– Ничего выдающегося, – говорит он, – обычное дерьмо.
Я протестую:
– Зачем ты так говоришь? Французская пресса пела ему дифирамбы.
– А американцы его опустили. Как обычно. Anyway… Я имею с этого бабки, могу прокормить детишек и бывших жен. Это все на что я способен: отстегивать им бабки.
– Ты всегда так относился к своим фильмам.
– Вначале все было иначе. Я был восхищен… Мне все казалось чудесным! А потом…
– Он замолкает, делает рукой отчаянный жест, щелкает пальцами, приглаживает новорощенную бородку, спрашивает:
– Может поедим? Я голодный как волк.
Я рассказываю ему, что мое расследование продвигается. Описываю ужин с матерью. Он говорит, что мне еще повезло: моя мать – человек прямой и бесцеремонный. Она сэкономила мне массу времени.
– Мой отец умер, – продолжает он. – У меня не было ни времени, ни возможности с ним помириться. Too bad… Мой брат погиб. Он был любимчиком матери, ее гордостью. На него она возлагала все надежды. Он погиб случайно: автокатастрофа. О его смерти мне сообщила мать. И знаешь, что она при этом сказала?
– …
– Она сказала: «Какая жалость! Он ушел, а ты остаешься».
Он разводит руками, констатируя тем самым свое поражение и неотвратимость беды.
– Такова жизнь, как вы, французы, говорите.
Я уже не поменяюсь. Поздно мне меняться.
Он заказывает шоколадные профитроли: с диетой покончено.
Ты не объявлялся четыре дня.
Я оставляю на твоем автоответчике сообщение: «Привет, это я, у меня все хорошо, я по тебе скучаю. Я тебя больше не боюсь, мне нравится по тебе скучать».
Голубь все время со мной. Он никуда не улетает. Я за ним наблюдаю, беспокоюсь. Он поднимает голову, и я стараюсь поддержать его взглядом. Потом на моих глазах он съеживается и втягивает ее обратно.
Я обедаю с Аннушкой. Она явилась в юбке. Меня это удивляет. Она со вздохом объясняет, что ее заставили. Она сменила место работы и теперь отвечает за связи с клиентами. Новый шеф попросил ее быть поженственнее.
– Как он меня достал! Ты не представляешь! Обращаясь ко мне, он каждый раз спрашивает: «И что на это скажет прелестная Аннушка?» Попробовала бы я ему сказать: «Ну что, пузатый Робер с волосатыми ноздрями доволен моим ответом?» Более того, я просто уверена, что мои коллеги мужского пола за ту же самую работу получают больше… Так что я тоже провожу расследование и, можешь быть спокойна, прелестная Аннушка сумеет за себя постоять! Будь у меня такое пузо и такие волосатые ноздри, меня бы в жизни не взяли на работу! Как это унизительно, честное слово, как унизительно! Тебе этого не понять, ты – вольный художник!
– А что с женихом?
– Я постоянно бешусь. Постоянно. Никак не могу смириться… Он как бы пытается меня выносить, я как бы позволяю себя приручить. Он говорит, что я все преувеличиваю, драматизирую, но мужчине этого не понять! Мои проблемы кажутся ему надуманными. Он будто вчера родился! И все-таки, знаешь, мне так хочется любить, так ужасно хочется любить.
Официант приносит десертное меню. Мы отказываемся от сладкого, заказываем два кофе.
– Я набрала два килограмма, – говорит Аннушка, поглаживая себя по животу. – Мне вся одежда мала, чудом влезла в эту юбку. Вот тебе еще одна надуманная проблема: вес. Почему мы такие? По твоему, я толстая?
Я отрицательно качаю головой.
Ты уже неделю не даешь о себе знать.
Я начинаю волноваться, снова общаюсь с твоим автоответчиком, записываю: «Куку! Не забывай, что я существую. Я все время о тебе думаю и скучаю сильно-сильно-сильно».
Ты не перезвонил. Я безвылазно сижу дома, никуда не хожу, работаю как проклятая. Я снова обрела чувство слова, мне самой нравится как я пишу. Кажется, эта книга зародилась в глубинах моей души, и теперь все самое сокровенное нетерпеливо выплескивается на бумагу. Передо мной проносится мое детство. Я вспоминаю себя маленькой девочкой, скрытной и молчаливой. Главное – выговориться. Чем упорнее мы молчим, тем беззащитнее становимся.
