каждый раздатчик был окружен сплошным кольцом пленных с протянутыми котелками, консервными банкам или даже просто пилотками и фуражками. Кто-то упал, кто-то закричал, раздатчики-немцы начали бить черпаками напиравшую со всех сторон толпу. Солдаты конвоя бросились восстанавливать порядок, но никто их не слушал, люди опьянели от запаха пищи, с одного только предвкушения возможности утолить голод. Раздались выстрелы, толпа бросилась в сторону, немцы били людей палками, прикладами, почти все бачки были опрокинуты, и еда разлилась лужами по песку. Всю массу пленных оттеснили на край площадки, и мы стояли густой толпой под направленными на нас дулами винтовок. Это продолжалось минут двадцать. Потом появился высокий, широкоплечий, рыжеволосый человек в аккуратно подогнанной командирской советской форме, без знаков различия и в ярко начищенных сапогах. Он по-русски приказал все построиться и, выравнивая ряды, все время ругал нас: «Командиры называется! Сволочь, сброд, баранье стадо! Такой скандал устроили! Сталинские соколы!» Конечно, эти эпитеты сопровождали классическим русским матом. На дворе появилась группа немцев-офицеров, впереди шел рыжеволосый пожилой обер-лейтенант. Сильным низким голосом он скомандовал «Смирно!» и подошел к обер-лейтенанту. Несколько минут они разговаривали, потом немец вышел вперед и через переводчика сказал нам примерно следующее: «Я поражен полным отсутствием у вас дисциплины и достоинства. Мне стыдно, что вы носите гордое звание офицера.
Я хотел лишить вас всякой еды на 24 часа, но мне доложили, что вы не получали питания все прошлые сутки. Вам сварят заново суп, вы получите его только в полдень. Вы сами виноваты в том, что случилось! Сейчас вас разведут по баракам, и я предупреждаю, что в лагере у нас всякое нарушение дисциплины карается очень строго!» Он круто повернулся и ушел в сопровождении своей свиты. Нас стали группами разводить по баракам, но только немного меньше половины попало в эти бараки, т. к. в лагере уже было много пленных, прибывших раньше нас. Вторую часть провели строем через лагерь и разместили в двух огромных конюшнях, стоявших в конце лагеря и отделенных от него дополнительным забором. Я со своей группой попал в конюшню № 1. Пока мы устраивались осматривались, принесли еду… Много и вкусно. Такой шикарный обед мы имели последний раз в Молодечно.
Лагерь в Замостье был рассчитан на 2000 человек, но когда прибыло наше пополнение, на этой площади было размещено до 7 000 человек. На всей территории было пять больших бараков по 950 человек, пять малых, по 150 человек, две конюшни, где бы почти 1500 пленных, кроме того, был т. н. «генеральский» барак, где жили несколько генералов и полковников, полицейский барак, санитарная часть. По непонятным причинам все те, кто совершенно случайно попал на конюшни, оказались изолированными от остальных пленных. Ворога были закрыты, и около них всегда дежурил полицейский, пропускающий только тех, кто шел получать паек для «конюшечников».
Конюшни были почти новые и, видимо, мало употреблялись по прямому назначению, но, несмотря на то, что все внутреннее оборудование было удалено и пол устлан толстым слоем свежей соломы, специфический запах сохранился. Через пару дней все мы и все наши вещи пропитались этим ароматом и мы так привыкли к нему, что просто перестали замечать. Для полной нашей изоляции от остального лагеря у нас на территории конюшен была устроена отдельная уборная по типу поднесненской, т е. просто длинная яма с досками над ней. Комендантом конюшен был назначен инженер-полковник из штаба 21-й армии Горчаков, я с ним не раз разговаривал в Подлесье. Первым его административным решением бы разделение всей массы пленных на группы по 50 человек. Старшин одной из таких групп Горчаков назначил меня. Обязанности старшего группы были несложны, главное было получить питание на в группу и справедливо, поровну разделить его. Состав группы — 50 человек — диктовался тем, что бачки, в которых приносили из кухни суп, были емкостью в 50 литров . Питание было относительно приличное, в особенности сравнению с Бобруйском или Подлесьем, каждый день выдавали по три четверти фунта вполне съедобного хлеба, литр довольно густого перлового супа с картошкой, брюквой и следами мяса, утром и вечером все получали по литру эрзац-кофе, по столовой ложке бурачного повидла, ломтик колбасы или плавленого сыра и по три-четыре вареных картофелины.
