Надо непременно успеть до схватки, которая разгорится на полпути к дому. А тут еще погода. Зима опять собралась с силами, резко захолодало, подморозило. По хрусткой стерне, по пашням, минуя главные дороги, где можно было встретить кого угодно, мы прошли за день верст восемьдесят.
   Не только наша сотня шла в эти дни на юг. Нас постоянно догоняли и обходили группы каких-то всадников, мы сами обходили других, более уставших. Со всех фронтов к родным местам шли казаки и солдаты, вооруженные, обросшие, с горячечными глазами, на все готовые. Все торопились домой, чтобы хоть на какое-то время почувствовать себя хлеборобами, да и понять, наконец, что происходит вокруг, где правда, за которую можно и нужно постоять.
   Одна из таких групп — казаки из Темиргоевской, почти земляки, числом более полусотни — догнала нас, и командир, пожилой урядник, узнав кого-то из псебайцев, доверительно сказал мне:
   — А немцы, понимаешь ли, возля самого Ростова. По пятам идут. Ландверная дивизия. То ли Краснову в помочь, то ли сама по себе. Мы прямо через город проскочили.
   Земляки шли вместе с нами, потом ускакали вперед. У них был пулемет на вьюке и добрый запас продовольствия.
   На подходе к станице Динской, куда из близкого Екатеринодара, как сказывали в хуторах, подтягивались белогвардейские отряды Покровского, одного из генералов деникинской армии, человека крайне жестокого, Катя сказала:
   — Теперь распрощаемся, Андрей.
   — Опасно, Катя. Лучше бы ты с нами.
   — Нет. Мне очень надо. Буду хитрей и осторожней. Листовок при мне нет, скажу, что иду с фронта к мужу. Сашу надо найти, хочу быть вместе с ним, а то такое начнется!..
   — Ты думаешь?..
   — Война, Андрей. Теперь уже классовая война, гражданская. В казачьем крае создается центр контрреволюции. Вот почему Корнилов, Деникин, Алексеев прибыли сюда. В Екатеринодаре, насколько мне известно, недавно было две власти: Кубанская рада и подпольный ревком. И два войска: Покровский с офицерами, а с другой стороны — вооруженные рабочие, иногородние, артиллерийский дивизион.
   Я поймал ее взгляд, спросил:
   — Не осуждаешь меня? Вместо того чтобы в борьбу…
   Она покачала головой, серьезно сказала:
   — Нет. Очень рада, что ты не пристал к Корнилову. И кроме того, у тебя есть важное дело: твои зубры, заповедный лес. Они тоже нуждаются в защите.
   — Кому сейчас до зубров дело? Вот ты говоришь, два правительства в городе. К кому идти за поддержкой? Кого интересует зверь? Смотри, сколько людей с винтовками несется в предгорья! Отдышатся — и на охоту. Не смешно ли мы выглядим, что в такое время толкуем о сохранности природы?
   — Нет, — спокойно возразила она. — Не смешно. Ты хочешь сохранить народное достояние. Вот тебе ответ, к кому идти. Рано или поздно народная власть победит. И тогда мы все займемся устройством новой жизни. Поверь, в этой жизни нам многое потребуется. И зубры тоже. Если, конечно, их удастся сохранить. А это уже во многом зависит от тебя и твоих друзей. Ты согласен со мной?
   Катя понимала, что этот спор я затеял только для того, чтобы уверить себя, подбодрить своих: Телеусов и Кожевников слушали нас серьезно и молча. Хорошо она сказала!
   На окраине хутора Кочеты, когда мы без осложнений миновали железную дорогу, Катя попрощалась с нами. В широкой бурке, в кубанке, с револьвером за поясом, она в последний раз белозубо улыбнулась, пропустила сотню и шагом поехала вдоль речки направо, к страшному сегодня Екатеринодару. Семнадцать верст. Будь удачлива, Катя!
4
   Мы угадали выйти на восточный край станицы Усть-Лабинской.