Я пишу, чтобы выговориться.
Я напрягаю слух, чтобы не пропустить звонка.
Я начинаю беспокоиться, не хочу, чтобы это превратилось в дурацкое соревнование: кто позвонит первым, тот и проиграл! Тише едешь – дальше будешь! Это не про меня.
Я проверяю правильно ли лежит трубка, включен ли автоответчик. Я смотрю в зеркало, чтобы удостовериться, что я по-прежнему красива.
Я наблюдаю за голубем на черепичной крыше. Он все еще выглядит слабым, сидит, свернувшись комочком, склонив голову на крыло.
Интересно, голуби спят?
Я накрошила хлеба, положила капельку мяса.
Интересно, что едят голуби?
Я наливаю в чашку немного молока, вылезаю в окно, осторожно ползу по скату крыши и ставлю еду за водосточной трубой.
Я ложусь рядом с голубем и смотрю на него.
Он весь какой-то ободранный, несчастная, измученная птица.
Он не шевелится, не пытается улететь. Он сидит как вкопанный на своей крыше, должно быть, подцепил тяжелую болезнь, пострадал в голубиной склоке или просто состарился.
Интересно, у голубей бывает жар?
Он трется глазом о крыло. Глаз у него весь красный и опухший.
Интересно, бывают ли глазные капли для голубей?
Я продолжаю писать, работаю с утра до вечера. Всю ночь просиживаю в пижаме за письменным столом. Я ем то, что осталось в холодильнике: старый сыр, йогурты, тараму, сурими. Стол завален листами бумаги, и мне это по душе. Я пишу нашу историю, нашу прекрасную историю любви.
Когда мы снова встретимся, я подарю эту историю ему.
По крайней мере, любовная передышка позволила мне хорошо поработать. Если он будет продолжать в том же духе, если он в самое ближайшее время не даст о себе знать, я скоро закончу.
Я не выхожу из дома: боюсь пропустить его звонок.
Он подвергает меня серьезному испытанию, хочет показать, что он – хозяин ситуации.
А между тем, я уже дважды оставляла ему сообщения, сообщения нежные, любовные.
Может быть, он решил перезвонить только после третьего.
Завтра я позвоню опять…
Я узнала это от Шарли.
Она начала издалека.
Ей было неловко, как-никак – принесла подруге дурную весть.
Она сказала:
– Я думаю, тебе лучше об этом знать: он встречается с другой.
Я не сразу поняла.
– О ком ты? – спросила я, пытаясь припомнить как звали ее последнее увлечение, того мужчину из Миннесоты, который по первому слову садился в Боинг и мчался в Париж, чтобы обнять ее.
– Так вы же расстались… Что в этом странного?
– Ты не поняла… Он здесь не причем. Между нами все кончено, я ни с кем сейчас не встречаюсь.
– Тогда о ком ты говоришь?
У меня пред глазами проходит вся наша колдовская шайка, но кажется, все они в данный момент не у дел. Шарли, Валери, Аннушка, Кристина… Вряд ли Симон ее бросил! Цикламены ведут малоподвижный образ жизни.
Мне вдруг становится смешно. Дожили, уже и цикламенам нельзя доверять! Цикламены пускаются в бега!
– Перестань, прошу тебя, – восклицает Шарли, сжатыми кулаками упираясь в стол, – не усложняй мне жизнь! Я колебалась, стоит ли тебе говорить, не находила в себе сил! Знаешь как непросто мне это сделать!
Она смотрит на меня умоляюще, и я вдруг понимаю, что она говорит серьезно, что действительно что-то случилось.
Я по-прежнему не понимаю, кого она имеет в виду. Я перебираю в памяти имена.
– Не могу угадать… Ну говори, клянусь сохранить это в тайне!
– Ладно… Придется изложить прямым текстом…
Она перевела дыхание и посмотрела на меня с такой нежностью, с такой любовью, с таким живым беспокойством, что меня как молнией пронзило.
