Сидеть без дела мы все-таки не могли. Оголодавшему зверю надо помогать.
   На чердаке у Василия Васильевича лежало пять пар коротких и широких лыж специально для такой зимы. Мы приладили их к сапогам. Ничего. На версту-другую сил хватит, хоть и проминается снежный целик очень глубоко.
   Достали лопаты и побрели от стога к стогу, посбрасывали с них тяжелый завал. Окопали, сделали видными до новой метели. Огород разыскали по кольям ограды, палками нащупали кучи корнеплодов и раскрыли семь или восемь буртов. Осмелев, пошли выше в горы, там тоже разгребли стожки. И впервые увидели зубров, сперва не их самих, они в дневные часы лежали темными глыбами под пихтами, а следы странствий — этакие окопы с желтоватыми краями. Крупный зверь ходил по снегу и лбом, грудью, боками разваливал наметь чуть не до земли. Сил отдавал много, пищи добывал мало. Если набредал на ожину, вытягивал ее плеть за плетью, обрабатывая чуть не целую десятину. Добывал как-то и старую траву — ветошь.
   Погрызы на коре осин и грабов натолкнули нас на новую мысль. Пила и топоры имелись. Вдоль ручьев, по долинкам мы свалили за несколько дней с полсотни деревьев. Кора их едва ли не главное питание зубра зимой. Высоко он не достанет, а сваленный ствол весь обгрызет.
   Скоро увидели: зубры пользуются нашей поддержкой, не боятся следов и запаха егерей. Олени и косули приходили к стожкам. Этим нежным животным снег особенно досаждал.
   Мы натоптали множество троп. Их заносило, мы снова ходили, уже верст за шесть, а когда хорошо подморозило, топали по своим же следам и без снегоходов. Вечерами у огня стали думать о дороге к Белой, на Хамышки. Надо же дать весточку о себе. Главное, успеть пройти дорогу за день, чтобы ночь не настигла под открытым небом. На лошадей надежда слабая. Если и дойдут до Белой, все равно река на тот берег не пропустит, а по висячему мостику их не провести.
   Начали ходить в сторону Белой так: до полдня туда, до вечера — обратно. Верст пять пробили, утоптали, изготовились тропить дальше. А ночью свалился с высот ветер, пошла лютая поземка и нашу тропу сровняло, чуткая собака и та не сыщет.
   В таких трудах и заботах прошел месяц или около того.
   Сидим как-то поздно вечером, чаюем, слушаем, как воет в трубе, и думаем: опять заметет. Вдруг Задоров вскакивает.
   — Голоса…
   Слух у него отличный.
   Схватил шапку, бушлат — и в дверь. Кожевников фонарь засветил, я винтовку снял. Вышли, а Борис саженях в семидесяти уже разговор ведет. Видим двоих. Мешки на горбах. Я подумал, что Шапошников, но ошибся. Прибыли Алексей Власович и Саша Никотин.
   — Не с Умпыря ли? — спросил Телеусова.
   — Что ты, Михайлыч! Балканы стоят стеной, а уж снегу там! Мы чутьем, что ли, угадали буран. Никотины как раз подошли, у нас отдыхали. Быстро собрались, дождик захватил уже по другую сторону перевала, за версту или две от караулки на Уруштене. Ну, мы ж на конях, пустили в рысь, кто кого обгонит — снег нас или мы его. В полную метель на виду Псебая оказались, сразу к вашим. Там, конечно, ох-ах, где хозяин? Я прикинул время, догадался, что ты успел на Кишу, успокоил. А сам в Псебае застрял, ждал, пока пробивали дорогу до Даховской переправы. Подождал, полуэскадрон казаков из Псебая ушел, вслед за ими подался. От Даховской я ползком могу до дому доползти. А уж с Сашей вдвоях как-нибудь… Брательник его пособил, так в Хамышки пробились, Христофора уважили: он хочет до Умпыря добраться, зверю помочь.