   Спустившись по крутому, оврагами изрытому берегу в приречные луга, наша разведка опять наткнулась на темиргоевский взвод. Земляки сгрудились под укрытием заиндевевших ветел и горячо о чем-то спорили. Два казака лежали на бурках. Раненые. Один, с винтовочной пулей в животе, казался безнадежным.
   — Где, кто, почему?.. — загомонили мои хлопцы.
   Тот же урядник, растерянный и злой, стал рассказывать, размахивая руками:
   — На мост, понимаешь, не пущают. Велено иттить в город на подмогу к этому самому Покровскому. Мы сунулись было — и вот… — Он указал на раненых.
   — Много их там, у моста?
   — Полусотня. И пулемет на входе. Черкесы, понимаешь, из «дикой», что ли. А-ла-ла по-своему. Приказ. Всех, кто до дому идет, — возвертать. Видит бог, не хотели мы никакой войны. Но ежели такое дело, ежели нам стали поперек дороги… Пособите, хлопцы.
   Мы тоже не хотели войны.
   Пошептавшись с Кожевниковым и оставив его за себя, я с двумя казаками не спеша поехал к мосту. Только нас увидели, как грохнул предупредительный выстрел. Мы остановились, подняли руки. Потом сошли с коней и тихо-мирно двинулись дальше. Навстречу нам пошел маленький чернявый подъесаул.
   — Что вам угодно? — чисто, без акцента, спросил он.
   — Перейти на левый берег. Мы едем домой. С фронта.
   — У меня приказ генерала Покровского. Вы обязаны явиться к начальнику гарнизона города. В его распоряжение.
   Офицер говорил резко и непреклонно. У моста толпились и прислушивались десятка два увешанных оружием черкесов. Пулеметное рыльце торчало из кругового окопчика, отрытого справа от моста на этом берегу.
   — Мы отвоевались. Настаиваем на пропуске. — Теперь и я говорил жестко.
   — Господин хорунжий, я исполняю приказ. Если я пропущу вас, меня повесят. Дальнейшие переговоры излишни. Честь имею!..
   Четко повернувшись, он пошел прочь.
   Темнело. В Усть-Лабинской, на высоком берегу, редко постреливали. Видно, и там не все спокойно. Есть ли в станице отряды Покровского? Или эта полусотня — весь здешний гарнизон?
   Мы возвращались берегом реки. Кубань катилась мутная, темная и холодная. Можно и вплавь. Но не всем.
   Кожевников стоял на берегу.
   — Приказ сполнили, — коротко доложил он. — Четверо уплыли. С конями. Вот жду. — И, помолчав, тихо добавил: — А того сейчас ребята хоронят, скончался, бедняга, не доехал до дому.
   Заплескалась вода, показалась лошадиная голова и человек сбоку. Они осиливали течение. Хлопца вытащили, мигом раздели, дали сухое. Коня гоняли вдоль берега, чтобы согрелся.
   — Ну что? — Василий Васильевич протянул смельчаку водку.
   — Там остались, караулят пленных. Порядок. Наряд у черкесов как раз сменился — и в хату, а-ля-ля, ба-ля-ля, пятое-десятое. Там тоже пулемет. Мы их повязали всех, уложили, а я сюда. Ночь темная. Как мы отседова ударим, хода им через мост не будет.
   Стали готовиться к атаке. Казаки по-пластунски поползли к мосту, приблизились шагов на сто и залегли. Охрана не спала. Послышалась команда. На узком мосту удалось разглядеть трех караульных: шли на ту сторону моста. Смена. Сейчас их тоже… Лишь бы без шума.
   Прошло минут двадцать. Ничто не нарушило тишину ночи. На мосту опять послышались шаги, с той стороны шли спокойно. Уже наши. Они остановились посредине. Голос подъесаула произнес какое-то приветствие. Хлопнула дверь: он ушел в помещение. Еще полминуты ожидания, потом короткий вскрик, два, еще один выстрел, возня у пулемета. Казаки дружно бросились вперед.
