Ее жизнь была невыносимой, но бросить детей на произвол судьбы она не могла. Она была полна решимости тянуть ношу до конца, работать не щадя сил, исполняя материнский долг. Она сделала все, чтобы быть хорошей матерью: зарабатывала на жизнь тяжким учительским трудом, терпеливо снося все тяготы: неудобное расписание, утомительные поездки на метро, скучных коллег, дежурства по столовой, дополнительные занятия, приносящие жалкие гроши – все это она принимала, не смея роптать. Ее лучше годы были безвозвратно потеряны. Она работала как проклятая, не разгибаясь, не позволяя себе ни минуты отдыха.
– Дорогая, – произнесла она со слезами на глазах. – Как ты сумела все это угадать?
– Дело привычки, – ответила я. – Когда пишешь, придумываешь истории, поневоле учишься примерять на себя чужую шкуру…
Я еще не знала, что в порыве волнения она откроет мне страшную истину, что невинная игра, которую я затеяла, только чтобы разрядить обстановку, самым чудовищным образом обернется против меня.
Я жду, жду, что мать сама завершит начатый мною рассказ. Я хорошо ее знаю. Для меня не секрет, что она человек суровый, привыкший прямо говорить все, что думает, ведь в ее системе ценностей эмоции занимают последнее место. Для нее по-настоящему важны лишь внешние признаки благополучия: деньги, репутация, материальные блага, положение в обществе – ко всему этому она относится серьезно, а эмоции… Глупости какие!
Я напряженно замираю, готовлюсь принять удар. Я еще не знаю каким он будет – слабым или сокрушительным, не знаю, следует ли мне ждать новых страшных откровений. Я ничего не знаю, но напрягаюсь всем телом, чтобы встретить его во всеоружии.
– Ты угадала… Я никогда вас не любила. Никогда. Вы были слишком на него похожи… Все, что я для вас делала, я делала только из чувства долга. Вы ни в чем не знали нужды! Мне есть чем гордиться! Но в глубине души… В глубине души я всегда мечтала родить ребенка от любимого мужчины. И этого ребенка я бы любила по-настоящему… Как я об этом мечтала, ты бы только знала, как я мечтала встретить такого мужчину и родить ему ребенка… Но жизнь распорядилась иначе.
Она опускает плечи, оседает всем телом, всецело отдаваясь своей старой мечте. Ее взгляд теплеет, на губах вырисовывается улыбка, предназначенная этому несуществующему любимому ребенку. Она могла бы описать мне его во всех подробностях, но воздерживается. Мы принадлежим к разным мирам – я и этот ребенок. Мать сейчас далеко-далеко, рядом с ним. Она меня не замечает, она пестует давнюю мечту, которой так и не довелось стать реальностью.
Я догадывалась об этом и потому сама подтолкнула ее к роковому признанию, но в глубине души продолжала надеяться на лучшее. Я рассказала ей самую ужасную версию в надежде, что она опровергнет мои слова, возмущенно возразит, что всегда любила нас, просто не умела выразить свою любовь, признаться в ней, что мы были замечательными детьми, что я замечательная дочь, что она гордится мною, верит в меня.
– Я так рада, что ты мне все это рассказала, – говорит она, что ты догадалась о моей драме, о моей страшной пытке.
Счастливая, успокоенная, мать наклоняется через стол, протягивает ко мне руки, ищет ласки, единения. Она облегченно вздыхает, улыбается. Я сняла с ее плеч непосильную ношу. Я ей больше не дочь, а подруга, лучшая подруга, сумевшая прочесть то, что камнем лежало на дне ее души, избавить от грязи, не тыча в эту самую грязь лицом.
Я беру ее руки в свои и сжимаю их сильно-сильно.
В тот вечер я мысленно с нею простилась.
Я простилась с мамой, которую так долго ждала, о которой так долго мечтала, мечтала так сильно, что шла за ней по пятам в надежде поймать на себе ее взгляд, получить немного внимания, услышать, что она меня любит. От одного ее слова у меня бы выросли крылья, я бы повзрослела на тысячу лет, не совершила бы тысячи ошибок, тысячи смертоубийств. Я знала это. Я желала ее любви, желала изо всех сил. Так солнце обжигает кожу, так горит жаркий огонь, так вода спасает от жажды. Я требовала ее настойчиво, беспощадно. Ее любовь была для меня вопросом жизни и смерти. Я неотступно следовала за ней, надеясь, что она одарит меня взглядом, спасая тем самым саму себя.
Я простилась со всеми матерьми, чей взгляд я украдкой ловила, чтобы заменить тот, единственный…
Я стерла из памяти эти глаза, никогда на меня не смотревшие. Я стерла все взгляды, о которых молила, которых искала, кипя от ярости, и не находя, в порыве бешенства, отправлялась искать на стороне то, в чем она мне отказывала. Я готова была убить всех кто на меня смотрел, ведь я хотела, чтобы на меня взглянула именно она. Я искала ее взгляда, ее глаз. Другие не могли мне ее заменить. Ничто не могло заменить тот первый взгляд, каким мать смотрит на свое дитя, вдыхая в него силу, побуждая жить и любить, любить других и самого себя.
Я готова была убить любого, кто смотрел на меня с любовью, только за то, что это была не она.
Не она. Не мать, которую я любила больше всех на свете.
Я поняла это в тот вечер.
Я поняла все. Поняла откуда возникла эта злость, эта беспощадность по отношению к людям, которые пытались ко мне приблизиться, любить меня. Я не хотела их любви. Я хотела, чтобы меня любила ТЫ, только ты, ТЫ, ТЫ, ТЫ, моя мать. Ты, которая меня не любила, которая, по воле судьбы, не могла меня любить.
В тот вечер я в мгновение ока оказалась одна, осталась наедине с самой собой.
Мои глаза обратились внутрь меня, и прочтя эту страшную истину, сказали мне: ну вот, теперь ты все знаешь, ты все поняла. Ты дошла до самого конца истории, открыла постыдную тайну, даровала себе свободу.
Ты свободна…
Свободна.
Она сделала тебе неслыханный подарок. Мало кто из матерей так щедро одаряет своих детей: она вернула тебе свободу. Другая на ее месте стала бы возражать, сказала бы: «Ну что ты, милая, это неправда! Я вас так любила, так любила», сделала бы все для поддержания имиджа любящей матери. А она была честна. Ей хватило смелости, легкости, отваги, чтобы бросить тебе в лицо всю правду, излить всю душу. Скажи ей спасибо. Больше тебе некого бояться. Отныне никто не помешает тебе расти!
Благодари ее, превозноси ее за этот страшный подарок.
И подняв бокал шампанского, ибо она была так взволнована, от такого груза избавлена, что захотела со мной чокнуться, выпить, забыться, я с наслаждением выпила за свое здоровье.
Назавтра она все позабыла.
Она сама мне позвонила.
Хотела поблагодарить? Поговорить со мною на равных, а не как невидящая мать с озлобленной дочерью?
Отнюдь.