Самым страшным бичом во всем лагере были вши. Люди были давно немытые, в грязном, изорванном обмундировании, не стриженные, обросшие бородами, и вши развелись в совершенно невероятном количестве. Большую часть дня приходилось тратить на борьбу с этими паразитами. Под лучами уже неяркого осеннего солнца, сразу после утренней проверки и завтрака, все раздевались догола и старались освободиться от вшей. Разжигали костры и держали над огнем свое белье и одежду, выжаривая паразитов. У большинства пленных тела были искусаны вшами и расчесаны до крови. Потративши несколько часов на выжаривание вшей, на следующий день надо было начинать все сначала. Вши размножались быстрей, чем их можно было уничтожить.
Через неделю или десять дней наша изоляция вдруг кончилась, полицейский у ворот исчез, ворота широко открылись и никто не препятствовал хождению в основной лагерь.
Немцы мало занимались внутренней администрацией лагеря. Во главе стоял «русский комендант», он же и начальник внутренней полиции, подобранной из пленных. Комендантом этим оказался тот самый рыжий крупный субъект, который восстанавливал порядок после скандала, разыгравшегося при нашем входе в лагерь, звали его полковник Гусев. Кто он был, где и как попал в плен, кто и почему назначил его полным диктатором и вершителем судеб семитысячного населения лагеря для советских «господ офицеров», никто не знал. Его главными помощниками были галичанин Гордиенко, огромного роста, невероятной физической силы и мрачного вида человек; Юрка Полевой, красивый, как киноактер, совсем молодой, наглый, с явно садистическими наклонностями лейтенант-танкист, и Стрелков, капитан-артиллерист, небольшого роста брюнет с лихо закрученными усами на румяном лице. При этом «главном штабе» был еще и старший переводчик лагеря по имени Степан Павлович, фамилия его для нас была неизвестна, пожилой человек типа школьного учителя, с бородкой клинышком и в больших очках. Этот центр назначал поваров на кухню, комендантов и полицаев в каждый отдельный барак, контролировал раздачу пищи, работу санитарного блока, назначения на работу и т.д. Комендант барака назначал старших по комнатам и полностью отвечал за порядок в своем бараке. В отдельном четырехкомнатном бараке №12 одна комната была занята Гусевым и Степаном Павловичем, а в остальных трех жило, кажется, семь генералов и человек пятнадцать полковников. Самым старшим по чину был генерал-лейтенант Карбышев. Население этого 12-го барака совершенно не показывалось на дворе лагеря, а вход в барак для посторонних был категорически запрещен. Генералов и нескольких полковников вывезли из лагеря примерно через месяц после наше прибытия, и в этом «бараке старшего командного состава» жили оставшиеся полковники, подполковники и некоторые майоры, мне никто не предлагал там места.