   Начальник караула лежал на пороге домика с револьвером в руке. Отвоевался. Остальные охранники сидели на корточках, раздетые, более удивленные, чем испуганные. Бой вышел короткий, но и у нас было четверо раненых.
   Пленных повязали, оружие отобрали. Подошли ездовые с конями. Подковы зацокали по доскам. К пленным присоединили шестерых взятых на той стороне. Вели их за собой почти всю ночь. А утром развязали всем руки и уже на виду Темиргоевской приказали топать назад.
   Последнее право оставаться вне войны добыли не без жертв. И впервые столкнулись с теми, кто назывался белыми, пролили их кровь.
   В Темиргоевской сказали, что станица Курганинская — на пути к Псебаю — воюет. Война уже придвинулась к нашим домам. Что же в Лабинске?..
   — Обойдите его, — посоветовали темиргоевцы.
   Обмелевшая Лаба без особых трудностей пропустила нас на левый, лесистый берег. Проводник из Темиргоевской, в знак благодарности за помощь землякам, повел нас по речкам Чохрак и Фарс через Боракаевский аул, и там мы простились с ним. Отсюда дорогу знали.
   В эти дни облака наплывали густо и низко, сыпало снегом и дождем. Ночевали в леске. Ранним утром, как только рассеялся густой туман и пахнуло горной свежестью, я глянул от костра на юг и замер. Скалистый хребет рельефно, все более ярко выдвигался из белой мглы, черный от леса, величавый и загадочный, как стена волшебного царства.
   Телеусов воздел руки к небу. Вдруг все опустились на колени. Родной наш край, к тебе через тысячи верст, одолев все опасности и самою смерть…
   Три часа ходу до Псебая, по каменистым тропам, через знакомый лес, в гору, в гору! Тут мы обнялись и расстались с Алексеем Власовичем, с жителями из Даховской и Хамышков. Еще семнадцать человек пошли на восток, в Каладжинскую.
   Всадники повернули к Псебаю и в соседние с ним поселки.
   — Ры-ысью! — скомандовал я, наверное, в последний раз.
   Куница загремела удилами и, взыграв, крупно пошла вперед, будто чуяла, что дальней дороге приходит конец. Звякали стремена, постукивали ножны шашек, бились у ноги зачехленные винтовки. Гривы развевались от быстрого бега. Вот и огороды, подъем к церкви, вот и наша улица. Мы прощались на ходу, отряд рассеивался, и, когда я увидел дом родителей, возле меня никого не было.
   Куница бежала ровно и скоро. Что это за фигурка под окнами нашего дома? Тепло одетый мальчуган стоял, держась одной рукой за рейку палисадной ограды, палец другой — во рту, и весь внимание. У меня зачастило сердце. Неужели он, мой сын?.. Куница, разбежавшись, вдруг словно бы села на задние ноги и, задрав красивую голову, встала как вкопанная в пяти шагах от него.
   Мальчуган не отступил, не побежал. Он удивленно, немного сурово наблюдал за шалостью незнакомого человека с лошадью, и эти сдвинутые бровки под большим лбом так походили на дедушкины, что я вскрикнул от охватившего меня счастья:
   — Мишенька!..
   В ту же секунду он оказался у меня на груди, неузнаваемо-большой, тяжелый и серьезный. Щетина плохо выбритого подбородка уколола его, он тронул мои щеки, чуть отодвинулся и сказал недоверчиво и удивленно:
   — Па-па?..
   Я прижимал его к себе, смеялся и плакал. Сын молча разглядывал меня, Куницу, которая беспризорно переступала у забора, просясь во двор, откуда пахло стойлом и сеном.

 

 

 
   Хлопнула дверь. Мама пошатнулась, взялась за сердце. Я подхватил ее. А в дверях, на ходу надевая теплый жакет, уже стоял отец, руки у него дрожали, он никак не мог попасть в рукава, сердился, и это до боли знакомое выражение его лица — осунувшегося, с обвислыми желтоватыми усами — едва не заставило меня зарыдать. Белая-белая голова делала его не похожим на прежнего, довоенного.