Она позвонила, чтобы спросить:
– Почему ты вчера не заплатила?
– Жерар пожелал угостить нас за свой счет.
– Почему? Ты что, спишь с ним?
Расход-приход, расход-приход.
Я даже не рассердилась. Она вдруг предстала передо мной в новом свете. Я увидела ее такой, какой никогда еще не видела: маленькой девочкой, лишенной внимания и любви, наученной преклоняться перед могуществом денег, сбережений, биржевых котировок, приемников, передающих свежие сводки, и мужчин в подтяжках, потрясающих пачками долларов и франков.
Расход-приход, расход-приход – вот все, чему ее научили в этой жизни.
Она повторяла твердо усвоенный урок как подобает примерной благовоспитанной ученице. Смирившись со жребием, что был ей уготован, она повторяла пройденное, не смея роптать, как прежде это делали ее мать, бабушка и все женщины, жившие до них. Ее ничто не могло выбить из колеи: порывы чувств и всплески эмоций были ей неведомы.
Я ничего не сказала.
Я мысленно с нею просилась.
Я готова прощаться с тобой снова и снова.
Теперь я была свободна, я была вольна любить тебя, мое каменное изваяние, тебя, так сильно меня любившего.
Моя свобода начиналась с тебя.
Ты был первым мужчиной, которому предстояло отведать со мной этой новой радостной жизни, полной взаимных приношений и наслаждения.
Мне не терпелось сообщить тебе эту великую новость, убедиться, что я не ошиблась. Я хотела, чтобы ты сказал «я люблю тебя» и упал к моим ногам, расстелив передо мною карту двух полушарий, подарил мне эту землю со всеми населяющими ее племенами. Я хотела забыться в твоих объятиях, требуя любви и новых трофеев, и новых дротиков. И младенцев, тысячи младенцев, чтобы принять всю ту любовь, которую я хотела тебе подарить.
Я смотрела на свое отражение в зеркале, сама себе посылая воздушные поцелуи.
Я пригоршнями черпала слова и писала взахлеб.
Именно в ту ночь, вернувшись из ресторана, я принялась за эту книгу. Мне не терпелось выразить словами все то, что вертелось в моей голове.
«Эту книгу я пишу для своего мужчины…»
Я написала эту фразу, просто чтобы с чего-нибудь начать. Вероятно, потом, найдя верный ритм, верную мелодику, я отброшу ее и начну иначе.
«Для мужчины, которого я люблю, и от которого, тем не менее, пыталась убежать, уйти, как неоднократно делала в прошлом с другими мужчинами. Сама того не желая. Вопреки своей воле. Я говорю об этом так прямо, потому что не желаю бросать его внезапно и безжалостно как бросала других. Я пишу эту книгу для мужчины, которого готова любить целиком, с головы до пят, для мужчины, которого злой и нелепый жребий пытается у меня отнять.
Я пишу эту книгу, потому что по многу раз слушала одну и ту же историю, свою историю, из уст других людей, таких же как я, и совсем на меня не похожих, из уст потерянных мужчин и самых разных женщин, и молодых, и старых, и покинутых седовласых китов, оказавшихся на мели, на пустынных берегах одиночества.
Я пишу эту книгу, чтобы попытаться дойти до сути, пока еще не поздно, чтобы выключить адский проигрыватель, на котором из года в год крутится одна и та же пластинка. Только сейчас я начинаю разбираться в происходящем, но достаточно ли этого, чтобы проклятье утратило свою силу? Достаточно ли, чтобы справиться с механизмом, заведенным сотни лет тому назад? Хочется верить, что это возможно…»
Первые наброски языками пламени вырывались из-под моего ликующего пера.
Она вернула мне свободу. Теперь я снова могла писать.
Она никогда не читала моих книг. Никогда.
Красивая блондинистая дама помогла мне вкусить волшебную силу слов. Она вселяла в меня уверенность, незримо стояла за моей спиной, пока я не написала свою первую книгу. Она подсказала мне, что слова можно трогать и даже гладить, брать руками, присваивать себе. Она научила меня не бояться слов на бумаге. Посмотрите! Они же не кусаются! Чего вы так испугались? Попробуйте их приручить! Главное, не спешите, действуйте мягко. Пишите.
И я писала. Сперва – с удивлением, потом, несколько осмелев, с возбуждением, и наконец, с упоением.
Благодаря ей я обрела свою территорию, свое пространство, и чувствую себя в неоплатном долгу. Она уступила мне свое место, предложила делать то, чем не желала заниматься сама. Она открыла мне воображаемый мир, тот запретный мир, который возникал в ее сознании, стоило ей прикрыть глаза. Она наслаждалась им тайно, не позволяла себе писать. Почему? Ответа на этот вопрос я не знаю. Я знаю только, что она, словно добрая фея, подарила мне власть над словами. Она была ко мне внимательна и требовательна, но не пыталась меня подавить. Она никогда не позволила бы себе заявить, как это делают иные властные, самоуверенные матери: «Вы – мое творение. Без меня вы бы ничего не добились». Она тихонько смотрела как я пасусь в своем загончике, ничего не требуя взамен.
Моя мать…
Она отказывалась их читать, потому что я писала их под своим именем, под именем ее недостойного мужа. Это ненавистное имя, набранное крупными буквами, смотрело на нее с каждой обложки.
Когда я посылала ей очередную книгу (иногда я не посылала их вовсе, я была слишком зла на нее, чтобы послушно положить свое детище в конверт, подписанный ее именем), она откладывала ее в сторонку, чтобы прочитать когда-нибудь потом. В данный момент ей было некогда.
Она листала их прямо в магазине, но покупать не хотела. Книги нынче недешевы! Приходится платить сумасшедшие деньги, ты не находишь? Она листала их стоя, потом закрывала и говорила мне: – Не понимаю как такое можно печатать.
Такое…
– Я так хорошо пишу, – продолжала она. – Я посылала свои рукописи во все издательства, и никто никогда не предложил мне напечататься. А ты… Я не понимаю. Когда ты, наконец, напишешь такую книгу, чтобы я могла тобой гордиться? Вот один мой друг, некто Лаплас, выпустил прекрасную книгу, в высшей степени достойную, на историческую тему, про кардинала Ришелье.
– Вот как? И кто же издатель? – спрашиваю я, мысленно готовясь к схватке. – Что-то я ничего о ней не слышала.
– Он опубликовал ее за свой счет и вынужден сам заниматься распространением. Прекрасная книга, поучительная, хорошо написана. А ты… Не станешь же ты утверждать, что то, что ты пишешь, и есть литература?
И при этих словах мои книги вдруг исчезали, словно испарялись, превращались в дым. Я чувствовала себя подавленной, опустошенной. Только злость придавала мне сил, заставляла не сдаваться, всякий раз начинать сначала с единственной целью: поймать на себе ее расстроганный взгляд, услышать из ее уст сдержанную похвалу, увидеть как ее губы расплываются в благодарной улыбке. Я писала только затем, чтобы победить ее, побороть ее презрительное безразличие.