Когда стало возможно нам, «конюшечникам», ходить по всему лагерю, я встретил несколько знакомых, и среди них — киевского инженера Николая Кочергина, попавшего в плен в первые дни войны у Коростеня. С его помощью я смог переселиться из конюшни в барак, и не только сам, но забрал с собой Завьялова, Борисова и Суворова, ставших моими близкими друзьями за эти недели плен. Комендантом 4-го барака был некто Овчинников, военный инженер 2-го ранга, т. е. подполковник. Овчинников и несколько его приятелей решили создать «улучшенную атмосферу» в комнате, где они жили, и заполнили ее в основном интеллигентной публикой. Здесь почти все были с высшим образованием, инженеры, экономист: преподаватели, научные работники, юристы и т.д., все были вежливы, корректны и доброжелательны. Первое время было чрезвычайно приятно, я отдыхал от почти двухмесячного сожительства с грубой массой теряющих человеческий вид, грязных, невыдержанных, непрестанно ругающихся армейцев. Вскоре, однако, проявились отрицательные стороны этого «интеллигентского» окружения. Там, среди кадровиков, царили грубость, хамство и деморализация, но все это было предельно искренне: все были голодны, злы, ругали то, что осталось сзади, и то, что было теперь. Но здесь, среди 56 представителей интеллигенции, чувствовалась наигранность, фальшь и, пожалуй, лицемерие. Подчеркнутая любезность в обращении, с обязательным «господин», вежливые споры, осторожные слова и скользкое выражение своих мыслей. «Простите, но я не могу согласиться с вами, господин», «благодарю вас, господин». Все это было настолько утрировано и настолько не соответствовало моменту и окружению, что начинало действовать на нервную систему. Как будто вся комната пропахла сильнейшим запахом нафталина от вещей, вынутых из сундуков прошлого столетия. Кроме того, за всей этой внешней любезностью и вежливостью чувствовалось полное отсутствие доверия к собеседнику или соседу по нарам. Точно так, как в Советском Союзе всегда нужно был помнить о рамках дозволенного отклонения от «генеральной линии», так и здесь, в комнате подсоветской интеллигенции, уже были и новые «рамки дозволенного», и новая «генеральная линия», начерченная Гусевым и его помощниками. Творцы этой «новой генеральной линии», лагерная полиция, не стесняясь грабили всех. Забирали все, что имело хоть какую-нибудь ценность. Если человек не сопротивлялся, за отнятую вещь давали кусок хлеба или котелок баланды «полицейского разлива», а если сопротивлялся, избивали, забирали и не давали ничего. У меня были хорошие командирские сапоги, которые я получил при переобмундировании после Жлобина, и на них, конечно, обратили внимание. Однажды подошел ко мне капитан Стрелков. «Эй, майор, продай сапоги. Буханку хлеба и солдатские кирзы дам тебе». Я отклонил предложение, но Стрелков настаивал. «Это цена на сегодня, а завтра по зубам получишь в оплату!».
Пройдя через центр и повернув несколько раз по совершенно безлюдным улицам, колонна подошла к барачному городку, обнесенному двумя рядами колючей проволоки. Ворога лагеря были широко раскрыты, прямо против них на дворе стоял целый ряд больших металлических баков, и около каждого — немецкий солдат с большим черпаком в руках. Пленные сразу становились в очередь к бачкам, и каждый получал по полному черпаку густого, дразнящего запахом горячего варева. Немцы понадеялись на нормальную человеческую дисциплину, и… ошиблись! Через несколько минут каждый раздатчик был окружен сплошным кольцом пленных с протянутыми котелками, консервными банкам или даже просто пилотками и фуражками. Кто-то упал, кто-то закричал, раздатчики-немцы начали бить черпаками напиравшую со всех сторон толпу. Солдаты конвоя бросились восстанавливать порядок, но никто их не слушал, люди опьянели от запаха пищи, с одного только предвкушения возможности утолить голод. Раздались выстрелы, толпа бросилась в сторону, немцы били людей палками, прикладами, почти все бачки были опрокинуты, и еда разлилась лужами по песку. Всю массу пленных оттеснили на край площадки, и мы стояли густой толпой под направленными на нас дулами винтовок. Это продолжалось минут двадцать. Потом появился высокий, широкоплечий, рыжеволосый человек в аккуратно подогнанной командирской советской форме, без знаков различия и в ярко начищенных сапогах. Он по-русски приказал все построиться и, выравнивая ряды, все время ругал нас: «Командиры называется! Сволочь, сброд, баранье стадо! Такой скандал устроили! Сталинские соколы!» Конечно, эти эпитеты сопровождали классическим русским матом. На дворе появилась группа немцев-офицеров, впереди шел рыжеволосый пожилой обер-лейтенант. Сильным низким голосом он скомандовал «Смирно!» и подошел к обер-лейтенанту. Несколько минут они разговаривали, потом немец вышел вперед и через переводчика сказал нам примерно следующее: «Я поражен полным отсутствием у вас дисциплины и достоинства. Мне стыдно, что вы носите гордое звание офицера.