Я закричала: «Нет!». Закричала громко-громко. Нет! Этого не может быть! Удар оказался таким жестоким, что я покачнулась на стуле и уткнулась головой в пластиковый столик кафе. Я была ранена в самое сердце. Я простонала: «Нет, нет, нет», потом поднялась, изо всех сил сжала голову руками, плотно закрыла глаза, не желая ничего видеть, ничего слышать.
Она взяла меня за руку и тихо продолжила свой рассказ:
– Я стояла в очереди в кино и вдруг услышала позади себя громкий, властный мужской голос. Он рассуждал о фильме, на который я хотела попасть. Он смотрел его раньше и теперь привел девушку. Я слушала все, что он ей говорил. Он показался мне таким уверенным, таким образованным. Он проводил параллели с американским кинематографом, с фильмами об искусстве, с некоммерческим кино. Его голос завораживал. Я мысленно представила себе этого загадочного мужчину, и мне захотелось на него взглянуть. Я обернулась и увидела его. Его… С ним была девушка, блондинка, совсем молоденькая, с хвостиком на затылке. Он обнимал ее за шею. Когда я обернулась, он меня не заметил, потому что как раз в этот момент целовал ее.
– В губы?
– В губы. И уверяю тебя, он был не с сестрой и не с подругой детства. Я быстро отвернулась. Он меня не узнал. В конце концов, мы виделись с ним лишь однажды, у тебя, и совсем недолго. Он наверняка меня не запомнил, зато я его запомнила прекрасно, будто сфотографировала.
– Ты уверена? – несколько раз переспрашиваю я в состоянии полного отупения.
– На все сто… Я специально пропустила их вперед, села за ними и весь вечер наблюдала, так что можешь не спрашивать, о чем был фильм: я ничего не помню. Он что-то ей шептал, обнимал, целовал взасос. Она льнула к нему. Было заметно, что она очень влюблена…
– Попробуй не влюбиться в мужчину, который готов весь мир бросить к твоим ногам, отдать тебе все, который смотрит на тебя как на восьмое чудо света! Она не устоит перед ним, так же как и я…
– Ты в порядке? – Спросила Шарли. – Ты сумеешь с этим справиться?
Я кивнула, чтобы упокоить ее.
Я была отнюдь не в порядке.
Я вернулась домой и поступила как тот голубь.
Я свернулась клубочком и стала ждать пока боль утихнет.
Интересно, может ли человек вылечиться от любви?
Я воскресила в памяти всю нашу историю, пересмотрела ее кадр за кадром. Я вспомнила, что никак не могла понять почему мы воспылали друг к другу такой страстью, каковы истоки нашей бурной любви. От ответа на этот вопрос зависело наше будущее…
Потому-то мне так хотелось это понять. Это было очень важно.
Почему мы так стремительно возжелали друг друга, с первого взгляда, буквально с полуслова, встретившись на банальнейшей вечеринке в толпе торопливых безразличных людей?
Мы сразу узнали друг друга.
Но что именно мы узнали?
Теперь я понимаю. Мы наивно полагаем, что двое любящих живут только друг другом и друг для друга, что можно отгородиться от посторонних, уединиться в свободном и прекрасном несуществующем мире. Однако в каждой любовной истории незримо присутствуют все те, кто любил до нас. Они идут за нами конвоем, пытаются затянуть нас назад, в свою каторжную пучину, нагрузить тяжелой ношей былых конфликтов и обид, натянуть на нас свои страшные маски, пересадить в нашу свежую плоть свои опустошенные, измученные сердца. За нами по пятам бредут наши матери и отцы, бабки и деды, прабабки и прадеды, и далее по цепочке…
Сами того не ведая, мы несем на себе, в себе их страхи и тревоги, их злобу и ненависть, их подрезанные крылья и кровоточащие раны, их обманутые надежды и ядовитый припевчик: все это мы уже проходили и больше на удочку не попадемся. Как будто любовь – извечная война, беспощадное сведение счетов, неумолимая борьба за наследство. Все те, кто неслышно нашептывает нам на ухо: «Я была первой», вытесняют нас из жизни, занимают наше место, чтобы продолжить свою собственную историю, заслоняют собой наши прекрасные горизонты.
Мы любим так, как наши матери любили нас.
Мы повсюду таскаем их за собой, всю жизнь носим в себе недостаток материнской любви или ее избыток.