В ту ночь, свободная от ее уничижительного взгляда, я писала взахлеб…
Я смотрела проходящим мужчинам прямо в глаза, ничего не требуя взамен.
Я в упоении повторяла личные местоимения, которых так боялась до сих пор: я, мне.
Мне не нравится этот продавец, мне не нравится как он отвечает, как дает сдачу. Мне нравится эта витрина, она удачно оформлена. Мне нравится этот бежевый свитер, я себе его куплю. Мне нравится как эта женщина разговаривает со своим ребенком. Мне нравится свет фонарей, нравится как он пробивается сквозь листву, как разливается по тротуарам. Я люблю парижские улицы, люблю Париж, люблю Францию, французских безработных, французских негров и арабов, французские непомерно высокие налоги. Я люблю запах свежего хлеба, доносящийся из парижских булочных, и теплый воздух на выходе из метро. Я никуда не хочу отсюда уезжать.
Мне нравится голубь, укрывшийся на скате крыше, под моим окном. Он идет нетвердой походкой, падает, бьет крыльями. Я насвистываю ему издалека, призываю не сдаваться.
А кроме того… я уважаю свою мать. Ее прошлое. Ее жизненный опыт. Ее историю. Она никогда не задумывалась над своей жизнью. Должно быть, ей не хватало смелости и привычки анализировать происходящее. Она не позволяла себе быть собой. К чему такая роскошь? Она вообще не позволяла себе наслаждаться. В ее семье наслаждение было под запретом: оно могло нарушить привычный порядок вещей, нанести ущерб священным семейным ценностям. Если каждый начнет наслаждаться жизнью, что станется с чувством долга, с золотом и драгоценными каменьями, которые семье удалось накопить? Мамулечка, дорогая, что может быть опаснее наслаждения? Тебе это известно, потому ты и относишься к нему с опаской. С чувством долга дело обстоит куда проще: достаточно следовать раз и навсегда заданному образцу, ни на шаг не отступать от семейных канонов, служить достойным примером для подражания, пахать борозду, на которой из поколения в поколение трудились твои предки. Но, упорно отказывая себе в праве на наслаждение, ты накопила в своей душе столько горечи, столько злости, что отравила жизнь и себе, и своим детям.
Я люблю свою мать и говорю ей «прощай».
Я примирилась с матерью, сказав ей «прощай».
Я перестала ее ненавидеть, я уже ничего от нее не жду. Я ее просто уважаю, уважаю ее несложившуюся жизнь, но отныне буду держаться на расстоянии.
Я ходила взад и вперед по комнате, кружилась на месте. Я надела новое платье и ужасно себе понравилась. Я была хороша, неотразима, уникальна.
Мне вдруг стало так легко…
Мне ответил не ты. Голосом номер один меня приветствовал твой автоответчик. Я оставила тебе сообщение, в котором просила перезвонить как можно скорее, сказала, что у меня есть для тебя очень важная новость, «волнительная новость», так прямо и сказала.
Я и вправду была взволнована.
Я позвонила брату, своему маленькому братику, и все ему рассказала. До мельчайших подробностей. Я то и дело переходила на шепот, улыбалась в трубку, в нужных местах повышала голос, чтобы сделать свой рассказ более выразительным, заговорщицки смеялась, ликовала… Нет, ты только послушай… Это еще не все… И тогда… Я хотела, чтобы брат представил себе ее восхищенный взволнованный взгляд в тот момент, когда я сделала ее героиней романа, вывела на авансцену, воспроизвела шаг за шагом ее жизнь, и вздох облегчения, радости от того, что к ней прислушались, ее признали, приняли такой, какой она была на самом деле, и наконец, признание, признание в страшном грехе, который она носила как тяжкий крест. Мы требовали любви, а ей нечего было нам предложить. Она не могла нас любить, понимаешь? Не могла. Мы были слишком похожи на папу! Это же невероятно, удивительно, замечательно, необыкновенно! – завершила я, глядя на темно-синее парижское небо, на покатые серые шиферные крыши, на голубя, который терся шеей о крыло, готовясь к очередной схватке с собратьями на тротуаре. Солнечный свет заполнил мою комнату, тело и душу. Я готова была тысячами посылать воздушные поцелуи. Я рвалась вдаль, туда, где маячил горизонт, где соприкасались небо и земля, где парил свободный голубь. Надо же, сколько счастья может подарить заурядный ужин в День Матери! Острая боль обернулась наслаждением, предчувствием грядущих перемен. Начиналась новая жизнь…
– Так ты не знала, что она нас не любит? – спросил брат.
– Нет… То есть, догадывалась, конечно, но не теряла надежды. Ждала чуда.
– А я понял это давным-давно. И давным-давно смирился.
– Правда?
– Так что у тебя нового?
– Больше ничего. Так ты не считаешь, что это удивительно?
– Послушай, сестренка, мы с тобой – люди конченые. Я не могу встречаться с одной женщиной больше полугода, а ты мучаешь всех своих мужчин, вне зависимости от того, заслуживают они этого или нет. И ты думаешь, что один ужин способен все изменить. Ты сама себя обманываешь!
– Говори за себя… Вот увидишь, у меня все теперь будет по-другому! Я чувствую это, понимаешь, чувствую всем телом, всем сердцем, всей душой…
– Ну что ж, поздравляю!
С этими словами брат повесил трубку. Но мое волнение не утихло.
Наконец, позвонил ты.
Затараторил голосом номер три.
Я не перебивала. Я не все понимала, но легко угадывала.
Ужин у твоих родителей. Ты чувствуешь себя не в своей тарелке. Являешься в назначенный час с букетом цветов, не знаешь куда его деть, так и стоишь с этим дурацким букетом, но никто не спешит тебя от него избавить. Ты стараешься вести себя как можно тише, но нечаянно задеваешь стул, опрокидываешь бокал вина, извиняешься, быстро вытираешь пятно, пока мать подлетает к тебе с тряпкой наготове. Она состряпала все твои любимые блюда, три дня не выходила из кухни. Все ради тебя…
– Таким способом она пыталась показать, что рада тебя видеть!
Ты меня не слушал. Ты продолжал бессвязно бормотать, срываясь на крик, твой голос был резким и неприятным. Отец сидит молча, не произносит ни слова. Он смотрит на мать, которая вертится вокруг тебя, заботливо наклоняется, обнимает, виснет у тебя на шее, сует свою голову в изгиб плеча, вспоминает каким ты был в детстве, таким милым, славным, ласковым.