   Всей группой мы протиснулись в дом, где пахло валерианой, адонисом и полузабытой чистой теплотой.
   — Данута! — закричал я.
   — На работе, на работе, — торопливо сказала мама, маленькая, ссохшаяся, с беспокойными покрасневшими глазами. Она все еще не верила, что это я. Из ада кромешного, жив-невредим…
   Резко хлопнула дверь. Или кто-то сказал Дануте, что видели меня, или кто-нибудь из всадников проехал мимо — и она, гонимая предчувствием, помчалась домой. Розовощекая с холоду, полная, добрая, она бросилась ко мне, зацеловала и, ослабев, опустилась на диванчик.
   — Есть справедливость на земле, — вдруг почему-то по-чешски сказала она и прошептала имя своей матери.
   — А там конь, — хозяйственно сказал Мишанька, возвращая нас к реальности.
   Отец поднялся, засуетился.
   — Не подпустит, — остановил я его. — Очень норовистая.
   — И меня? — удивилась Данута и вдруг потянула за собой.
   Куница все топталась на тротуаре, соседи уже пробовали завести ее во двор! Куда там! Она скалилась и злобно фыркала. Лишь увидев меня, как-то смешно подпрыгнула одними передними ногами и затихла.
   А далее произошло необыкновенное. Не я, а Данута первой протянула к ней руку. И Куница доверчиво ткнулась теплыми губами в ладонь. Далась погладить! Данута повела ее. Уже во дворе лошадь привычно наклонила голову, приглашая снять уздечку, совсем смирно пошла за женой к сараю, возле которого я, наконец, стащил с ее потной спины сумы и седло.
   В сарае заржал конь. Я глянул на Дануту.
   — Это мой, — сказала она не без гордости. — Кунак. Они подружатся, вот увидишь.
   В боковом стойле топтался гнедой конь с белыми чулками на передних ногах, высокий, худошеий, похоже, орловских кровей. Куница прижала уши. Кунак с достоинством посторонился и тихо заржал. Куница по-хозяйски сунула голову в ясли и с хрустом принялась за сено.
   Уже за столом, где шумел самовар, а передо мной стояла старая, склеенная чашка из моего детства, наговорившись обо всем, я рискнул спросить у отца:
   — Какая в Лабинской власть?
   Он пожал плечами.
   — Вчера она называлась советом комиссаров. Фамилия у комиссара Безверхий. Выше его нету. Ну, а кто сегодня — не знаю.
   — А в Псебае?
   — Никакой власти. Живем по велению совести.
   — Послушай меня, Андрюша… — Данута вскинула голову. — В Армавире действительно комиссар Безверхий. Только что почта принесла его приказ. Там сказано, чтобы бумаги, подписанные атаманами и старшинами, считать незаконными. Но прискакали двое псебайцев и сказали, что у станции Энем Покровский разбил отряды новой власти и в Екатеринодаре все по-старому. Ничего понять нельзя.
   — Ты спроси ее, спроси, — перебил отец, — кого она лечит своими травами?
   — Всех, кто болеет, — тотчас ответила Данута. — Вчера приехали из Армавира, просят лекарства для армии Сорокина. Понятия не имею, что за армия. Отдала три мешка разных трав. Кто-то у них страдает, как не помочь? Ведь люди. Люди!
   — А конь у тебя не из той армии?
   — Это тоже целая история. Он сам заявился. И знаешь где? У моста через Черную речку. Бежал через лес с верховьев Белой. Там, говорят, скрываются казаки бывшего атамана Данилова, их выгнали из Майкопа части Красной Армии. Кунак, по-видимому, отбился от бежавших казаков, а мы с девочками как раз домой собрались, после сезона сбора трав. Он так доверчиво подошел ко мне! Взяли, и с тех пор у меня.