Мне было безумно сложно признавать и принимать любовь, потому что я ничего о ней не знала. Мне пришлось учиться любви шаг за шагом, как дети учатся ходить, писать, читать, плавать, есть ножом и вилкой, кататься на велосипеде, и он с радостью взял на себя роль учителя. Занимался со мною нежно и терпеливо. Он вел себя как мать, проверяющая домашнее задание ребенка, хвалил, ворчливо подбадривал, правил запятые.
В отличие от меня он с детства рос среди любви, любви ненасытной, властной, удушающей, подавляющей. Мать явила ему идеальную любовь, и этот возвышенный образ не давал ему покоя как собаке сахарная кость.
В каждом из нас живет наша мать. Наши матери незримо срастаются с нами, и только избавившись от этого симбиоза, можно зажить полноценной жизнью. Иначе все закончится плохо: ты задавишь меня любовью, я тебя – нелюбовью…
Я ничего для него не значила. Сам того не подозревая, он не принимал меня в расчет. Он любил не меня, а некую идеальную, абстрактную женщину, которую он мог бы ковать по своему образу и подобию. Так некогда поступала с ним его мать, которая любила его безоглядно, ради себя самой.
Он взял меня за руку и повлек за собой. Он многое мне дал, но не видел меня и не слышал. Он любил во мне свое творение, точно так же как его мать свое творение любила в нем.
Стоило мне заартачиться, и он прерывал меня: «Шш… Шш…», приказывал молчать, слушать и повиноваться. «Да, я такой, и ничего с этим не поделаешь», – объявлял он тоном, не допускающим возражений.
Я мечтала о внимании и заранее была согласна на все.
Я была очарована…
Едва ли это можно считать любовью.
Тот, кто любит по-настоящему, присматривается к вам, вглядывается в глубины вашей души и заботливо извлекает оттуда сокровища, о существовании которых вы даже не догадывались. Он помогает вам стать богаче, взрослее, свободнее. Взгляд любящего человека способен изменить всю вашу жизнь, подарить вам бесконечные просторы, по которым вы будете мчаться, упиваясь счастьем и гордостью, говоря себе: «Я – это я, иногда я незаурядна, а иногда такая как все».
У нас все было иначе: два невидящих взгляда пересеклись, ослепив нас обоих.
Голубь поправился. Он важно прогуливался в окрестностях сточной трубы как горделивый красавец, явившийся на танцы, щегольски приглаживая перышки. «Если голуби смазывают перья, – говорила моя бабушка, – это к дождю. Они делают это для того, чтобы вода стекала вниз, оставляя их сухими».
Я наблюдала за ним, свернувшись калачиком на кровати. Я думала о нашей красивой истории любви, о своей матери, о его матери, о нас двоих.
Интересно, у голубей бывают мамы, папы, бабушки?
Он делал свои первые шаги, неловко согнувшись, растопырив крылья и вытаращив глаза, один из которых все еще оставался красным. Он напоминал манерного напудренного маркиза. Он вальяжно вышагивал по трубе, с удивлением сознавая, что жизнь продолжается.
Он умял все, что я ему приготовила.
Я дала ему добавки.
Я хочу, чтобы он как следует подкрепился, прежде чем пускаться в полет, прежде чем упорхнуть далеко-далеко и зажить там своей упрямой голубиной жизнью.
«Это и есть любовь, – подумала я, распахивая окно и подставляя лицо солнечным лучам. – Ты помогаешь любимому существу набраться сил, чтобы он почувствовал себя уверенным и свободным».
Моей первой любовью был голубь, обыкновенный парижский голубь грязно-серого цвета, стойкий и бойкий.
Я протестую:
– Зачем ты так говоришь? Французская пресса пела ему дифирамбы.
– А американцы его опустили. Как обычно. Anyway… Я имею с этого бабки, могу прокормить детишек и бывших жен. Это все на что я способен: отстегивать им бабки.
– Ты всегда так относился к своим фильмам.
– Вначале все было иначе. Я был восхищен… Мне все казалось чудесным! А потом…
– Он замолкает, делает рукой отчаянный жест, щелкает пальцами, приглаживает новорощенную бородку, спрашивает:
– Может поедим? Я голодный как волк.