– Ты учился лучше всех в классе! Подарочный ребенок, ее радость, ее гордость. Ей завидовали все подруги: надо же, такой разумный, такой прилежный, такой послушный. Ее мальчик никогда не дрался, не пачкался, не шлялся по улицам после уроков, спешил домой, к мамочке. Я готовила тебе на полдник что-нибудь вкусненькое, ты открывал портфель, показывал мне что задано на дом. Все твои задания мы делали вместе, прямо за кухонным столом. У нас всегда были хорошие оценки! Все учителя выводили красной ручкой у нас в тетрадках похвальные слова! Мы ни в чем не допускали небрежности, твердо шли к намеченной цели. «Не останавливаться на достигнутом» – таков был наш девиз. Помнишь? Только однажды ты меня очень расстроил, – сказала она, уронив голову тебе на плечо, и при воспоминии о том печальном эпизоде глаза ее наполнились слезами. – Ты тогда получил двенадцать по музыке. А ведь ты у меня каждый вечер играл на флейте и на фортепиано. Каждый вечер мы с тобой повторяли гаммы, проверяли сольфеджио. Я сажала тебя на колени, и мы играли в четыре руки «Веселого пахаря», «Любимый вальс», «Письма к Элизе»… Все те отрывки, которые мне так нравились в детстве… И вдруг тебе ставят двенадцать по музыке. Двенадцать по музыке! Я вспомнила себя маленькой девочкой, вспомнила как мечтала поступить в Консерваторию, стать великой пианисткой, играть на сцене в черном вечернем платье, и мне вдруг стало так больно. Я так на тебя надеялась! А ты сказал: «Ну и хорошо, я бросаю музыку», сказал так твердо, глядя на меня с такой злобой, так решительно сжимая кулачки. «Хватит! – кричал ты. – Я бросаю!» Я посмотрела на тебя со слезами на глазах. В тот вечер мне было так грустно, что я долго плакала, лежа в постели, и моя подушка была мокрой от слез. Я все помню, будто это было вчера… Какой ужасный был день! Но наутро ты опомнился и пообещал, что в следующий раз заработаешь восемнадцать. Двадцать никому не ставили, так что восемнадцать можно было считать хорошей оценкой, и я так сильно прижала тебя к себе, что ты задрожал. Видишь, я ничего не забыла…
– Потом мы сели за стол… Мне было плохо, так плохо, ты не представляешь… Я не знал о чем с ними разговаривать, болтал всякие глупости.
– Ты рассказал им, что влюбился?
Он заливается смехом, таким злобным звонким смехом, что у меня вот-вот лопнут перепонки.
– Ты с ума сошла. Я в жизни не знакомил их со своими девушками!
– Но они, наверное, догадываются, что…
– Ты не дослушала. Самое ужасное было потом…
Вы поужинали…
Наелись так, что из-за стола не вылезти. «Ты должен все доесть, – сказала она. – Я с такой любовью все это готовила. Ешь, мой мальчик, ешь. Я уверена, что ты плохо питаешься. Ты никогда не умел готовить… Я знаю тебя как свои пять пальцев. Я ведь тебя родила.» Ты давишься, но продолжаешь есть, проглатываешь пирожки, потом домашнее мороженое, потом немножечко шоколадного мусса, чтобы перед кофе во рту было сладко. «Вот видишь, я помню, что ты любишь кофе с шоколадом!» Ты послушно глотаешь, боишься ее огорчить. Она смотрит на тебя блестящими глазами, сама почти не ест, только пробует каждое блюдо, чтобы лично удостовериться, что оно достаточно сварилось, достаточно прожарилось, и убедившись, что еда вышла на славу, тихонько подкладывает тебе, ложку за ложкой, и следит, чтобы ты ничего не оставил.
После ужина ты чувствуешь необыкновенную тяжесть во всем теле, тебе хочется немедленно уйти домой и лечь спать. Ты ерзаешь на стуле, опираешься локтями о стол, говоришь: «Спасибо, мамочка, все было очень вкусно, спасибо за прекрасный вечер, пожалуй, мне пора».
Она смотрит на тебя, не спуская глаз, и говорит, что ты хорошо поел, что она так счастлива, что ты теперь нечастый гость, и ей это обидно, ужасно обидно, стоит иметь такого прекрасного сына, чтобы так редко его видеть… Я на днях зашла к тебе на работу – я ведь частенько прохожу у тебя под окнами, – я знала, что ты на месте: твоя машина была припаркована у входа, но какая-то секретарша, этакая нахалка, заявила мне, что ты уехал на встречу.
– Я распорядился, чтобы ее ко мне не пускали. Первое время она постоянно являлась ко мне в кабинет, усаживалась в уголке и смотрела как я работаю! Она перепроверяла за бухгалтером все расчеты, перекладывала документы, назначала за меня встречи, увольняла секретарш…
Ты извиняешься, оправдываешься, выдумываешь тысячу причин, вследствие которых не можешь видеть ее чаще, говоришь, что во всем виновата работа, работа и еще раз работа. Она облачилась в передник, чтобы убрать со стола, и обнимает тебя, прижимает к своей груди сильно-сильно, как в детстве, когда ты всецело принадлежал ей одной, а потом поднимает голову и спрашивает: «Знаешь, чего бы мне сейчас хотелось, что было бы для меня лучшим подарком на День Матери?» Ты качаешь головой, говоришь: «Нет, не знаю, я принес цветы, думал, они тебе понравятся». Она на это отвечает, что да, цветы, конечно, понравились, но что больше всего ей бы хотелось, чтобы ты остался ночевать с ними.
– Где же я здесь останусь? У вас нет лишней комнаты. С тех пор как ты стал жить самостоятельно, твои родители спят порознь, стало быть, обе спальни в доме заняты. Где ты будешь спать? Ты не понимаешь чего она хочет. Салон слишком маленький, диванчик здесь просто не поместится. Нет, ты вовсе не хочешь ее обидеть, ты и вправду ничего не понимаешь.
– Мама, я большой мальчик, занимаю много места. Ты сказал это со смехом, похлопав себя по бедрам, выпрямившись во весь свой огромный рост и вытянув руки к потолку. Ты сказал это, чтобы разрядить обстановку, потому что тебе вдруг стало тяжело дышать, и чтобы развеселить отца, который по обыкновению промолчал. Он всегда сидит молча, ждет, когда настанет ночь, чтобы можно было наблюдать за звездами. Выйдя на пенсию, он всю свою премию потратил на покупку мощного телескопа и ночи напролет созерцает Млечный путь, выглядывает следы комет и надеется когда-нибудь открыть новую звезду. Он стал членом международного общества астрономов, переписывается с любителями звезд по всему миру. Звезды – его страсть. Теперь он уделяет им все свое время. Когда ты был маленький, он иногда тайком будил тебя среди ночи, хотел разделить свою страсть с тобой. Однажды мать застала вас на месте преступления и очень рассердилась. Стала убеждать отца, что тот поступает неразумно, что ты из-за него не выспишься, будешь плохо отвечать на уроках, перестанешь быть первым учеником. «В общем, ты сам понимаешь», – заключила она. Отец промолчал, но с тех пор он уже никогда не приходил будить тебя среди ночи. А ты каждую ночь ждал, положив продрогшие ноги на горячую грелку, приготовленную матерью. Ты заставлял себя лежать с широко открытыми глазами, чтобы отец не подумал, что разбудил тебя, и каждый час заводил будильник… Теперь у него отдельная комната, и ничто кроме звезд его не волнует. «Интересно, когда это все началось?» – думаешь ты, глядя на него. Отец молчит. Он даже не улыбнулся, когда ты сказал, что занимаешь много места, что тебе нужна большая кровать, и когда ты повернулся к матери, раскинув в стороны свои огромные руки.
