Почему мне так легко дарить любовь и так непросто ее принимать?
Ответ я нашла позже, гораздо позже.
Я научилась любить, пусть не всех, а только избранных и только при определенных условиях, но это был явный прогресс.
Любить мужчин я так и не научилась.
Мужчин, которые словно пушку наводили на меня свою плоть.
Я любила лишь тех из них, с кем меня связывало взаимное равнодушие плоти.
С прочими я была в состоянии войны.
Не я одна.
Другие женщины с готовностью изливали мне душу, рассказывали одну и ту же горькую историю. Припев не менялся, песня исполнялась сквозь зубы, обида и злоба били ключом. Все мужики трусливы, эгоистичны, ненадежны, скупы, тщеславны, занудны, рассеянны, бездушны. Они вечно жалуются на усталость. Их весомые машины и невесомые телефоны, незаурядные заслуги и заурядные жены, нескромные члены и скромные возможности – все это просто смешно. Подруги пели свой мрачный гимн, гордые и мстительные. То ли дело мы, женщины, отважные, прилежные, ответственные, деятельные, быстрые, стремительные, любознательные, открытые, динамичные, внимательные, свободные. Мы повзрослели. Мы избавились от корсетов, от предрассудков наших бабушек и мам, от тесемочек, булавочек, косичек, чепчиков, фартучков и рюшек. Мы не приседаем в реверансе и не идем к мужчине с протянутой рукой.
Я была одной из них. Я слушала эту жалобную песнь, и глядя на печальный хоровод подруг, сознавала, что единственное, от чего нам так и не удалось избавиться, это ненависть.
Оседлав свои метлы, они запевали новый куплет, готовые втоптать противника в землю, и с каждым словом из их гневных уст вылетали жабы, слизняки и сочился змеиный яд. Мужики превращают нас в сиделок. Они стонут, а мы их успокаиваем, холим и лелеем. Они уходят от нас бодрые и решительные. Они пользуются нашей безграничной добротой и ничего не предлагают взамен.
Мы с Кристиной сидим на остановке. Сорок третий автобус запаздывает. На нас брюки, черные найковские кеды с белыми шнурками и свободные ветровки с капюшоном. Мы вытягиваем ноги, устраиваемся поудобнее и, сжимая кулаки в карманах, разглядываем мужчин, которые проходят, не замечая нас.
– Я все делаю сама, – говорит Кристина. Я научилась полностью обходиться без мужчин. Я работаю, снимаю квартиру, плачу налоги, в кино хожу одна, отдыхать езжу с подружкой, на рождество отправляюсь к родственникам. Я ужинаю перед телевизором с подносом на коленях, ложусь в постель с книжкой, ласкаю себя сама, чтобы побыстрее уснуть. Никто меня не беспокоит, никто не дергает, не просит сделать то, сделать это. Я совершенно спокойна. Перед сном я рассказываю себе свою любимую историю, всегда одну и ту же, потом послушно закрываю глаза и засыпаю как младенец…
Она опускает голову, смотрит на свои ноги, механически болтает ими. В этой обуви она похожа на жителя дикого запада. Ее ноги свисают как две безжизненные куклы.
– Но я так больше не могу, – продолжает она. – Я смертельно устала от одиночества. Я просто сдалась. Я женщина без будущего. И знаешь, когда вот так смотришь телевизор с подносом на коленях, ужин всегда кажется холодным.
Мы с Валери сидим в маленьком кафе на улице Шмен-Вер. Выбрали столик в зале для курящих, положили перед собой пачки сигарет и зажигалки, заказали разные блюда, чтобы потом попробовать друг у друга. Валери – миниатюрная блондинка. Волосы уложены завитками, на щеках – симпатичные ямочки, педантичные реснички нависают немым вопросом о смысле жизни. Валери не ищет легких путей, однозначных решений и банальных ответов. Участь усталых и покорных – не для нее. Она хочет докопаться до самой сути, вкусить сокровенного знания, истинной правды. Сигарета прикурена, зажигалка возвращается на место. Валери затягивается с деланной легкостью. Замирает. Вдыхает. Она врала мне с самого начала, пора раскрыть карты, чтобы наша дружба наполнилась смыслом. Вот она – потаенная суть, вот он – вкус правды. Валери смотрит мне в глаза, не отводя взгляда. Должно быть, она боится, поскольку исподволь продолжает меня рассматривать. Я стараюсь быть мягкой, нежной, плавной, расслабляю руки и ноги. Я стараюсь казаться открытой, доступной. Я тоже смотрю ей прямо в глаза, пытаюсь наполнить свой взгляд любовью.
– Я тебя обманула. Человек, которого я люблю, не мужчина, а женщина. Это продолжается три года… Я пыталась себя побороть, но ничего не выходит…
Я тоже вдыхаю дым с блондинистой деланной легкостью. Так вот в чем дело. Обычная история. Может быть, не совсем обычная, ибо любовь здесь под грифом «секретно». Валери приняла мой жест за знак одобрения, за знак ответной любви. Она улыбается. Теперь она может все мне рассказать, я все равно буду любить ее.
Мы всегда встречались с ней наедине, но она говорила, что хочет встретить мужчину, родить детей.
Словно прочтя мои мысли, Валери подхватывает: «Да, я действительно хочу встретить, родить… все не так просто».
Слово «смысл» во всех его смыслах – это не так просто.
Чарли. На самом деле ее зовут Шарлотта. Она только что переехала, разбирает вещи. Полгода тому назад она встретила прекрасного иностранца, мужчину своей мечты и буквально бросилась ему на шею. Они слились в поцелуе, и прожили полгода в тесном объятии. Самолеты неустанно летали туда-сюда, доставляя ее к возлюбленному, его к возлюбленной. И вдруг что-то в ней оборвалось, будто кто-то дернул стоп-кран. Чувство кончилось. Самолеты приземлились. Сидя в своей Миннесоте, он недоумевает. По привычке бронирует место на трансатлантический рейс, но лететь больше некуда. Она раскладывает вещи по полочкам, словно пытается навести порядок у себя в голове. Машинально выбрасывает старый серенький свитер.
– Какая сила кидает нас к ним, а затем обратно? Почему так происходит?
Аннушка. Наполовину англичанка, наполовину полька. Причудливое создание, волею судеб осевшее в Париже. Учит французский, познает себя. Делит всех людей на две категории: тех, кому свойственно думать, и тех, кому это несвойственно. Ее мужчина любит красивых женщин в красивых платьях. Она же платья терпеть не может. Платья мешают ей двигаться, мешают чувствовать себя естественно. В один прекрасный вечер она решается сделать ему подарок, и в благодарность за минуты блаженства, которые он дарит ей, не скупясь, надевает платье, белое, обтягивающее, выгодно подчеркивающее грудь, талию, бедра, все то, что она любит прятать, тайные знаки ее женственности. Она красит губы, распускает волосы. Он входит в комнату и восклицает:
– Как же ты хороша, черт побери!