   — Расшевелил его, Власович? У него хандра затяжная…
   — Если по правде, так он меня и подтолкнул, а не я его. Заявился в Псебай сумной, как Иван Грозный, и прямо с порога так: «Долго у печки сидеть намерен? Зубров помнишь? О товарищах своих не забыл?..» И все вот так-то. А еще до этого твоя Данута урок дала. В самую, значит, метель захожу, а она во дворе Куницу готовит, сама в брюках, валенках, старые возле нее вьются, молят, а она никого не слушает. В сенцах, замечаю, два вьюка готовые. В общем, в дорогу. Глянула исподлобья и говорит через плечо: «В одиночку пробьюсь…» Мы с твоими родителями до ночи отговаривали ее. Расстроила всех: ну кто ж в такую страсть по горам ходит! Уговорили. А потом Христофор явился, да я и сам… Как видишь, благополучно. Вы тут никого из своих не съели по причине голодухи? — И засмеялся, довольный.
   Алексей Власович привез муки, соли, даже сахару добыл. Задоров и Кожевников здесь останутся, разживутся мясом на месте, медвежьи берлоги знают. А я могу ехать проведать своих. Что дальше — видно будет.
   Благополучно добрались мы с Телеусовым до Хамышков. Я взял у него коня и с Сашей Никотиным отправился к станице Даховской. Как сейчас помню, было это 3 декабря.
   Станица выглядела неспокойно. По горбатым улицам скакали казаки, кучно толпились у дома урядника, громко спорили. Возле каждого крыльца перешептывались женщины. Что-то произошло.
   Саша повел меня к знакомым. Они все знали.
   — Эт-та опять Деникин! — с нескрываемой злостью крикнул хозяин. — Ишь что творит! На казацкую раду меч поднял! Вот рада и кликнула нас, чтобы поддержали. Завтрева едем в Майкоп, а оттелева в Екатеринодар. Пущай попробует тронуть! Всеми станицами навалимся. Мало его красные били, теперича и нашей шашки отведает.
   Постепенно события получили ясность. Еще одна война.
   У Деникина уже случались неприятности с радой. Он не хотел считаться с тягой верхушки казачества к самостоятельности, повел себя как диктатор. Издавал приказы, подчинял себе казачьи части. Пока дела в Добровольческой армии шли хорошо, руководители войскового правительства на Кубани если и роптали, то тихонько, про себя. Но вот план захвата Москвы провалился, деникинцы покатились назад, с востока усилилось давление армии Советов, она сумела подойти к Белой Глине — всего двести верст от Екатеринодара. Черноморская красная армия осаждала Адлер и Сочи, отрезав последний путь отхода белым на юг. Неожиданно для рады Деникин включил Кубань в армейский район Кавказской армии Врангеля. Чаша терпения войскового правительства, уже мнившего себя самостоятельным, переполнилась. Оскорбленная Кубанская рада на заседании в начале декабря объявила Деникина вне закона, приказа его не выполнила и начала стягивать свои части в Екатеринодар. Рассвирепевший генерал арестовал члена рады Макаренко, осудил военно-полевым судом другого члена рады, Калабухова, и приказал повесить его. Вот тут и началось!
   Конечно, деникинская авантюра и без того была обречена на разгром. Конец всех диктаторов, которые затевают войну против собственного народа, неизбежен. Но открытая междоусобная вражда двух белых сил, несомненно, ускорила крах Деникина.
   Не стал бы и вспоминать об этой странице истории, не будь она тесно связана с судьбой нашего заповедника. Ведь только мирная жизнь способна обеспечить сохранность природы. А мир мог прийти с победой Красной Армии. Этого мы ждали. События ускорили бег истории.
   Надо сказать, что зима в горах и в новом, двадцатом году осталась такой же свирепой, как в октябре — ноябре. Валил снег, штормовые ветры перегоняли с места на место сугробы. Псебай, засыпанный белым валом, как бы врос в землю. Дома казались низенькими, улицы безлюдными. Как потом выяснилось, школа, где учила хлопцев Данута, работала с перебоями. Заносы то и дело прерывали сообщение с Лабинской.