– Дорогая, – произнесла она со слезами на глазах. – Как ты сумела все это угадать?
– Дело привычки, – ответила я. – Когда пишешь, придумываешь истории, поневоле учишься примерять на себя чужую шкуру…
Я еще не знала, что в порыве волнения она откроет мне страшную истину, что невинная игра, которую я затеяла, только чтобы разрядить обстановку, самым чудовищным образом обернется против меня.
Я жду, жду, что мать сама завершит начатый мною рассказ. Я хорошо ее знаю. Для меня не секрет, что она человек суровый, привыкший прямо говорить все, что думает, ведь в ее системе ценностей эмоции занимают последнее место. Для нее по-настоящему важны лишь внешние признаки благополучия: деньги, репутация, материальные блага, положение в обществе – ко всему этому она относится серьезно, а эмоции… Глупости какие!
Я напряженно замираю, готовлюсь принять удар. Я еще не знаю каким он будет – слабым или сокрушительным, не знаю, следует ли мне ждать новых страшных откровений. Я ничего не знаю, но напрягаюсь всем телом, чтобы встретить его во всеоружии.
– Ты угадала… Я никогда вас не любила. Никогда. Вы были слишком на него похожи… Все, что я для вас делала, я делала только из чувства долга. Вы ни в чем не знали нужды! Мне есть чем гордиться! Но в глубине души… В глубине души я всегда мечтала родить ребенка от любимого мужчины. И этого ребенка я бы любила по-настоящему… Как я об этом мечтала, ты бы только знала, как я мечтала встретить такого мужчину и родить ему ребенка… Но жизнь распорядилась иначе.
Она опускает плечи, оседает всем телом, всецело отдаваясь своей старой мечте. Ее взгляд теплеет, на губах вырисовывается улыбка, предназначенная этому несуществующему любимому ребенку. Она могла бы описать мне его во всех подробностях, но воздерживается. Мы принадлежим к разным мирам – я и этот ребенок. Мать сейчас далеко-далеко, рядом с ним. Она меня не замечает, она пестует давнюю мечту, которой так и не довелось стать реальностью.
Я догадывалась об этом и потому сама подтолкнула ее к роковому признанию, но в глубине души продолжала надеяться на лучшее. Я рассказала ей самую ужасную версию в надежде, что она опровергнет мои слова, возмущенно возразит, что всегда любила нас, просто не умела выразить свою любовь, признаться в ней, что мы были замечательными детьми, что я замечательная дочь, что она гордится мною, верит в меня.
– Я так рада, что ты мне все это рассказала, – говорит она, что ты догадалась о моей драме, о моей страшной пытке.
Счастливая, успокоенная, мать наклоняется через стол, протягивает ко мне руки, ищет ласки, единения. Она облегченно вздыхает, улыбается. Я сняла с ее плеч непосильную ношу. Я ей больше не дочь, а подруга, лучшая подруга, сумевшая прочесть то, что камнем лежало на дне ее души, избавить от грязи, не тыча в эту самую грязь лицом.
Я беру ее руки в свои и сжимаю их сильно-сильно.
В тот вечер я мысленно с нею простилась.
Я простилась с мамой, которую так долго ждала, о которой так долго мечтала, мечтала так сильно, что шла за ней по пятам в надежде поймать на себе ее взгляд, получить немного внимания, услышать, что она меня любит. От одного ее слова у меня бы выросли крылья, я бы повзрослела на тысячу лет, не совершила бы тысячи ошибок, тысячи смертоубийств. Я знала это. Я желала ее любви, желала изо всех сил. Так солнце обжигает кожу, так горит жаркий огонь, так вода спасает от жажды. Я требовала ее настойчиво, беспощадно. Ее любовь была для меня вопросом жизни и смерти. Я неотступно следовала за ней, надеясь, что она одарит меня взглядом, спасая тем самым саму себя.
Я простилась со всеми матерьми, чей взгляд я украдкой ловила, чтобы заменить тот, единственный…
Я стерла из памяти эти глаза, никогда на меня не смотревшие. Я стерла все взгляды, о которых молила, которых искала, кипя от ярости, и не находя, в порыве бешенства, отправлялась искать на стороне то, в чем она мне отказывала. Я готова была убить всех кто на меня смотрел, ведь я хотела, чтобы на меня взглянула именно она. Я искала ее взгляда, ее глаз. Другие не могли мне ее заменить. Ничто не могло заменить тот первый взгляд, каким мать смотрит на свое дитя, вдыхая в него силу, побуждая жить и любить, любить других и самого себя.
Я готова была убить любого, кто смотрел на меня с любовью, только за то, что это была не она.
Не она. Не мать, которую я любила больше всех на свете.
Я поняла это в тот вечер.
Я поняла все. Поняла откуда возникла эта злость, эта беспощадность по отношению к людям, которые пытались ко мне приблизиться, любить меня. Я не хотела их любви. Я хотела, чтобы меня любила ТЫ, только ты, ТЫ, ТЫ, ТЫ, моя мать. Ты, которая меня не любила, которая, по воле судьбы, не могла меня любить.
В тот вечер я в мгновение ока оказалась одна, осталась наедине с самой собой.
Мои глаза обратились внутрь меня, и прочтя эту страшную истину, сказали мне: ну вот, теперь ты все знаешь, ты все поняла. Ты дошла до самого конца истории, открыла постыдную тайну, даровала себе свободу.
Ты свободна…
Свободна.
Она сделала тебе неслыханный подарок. Мало кто из матерей так щедро одаряет своих детей: она вернула тебе свободу. Другая на ее месте стала бы возражать, сказала бы: «Ну что ты, милая, это неправда! Я вас так любила, так любила», сделала бы все для поддержания имиджа любящей матери. А она была честна. Ей хватило смелости, легкости, отваги, чтобы бросить тебе в лицо всю правду, излить всю душу. Скажи ей спасибо. Больше тебе некого бояться. Отныне никто не помешает тебе расти!
Благодари ее, превозноси ее за этот страшный подарок.
И подняв бокал шампанского, ибо она была так взволнована, от такого груза избавлена, что захотела со мной чокнуться, выпить, забыться, я с наслаждением выпила за свое здоровье.
Назавтра она все позабыла.
Она сама мне позвонила.
Хотела поблагодарить? Поговорить со мною на равных, а не как невидящая мать с озлобленной дочерью?
Отнюдь.
Она позвонила, чтобы спросить:
– Почему ты вчера не заплатила?
– Жерар пожелал угостить нас за свой счет.
– Почему? Ты что, спишь с ним?
Расход-приход, расход-приход.