Он приближается к ней. Его глаза полны любви, его глаза говорят спасибо, спасибо за это платье, такое женственное, божественное, обтягивающее, притягивающее как магнит, спасибо, спасибо, спасибо. Он приближается к ней, распахивает объятия, хочет обхватить ее, унести на крыльях любви, расцеловать всю, с головы до ног. Она – его женщина, он – ее мужчина, жизнь начинается сначала. И вдруг она кричит:
– Оставь меня! Не подходи! Не прикасайся ко мне! Не говори, что я красивая! Я не могу этого слышать! Никакая я не красивая!
Она рыдает, не подпускает его, она вне себя.
Она как подкошенная валится на постель, на их общую постель, и плачет, плачет. Над собой, над ним, над этой любовью, от которой хочется бежать.
– Ну почему? – вопрошает она, жалобно растягивая губы. – Почему так непросто принимать знаки любви? Если бы ты сказала, что я красивая, я бы не испугалась. Почему мне так тяжело слышать это от него?
Почему?
Это гораздо сложнее, чем колдовские заклинания, чем проклятия, которые мы насылаем на мужчин, пожелания гореть в аду.
Мой друг Грэг. Его сердце кровоточит. Он хвалится, что нашел способ примириться с женщинами: он обходит их стороной. Держится на расстоянии. Он не был с женщиной уже два года. Целых два года. У него за плечами два развода, алименты так высоки, что он, как проклятый, снимает один фильм за другим. У него по ребенку от каждой жены. Детей он почти не видит, если не считать коротких встреч в выходные дни. Он наспех ведет их в Макдональдс, покупает им игрушки, жадно разглядывает каждую мелочь, проводит пальцем по лбу, гладит маленький носик, ротик. Без конца повторяет: «Говори мне ты, я твой папа, ты, папа» до тех пор, пока адвокат жены или гувернантка не придут, чтобы забрать их. Он толстеет, сидит на диете, отращивает бороду, путешествует, загромождает комнату смешными безделушками, пишет сценарии. Он человек богатый, влиятельный, его все знают. Когда выходит очередной фильм, критики отмечают, что он ненавидит женщин, что он вообще не любит людей. На экране хлещет кровь, раздаются выстрелы, самая преданная дружба оборачивается предательством, резня неизбежна, мужские и женские тела разлетаются на мелкие кусочки.
– Знаешь, я хотел бы снимать добрые фильмы… Но это сильнее меня.
Вечер. Мы сидим с ним в холле Нью-Йоркской гостиницы Сан Реджис. Он рассказывает мне как начал снимать.
Первую камеру ему подарила мать в обмен на небольшую услугу. Она попросила заснять свидание в номере мотеля. В комнате двадцать три. – Они не прячутся, не опускают штор, ты просто снимешь их и принесешь мне пленку. И у тебя будет камера, твоя собственная. Представляешь, своя камера, в двенадцать лет! – Мама, – спрашивает он, – а эти люди, за которыми мне придется подглядывать, шпионить, они кто? – Об этом не беспокойся, просто сними их и никому не рассказывай. Мне позарез нужна эта пленка, понимаешь? – Комната двадцать три? – переспрашивает он. – Да, да, я тебя привезу и подожду там, я буду «на шухере». Мне нужна эта пленка, очень нужна, ты мне веришь? – Хорошо, хорошо, мама, – отвечает он. Он любит ее больше всех на свете. Он спит в ее постели, когда отец не приходит ночевать, он обнимает ее, когда она тихонько плачет. – Хорошо, я поеду туда, я не хочу, чтобы ты плакала, чтобы ты грустила.
Он взбегает по пожарной лестнице на второй этаж и пристраивается на ступенях, ощущая тяжесть камеры на плече. Вывеска мотеля качается на ветру у него перед глазами. Он с трудом различает ржавые цифры «два» и «три» над дверью номера, включает камеру и резким, уверенным движением наводит ее на кровать. Мама была права, шторы подняты. Они не прячутся. Кто их может заметить в таком месте? Он смотрит вперед через видоискатель и видит постель, разбросанное белье, попеременно ловит чью-то ногу, грудь, бьющиеся бедра. Мужчина виден только со спины. Опираясь на предплечья, он склоняется над распластанной женщиной. Его белые пальцы судорожно сжаты. Мотор. Мальчик содрогается всем телом. Он понимает, что происходит что-то запретное, опасное, а он делает сейчас что-то такое, о чем будет жалеть всю свою жизнь. Он хочет остановиться, спуститься обратно, но там, в машине с откидным верхом, сидит мать и подбадривает его жестом. – Давай, давай, ну же! Чего ты ждешь? И он с нарастающим удовольствием ловит фрагменты рук и ног, животов и спин. Эти мелкие фрагменты движутся, краснеют, извиваются, тянутся друг к другу. Словно приклеившись к глазку камеры, он следит за происходящим, соучаствует. Он видит белую с черными волосами спину мужчины, смуглую женскую кожу, на которой отпечаталась резинка трусиков, а вот следа от бюстгальтера не заметно. Груди дрожат, качаются. Мужчина тоже дрожит, напрягается, отчего на шее проступают синие вены. Ягодицы у него плоские, белые. Его губы жалобно скривились, губы женщины жадно впились в подушку. Все закончилось, но мальчик продолжает снимать, он уже не в состоянии остановиться. Он ждет когда они повернутся, хочет видеть их лица. Он не знает как люди ведут себя после того как все случилось. Наверное, они светятся от счастья, целуются и, довольно насвистывая, гладят друг друга по голове. А может быть, лижутся как собачки, отряхиваются и разбегаются. Он не знает этого, но хотел бы знать. Сам он еще никогда этим не занимался. Он чувствует как что-то твердое вырастает у него между ног, он поднимает камеру, пытается поймать в объектив лицо мужчины, но видит только затылок, уткнувшийся в женскую ключицу. Его мокрые от пота волосы извиваются морскими водорослями в час отлива… И вдруг мужчина поднимается, натягивает одеяло на грудь, прижимает женщину к себе. Он поворачивается и смотрит в объектив, его взгляд острым клинком втыкается мальчику в глаз и колет, колет. Кровь бьет фонтаном. Ребенок чувствует как слепнет, он не может, не хочет больше видеть. Он стонет, камера сползает с плеча. Он ругается, ругается последними словами, до боли в связках. Он пытается раздавить камеру животом. Он не должен был, не должен был этого видеть.