Я хотел лишить вас всякой еды на 24 часа, но мне доложили, что вы не получали питания все прошлые сутки. Вам сварят заново суп, вы получите его только в полдень. Вы сами виноваты в том, что случилось! Сейчас вас разведут по баракам, и я предупреждаю, что в лагере у нас всякое нарушение дисциплины карается очень строго!» Он круто повернулся и ушел в сопровождении своей свиты. Нас стали группами разводить по баракам, но только немного меньше половины попало в эти бараки, т. к. в лагере уже было много пленных, прибывших раньше нас. Вторую часть провели строем через лагерь и разместили в двух огромных конюшнях, стоявших в конце лагеря и отделенных от него дополнительным забором. Я со своей группой попал в конюшню № 1. Пока мы устраивались осматривались, принесли еду… Много и вкусно. Такой шикарный обед мы имели последний раз в Молодечно.
Лагерь в Замостье был рассчитан на 2000 человек, но когда прибыло наше пополнение, на этой площади было размещено до 7 000 человек. На всей территории было пять больших бараков по 950 человек, пять малых, по 150 человек, две конюшни, где бы почти 1500 пленных, кроме того, был т. н. «генеральский» барак, где жили несколько генералов и полковников, полицейский барак, санитарная часть. По непонятным причинам все те, кто совершенно случайно попал на конюшни, оказались изолированными от остальных пленных. Ворога были закрыты, и около них всегда дежурил полицейский, пропускающий только тех, кто шел получать паек для «конюшечников».
Конюшни были почти новые и, видимо, мало употреблялись по прямому назначению, но, несмотря на то, что все внутреннее оборудование было удалено и пол устлан толстым слоем свежей соломы, специфический запах сохранился. Через пару дней все мы и все наши вещи пропитались этим ароматом и мы так привыкли к нему, что просто перестали замечать. Для полной нашей изоляции от остального лагеря у нас на территории конюшен была устроена отдельная уборная по типу поднесненской, т е. просто длинная яма с досками над ней. Комендантом конюшен был назначен инженер-полковник из штаба 21-й армии Горчаков, я с ним не раз разговаривал в Подлесье. Первым его административным решением бы разделение всей массы пленных на группы по 50 человек. Старшин одной из таких групп Горчаков назначил меня. Обязанности старшего группы были несложны, главное было получить питание на в группу и справедливо, поровну разделить его. Состав группы — 50 человек — диктовался тем, что бачки, в которых приносили из кухни суп, были емкостью в 50 литров . Питание было относительно приличное, в особенности сравнению с Бобруйском или Подлесьем, каждый день выдавали по три четверти фунта вполне съедобного хлеба, литр довольно густого перлового супа с картошкой, брюквой и следами мяса, утром и вечером все получали по литру эрзац-кофе, по столовой ложке бурачного повидла, ломтик колбасы или плавленого сыра и по три-четыре вареных картофелины.
Самым страшным бичом во всем лагере были вши. Люди были давно немытые, в грязном, изорванном обмундировании, не стриженные, обросшие бородами, и вши развелись в совершенно невероятном количестве. Большую часть дня приходилось тратить на борьбу с этими паразитами. Под лучами уже неяркого осеннего солнца, сразу после утренней проверки и завтрака, все раздевались догола и старались освободиться от вшей. Разжигали костры и держали над огнем свое белье и одежду, выжаривая паразитов. У большинства пленных тела были искусаны вшами и расчесаны до крови. Потративши несколько часов на выжаривание вшей, на следующий день надо было начинать все сначала. Вши размножались быстрей, чем их можно было уничтожить.
Через неделю или десять дней наша изоляция вдруг кончилась, полицейский у ворот исчез, ворота широко открылись и никто не препятствовал хождению в основной лагерь.