Я даже не рассердилась. Она вдруг предстала передо мной в новом свете. Я увидела ее такой, какой никогда еще не видела: маленькой девочкой, лишенной внимания и любви, наученной преклоняться перед могуществом денег, сбережений, биржевых котировок, приемников, передающих свежие сводки, и мужчин в подтяжках, потрясающих пачками долларов и франков.
Расход-приход, расход-приход – вот все, чему ее научили в этой жизни.
Она повторяла твердо усвоенный урок как подобает примерной благовоспитанной ученице. Смирившись со жребием, что был ей уготован, она повторяла пройденное, не смея роптать, как прежде это делали ее мать, бабушка и все женщины, жившие до них. Ее ничто не могло выбить из колеи: порывы чувств и всплески эмоций были ей неведомы.
Я ничего не сказала.
Я мысленно с нею просилась.
Я готова прощаться с тобой снова и снова.
Теперь я была свободна, я была вольна любить тебя, мое каменное изваяние, тебя, так сильно меня любившего.
Моя свобода начиналась с тебя.
Ты был первым мужчиной, которому предстояло отведать со мной этой новой радостной жизни, полной взаимных приношений и наслаждения.
Мне не терпелось сообщить тебе эту великую новость, убедиться, что я не ошиблась. Я хотела, чтобы ты сказал «я люблю тебя» и упал к моим ногам, расстелив передо мною карту двух полушарий, подарил мне эту землю со всеми населяющими ее племенами. Я хотела забыться в твоих объятиях, требуя любви и новых трофеев, и новых дротиков. И младенцев, тысячи младенцев, чтобы принять всю ту любовь, которую я хотела тебе подарить.
Я смотрела на свое отражение в зеркале, сама себе посылая воздушные поцелуи.
Я пригоршнями черпала слова и писала взахлеб.
Именно в ту ночь, вернувшись из ресторана, я принялась за эту книгу. Мне не терпелось выразить словами все то, что вертелось в моей голове.
«Эту книгу я пишу для своего мужчины…»
Я написала эту фразу, просто чтобы с чего-нибудь начать. Вероятно, потом, найдя верный ритм, верную мелодику, я отброшу ее и начну иначе.
«Для мужчины, которого я люблю, и от которого, тем не менее, пыталась убежать, уйти, как неоднократно делала в прошлом с другими мужчинами. Сама того не желая. Вопреки своей воле. Я говорю об этом так прямо, потому что не желаю бросать его внезапно и безжалостно как бросала других. Я пишу эту книгу для мужчины, которого готова любить целиком, с головы до пят, для мужчины, которого злой и нелепый жребий пытается у меня отнять.
Я пишу эту книгу, потому что по многу раз слушала одну и ту же историю, свою историю, из уст других людей, таких же как я, и совсем на меня не похожих, из уст потерянных мужчин и самых разных женщин, и молодых, и старых, и покинутых седовласых китов, оказавшихся на мели, на пустынных берегах одиночества.
Я пишу эту книгу, чтобы попытаться дойти до сути, пока еще не поздно, чтобы выключить адский проигрыватель, на котором из года в год крутится одна и та же пластинка. Только сейчас я начинаю разбираться в происходящем, но достаточно ли этого, чтобы проклятье утратило свою силу? Достаточно ли, чтобы справиться с механизмом, заведенным сотни лет тому назад? Хочется верить, что это возможно…»
Первые наброски языками пламени вырывались из-под моего ликующего пера.
Она вернула мне свободу. Теперь я снова могла писать.
Она никогда не читала моих книг. Никогда.
Красивая блондинистая дама помогла мне вкусить волшебную силу слов. Она вселяла в меня уверенность, незримо стояла за моей спиной, пока я не написала свою первую книгу. Она подсказала мне, что слова можно трогать и даже гладить, брать руками, присваивать себе. Она научила меня не бояться слов на бумаге. Посмотрите! Они же не кусаются! Чего вы так испугались? Попробуйте их приручить! Главное, не спешите, действуйте мягко. Пишите.
И я писала. Сперва – с удивлением, потом, несколько осмелев, с возбуждением, и наконец, с упоением.
Благодаря ей я обрела свою территорию, свое пространство, и чувствую себя в неоплатном долгу. Она уступила мне свое место, предложила делать то, чем не желала заниматься сама. Она открыла мне воображаемый мир, тот запретный мир, который возникал в ее сознании, стоило ей прикрыть глаза. Она наслаждалась им тайно, не позволяла себе писать. Почему? Ответа на этот вопрос я не знаю. Я знаю только, что она, словно добрая фея, подарила мне власть над словами. Она была ко мне внимательна и требовательна, но не пыталась меня подавить. Она никогда не позволила бы себе заявить, как это делают иные властные, самоуверенные матери: «Вы – мое творение. Без меня вы бы ничего не добились». Она тихонько смотрела как я пасусь в своем загончике, ничего не требуя взамен.
Моя мать…
Она отказывалась их читать, потому что я писала их под своим именем, под именем ее недостойного мужа. Это ненавистное имя, набранное крупными буквами, смотрело на нее с каждой обложки.
Когда я посылала ей очередную книгу (иногда я не посылала их вовсе, я была слишком зла на нее, чтобы послушно положить свое детище в конверт, подписанный ее именем), она откладывала ее в сторонку, чтобы прочитать когда-нибудь потом. В данный момент ей было некогда.
Она листала их прямо в магазине, но покупать не хотела. Книги нынче недешевы! Приходится платить сумасшедшие деньги, ты не находишь? Она листала их стоя, потом закрывала и говорила мне: – Не понимаю как такое можно печатать.
Такое…
– Я так хорошо пишу, – продолжала она. – Я посылала свои рукописи во все издательства, и никто никогда не предложил мне напечататься. А ты… Я не понимаю. Когда ты, наконец, напишешь такую книгу, чтобы я могла тобой гордиться? Вот один мой друг, некто Лаплас, выпустил прекрасную книгу, в высшей степени достойную, на историческую тему, про кардинала Ришелье.
– Вот как? И кто же издатель? – спрашиваю я, мысленно готовясь к схватке. – Что-то я ничего о ней не слышала.
– Он опубликовал ее за свой счет и вынужден сам заниматься распространением. Прекрасная книга, поучительная, хорошо написана. А ты… Не станешь же ты утверждать, что то, что ты пишешь, и есть литература?
И при этих словах мои книги вдруг исчезали, словно испарялись, превращались в дым. Я чувствовала себя подавленной, опустошенной. Только злость придавала мне сил, заставляла не сдаваться, всякий раз начинать сначала с единственной целью: поймать на себе ее расстроганный взгляд, услышать из ее уст сдержанную похвалу, увидеть как ее губы расплываются в благодарной улыбке. Я писала только затем, чтобы победить ее, побороть ее презрительное безразличие.
В ту ночь, свободная от ее уничижительного взгляда, я писала взахлеб…
Я смотрела проходящим мужчинам прямо в глаза, ничего не требуя взамен.
Я в упоении повторяла личные местоимения, которых так боялась до сих пор: я, мне.