   Мое появление сразу внесло покой и умиротворение. Улыбка Дануты озарила дом. Мишанька так и висел на мне, даже в конюшню не отпускал одного. Отец страдал от того, что не знал всех событий. Меня он расспрашивал с великим пристрастием.
   Прошло несколько спокойных дней.
   Злой и взъерошенный вдруг заявился Шапошников. Не пробился он с хлопцами на Умпырь, проторчали на Уруштене и под Балканами больше недели, поистратили силы и продукты, но прохода не нашли. Перевал остался неодолимым.
   — Конец умпырским зубрам, — мрачно заявил он. — Теперь от голода перемрут. Не болезнь, так бескормица.
   — Не такой уж беспомощный этот зверь, — возразил я. — Разве в долгой их жизни подобных зим не случалось? Переносили…
   — Когда их считали на тысячи и десятки тысяч, — продолжал Шапошников, — тогда даже большой отсев оставался незамеченным, он только улучшал зверя. Естественный отбор. Выживали сильнейшие. Но когда их всего-навсего десятки… Тут надо беречь каждого, Андрей. Не успокаивай себя.
   С доводами ученого не поспоришь. Наша помощь умпырскому стаду была бы сейчас бесценной. Но стихия буйствовала, и горы оставались недоступными.
   В середине февраля мы с Христофором Георгиевичем пробились в Лабинскую, чтобы купить хотя бы муки. С продуктами становилось хуже и хуже. Знаменитого лабинского базара, собственно, уже не было. Все занимались войной, а не хлебом. Станица была полна вооруженными казаками — и своими, и привалившими с севера. Очень много офицеров высокого ранга. Прямо на улице стояли заснеженные, грязные трехдюймовки — свидетельства панического отступления.
   На заборах, на стенах домов белели листовки, расклеенные ночью отчаянными агитаторами. Это было обращение Северо-Кавказского комитета РКП(б) к офицерам: прекратить службу у Деникина. Листовки срывала команда юнцов, но читали их многие. Шли разговоры о возможном прорыве красных, об отступлении в горы, о партизанской армии — теперь уже офицерской, белой? Страшные разговоры! Если так случится, то война захватит зубровый район целиком.
   После сильного боя у Белой Глины Красная Армия прорвала фронт. Она наступала на Тихорецкую и Армавир, а значит, и на Лабинскую.
   Здесь мы, к удивлению своему, узнали от знакомых, что бывший егерь и прислужник Улагая Семен Чебурнов уже месяца три как подался в Невинномысск и записался в Красную Армию.
   — Ловкач! — угрюмо заметил Шапошников. — Его корабль тонет, так он заблаговременно перебрался на другой.
   Нам лишь по случаю удалось купить немного муки и соли; с этим добром и вернулись в Псебай.
   Неожиданно пробилось солнце и дохнуло теплом. Ветер утих. Можно попробовать и на Умпырь. Христофор Георгиевич послал за Никотиными, чтобы идти с ними вместе.
   — А ты, Андрей Михайлович, — сказал он, — обожди дома деньков пять-шесть. Если мы не возвратимся, значит, пробились. Тогда подавайся на Кишу, а то наши там вовсе одичают. И толкнитесь с той стороны к нам.
   Март оказался богатым на события. В середине месяца Красная Армия овладела Тихорецкой и Кавказской, затем пал Армавир, а семнадцатого марта пришла весть об освобождении от белых Екатеринодара. Кубанская казачья армия частью сдалась, самые отпетые белогвардейцы вместе с членами рады ушли за Кубань. Поговаривали, что генерал Шкуро и полковник Букретов собирают новые отряды для партизанской войны. Восточнее нашего заповедного района. Об Улагае никаких слухов. Но он тоже где-то в горах. Его брат все еще командовал дивизией у Врангеля в Крыму.