   — Что делается с отечеством, что делается! — Отец зажал голову в ладонях. — Немцы на Дону. Они взяли Киев, Крым… А мы друг друга бьем. И сказывают, что Краснов любезничает с германцами. Какой позор! Какое несчастье!
   Мне удалось рассказать о Кате Кухаревич. Мама и Данута заплакали, Мишанька заревел из солидарности с ними.
   — Надо отдать должное Катиной храбрости, — сказала Данута. — Саша и она — оба преданы своему идеалу. Если у новой власти все люди такие, то я не завидую белым.
   Отец сурово посмотрел на нее, но ничего не сказал. Наверное, подумал: таких бы людей, да против германцев… У него был один враг. И ничего другого старый воин не хотел понимать.
   Вечером все мы пошли на могилу родителей Дануты. Возвращались успокоенные. Война отодвинулась куда-то далеко-далеко. Вернулись, истопили баню, после чего весело ужинали, меня заставляли рассказывать о войне, я придумывал какие-то байки, чтобы не растравлять себя и родных страстями и бедами.
   Мишанька так и уснул у меня на коленях. Я вытащил у него из-за пояска разряженный немецкий браунинг, который он выклянчил, и отнес сына, сникшего от множества впечатлений, в его кроватку.


Запись третья


   Что происходило на Кубани. Смута. Деятельный Шапошников. За помощью — к Советам. Мы создаем охоту. Подсчет зубров. На Кише. Поручик Задоров. Вести от Кухаревича. Налет на дом родителей.

 
1
   Проснувшись, я увидел рядом с собой Мишаньку. Одетый, умытый, он бочком сидел на кровати и разглядывал меня серьезно и пытливо. Перехватив мой взгляд, покраснел, зачем-то начал рассматривать свои руки, совсем смутился и тут же бросился на меня, обнял, завозился.
   — Мама где?
   — На кухне. А дедушка чистит лошадей и ругает твою Куницу. Такая непослушная! А на улице снег, и тебе велели спать, сколько хочешь. Только сперва дай мне револьвер.
   Я посмотрел в окно. Шел густой, неторопливый снег. При полном безветрии он нехотя ложился пухлым одеялом на землю, крыши, скамейки и кусты. Кажется, даже в комнату проникал его влажный запах — чистый, холодный, живо напомнивший санную дорогу и засыпанные пихты в горах. А по календарю начинался март. Какая поздняя зима! Она особенно трудна для зверей в лесу.
   Одеваясь, я уже думал о зубрах. И был уверен, что Алексей Телеусов и старики егеря, которые без нас четыре года несли посильную охрану зубра, тоже смотрят сейчас на снег и думают о зверях.
   Данута лишь на один час сбегала на свою работу. В одном из вдовьих домов она соорудила «аптеку»: там готовили из трав, кореньев и цвета самые простые настойки и отвары. Эти лекарства разбирали охотно, поскольку ничего другого для больных не было.
   Вернувшись со свежими новостями, она принесла также пачку разных газет за минувший 1917-й и нынешний 1918 годы. Тут оказалась «Прикубанская правда» — орган рабочих Советов и «Вольная Кубань», которую издавало войсковое правительство, учрежденное Керенским. Комиссар этого «правительства» Бардиж в первой своей статье писал: «Новое правительство будет уважать права казачьего самоуправления; право, которое завоевано кровью наших предков. Казачество самолюбиво, но оно знает, где кончается свобода и начинается анархия. Казачество всегда будет оплотом законности и порядка».
   Если нам обращаться за помощью, то непременно к этому комиссару, который пишет так туманно и красиво. Какая ни на есть, а власть!
   Но в другой газете минувшего года сообщалось о летних демонстрациях рабочих в Екатеринодаре. «Долой Бардижа!» — кричали тогда на Соборной площади города. Это действовал Совет рабочих, казацких и солдатских депутатов. У Советов имелись свои лидеры: Ян Полуян, Вишнякова, о которой я еще до воины слышал от Кати и Саши Кухаревичей.
   Может быть, именно Совет решит затянувшуюся канитель с заповедником? Конечно, если у Советов имеется реальная власть.