Немцы мало занимались внутренней администрацией лагеря. Во главе стоял «русский комендант», он же и начальник внутренней полиции, подобранной из пленных. Комендантом этим оказался тот самый рыжий крупный субъект, который восстанавливал порядок после скандала, разыгравшегося при нашем входе в лагерь, звали его полковник Гусев. Кто он был, где и как попал в плен, кто и почему назначил его полным диктатором и вершителем судеб семитысячного населения лагеря для советских «господ офицеров», никто не знал. Его главными помощниками были галичанин Гордиенко, огромного роста, невероятной физической силы и мрачного вида человек; Юрка Полевой, красивый, как киноактер, совсем молодой, наглый, с явно садистическими наклонностями лейтенант-танкист, и Стрелков, капитан-артиллерист, небольшого роста брюнет с лихо закрученными усами на румяном лице. При этом «главном штабе» был еще и старший переводчик лагеря по имени Степан Павлович, фамилия его для нас была неизвестна, пожилой человек типа школьного учителя, с бородкой клинышком и в больших очках. Этот центр назначал поваров на кухню, комендантов и полицаев в каждый отдельный барак, контролировал раздачу пищи, работу санитарного блока, назначения на работу и т.д. Комендант барака назначал старших по комнатам и полностью отвечал за порядок в своем бараке. В отдельном четырехкомнатном бараке №12 одна комната была занята Гусевым и Степаном Павловичем, а в остальных трех жило, кажется, семь генералов и человек пятнадцать полковников. Самым старшим по чину был генерал-лейтенант Карбышев. Население этого 12-го барака совершенно не показывалось на дворе лагеря, а вход в барак для посторонних был категорически запрещен. Генералов и нескольких полковников вывезли из лагеря примерно через месяц после наше прибытия, и в этом «бараке старшего командного состава» жили оставшиеся полковники, подполковники и некоторые майоры, мне никто не предлагал там места.
Когда стало возможно нам, «конюшечникам», ходить по всему лагерю, я встретил несколько знакомых, и среди них — киевского инженера Николая Кочергина, попавшего в плен в первые дни войны у Коростеня. С его помощью я смог переселиться из конюшни в барак, и не только сам, но забрал с собой Завьялова, Борисова и Суворова, ставших моими близкими друзьями за эти недели плен. Комендантом 4-го барака был некто Овчинников, военный инженер 2-го ранга, т. е. подполковник. Овчинников и несколько его приятелей решили создать «улучшенную атмосферу» в комнате, где они жили, и заполнили ее в основном интеллигентной публикой. Здесь почти все были с высшим образованием, инженеры, экономист: преподаватели, научные работники, юристы и т.д., все были вежливы, корректны и доброжелательны. Первое время было чрезвычайно приятно, я отдыхал от почти двухмесячного сожительства с грубой массой теряющих человеческий вид, грязных, невыдержанных, непрестанно ругающихся армейцев. Вскоре, однако, проявились отрицательные стороны этого «интеллигентского» окружения. Там, среди кадровиков, царили грубость, хамство и деморализация, но все это было предельно искренне: все были голодны, злы, ругали то, что осталось сзади, и то, что было теперь. Но здесь, среди 56 представителей интеллигенции, чувствовалась наигранность, фальшь и, пожалуй, лицемерие. Подчеркнутая любезность в обращении, с обязательным «господин», вежливые споры, осторожные слова и скользкое выражение своих мыслей. «Простите, но я не могу согласиться с вами, господин», «благодарю вас, господин». Все это было настолько утрировано и настолько не соответствовало моменту и окружению, что начинало действовать на нервную систему. Как будто вся комната пропахла сильнейшим запахом нафталина от вещей, вынутых из сундуков прошлого столетия. Кроме того, за всей этой внешней любезностью и вежливостью чувствовалось полное отсутствие доверия к собеседнику или соседу по нарам. Точно так, как в Советском Союзе всегда нужно был помнить о рамках дозволенного отклонения от «генеральной линии», так и здесь, в комнате подсоветской интеллигенции, уже были и новые «рамки дозволенного», и новая «генеральная линия», начерченная Гусевым и его помощниками. Творцы этой «новой генеральной линии», лагерная полиция, не стесняясь грабили всех. Забирали все, что имело хоть какую-нибудь ценность. Если человек не сопротивлялся, за отнятую вещь давали кусок хлеба или котелок баланды «полицейского разлива», а если сопротивлялся, избивали, забирали и не давали ничего. У меня были хорошие командирские сапоги, которые я получил при переобмундировании после Жлобина, и на них, конечно, обратили внимание. Однажды подошел ко мне капитан Стрелков. «Эй, майор, продай сапоги. Буханку хлеба и солдатские кирзы дам тебе». Я отклонил предложение, но Стрелков настаивал. «Это цена на сегодня, а завтра по зубам получишь в оплату!».