Горькая слюна заполняет рот, он в сердцах плюет на женщину внизу.
А та сигналит ему, кричит: «Давай, живее, шевелись! Что ты там делаешь, черт подери! Он же тебя увидит!»
Он плюется, плачет, он хочет ослепнуть. И ничего уже больше не видеть.
Ничего уже больше не видеть.
Три месяца спустя родители разводятся. Любительская пленка приобщена к делу как неопровержимое доказательство супружеской неверности. Мать сочетается браком со своим любовником. Больше она не плачет. А мальчик больше никогда не спит в ее постели. Она получает солидные алименты, теперь у нее две машины с откидным верхом.
У гостиницы Сан Реджис останавливается автобус, туристы заполняют холл. Он смотрит на них добрыми голубыми глазами, глазами того ослепшего ребенка.
– Вот что нас с тобой ожидает, – говорит мне Грэг. – Мы тоже будем тихими безобидными старичками, ко всему равнодушными. С животиком, с соплей под носом… Будем путешествовать по миру с такими же пенсионерами.
В темноте спальни, в темноте моей спальни, я прижимаюсь к тебе сильнее, чтобы никогда не попасть в тот автобус. Я молюсь, чтобы жизнь предоставила мне последний шанс, чтобы я дала себе последний шанс.
А ты лежишь рядом каменной статуей, читаешь мои мысли, познаешь мою сущность.
На этот раз я одолею врага. Я не позволю ему забрать мою любовь, сломать мою жизнь.
Я до такой степени боялась тебя потерять, что все тебе рассказала.
Теперь ты знаешь все.
Когда враг впервые заявил о себе, когда, учуяв свежую трепещущую плоть, он явился за первой данью, все произошло так неожиданно, что я и опомниться не успела. Он сразил меня наповал. Я чувствовала себя так, словно кто-то вынул из-под меня стул и опрокинул вверх тормашками, и вот я лежу, задыхаюсь, не могу пошевелиться от боли. Я невольно обернулась, но никого не обнаружила, значит во всем произошедшем была повинна я. А между тем, я готова была поклясться, что я здесь не при чем.
Я была еще в том романтическом возрасте, когда незаметно тускнеют последние девичьи мечты. Я была безумно влюблена, время платить по счетам еще не настало. Все, кого я любила, щедро делились со мною своими заблуждениями, и я из кожи вон лезла, доказывая их правоту. Бурные романы шли сплошной чередой, пылкие признания в любви и клятвы в верности до гроба, которых, собственно никто от меня не требовал, сами собой срывались с моих уст. Неуверенная в себе, я готова была вселить уверенность в любого, кто оказывался рядом. Каждая такая история длилась недолго, наступала осень, или високосный год подходил к концу, приближая драматическую развязку, и я всякий раз рыдала, картинно вскидывая руки к потолку, но наутро неизменно просыпалась свежей и бодрой, и с радостью начинала все сначала. Каждый новый возлюбленный брал меня тепленькой, я была подобна дебютантке, водрузившей на прыщавый девичий лоб сверкающую диадему в предвкушении первого бала.
Впоследствии я нередко встречала свою первую жертву, первого мужчину, с которым я так нехорошо поступила, и он всякий раз отводил меня в сторону и умолял открыть причину моего странного поведения. И всякий раз, глядя в его обеспокоенные темно-зеленые глаза, обрамленные черным веером ресниц, над которым изящной, женственной дугой подрагивали брови, всматриваясь в эти большие нежные губы, подарившие мне несметное количество поцелуев, в этот сильный мужественный подбородок, я виновато пожимала плечами, недоумевая, что заставило меня так жестоко его обидеть.
– Я не знаю, я сама не понимаю что на меня нашло, – без конца повторяла я, надеясь этим запоздалым оправданием вселить в него утраченную уверенность.
Я протягивала руку, желая подарить ему немного тепла, дать ему понять, что я не из тех, кто сражает наповал, а затем аккуратно заносит в блокнотик имя очередной жертвы, но на его решительном лице отражалась все та же мука, старые воспоминания были по-прежнему сильны.
А между тем, подобной добычей могла бы гордиться самая бывалая хищница. Мне пришлось немало постараться, чтобы его взгляд упал на меня, чтобы именно меня он предпочел более искушенным соперницам. Он был старше, умнее, опытнее, но будучи чутким от природы, не афишировал этого, всегда обращался со мной как с равной, был нежен и предупредителен. Я расцветала с каждым днем, с каждой ночью, я принялась изучать этот мир и нашла в нем свое место, я стала думать иначе, научилась защищать свои взгляды, мои позы и фразы становились все смелее, одним словом, я взрослела, и мой внутренний мир, моя свобода обретали новое измерение. Именно с ним, мужественным и нежным, стремительным и терпеливым, я никогда не скучала, именно с ним я по-настоящему обрела себя. Ради него я навела порядок в своей хаотической жизни, ради него ступила на стезю моногамии.
Казалось, это прекрасное, волнующее, крепнущее изо дня в день чувство гармонии продлится вечно. Однако не прошло и четырех месяцев, как все рухнуло, причем случилось это совершенно неожиданно.
Была пятница. День близился к концу. Мы собирались провести выходные с друзьями на острове Нуармутье[5]. Я должна была заехать за ним, чтобы вместе отправиться к его приятелям, и уже там пересесть в более надежную машину, лучше приспособленную для путешествия. Моя сумка лежала на заднем сиденьи. Мы условились, что он будет ждать меня внизу со своим чемоданом. Как сотни парижских парочек, мы отправлялись наслаждаться соленым зеленоватым морем, и я уже мысленно вдыхала живительный морской воздух и запретную пряность ночей.