   Газеты первых месяцев этого года сообщали о такой же власти в Новороссийске, Тихорецке, Кавказской, Армавире. И о новом войсковом атамане полковнике генерального штаба Филимонове, о частях «дикой дивизии» в Екатеринодаре. На город наступали революционные армии, бои шли у Пластуновской, в тридцати верстах от Екатеринодара. Ростов оставался в руках Советов. А генералы Алексеев и Корнилов продолжали создавать и усиливать Добровольческую армию. Корнилов с боями шел по Кубани на Екатеринодар. О каком заповеднике разговор?
   В тот же час я вспомнил о грустной обязанности, которую должен был исполнить. Среди погибших в моей сотне были псебайский старшина Павлов и егерь Щербаков… Собрал в два пакета документы, мелкие вещи, папахи погибших и пошел к их родным.
   Как вестник бедствия заявился я в дом бывшего псебайского старшины, поклонился с порога и молча положил на стол пакет. Семья уже знала о смерти хозяина, отплакала свое, но, когда развернули пакет с крестами за отвагу, с письмами, когда увидели папаху с потеками крови, опять ударились в голос, да так, что дрожь по спине. Карту с крестиком, обозначавшим могилу на берегу Бобровицкого озера в Белоруссии, я оставил вдове.
   И в семью Никиты Ивановича Щербакова уже пришла недобрая весть. Могила у Пинска… И там были слезы и рыдания.
   Вернувшись, увидел у ворот сани, запряженные парой, и верхового коня. Гости.
   В большой комнате отец вел неторопливый разговор с егерями. Какова же была моя радость, когда я увидел Христофора Георгиевича Шапошникова!
   — С возвращением, Андрей Михайлович, — сказал он. — Вот и свиделись, благодарение судьбе!
   Его потемневшее на солнце и ветрах лицо с энергичными складками по щекам, его черные усы и густейшие волосы с едва заметной проседью создавали впечатление воли и жизненной закалки. Вот на кого надежда!
   Василий Васильевич Кожевников сидел на корточках в углу. Его одногодок Седов, добровольный егерь из Сохрая, и наш сосед по улице пожилой Коротченко поцеловались со мной и сели. Мама накрывала стол к чаю.
   — Не стерпел я, Андрей Михайлович, — начал Шапошников и похлопал ладонью по бумагам на столе. — Ты уж прости, что и отдохнуть тебе не дали. Такие срочные дела…
   — Они по первотропу зубров уже посчитали, — гулко заговорил Кожевников. — Четыреста двадцать три всех-навсех. А на Молчепе только восемь. Провоевали мы зверя.
   Вот он, первый удар. Если верить подсчету, на Кавказе уже потеряна треть стада. Треть! Что ожидает нас весной, когда в ход пойдут тысячи винтовок, привезенных казаками с германского и турецкого фронтов?
   — Бумаги ты поглядишь потом, — сказал Шапошников. — Я тут на свой страх и риск чего только не делал, куда не ходил и кому не писал!
   — У Бардижа были?
   — Сразу после смены власти. В этой папке и его грамота есть. Что толку? А до этого у генерала Бабыча приема добился. Тоже грамотку унес. Цена этим грамотам сегодня грош.
   — Кто же творил беду? Кто стрелял зубров?
   — Не все мужики на войну отбыли. Промышляли куницу, шкурки в цене. А между делом и по зубру стреляли, мясо для капканов — самая хорошая приманка. Я тоже ошибку допустил, разговоры о зубровом заповеднике надо было в тайне держать, а я по легкомыслию на всех углах шумел. Ну и дошумелся.
   — Не понимаю, — признался я. — Чего таить?
   — В станицах и аулах слух прошел: «Ага, зубров решили сберечь? Для них пастбища в горах отнимаете? А много ли тех быков в горах? Шесть или семь сотен. Ну, а если их не останется вовсе? Тогда и заповедник не нужен? И пастбища для нашей скотины останутся, так? Возьмемся за зубров, перебьем — и концы. Луга останутся у нас, у станичников».