Я рассказываю ему, что мое расследование продвигается. Описываю ужин с матерью. Он говорит, что мне еще повезло: моя мать – человек прямой и бесцеремонный. Она сэкономила мне массу времени.
– Мой отец умер, – продолжает он. – У меня не было ни времени, ни возможности с ним помириться. Too bad… Мой брат погиб. Он был любимчиком матери, ее гордостью. На него она возлагала все надежды. Он погиб случайно: автокатастрофа. О его смерти мне сообщила мать. И знаешь, что она при этом сказала?
– …
– Она сказала: «Какая жалость! Он ушел, а ты остаешься».
Он разводит руками, констатируя тем самым свое поражение и неотвратимость беды.
– Такова жизнь, как вы, французы, говорите.
Я уже не поменяюсь. Поздно мне меняться.
Он заказывает шоколадные профитроли: с диетой покончено.
Ты не объявлялся четыре дня.
Я оставляю на твоем автоответчике сообщение: «Привет, это я, у меня все хорошо, я по тебе скучаю. Я тебя больше не боюсь, мне нравится по тебе скучать».
Голубь все время со мной. Он никуда не улетает. Я за ним наблюдаю, беспокоюсь. Он поднимает голову, и я стараюсь поддержать его взглядом. Потом на моих глазах он съеживается и втягивает ее обратно.
Я обедаю с Аннушкой. Она явилась в юбке. Меня это удивляет. Она со вздохом объясняет, что ее заставили. Она сменила место работы и теперь отвечает за связи с клиентами. Новый шеф попросил ее быть поженственнее.
– Как он меня достал! Ты не представляешь! Обращаясь ко мне, он каждый раз спрашивает: «И что на это скажет прелестная Аннушка?» Попробовала бы я ему сказать: «Ну что, пузатый Робер с волосатыми ноздрями доволен моим ответом?» Более того, я просто уверена, что мои коллеги мужского пола за ту же самую работу получают больше… Так что я тоже провожу расследование и, можешь быть спокойна, прелестная Аннушка сумеет за себя постоять! Будь у меня такое пузо и такие волосатые ноздри, меня бы в жизни не взяли на работу! Как это унизительно, честное слово, как унизительно! Тебе этого не понять, ты – вольный художник!
– А что с женихом?
– Я постоянно бешусь. Постоянно. Никак не могу смириться… Он как бы пытается меня выносить, я как бы позволяю себя приручить. Он говорит, что я все преувеличиваю, драматизирую, но мужчине этого не понять! Мои проблемы кажутся ему надуманными. Он будто вчера родился! И все-таки, знаешь, мне так хочется любить, так ужасно хочется любить.
Официант приносит десертное меню. Мы отказываемся от сладкого, заказываем два кофе.
– Я набрала два килограмма, – говорит Аннушка, поглаживая себя по животу. – Мне вся одежда мала, чудом влезла в эту юбку. Вот тебе еще одна надуманная проблема: вес. Почему мы такие? По твоему, я толстая?
Я отрицательно качаю головой.
Ты уже неделю не даешь о себе знать.
Я начинаю волноваться, снова общаюсь с твоим автоответчиком, записываю: «Куку! Не забывай, что я существую. Я все время о тебе думаю и скучаю сильно-сильно-сильно».
Ты не перезвонил. Я безвылазно сижу дома, никуда не хожу, работаю как проклятая. Я снова обрела чувство слова, мне самой нравится как я пишу. Кажется, эта книга зародилась в глубинах моей души, и теперь все самое сокровенное нетерпеливо выплескивается на бумагу. Передо мной проносится мое детство. Я вспоминаю себя маленькой девочкой, скрытной и молчаливой. Главное – выговориться. Чем упорнее мы молчим, тем беззащитнее становимся.
Я пишу, чтобы выговориться.
Я напрягаю слух, чтобы не пропустить звонка.
Я начинаю беспокоиться, не хочу, чтобы это превратилось в дурацкое соревнование: кто позвонит первым, тот и проиграл! Тише едешь – дальше будешь! Это не про меня.
Я проверяю правильно ли лежит трубка, включен ли автоответчик. Я смотрю в зеркало, чтобы удостовериться, что я по-прежнему красива.