Возбужденная, влюбленная, я спустилась вниз по Елисейским Полям, обогнула Круглую площадь, и остановившись на светофоре, возбужденная, влюбленная, вспомнила вчерашнюю ночь, когда все мое тело издавало радостные стоны и содрогалось от благодарности в его объятиях. Блаженная улыбка застыла на моих губах, зажегся зеленый свет, я переключилась на первую, включила указатель поворота. До условленного места оставалось каких-то сто метров. Сто, восемьдесят, шестьдесят, сорок… Сердце радостно подпрыгивает в груди, на Круглой площади цветущие деревья рисуют причудливые узоры, розовые, сиреневые, они танцуют на месте, держа друг друга под руку. Я насвистываю себе под нос, представляю как мы будем купаться, покачиваясь на волнах, подолгу гулять вдоль берега и наслаждаться солоноватым вкусом картошки, которая продается на местных рынках по баснословной цене. Он расскажет мне как эта картошка растет, сколько времени длится урожайный сезон, потом нагнется и вырвет у меня поцелуй, который я охотно подарю ему. Он выше меня, и когда мы целуемся, моя голова уютно пристраивается на его плече. Он не давит на меня своим весом, не заставляет выгибать шею. Он не делает мне больно, когда мы обнимаемся или спим, тесно прижавшись друг к другу. Именно так познаются люди, созданные друг для друга. Подобные детали решают все. Они выстраиваются в пирамиду как белые камушки на песке. Мне хочется сигналить изо всех сил, вскочить на крышу машины и завизжать от восторга. Двадцать метров. Я поворачиваю руль вправо, и бегло взглянув в зеркало заднего вида, остаюсь довольна собой: щеки у меня вполне розовые, губы достаточно красные, а волосы – белокурые. Я поднимаю голову и вижу прямо перед собой его.
Он стоит на краю тротуара, машет мне свободной рукой. В другой он держит чемодан. Дурацкий маленький чемоданчик висит на длинном стебле руки. Или это плащ у него слишком короткий. Или сам он – карлик. Карлик с карликовым чемоданом. На его лице сияет идиотская клоунская улыбка. Зачем он так глупо улыбается? А нос! Этот нос похож на кочан цветной капусты с синими прожилками. А волосы! Мог бы хоть голову вымыть, или, на худой конец, постричься.
Я как будто впервые его вижу. Пелена любви спала, и он предстал передо мной во всей своей несуразности. Тысяча отравленных дротиков впивается в его тело, тысяча нелепейших деталей бросается мне в глаза, заставляя гаденько хихикать. Я вижу его совершенно бесформенным, дебильным, тяжелым, отвратительным. Сама мысль о том, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас. Я вся съеживаюсь, чтобы быть от него как можно дальше.
Он машет рукой, чтобы я остановилась. Вот болван! Я ему не шофер! Ненависть комком подступает к горлу, клокочет во мне, мешает дышать. Мне хочется бросить его здесь, отчалить на полной скорости. Никогда его больше не видеть. Не подпускать к себе близко. Не слышать как он своим противным менторским тоном вещает о тайнах картофелеводства и секретах международной дипломатии. К тому же, он уже старик. Он старше меня лет на пятнадцать как минимум. И что это еще за подозрительный блеск на воротнике: ткань протерлась или перхоть замучила?
Он садится в машину. Кладет чемодан на заднее сидение. Аккуратно пристраивает его рядом с моим. Оборачивается. Потирает руки в предвкушении скорого отдыха, вдыхает воздух, обнимает меня.
– Прекрати! – кричу я.
Я вырываюсь, отталкиваю его.
– Кисуля, – шепчет он, целуя мои волосы. – Никакая я тебе не Кисуля!
Меня тошнит. Я пошире открываю окно и в отчаянии гляжу в безоблачное парижское небо, словно ищу аварийный выход. Я сжимаю зубы. Я не отрываясь смотрю вперед, стараюсь забыть, что рядом сидит он, что нам предстоит целых два дня провести вместе. Я жду, когда ярость утихнет, пытаюсь выиграть время, но слова сами собой вырываются из моих разгневанных уст, безжалостные слова, готовые в клочья разорвать мужчину, отныне и навеки ставшего моим злейшим врагом:
– Не трогай меня! Отодвинься! Я тебя видеть не желаю!
Если бы он принял условия войны, ответил жестокостью на жестокость, если бы он решительно накинулся на проснувшегося во мне сурового врага, все, вероятно, было бы иначе, но вместо этого он попытался вразумить меня нежностью, разговорить, отвлечь. Я ожидала, что он вынет из кобуры пистолет, а он отказался от дуэли, отпустил свидетелей, вступил в переговоры, предложил мир, и потому судьба его была предрешена: я вынесла ему приговор окончательный и беспощадный. Причиной тому послужили невыразительная внешность, нелепый чемоданчик, перхоть на шее, излишняя предупредительность или ставшая вдруг очевидной заурядность типичного парижанина, собравшегося провести выходные с дамой сердца на лоне природы. Так или иначе, я словно с цепи сорвалась. Передо мной простиралась дикая прерия, я мчалась не разбирая дороги и хлестала кнутом по его кровоточащему сердцу. Он весь съежился, принялся молить о пощаде, об отсрочке приговора, но его страдания совершенно меня не трогали.
Хуже того: словно желая окончательно его добить, я провела ночь в соседнем номере с незнакомцем, пораженным столь быстрой победой. На самом же деле, его чары трогали меня ничуть не больше, чем слезы его поверженного соперника, просто я явилась в этот мир, чтобы уничтожать всякого, кто осмелится любить меня, приблизиться ко мне слишком близко, найдет меня любезной в том значении этого слова, которое встречается еще у старика Корнеля.
Я не желаю быть любезной вашему сердцу, я не хочу быть любимой.
Я не пытаюсь в себе разобраться. В любви меня привлекают только плоть, бьющаяся о плоть, сладкие судороги двух тесно сплетенных тел, преходящее наслаждение, о котором забываешь, едва насытившись, и измены. В этой мутной воде я чувствую себя как рыба: плаваю на самой глубине и от счастья пускаю пузыри. Все, что позволяет держаться на расстоянии, не подплывать близко, возбуждает во мне аппетит, зажигает страсть. Нежности, комплименты, знаки внимания и привязанности, единение двух сердец, напротив, заставляют меня содрогаться и выводят из себя.
Полгода спустя на перекрестке Сен-Жермен-де-Пре я нос к носу сталкиваюсь со своим бывшим возлюбленным. Мы приглядываемся друг к другу, примериваемся, обмениваемся новостями, наблюдаем, прощупываем. Он держит себя нарочито уверенно, как подобает свободному мужчине, идет, широко расправив плечи, те самые плечи, в которые я так любила уткнуться лицом. Зеленые с черной каймой глаза ласкают меня, отчего приятный холодок пробегает по телу. Нежный блеск этих глаз воскрешает в моей памяти восхитительные минуты блаженства, чувство полноты жизни. Мы ужинаем вместе. Он берет меня за руку и без конца спрашивает: «Почему? Почему ты так поступила?». В замешательстве я молча протягиваю ему обе руки, и в этом жесте отчетливо читается моя беспомощность. «Я вела себя как сумасшедшая, – отвечаю я ему, – помнишь, стояла полная луна?» Он смеется: «Ловко ты все свалила на луну!» «Что ты, – возражаю я, – мне было с тобой так хорошо, нет, правда.» Мы помирились, я чувствовала себя счастливой, в мире опять царила гармония. Я словно заново училась ходить…
Ответ я нашла позже, гораздо позже.