Мне не нравится этот продавец, мне не нравится как он отвечает, как дает сдачу. Мне нравится эта витрина, она удачно оформлена. Мне нравится этот бежевый свитер, я себе его куплю. Мне нравится как эта женщина разговаривает со своим ребенком. Мне нравится свет фонарей, нравится как он пробивается сквозь листву, как разливается по тротуарам. Я люблю парижские улицы, люблю Париж, люблю Францию, французских безработных, французских негров и арабов, французские непомерно высокие налоги. Я люблю запах свежего хлеба, доносящийся из парижских булочных, и теплый воздух на выходе из метро. Я никуда не хочу отсюда уезжать.
Мне нравится голубь, укрывшийся на скате крыше, под моим окном. Он идет нетвердой походкой, падает, бьет крыльями. Я насвистываю ему издалека, призываю не сдаваться.
А кроме того… я уважаю свою мать. Ее прошлое. Ее жизненный опыт. Ее историю. Она никогда не задумывалась над своей жизнью. Должно быть, ей не хватало смелости и привычки анализировать происходящее. Она не позволяла себе быть собой. К чему такая роскошь? Она вообще не позволяла себе наслаждаться. В ее семье наслаждение было под запретом: оно могло нарушить привычный порядок вещей, нанести ущерб священным семейным ценностям. Если каждый начнет наслаждаться жизнью, что станется с чувством долга, с золотом и драгоценными каменьями, которые семье удалось накопить? Мамулечка, дорогая, что может быть опаснее наслаждения? Тебе это известно, потому ты и относишься к нему с опаской. С чувством долга дело обстоит куда проще: достаточно следовать раз и навсегда заданному образцу, ни на шаг не отступать от семейных канонов, служить достойным примером для подражания, пахать борозду, на которой из поколения в поколение трудились твои предки. Но, упорно отказывая себе в праве на наслаждение, ты накопила в своей душе столько горечи, столько злости, что отравила жизнь и себе, и своим детям.
Я люблю свою мать и говорю ей «прощай».
Я примирилась с матерью, сказав ей «прощай».
Я перестала ее ненавидеть, я уже ничего от нее не жду. Я ее просто уважаю, уважаю ее несложившуюся жизнь, но отныне буду держаться на расстоянии.
Я ходила взад и вперед по комнате, кружилась на месте. Я надела новое платье и ужасно себе понравилась. Я была хороша, неотразима, уникальна.
Мне вдруг стало так легко…
Мне ответил не ты. Голосом номер один меня приветствовал твой автоответчик. Я оставила тебе сообщение, в котором просила перезвонить как можно скорее, сказала, что у меня есть для тебя очень важная новость, «волнительная новость», так прямо и сказала.
Я и вправду была взволнована.
Я позвонила брату, своему маленькому братику, и все ему рассказала. До мельчайших подробностей. Я то и дело переходила на шепот, улыбалась в трубку, в нужных местах повышала голос, чтобы сделать свой рассказ более выразительным, заговорщицки смеялась, ликовала… Нет, ты только послушай… Это еще не все… И тогда… Я хотела, чтобы брат представил себе ее восхищенный взволнованный взгляд в тот момент, когда я сделала ее героиней романа, вывела на авансцену, воспроизвела шаг за шагом ее жизнь, и вздох облегчения, радости от того, что к ней прислушались, ее признали, приняли такой, какой она была на самом деле, и наконец, признание, признание в страшном грехе, который она носила как тяжкий крест. Мы требовали любви, а ей нечего было нам предложить. Она не могла нас любить, понимаешь? Не могла. Мы были слишком похожи на папу! Это же невероятно, удивительно, замечательно, необыкновенно! – завершила я, глядя на темно-синее парижское небо, на покатые серые шиферные крыши, на голубя, который терся шеей о крыло, готовясь к очередной схватке с собратьями на тротуаре. Солнечный свет заполнил мою комнату, тело и душу. Я готова была тысячами посылать воздушные поцелуи. Я рвалась вдаль, туда, где маячил горизонт, где соприкасались небо и земля, где парил свободный голубь. Надо же, сколько счастья может подарить заурядный ужин в День Матери! Острая боль обернулась наслаждением, предчувствием грядущих перемен. Начиналась новая жизнь…
– Так ты не знала, что она нас не любит? – спросил брат.
– Нет… То есть, догадывалась, конечно, но не теряла надежды. Ждала чуда.
– А я понял это давным-давно. И давным-давно смирился.
– Правда?
– Так что у тебя нового?
– Больше ничего. Так ты не считаешь, что это удивительно?
– Послушай, сестренка, мы с тобой – люди конченые. Я не могу встречаться с одной женщиной больше полугода, а ты мучаешь всех своих мужчин, вне зависимости от того, заслуживают они этого или нет. И ты думаешь, что один ужин способен все изменить. Ты сама себя обманываешь!
– Говори за себя… Вот увидишь, у меня все теперь будет по-другому! Я чувствую это, понимаешь, чувствую всем телом, всем сердцем, всей душой…
– Ну что ж, поздравляю!
С этими словами брат повесил трубку. Но мое волнение не утихло.
Наконец, позвонил ты.
Затараторил голосом номер три.
Я не перебивала. Я не все понимала, но легко угадывала.
Ужин у твоих родителей. Ты чувствуешь себя не в своей тарелке. Являешься в назначенный час с букетом цветов, не знаешь куда его деть, так и стоишь с этим дурацким букетом, но никто не спешит тебя от него избавить. Ты стараешься вести себя как можно тише, но нечаянно задеваешь стул, опрокидываешь бокал вина, извиняешься, быстро вытираешь пятно, пока мать подлетает к тебе с тряпкой наготове. Она состряпала все твои любимые блюда, три дня не выходила из кухни. Все ради тебя…
– Таким способом она пыталась показать, что рада тебя видеть!
Ты меня не слушал. Ты продолжал бессвязно бормотать, срываясь на крик, твой голос был резким и неприятным. Отец сидит молча, не произносит ни слова. Он смотрит на мать, которая вертится вокруг тебя, заботливо наклоняется, обнимает, виснет у тебя на шее, сует свою голову в изгиб плеча, вспоминает каким ты был в детстве, таким милым, славным, ласковым.