   — Да разве об одних зубрах речь!
   — То не в счет. А все разговоры о зубрах. Вот почему прежде всего повыбили зубров на Молчепе, там домашнего скота более всего. Нету зубров — и луга свободны, паси скотину. Но это только одна из причин. Со стороны Загдана браконьеров много. Вот Седов дрался с ними, знает. Пулю до сих пор в ноге носит.
   Старик покачал головой, тронул бедро. Не на войне, а смерть была рядом.
   Когда гости собрались уходить, я спросил:
   — О Чебурнове что-нибудь известно, о злодее нашем?
   — О Семене? Сказывали, что с Керимом Улагаем в его ауле находится. Сюда носу не кажет. А Ванятка, его брат колченогий, здесь торгует зубриными шкурами. И через него браконьеры сбывают. В Майкопе шкура идет по сорок целковых. Завтра суббота? Ну, так на воскресный базар как раз завтра и поедет.
   Проводив гостей, я сел разбирать бумаги, оставленные Шапошниковым.
   Знал о деятельной натуре Христофора Георгиевича, но, право же, не предполагал, что он так много успел сделать, чтобы уберечь заповедного зверя. Оказывается, уже в 1907 году писал о необходимости заповедования Кавказа. Состоял в межведомственной комиссии Академии наук. Наметил границы, правила охраны, определил судьбу леса, лугов, зверя. И всюду писал слова: «зубры», «зубровый», «для зубров». Понимал ценность диких быков, но не догадался, что именно на этих его словах сыграют недалекие и корыстные люди.
   Читаю любопытный документ: статью академика Ивана Парфентьевича Бородина о заповедниках, написанную еще до войны. Шапошников был знаком с ним, они встречались, кажется, в Берлине, где учился Христофор Георгиевич.
   «Россия не может не примкнуть к этому широкому движению, охватившему Западную Европу, это наш нравственный долг перед Родиной, человечеством и наукой. Мы уже поняли необходимость охранять памятники нашей старины; пора нам проникнуться сознанием, что важнейшими из этих памятников являются остатки той природы, среди которой когда-то складывалась наша государственная мощь и действовали наши предки. Раскинувшись на огромных пространствах в двух частях света, мы являемся обладателями в своем роде единственных сокровищ природы. Это такие же уники, как картины, например, Рафаэля, — уничтожить их легко, но воссоздать нет возможности».
   Бородин тогда же прислал статью Шапошникову. И он сохранил ее. А рядом — выписка из решения Постоянной природоохранительной комиссии Русского географического общества.
   «Императорское Русское географическое общество, изучая уже более шестидесяти лет наше отечество, неоднократно констатировало в своих научных трудах те большие изменения в его природе, которыя происходят под влиянием культуры…»
   Ученые все подготовили для организации Кавказского заповедника. Подали документы в правительство. Вот-вот должно было последовать высочайшее решение. Но наместник Кавказа отверг предложение ученых. А потом началась война, умер наместник, его преемником стал командующий войсками, брат царя, и уже никто не вспоминал о зубрах и сохранении природы.
   Сразу же после образования Временного правительства Шапошников поехал в Екатеринодар и попал на прием к атаману Войска Кубанского генералу Бабычу. Тот еще держал власть в своих руках, но с каждым днем все более понимал, что время безраздельного самоуправления уходит. Тогда и он принял обличие демократа, всем улыбался и ни в чем не отказывал. Шапошников удостоился пожатия руки, генерал заговорил о событиях в Петрограде, вздохнул и, сказавши негромко: «Страшен сон, да милостив бог», выслушал дело Шапошникова. Тут же вызвал писаря и продиктовал: «Временно, до установления истинного хозяина в бывшей великого князя Сергея Михайловича Охоте, канцелярия наказного атамана учреждает охрану лесов и дикого зверя и поручает лесничему Христофору Шапошникову наблюдение за порядком в границах Кубанской охоты».