Я научилась любить, пусть не всех, а только избранных и только при определенных условиях, но это был явный прогресс.
Любить мужчин я так и не научилась.
Мужчин, которые словно пушку наводили на меня свою плоть.
Я любила лишь тех из них, с кем меня связывало взаимное равнодушие плоти.
С прочими я была в состоянии войны.
Не я одна.
Другие женщины с готовностью изливали мне душу, рассказывали одну и ту же горькую историю. Припев не менялся, песня исполнялась сквозь зубы, обида и злоба били ключом. Все мужики трусливы, эгоистичны, ненадежны, скупы, тщеславны, занудны, рассеянны, бездушны. Они вечно жалуются на усталость. Их весомые машины и невесомые телефоны, незаурядные заслуги и заурядные жены, нескромные члены и скромные возможности – все это просто смешно. Подруги пели свой мрачный гимн, гордые и мстительные. То ли дело мы, женщины, отважные, прилежные, ответственные, деятельные, быстрые, стремительные, любознательные, открытые, динамичные, внимательные, свободные. Мы повзрослели. Мы избавились от корсетов, от предрассудков наших бабушек и мам, от тесемочек, булавочек, косичек, чепчиков, фартучков и рюшек. Мы не приседаем в реверансе и не идем к мужчине с протянутой рукой.
Я была одной из них. Я слушала эту жалобную песнь, и глядя на печальный хоровод подруг, сознавала, что единственное, от чего нам так и не удалось избавиться, это ненависть.
Оседлав свои метлы, они запевали новый куплет, готовые втоптать противника в землю, и с каждым словом из их гневных уст вылетали жабы, слизняки и сочился змеиный яд. Мужики превращают нас в сиделок. Они стонут, а мы их успокаиваем, холим и лелеем. Они уходят от нас бодрые и решительные. Они пользуются нашей безграничной добротой и ничего не предлагают взамен.
Мы с Кристиной сидим на остановке. Сорок третий автобус запаздывает. На нас брюки, черные найковские кеды с белыми шнурками и свободные ветровки с капюшоном. Мы вытягиваем ноги, устраиваемся поудобнее и, сжимая кулаки в карманах, разглядываем мужчин, которые проходят, не замечая нас.
– Я все делаю сама, – говорит Кристина. Я научилась полностью обходиться без мужчин. Я работаю, снимаю квартиру, плачу налоги, в кино хожу одна, отдыхать езжу с подружкой, на рождество отправляюсь к родственникам. Я ужинаю перед телевизором с подносом на коленях, ложусь в постель с книжкой, ласкаю себя сама, чтобы побыстрее уснуть. Никто меня не беспокоит, никто не дергает, не просит сделать то, сделать это. Я совершенно спокойна. Перед сном я рассказываю себе свою любимую историю, всегда одну и ту же, потом послушно закрываю глаза и засыпаю как младенец…
Она опускает голову, смотрит на свои ноги, механически болтает ими. В этой обуви она похожа на жителя дикого запада. Ее ноги свисают как две безжизненные куклы.
– Но я так больше не могу, – продолжает она. – Я смертельно устала от одиночества. Я просто сдалась. Я женщина без будущего. И знаешь, когда вот так смотришь телевизор с подносом на коленях, ужин всегда кажется холодным.
Мы с Валери сидим в маленьком кафе на улице Шмен-Вер. Выбрали столик в зале для курящих, положили перед собой пачки сигарет и зажигалки, заказали разные блюда, чтобы потом попробовать друг у друга. Валери – миниатюрная блондинка. Волосы уложены завитками, на щеках – симпатичные ямочки, педантичные реснички нависают немым вопросом о смысле жизни. Валери не ищет легких путей, однозначных решений и банальных ответов. Участь усталых и покорных – не для нее. Она хочет докопаться до самой сути, вкусить сокровенного знания, истинной правды. Сигарета прикурена, зажигалка возвращается на место. Валери затягивается с деланной легкостью. Замирает. Вдыхает. Она врала мне с самого начала, пора раскрыть карты, чтобы наша дружба наполнилась смыслом. Вот она – потаенная суть, вот он – вкус правды. Валери смотрит мне в глаза, не отводя взгляда. Должно быть, она боится, поскольку исподволь продолжает меня рассматривать. Я стараюсь быть мягкой, нежной, плавной, расслабляю руки и ноги. Я стараюсь казаться открытой, доступной. Я тоже смотрю ей прямо в глаза, пытаюсь наполнить свой взгляд любовью.
– Я тебя обманула. Человек, которого я люблю, не мужчина, а женщина. Это продолжается три года… Я пыталась себя побороть, но ничего не выходит…
Я тоже вдыхаю дым с блондинистой деланной легкостью. Так вот в чем дело. Обычная история. Может быть, не совсем обычная, ибо любовь здесь под грифом «секретно». Валери приняла мой жест за знак одобрения, за знак ответной любви. Она улыбается. Теперь она может все мне рассказать, я все равно буду любить ее.
Мы всегда встречались с ней наедине, но она говорила, что хочет встретить мужчину, родить детей.
Словно прочтя мои мысли, Валери подхватывает: «Да, я действительно хочу встретить, родить… все не так просто».
Слово «смысл» во всех его смыслах – это не так просто.
Чарли. На самом деле ее зовут Шарлотта. Она только что переехала, разбирает вещи. Полгода тому назад она встретила прекрасного иностранца, мужчину своей мечты и буквально бросилась ему на шею. Они слились в поцелуе, и прожили полгода в тесном объятии. Самолеты неустанно летали туда-сюда, доставляя ее к возлюбленному, его к возлюбленной. И вдруг что-то в ней оборвалось, будто кто-то дернул стоп-кран. Чувство кончилось. Самолеты приземлились. Сидя в своей Миннесоте, он недоумевает. По привычке бронирует место на трансатлантический рейс, но лететь больше некуда. Она раскладывает вещи по полочкам, словно пытается навести порядок у себя в голове. Машинально выбрасывает старый серенький свитер.
– Какая сила кидает нас к ним, а затем обратно? Почему так происходит?
Аннушка. Наполовину англичанка, наполовину полька. Причудливое создание, волею судеб осевшее в Париже. Учит французский, познает себя. Делит всех людей на две категории: тех, кому свойственно думать, и тех, кому это несвойственно. Ее мужчина любит красивых женщин в красивых платьях. Она же платья терпеть не может. Платья мешают ей двигаться, мешают чувствовать себя естественно. В один прекрасный вечер она решается сделать ему подарок, и в благодарность за минуты блаженства, которые он дарит ей, не скупясь, надевает платье, белое, обтягивающее, выгодно подчеркивающее грудь, талию, бедра, все то, что она любит прятать, тайные знаки ее женственности. Она красит губы, распускает волосы. Он входит в комнату и восклицает:
– Как же ты хороша, черт побери!