   Двадцать первого марта Красная Армия с боем взяла Лабинскую. Среди пленных, как говорили, оказалось более пятисот офицеров.
   На другой день сдался гарнизон Майкопа.
   Фронты стягивались, уплотнялись, войска двигались к Новороссийску, из которого эвакуировались на судах английско-французской эскадры остатки армии Деникина и бесчисленные беженцы. Английский линкор «Император Индии» и французский крейсер «Вольдек Руссо» своими орудиями прикрывали отступление белых в Крым.
   А когда до Псебая дошла весть, что Черноморская красная армия взяла Сочи, а потом и Туапсе, мы поняли, что Кубань освобождена.
   Мир тебе, Кавказ!
5
   Шапошников с егерями Никотиными в Псебай не вернулись. Значит, им удалось добраться до Умпыря. Хорошее начало!
   Весна торопилась. Ей предстояло много работы. Толстый слой снега укрывал горы. Но уже ухали, сваливались с веток отяжелевшие пласты, снег под деревьями оседал, делался зернистым. Я стал готовиться в поход.
   — Надолго? — Данута сидела на стуле, как-то очень горестно бросив руки на колени, и смотрела на меня долгим прощальным взглядом. Удивительное состояние для нее — всегда деятельной, неунывающей.
   — Как снег сойдет, так и вернусь, — ответил я, стараясь не утратить оптимизма под ее взглядом. — Посчитаем зверя, сведем погуще стада и станем смотреть да смотреть за ними.
   — Что-то грустно мне, — сказала она вдруг очень тихо и заплакала.
   Как мог, я успокоил Дануту. Но и сам встревожился: всегда провожала меня спокойно, а тут вдруг… Что случилось? Да и родители мои выглядели не радостно. Мама плакала. Отец хмурился и молчал.
   — Не забывай моих друзей, — попросил я жену. — Если будет весточка от Кати или Саши, постарайся переслать мне на Кишу.
   Выехал я на Кунице, пообещав вернуть лошадку с первым нашим связным. Тяжелые вьюки бугрились за седлом. Два ящика одних патронов.
   Данута и Мишанька проводили меня до спуска на лабинский тракт и долго стояли, смотрели, пока я не повернул на свою лесную дорогу…

 
* * *
   Этой фразой неожиданно обрывается последовательная событийная запись Зарецкого в тетради с синим переплетом. Следующая запись в этой книге другими чернилами, обозначена только концом 1920 года. Автор дневника не нашел нужным объяснять этот перерыв в записях, хотя, казалось бы, только писать и писать…
   После довольно длительных поисков, расспросов сведущих лиц и сопоставления различных свидетельств осталось сделать такой вывод: Андрей Михайлович Зарецкий не упоминает о весне и лете 1920 года и о зубрах по причине весьма уважительной: до Киши он так и не доехал.
   Все случившееся с ним за это полугодие настолько неожиданно и страшно, что напоминает суровый детектив.
   Слов из песни, как известно, не выкинешь. Происшествие сказалось не только на судьбе самого Зарецкого и его близких, но отразилось и на положении зубров бывшей Кубанской охоты.
   Попробуем восстановить истинные события тех дней.

 
* * *
   Тяжело, еще по зимнему, одетый — в шапке, полушубке, сапогах, с неразлучной винтовкой за плечами, с тяжеленным английским маузером в деревянной кобуре у пояса, Андрей Михайлович привычно осматривал с седла неезженную дорогу стараясь отыскать тропу, где меньше снега. Куница иной раз мотала головой, прося повод, и тогда шла, опустив голову, выбирая дорогу по-своему. Она словно принюхивалась к запахам отмокшей просеки, к горьковатому духу дубравы.
   Зарецкий в ту пору выглядел крепким, мужественным, уже зрелым человеком. Лицо его потеряло юношескую полноту и беспричинную улыбчивость, взгляд голубых глаз приобрел ясность и твердость. Заметные складки, пролегшие от носа к уголкам рта, придавали выражению лица всегдашнюю решимость. В нем чувствовался воин, командир, привыкший к суровой жизни. За этой привычкой угадывались воля и рассудительность. Его коренастая, сильная фигура и открытое лицо вызывали у людей уважение.