– Ты учился лучше всех в классе! Подарочный ребенок, ее радость, ее гордость. Ей завидовали все подруги: надо же, такой разумный, такой прилежный, такой послушный. Ее мальчик никогда не дрался, не пачкался, не шлялся по улицам после уроков, спешил домой, к мамочке. Я готовила тебе на полдник что-нибудь вкусненькое, ты открывал портфель, показывал мне что задано на дом. Все твои задания мы делали вместе, прямо за кухонным столом. У нас всегда были хорошие оценки! Все учителя выводили красной ручкой у нас в тетрадках похвальные слова! Мы ни в чем не допускали небрежности, твердо шли к намеченной цели. «Не останавливаться на достигнутом» – таков был наш девиз. Помнишь? Только однажды ты меня очень расстроил, – сказала она, уронив голову тебе на плечо, и при воспоминии о том печальном эпизоде глаза ее наполнились слезами. – Ты тогда получил двенадцать по музыке. А ведь ты у меня каждый вечер играл на флейте и на фортепиано. Каждый вечер мы с тобой повторяли гаммы, проверяли сольфеджио. Я сажала тебя на колени, и мы играли в четыре руки «Веселого пахаря», «Любимый вальс», «Письма к Элизе»… Все те отрывки, которые мне так нравились в детстве… И вдруг тебе ставят двенадцать по музыке. Двенадцать по музыке! Я вспомнила себя маленькой девочкой, вспомнила как мечтала поступить в Консерваторию, стать великой пианисткой, играть на сцене в черном вечернем платье, и мне вдруг стало так больно. Я так на тебя надеялась! А ты сказал: «Ну и хорошо, я бросаю музыку», сказал так твердо, глядя на меня с такой злобой, так решительно сжимая кулачки. «Хватит! – кричал ты. – Я бросаю!» Я посмотрела на тебя со слезами на глазах. В тот вечер мне было так грустно, что я долго плакала, лежа в постели, и моя подушка была мокрой от слез. Я все помню, будто это было вчера… Какой ужасный был день! Но наутро ты опомнился и пообещал, что в следующий раз заработаешь восемнадцать. Двадцать никому не ставили, так что восемнадцать можно было считать хорошей оценкой, и я так сильно прижала тебя к себе, что ты задрожал. Видишь, я ничего не забыла…
– Потом мы сели за стол… Мне было плохо, так плохо, ты не представляешь… Я не знал о чем с ними разговаривать, болтал всякие глупости.
– Ты рассказал им, что влюбился?
Он заливается смехом, таким злобным звонким смехом, что у меня вот-вот лопнут перепонки.
– Ты с ума сошла. Я в жизни не знакомил их со своими девушками!
– Но они, наверное, догадываются, что…
– Ты не дослушала. Самое ужасное было потом…
Вы поужинали…
Наелись так, что из-за стола не вылезти. «Ты должен все доесть, – сказала она. – Я с такой любовью все это готовила. Ешь, мой мальчик, ешь. Я уверена, что ты плохо питаешься. Ты никогда не умел готовить… Я знаю тебя как свои пять пальцев. Я ведь тебя родила.» Ты давишься, но продолжаешь есть, проглатываешь пирожки, потом домашнее мороженое, потом немножечко шоколадного мусса, чтобы перед кофе во рту было сладко. «Вот видишь, я помню, что ты любишь кофе с шоколадом!» Ты послушно глотаешь, боишься ее огорчить. Она смотрит на тебя блестящими глазами, сама почти не ест, только пробует каждое блюдо, чтобы лично удостовериться, что оно достаточно сварилось, достаточно прожарилось, и убедившись, что еда вышла на славу, тихонько подкладывает тебе, ложку за ложкой, и следит, чтобы ты ничего не оставил.
После ужина ты чувствуешь необыкновенную тяжесть во всем теле, тебе хочется немедленно уйти домой и лечь спать. Ты ерзаешь на стуле, опираешься локтями о стол, говоришь: «Спасибо, мамочка, все было очень вкусно, спасибо за прекрасный вечер, пожалуй, мне пора».
Она смотрит на тебя, не спуская глаз, и говорит, что ты хорошо поел, что она так счастлива, что ты теперь нечастый гость, и ей это обидно, ужасно обидно, стоит иметь такого прекрасного сына, чтобы так редко его видеть… Я на днях зашла к тебе на работу – я ведь частенько прохожу у тебя под окнами, – я знала, что ты на месте: твоя машина была припаркована у входа, но какая-то секретарша, этакая нахалка, заявила мне, что ты уехал на встречу.
– Я распорядился, чтобы ее ко мне не пускали. Первое время она постоянно являлась ко мне в кабинет, усаживалась в уголке и смотрела как я работаю! Она перепроверяла за бухгалтером все расчеты, перекладывала документы, назначала за меня встречи, увольняла секретарш…
Ты извиняешься, оправдываешься, выдумываешь тысячу причин, вследствие которых не можешь видеть ее чаще, говоришь, что во всем виновата работа, работа и еще раз работа. Она облачилась в передник, чтобы убрать со стола, и обнимает тебя, прижимает к своей груди сильно-сильно, как в детстве, когда ты всецело принадлежал ей одной, а потом поднимает голову и спрашивает: «Знаешь, чего бы мне сейчас хотелось, что было бы для меня лучшим подарком на День Матери?» Ты качаешь головой, говоришь: «Нет, не знаю, я принес цветы, думал, они тебе понравятся». Она на это отвечает, что да, цветы, конечно, понравились, но что больше всего ей бы хотелось, чтобы ты остался ночевать с ними.
– Где же я здесь останусь? У вас нет лишней комнаты. С тех пор как ты стал жить самостоятельно, твои родители спят порознь, стало быть, обе спальни в доме заняты. Где ты будешь спать? Ты не понимаешь чего она хочет. Салон слишком маленький, диванчик здесь просто не поместится. Нет, ты вовсе не хочешь ее обидеть, ты и вправду ничего не понимаешь.
– Мама, я большой мальчик, занимаю много места. Ты сказал это со смехом, похлопав себя по бедрам, выпрямившись во весь свой огромный рост и вытянув руки к потолку. Ты сказал это, чтобы разрядить обстановку, потому что тебе вдруг стало тяжело дышать, и чтобы развеселить отца, который по обыкновению промолчал. Он всегда сидит молча, ждет, когда настанет ночь, чтобы можно было наблюдать за звездами. Выйдя на пенсию, он всю свою премию потратил на покупку мощного телескопа и ночи напролет созерцает Млечный путь, выглядывает следы комет и надеется когда-нибудь открыть новую звезду. Он стал членом международного общества астрономов, переписывается с любителями звезд по всему миру. Звезды – его страсть. Теперь он уделяет им все свое время. Когда ты был маленький, он иногда тайком будил тебя среди ночи, хотел разделить свою страсть с тобой. Однажды мать застала вас на месте преступления и очень рассердилась. Стала убеждать отца, что тот поступает неразумно, что ты из-за него не выспишься, будешь плохо отвечать на уроках, перестанешь быть первым учеником. «В общем, ты сам понимаешь», – заключила она. Отец промолчал, но с тех пор он уже никогда не приходил будить тебя среди ночи. А ты каждую ночь ждал, положив продрогшие ноги на горячую грелку, приготовленную матерью. Ты заставлял себя лежать с широко открытыми глазами, чтобы отец не подумал, что разбудил тебя, и каждый час заводил будильник… Теперь у него отдельная комната, и ничто кроме звезд его не волнует. «Интересно, когда это все началось?» – думаешь ты, глядя на него. Отец молчит. Он даже не улыбнулся, когда ты сказал, что занимаешь много места, что тебе нужна большая кровать, и когда ты повернулся к матери, раскинув в стороны свои огромные руки.