Он приближается к ней. Его глаза полны любви, его глаза говорят спасибо, спасибо за это платье, такое женственное, божественное, обтягивающее, притягивающее как магнит, спасибо, спасибо, спасибо. Он приближается к ней, распахивает объятия, хочет обхватить ее, унести на крыльях любви, расцеловать всю, с головы до ног. Она – его женщина, он – ее мужчина, жизнь начинается сначала. И вдруг она кричит:
– Оставь меня! Не подходи! Не прикасайся ко мне! Не говори, что я красивая! Я не могу этого слышать! Никакая я не красивая!
Она рыдает, не подпускает его, она вне себя.
Она как подкошенная валится на постель, на их общую постель, и плачет, плачет. Над собой, над ним, над этой любовью, от которой хочется бежать.
– Ну почему? – вопрошает она, жалобно растягивая губы. – Почему так непросто принимать знаки любви? Если бы ты сказала, что я красивая, я бы не испугалась. Почему мне так тяжело слышать это от него?
Почему?
Это гораздо сложнее, чем колдовские заклинания, чем проклятия, которые мы насылаем на мужчин, пожелания гореть в аду.
Мой друг Грэг. Его сердце кровоточит. Он хвалится, что нашел способ примириться с женщинами: он обходит их стороной. Держится на расстоянии. Он не был с женщиной уже два года. Целых два года. У него за плечами два развода, алименты так высоки, что он, как проклятый, снимает один фильм за другим. У него по ребенку от каждой жены. Детей он почти не видит, если не считать коротких встреч в выходные дни. Он наспех ведет их в Макдональдс, покупает им игрушки, жадно разглядывает каждую мелочь, проводит пальцем по лбу, гладит маленький носик, ротик. Без конца повторяет: «Говори мне ты, я твой папа, ты, папа» до тех пор, пока адвокат жены или гувернантка не придут, чтобы забрать их. Он толстеет, сидит на диете, отращивает бороду, путешествует, загромождает комнату смешными безделушками, пишет сценарии. Он человек богатый, влиятельный, его все знают. Когда выходит очередной фильм, критики отмечают, что он ненавидит женщин, что он вообще не любит людей. На экране хлещет кровь, раздаются выстрелы, самая преданная дружба оборачивается предательством, резня неизбежна, мужские и женские тела разлетаются на мелкие кусочки.
– Знаешь, я хотел бы снимать добрые фильмы… Но это сильнее меня.
Вечер. Мы сидим с ним в холле Нью-Йоркской гостиницы Сан Реджис. Он рассказывает мне как начал снимать.
Первую камеру ему подарила мать в обмен на небольшую услугу. Она попросила заснять свидание в номере мотеля. В комнате двадцать три. – Они не прячутся, не опускают штор, ты просто снимешь их и принесешь мне пленку. И у тебя будет камера, твоя собственная. Представляешь, своя камера, в двенадцать лет! – Мама, – спрашивает он, – а эти люди, за которыми мне придется подглядывать, шпионить, они кто? – Об этом не беспокойся, просто сними их и никому не рассказывай. Мне позарез нужна эта пленка, понимаешь? – Комната двадцать три? – переспрашивает он. – Да, да, я тебя привезу и подожду там, я буду «на шухере». Мне нужна эта пленка, очень нужна, ты мне веришь? – Хорошо, хорошо, мама, – отвечает он. Он любит ее больше всех на свете. Он спит в ее постели, когда отец не приходит ночевать, он обнимает ее, когда она тихонько плачет. – Хорошо, я поеду туда, я не хочу, чтобы ты плакала, чтобы ты грустила.
Он взбегает по пожарной лестнице на второй этаж и пристраивается на ступенях, ощущая тяжесть камеры на плече. Вывеска мотеля качается на ветру у него перед глазами. Он с трудом различает ржавые цифры «два» и «три» над дверью номера, включает камеру и резким, уверенным движением наводит ее на кровать. Мама была права, шторы подняты. Они не прячутся. Кто их может заметить в таком месте? Он смотрит вперед через видоискатель и видит постель, разбросанное белье, попеременно ловит чью-то ногу, грудь, бьющиеся бедра. Мужчина виден только со спины. Опираясь на предплечья, он склоняется над распластанной женщиной. Его белые пальцы судорожно сжаты. Мотор. Мальчик содрогается всем телом. Он понимает, что происходит что-то запретное, опасное, а он делает сейчас что-то такое, о чем будет жалеть всю свою жизнь. Он хочет остановиться, спуститься обратно, но там, в машине с откидным верхом, сидит мать и подбадривает его жестом. – Давай, давай, ну же! Чего ты ждешь? И он с нарастающим удовольствием ловит фрагменты рук и ног, животов и спин. Эти мелкие фрагменты движутся, краснеют, извиваются, тянутся друг к другу. Словно приклеившись к глазку камеры, он следит за происходящим, соучаствует. Он видит белую с черными волосами спину мужчины, смуглую женскую кожу, на которой отпечаталась резинка трусиков, а вот следа от бюстгальтера не заметно. Груди дрожат, качаются. Мужчина тоже дрожит, напрягается, отчего на шее проступают синие вены. Ягодицы у него плоские, белые. Его губы жалобно скривились, губы женщины жадно впились в подушку. Все закончилось, но мальчик продолжает снимать, он уже не в состоянии остановиться. Он ждет когда они повернутся, хочет видеть их лица. Он не знает как люди ведут себя после того как все случилось. Наверное, они светятся от счастья, целуются и, довольно насвистывая, гладят друг друга по голове. А может быть, лижутся как собачки, отряхиваются и разбегаются. Он не знает этого, но хотел бы знать. Сам он еще никогда этим не занимался. Он чувствует как что-то твердое вырастает у него между ног, он поднимает камеру, пытается поймать в объектив лицо мужчины, но видит только затылок, уткнувшийся в женскую ключицу. Его мокрые от пота волосы извиваются морскими водорослями в час отлива… И вдруг мужчина поднимается, натягивает одеяло на грудь, прижимает женщину к себе. Он поворачивается и смотрит в объектив, его взгляд острым клинком втыкается мальчику в глаз и колет, колет. Кровь бьет фонтаном. Ребенок чувствует как слепнет, он не может, не хочет больше видеть. Он стонет, камера сползает с плеча. Он ругается, ругается последними словами, до боли в связках. Он пытается раздавить камеру животом. Он не должен был, не должен был этого видеть.