   …Неожиданно Куница забеспокоилась. Она все чаще подымала голову. Уши стали торчком. Задумавшийся всадник почувствовал эту тревогу, осмотрелся, на всякий случай снял винтовку. Тишину голого, просторного леса не нарушал никакой посторонний звук. В чем дело? Оглянувшись еще раз перед поворотом дороги, Зарецкий озабоченно свел брови. В полуверсте позади перебивчивой рысью его догонял конный отряд из двух десятков всадников. Он вскинул бинокль: красноармейцы. Длинные шинели приподнимались в такт рыси. Два всадника в черных кожанках немного вырвались вперед. Остановиться и подождать? Возможно, попутчики в Даховскую? Он натянул повод, забросил за плечо винтовку. Куница попятилась в сторону.

 

 

 
   Отряд приближался осторожно, с винтовками наперевес. Его, что ли, боятся?
   Зарецкий дружески поднял руку.
   — В Даховскую? — спросил он, когда всадники поравнялись с ним.
   Все дальнейшее произошло так быстро и было так непостижимо для благодушно настроенного Зарецкого, что он и слова не успел произнести.
   Пять или шесть винтовок уставились ему в грудь. Раздался приказ:
   — Оружие!..
   Он потянул руку, чтобы снять винтовку. Его схватили за руки, сбросили с седла. Куница, остановленная сильным рывком, пыталась подняться на дыбы, заржала, кого-то укусила, на ней повисли сразу трое, всадника стащили на землю.
   В одну минуту Зарецкого обезоружили, связали за спиной руки, тщательно обыскали. И только тут он увидел Чебурнова. В долгополой шинели и шлеме, Семен стоял несколько в стороне, руки в карманах, и улыбался загадочно и насмешливо.
   — Этот? — спросил у него человек в черной тужурке.
   — Так точно, товарищ командир! — отчеканил Семен. — Самого главного заарканили. С успехом вас!
   — Зарецкий? — Командир жестко смотрел на пленника. — Хорунжий Зарецкий? Куда путь держим?
   — На Кишу.
   — Значит, логово вашего отряда там? Или где?
   — Там кордон зубрового парка.
   — Ваше благородие, здеся этот номер не пройдет, зубрами не заслонишься, — сказал Семен со смешком. — Признавайся откровенно, пока зубы целы: банда твоя тама? Али брехать про зубров будешь?
   Командир разбирал вещи, взятые при обыске.
   — Маузер откуда? — Он вертел в руках большой пистолет.
   — Подарок друга. Командира Кухаревича из Черноморской красной армии.
   — Не знаю такого. Английская марка… Значит, уже связались с интервентами?
   — Не понимаю вас.
   — Кому патроны везете?
   — Егерям.
   — Егеря не стреляют. Они охраняют животных.
   — Стреляют. Когда в лесу такие мерзавцы, как Чебурнов.
   Семен подскочил к нему, схватил за грудки:
   — Но-но, ты, гидра! Чебурнова не трожь! Чебурнов когда ишшо требовал новой власти, чтоб трудовой человек мог поохотиться! Вот теперича она самая и пришла, а ты, Зарецкий, есть гидра и классовый враг!
   Командир предостерегающе поднял руку. Семен осекся.
   — Боец Чебурнов, — приподнято сказал он. — За точные сведения об организаторе бело-зеленой банды, за разведку и смелые действия в летучем отряде по борьбе с офицерскими бандами награждаю тебя трофейным маузером! Бей врагов революции беспощадно!
   — Премного благодарен! — Чебурнов стоял по стойке «смирно» и, приняв оружие, гордо глянул на Зарецкого, но тотчас вспыхнул, как от пощечины.
   Андрей Михайлович, оправившись от первого потрясения, открыто улыбался.