Горькая слюна заполняет рот, он в сердцах плюет на женщину внизу.
А та сигналит ему, кричит: «Давай, живее, шевелись! Что ты там делаешь, черт подери! Он же тебя увидит!»
Он плюется, плачет, он хочет ослепнуть. И ничего уже больше не видеть.
Ничего уже больше не видеть.
Три месяца спустя родители разводятся. Любительская пленка приобщена к делу как неопровержимое доказательство супружеской неверности. Мать сочетается браком со своим любовником. Больше она не плачет. А мальчик больше никогда не спит в ее постели. Она получает солидные алименты, теперь у нее две машины с откидным верхом.
У гостиницы Сан Реджис останавливается автобус, туристы заполняют холл. Он смотрит на них добрыми голубыми глазами, глазами того ослепшего ребенка.
– Вот что нас с тобой ожидает, – говорит мне Грэг. – Мы тоже будем тихими безобидными старичками, ко всему равнодушными. С животиком, с соплей под носом… Будем путешествовать по миру с такими же пенсионерами.
В темноте спальни, в темноте моей спальни, я прижимаюсь к тебе сильнее, чтобы никогда не попасть в тот автобус. Я молюсь, чтобы жизнь предоставила мне последний шанс, чтобы я дала себе последний шанс.
А ты лежишь рядом каменной статуей, читаешь мои мысли, познаешь мою сущность.
На этот раз я одолею врага. Я не позволю ему забрать мою любовь, сломать мою жизнь.
Я до такой степени боялась тебя потерять, что все тебе рассказала.
Теперь ты знаешь все.
Когда враг впервые заявил о себе, когда, учуяв свежую трепещущую плоть, он явился за первой данью, все произошло так неожиданно, что я и опомниться не успела. Он сразил меня наповал. Я чувствовала себя так, словно кто-то вынул из-под меня стул и опрокинул вверх тормашками, и вот я лежу, задыхаюсь, не могу пошевелиться от боли. Я невольно обернулась, но никого не обнаружила, значит во всем произошедшем была повинна я. А между тем, я готова была поклясться, что я здесь не при чем.
Я была еще в том романтическом возрасте, когда незаметно тускнеют последние девичьи мечты. Я была безумно влюблена, время платить по счетам еще не настало. Все, кого я любила, щедро делились со мною своими заблуждениями, и я из кожи вон лезла, доказывая их правоту. Бурные романы шли сплошной чередой, пылкие признания в любви и клятвы в верности до гроба, которых, собственно никто от меня не требовал, сами собой срывались с моих уст. Неуверенная в себе, я готова была вселить уверенность в любого, кто оказывался рядом. Каждая такая история длилась недолго, наступала осень, или високосный год подходил к концу, приближая драматическую развязку, и я всякий раз рыдала, картинно вскидывая руки к потолку, но наутро неизменно просыпалась свежей и бодрой, и с радостью начинала все сначала. Каждый новый возлюбленный брал меня тепленькой, я была подобна дебютантке, водрузившей на прыщавый девичий лоб сверкающую диадему в предвкушении первого бала.
Впоследствии я нередко встречала свою первую жертву, первого мужчину, с которым я так нехорошо поступила, и он всякий раз отводил меня в сторону и умолял открыть причину моего странного поведения. И всякий раз, глядя в его обеспокоенные темно-зеленые глаза, обрамленные черным веером ресниц, над которым изящной, женственной дугой подрагивали брови, всматриваясь в эти большие нежные губы, подарившие мне несметное количество поцелуев, в этот сильный мужественный подбородок, я виновато пожимала плечами, недоумевая, что заставило меня так жестоко его обидеть.
– Я не знаю, я сама не понимаю что на меня нашло, – без конца повторяла я, надеясь этим запоздалым оправданием вселить в него утраченную уверенность.
Я протягивала руку, желая подарить ему немного тепла, дать ему понять, что я не из тех, кто сражает наповал, а затем аккуратно заносит в блокнотик имя очередной жертвы, но на его решительном лице отражалась все та же мука, старые воспоминания были по-прежнему сильны.
А между тем, подобной добычей могла бы гордиться самая бывалая хищница. Мне пришлось немало постараться, чтобы его взгляд упал на меня, чтобы именно меня он предпочел более искушенным соперницам. Он был старше, умнее, опытнее, но будучи чутким от природы, не афишировал этого, всегда обращался со мной как с равной, был нежен и предупредителен. Я расцветала с каждым днем, с каждой ночью, я принялась изучать этот мир и нашла в нем свое место, я стала думать иначе, научилась защищать свои взгляды, мои позы и фразы становились все смелее, одним словом, я взрослела, и мой внутренний мир, моя свобода обретали новое измерение. Именно с ним, мужественным и нежным, стремительным и терпеливым, я никогда не скучала, именно с ним я по-настоящему обрела себя. Ради него я навела порядок в своей хаотической жизни, ради него ступила на стезю моногамии.
Казалось, это прекрасное, волнующее, крепнущее изо дня в день чувство гармонии продлится вечно. Однако не прошло и четырех месяцев, как все рухнуло, причем случилось это совершенно неожиданно.
Была пятница. День близился к концу. Мы собирались провести выходные с друзьями на острове Нуармутье[5]. Я должна была заехать за ним, чтобы вместе отправиться к его приятелям, и уже там пересесть в более надежную машину, лучше приспособленную для путешествия. Моя сумка лежала на заднем сиденьи. Мы условились, что он будет ждать меня внизу со своим чемоданом. Как сотни парижских парочек, мы отправлялись наслаждаться соленым зеленоватым морем, и я уже мысленно вдыхала живительный морской воздух и запретную пряность ночей.
Возбужденная, влюбленная, я спустилась вниз по Елисейским Полям, обогнула Круглую площадь, и остановившись на светофоре, возбужденная, влюбленная, вспомнила вчерашнюю ночь, когда все мое тело издавало радостные стоны и содрогалось от благодарности в его объятиях. Блаженная улыбка застыла на моих губах, зажегся зеленый свет, я переключилась на первую, включила указатель поворота. До условленного места оставалось каких-то сто метров. Сто, восемьдесят, шестьдесят, сорок… Сердце радостно подпрыгивает в груди, на Круглой площади цветущие деревья рисуют причудливые узоры, розовые, сиреневые, они танцуют на месте, держа друг друга под руку. Я насвистываю себе под нос, представляю как мы будем купаться, покачиваясь на волнах, подолгу гулять вдоль берега и наслаждаться солоноватым вкусом картошки, которая продается на местных рынках по баснословной цене. Он расскажет мне как эта картошка растет, сколько времени длится урожайный сезон, потом нагнется и вырвет у меня поцелуй, который я охотно подарю ему. Он выше меня, и когда мы целуемся, моя голова уютно пристраивается на его плече. Он не давит на меня своим весом, не заставляет выгибать шею. Он не делает мне больно, когда мы обнимаемся или спим, тесно прижавшись друг к другу. Именно так познаются люди, созданные друг для друга. Подобные детали решают все. Они выстраиваются в пирамиду как белые камушки на песке. Мне хочется сигналить изо всех сил, вскочить на крышу машины и завизжать от восторга. Двадцать метров. Я поворачиваю руль вправо, и бегло взглянув в зеркало заднего вида, остаюсь довольна собой: щеки у меня вполне розовые, губы достаточно красные, а волосы – белокурые. Я поднимаю голову и вижу прямо перед собой его.