   — Смотри, он еще лыбится, гад! — закричал Чебурнов. — Товарищ командир, дозвольте, я его на месте стукну, как главного контру! Брательника мово, который шепнул, когда классовый враг пойдет, инвалидом на всю жизню сделал, да ишшо ограбил по дороге, гад!
   И решительно защелкал затвором маузера.
   — Сколько людей на вашей базе? — Командир просто отмахнулся от Чебурнова.
   — Двое или трое. Фамилии нужны? — Зарецкий держался спокойно и с достоинством.
   — Офицеры?
   — Один бывший прапорщик. Это проверенные, честные егеря.
   — Значит, на Кише? — Командир глянул на Семена.
   — Без разведки туда невозможно. — Семен понял, о чем он думает. — Дорога дальняя, могёт быть засада. Леса глухие, и вообще…
   — Ладно, в ЧК разберутся. Вы арестованы, Зарецкий.
   — Почему, позвольте узнать?
   — Мы настигли вас на пути к офицерской контрреволюционной базе. Продукты, патроны, собственное признание уличают вас в принадлежности к бело-зеленым.
   — Но я вам сказал…
   — Рассказывать будете в ЧК. По коням!..
   Этот молоденький хлопец в кожаной куртке действовал так уверенно, словно обладал исключительным даром безошибочных решений. Конечно, опыта он не имел и вряд ли понимал всю сложность событий. Худое, нездорового цвета лицо, нервные губы, горячечные глаза могли означать, что он лишь недавно из госпиталя. Или побывал в плену у белых, испытал всякое и полон решимости мстить. Жалости к офицерам по этой причине не ведал. Более того, сам вид Зарецкого, его здоровье, его воспитанность, уверенность, и все, что ставило арестованного выше, чем он сам, вызывало у командира отряда только чувство ненависти. Офицер, значит, враг.
   Зарецкий тоже понял, что разговор с этим человеком не получится. Все подстроил Чебурнов. Его брат Иван выследил, сообщил Семену. Теперь Зарецкому предстояло доказывать свою непричастность к бандам в горах. Факты против него. Ехал на базу? Да, есть база. Ну, а раз есть…
   Его подсадили на смирную старую лошадку. Куницу забрал боец, явно не привыкший к седлу. Она то и дело рвалась, ржала. Зарецкому вдруг очень захотелось, чтобы Куница убежала. Тогда узнали бы дома о его беде и бросились бы на поиски.
   В Лабинскую приехали ночью. Полушубок и шапку отобрали, еще раз обыскали. Сунули в какую-то предварилку, где тесно сидели и лежали люди. Что за народ? Кто уже спал, кто перешептывался. Ночь. Чужие. Тоска.
   С рассветом арестованные завозились, заговорили. Под низкими сводами кирпичного лабаза вздыхали, кашляли, тосковали о куреве. Слышались приглушенные обращения: «ваше высокоблагородие», «ваше превосходительство». Зарецкий находился среди офицеров, плененных во время боя за станицу.
   — Вызывают на допрос? — спросил он соседа с красными от недосыпания глазами.
   — Каждого десятого, — усмехнулся тот. — Некогда. Уж скорей бы…
   — Что скорей? — не понял Андрей Михайлович.
   Сосед отвернулся. Страх ледяной струей прокатился по телу Зарецкого. В такой обстановке нетрудно пропасть. Где там разбираться!
   Прошел день, второй, пятый, седьмой. Каждый вечер вызывали и уводили человек по двадцать. Андрей Михайлович пробовал говорить с чекистами, которые приходили за арестованными. Ответ был короток: «Ждите». Чего ждать? Будь ты проклят, Чебурнов!
   Более месяца прошло в унылом, страшном ожидании. Зарецкого уже трудно было узнать. Он похудел, ссутулился, зарос щетиной и выглядел намного старше. Отчаяние и какое-то мерзкое равнодушие все более опутывало его. Иной раз казалось, что все кончено. И лишь память о семье, товарищах, о зеленом рае Кавказа придавала силу. Не-ет, он выйдет! Разберутся! Не все кончено!