Он стоит на краю тротуара, машет мне свободной рукой. В другой он держит чемодан. Дурацкий маленький чемоданчик висит на длинном стебле руки. Или это плащ у него слишком короткий. Или сам он – карлик. Карлик с карликовым чемоданом. На его лице сияет идиотская клоунская улыбка. Зачем он так глупо улыбается? А нос! Этот нос похож на кочан цветной капусты с синими прожилками. А волосы! Мог бы хоть голову вымыть, или, на худой конец, постричься.
Я как будто впервые его вижу. Пелена любви спала, и он предстал передо мной во всей своей несуразности. Тысяча отравленных дротиков впивается в его тело, тысяча нелепейших деталей бросается мне в глаза, заставляя гаденько хихикать. Я вижу его совершенно бесформенным, дебильным, тяжелым, отвратительным. Сама мысль о том, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас. Я вся съеживаюсь, чтобы быть от него как можно дальше.
Он машет рукой, чтобы я остановилась. Вот болван! Я ему не шофер! Ненависть комком подступает к горлу, клокочет во мне, мешает дышать. Мне хочется бросить его здесь, отчалить на полной скорости. Никогда его больше не видеть. Не подпускать к себе близко. Не слышать как он своим противным менторским тоном вещает о тайнах картофелеводства и секретах международной дипломатии. К тому же, он уже старик. Он старше меня лет на пятнадцать как минимум. И что это еще за подозрительный блеск на воротнике: ткань протерлась или перхоть замучила?
Он садится в машину. Кладет чемодан на заднее сидение. Аккуратно пристраивает его рядом с моим. Оборачивается. Потирает руки в предвкушении скорого отдыха, вдыхает воздух, обнимает меня.
– Прекрати! – кричу я.
Я вырываюсь, отталкиваю его.
– Кисуля, – шепчет он, целуя мои волосы. – Никакая я тебе не Кисуля!
Меня тошнит. Я пошире открываю окно и в отчаянии гляжу в безоблачное парижское небо, словно ищу аварийный выход. Я сжимаю зубы. Я не отрываясь смотрю вперед, стараюсь забыть, что рядом сидит он, что нам предстоит целых два дня провести вместе. Я жду, когда ярость утихнет, пытаюсь выиграть время, но слова сами собой вырываются из моих разгневанных уст, безжалостные слова, готовые в клочья разорвать мужчину, отныне и навеки ставшего моим злейшим врагом:
– Не трогай меня! Отодвинься! Я тебя видеть не желаю!
Если бы он принял условия войны, ответил жестокостью на жестокость, если бы он решительно накинулся на проснувшегося во мне сурового врага, все, вероятно, было бы иначе, но вместо этого он попытался вразумить меня нежностью, разговорить, отвлечь. Я ожидала, что он вынет из кобуры пистолет, а он отказался от дуэли, отпустил свидетелей, вступил в переговоры, предложил мир, и потому судьба его была предрешена: я вынесла ему приговор окончательный и беспощадный. Причиной тому послужили невыразительная внешность, нелепый чемоданчик, перхоть на шее, излишняя предупредительность или ставшая вдруг очевидной заурядность типичного парижанина, собравшегося провести выходные с дамой сердца на лоне природы. Так или иначе, я словно с цепи сорвалась. Передо мной простиралась дикая прерия, я мчалась не разбирая дороги и хлестала кнутом по его кровоточащему сердцу. Он весь съежился, принялся молить о пощаде, об отсрочке приговора, но его страдания совершенно меня не трогали.
Хуже того: словно желая окончательно его добить, я провела ночь в соседнем номере с незнакомцем, пораженным столь быстрой победой. На самом же деле, его чары трогали меня ничуть не больше, чем слезы его поверженного соперника, просто я явилась в этот мир, чтобы уничтожать всякого, кто осмелится любить меня, приблизиться ко мне слишком близко, найдет меня любезной в том значении этого слова, которое встречается еще у старика Корнеля.
Я не желаю быть любезной вашему сердцу, я не хочу быть любимой.
Я не пытаюсь в себе разобраться. В любви меня привлекают только плоть, бьющаяся о плоть, сладкие судороги двух тесно сплетенных тел, преходящее наслаждение, о котором забываешь, едва насытившись, и измены. В этой мутной воде я чувствую себя как рыба: плаваю на самой глубине и от счастья пускаю пузыри. Все, что позволяет держаться на расстоянии, не подплывать близко, возбуждает во мне аппетит, зажигает страсть. Нежности, комплименты, знаки внимания и привязанности, единение двух сердец, напротив, заставляют меня содрогаться и выводят из себя.
Полгода спустя на перекрестке Сен-Жермен-де-Пре я нос к носу сталкиваюсь со своим бывшим возлюбленным. Мы приглядываемся друг к другу, примериваемся, обмениваемся новостями, наблюдаем, прощупываем. Он держит себя нарочито уверенно, как подобает свободному мужчине, идет, широко расправив плечи, те самые плечи, в которые я так любила уткнуться лицом. Зеленые с черной каймой глаза ласкают меня, отчего приятный холодок пробегает по телу. Нежный блеск этих глаз воскрешает в моей памяти восхитительные минуты блаженства, чувство полноты жизни. Мы ужинаем вместе. Он берет меня за руку и без конца спрашивает: «Почему? Почему ты так поступила?». В замешательстве я молча протягиваю ему обе руки, и в этом жесте отчетливо читается моя беспомощность. «Я вела себя как сумасшедшая, – отвечаю я ему, – помнишь, стояла полная луна?» Он смеется: «Ловко ты все свалила на луну!» «Что ты, – возражаю я, – мне было с тобой так хорошо, нет, правда.» Мы помирились, я чувствовала себя счастливой, в мире опять царила гармония. Я словно заново училась ходить…