   Их выводили партиями на прогулку во двор, оцепленный колючей проволокой. Стоял теплый апрель. Зацветала белая акация, аромат ее проникал повсюду. Андрей Михайлович ходил, руки назад, вдыхал желанный воздух воли, видел лабинскую улицу и не без горечи думал: какое это счастье — ходить там, по этим улицам. Редкие прохожие оглядывались на арестантов. И вдруг один из этих прохожих остановился, пораженный, потом повернул назад, дождался, когда цепочка гуляющих снова окажется у ограды. Ищущий взгляд его поймал лицо Андрея Михайловича. Зарецкий не узнал любопытного бородача. Но после прогулки он вдруг признался себе, что человек, увидевший его, не кто иной, как Федор Иванович Крячко, привозивший письмо от Врублевского! Признал он его или нет? Если чудо произошло, Данута и Шапошников немедленно приедут сюда.
   Он дожидался новой прогулки, как великого праздника. Но на этот раз Крячко не приходил. Вечером Зарецкого вызвали на первый допрос.
   Следователь ЧК, уставший, измотанный человек, прочитал ему донос Чебурнова и протокол ареста на дороге. Из обвинения явствовало, что хорунжий Зарецкий является участником одной из белых банд, действующих в горах.
   — Признаете себя виновным?
   — Чушь! — коротко отрезал Зарецкий. — Рукой Чебурнова водила личная неприязнь, желание мести. Присмотритесь к нему. Он агент и подручный Улагая.
   — Даже так? — Следователь устало улыбнулся. — Не хватает еще, чтобы в ЧК служили люди Улагая. Вы что-то уж очень замахнулись.
   — Позвольте, я объясню, — начал было Зарецкий, но следователь выставил перед собой ладонь.
   — Очень коротко. Прошу понять: я не решаю ваших судеб. Мое дело рассортировать арестованных. Значит, не признаетесь?
   — Никогда и ни при каких обстоятельствах, — горячо начал Зарецкий. И минут десять говорил о себе, а следователь слушал все более заинтересованно.
   — Ладно, — сказал он. — Отправим вас повыше, там разберутся.
   Едва ли не в тот самый день, когда псебайцы из дома в дом передавали слух об аресте молодого Зарецкого, а на Кишу и Умпырь помчались связные, Данута кое-как успокоила стариков и поехала в Лабинскую, — да, как раз в тот день из купеческого лабаза вывели человек тридцать, окружили конвоем и повели пешим ходом по дороге на Чамлыкскую. Значит, в Армавир. Ничего хорошего большинству арестованных это не предвещало.
   Напрасно Данута металась по Лабинской от одного военного к другому. Никто ничего не знал. Наконец, ей сказали, что Зарецкого увезли, но куда — неизвестно. Может быть, в Пятигорск, а может, в Екатеринодар. Она поняла, что для спасения мужа нужно прежде всего отыскать Кухаревича.
   И помчалась в Екатеринодар. Теперь он назывался Краснодаром.
   А Зарецкий прижился в Армавире. Дело его где-то застряло, о нем самом забыли. Вокруг происходила суетливая, непонятная деятельность, арестованные приходили, уходили, менялись, время шло, и жизнь шла, в ней продолжала теплиться только надежда.
   Данута искала Кухаревича в Краснодаре, где хаос, разруха, учиненные бегством белых, наступлением Красной Армии, затаившимся офицерским подпольем, — вся эта зыбкая картина была на виду, на улицах и в каждом доме. Шли повальные обыски, по ночам стреляли, одни скрывались, другие пытались устроиться, третьи налаживали снабжение и работу новых учреждений. Ей называли членов Кубанского ревкома, но пробиться к ним с таким делом просто не представлялось возможным. Где Катя и Саша — никто толком не знал, пока случай не свел ее с медиками из бывшей Черноморской армии Казанского.