Я наблюдаю за голубем на черепичной крыше. Он все еще выглядит слабым, сидит, свернувшись комочком, склонив голову на крыло.
Интересно, голуби спят?
Я накрошила хлеба, положила капельку мяса.
Интересно, что едят голуби?
Я наливаю в чашку немного молока, вылезаю в окно, осторожно ползу по скату крыши и ставлю еду за водосточной трубой.
Я ложусь рядом с голубем и смотрю на него.
Он весь какой-то ободранный, несчастная, измученная птица.
Он не шевелится, не пытается улететь. Он сидит как вкопанный на своей крыше, должно быть, подцепил тяжелую болезнь, пострадал в голубиной склоке или просто состарился.
Интересно, у голубей бывает жар?
Сегодня утром мой голубь воспрял духом. Я видела как он добрался до чашки с молоком и опустил туда клюв, глотнул раз, и другой, и третий. Потом он поклевал хлеба и пристроился чуть поодаль, на водосточной трубе. Его серое оперение сливается с черепицей – таков голубиный камуфляж.
Моя мать не дает о себе знать.
Мой брат не дает о себе знать.
Изваяние тоже молчит…
Он трется глазом о крыло. Глаз у него весь красный и опухший.
Интересно, бывают ли глазные капли для голубей?
Я продолжаю писать, работаю с утра до вечера. Всю ночь просиживаю в пижаме за письменным столом. Я ем то, что осталось в холодильнике: старый сыр, йогурты, тараму, сурими. Стол завален листами бумаги, и мне это по душе. Я пишу нашу историю, нашу прекрасную историю любви.
Когда мы снова встретимся, я подарю эту историю ему.
По крайней мере, любовная передышка позволила мне хорошо поработать. Если он будет продолжать в том же духе, если он в самое ближайшее время не даст о себе знать, я скоро закончу.
Я не выхожу из дома: боюсь пропустить его звонок.
Он подвергает меня серьезному испытанию, хочет показать, что он – хозяин ситуации.
А между тем, я уже дважды оставляла ему сообщения, сообщения нежные, любовные.
Может быть, он решил перезвонить только после третьего.
Завтра я позвоню опять…
Я узнала это от Шарли.
Она начала издалека.
Ей было неловко, как-никак – принесла подруге дурную весть.
Она сказала:
– Я думаю, тебе лучше об этом знать: он встречается с другой.
Я не сразу поняла.
– О ком ты? – спросила я, пытаясь припомнить как звали ее последнее увлечение, того мужчину из Миннесоты, который по первому слову садился в Боинг и мчался в Париж, чтобы обнять ее.
– Так вы же расстались… Что в этом странного?
– Ты не поняла… Он здесь не причем. Между нами все кончено, я ни с кем сейчас не встречаюсь.
– Тогда о ком ты говоришь?
У меня пред глазами проходит вся наша колдовская шайка, но кажется, все они в данный момент не у дел. Шарли, Валери, Аннушка, Кристина… Вряд ли Симон ее бросил! Цикламены ведут малоподвижный образ жизни.
Мне вдруг становится смешно. Дожили, уже и цикламенам нельзя доверять! Цикламены пускаются в бега!
– Перестань, прошу тебя, – восклицает Шарли, сжатыми кулаками упираясь в стол, – не усложняй мне жизнь! Я колебалась, стоит ли тебе говорить, не находила в себе сил! Знаешь как непросто мне это сделать!
Она смотрит на меня умоляюще, и я вдруг понимаю, что она говорит серьезно, что действительно что-то случилось.
Я по-прежнему не понимаю, кого она имеет в виду. Я перебираю в памяти имена.
– Не могу угадать… Ну говори, клянусь сохранить это в тайне!
– Ладно… Придется изложить прямым текстом…
Она перевела дыхание и посмотрела на меня с такой нежностью, с такой любовью, с таким живым беспокойством, что меня как молнией пронзило.
Я закричала: «Нет!». Закричала громко-громко. Нет! Этого не может быть! Удар оказался таким жестоким, что я покачнулась на стуле и уткнулась головой в пластиковый столик кафе. Я была ранена в самое сердце. Я простонала: «Нет, нет, нет», потом поднялась, изо всех сил сжала голову руками, плотно закрыла глаза, не желая ничего видеть, ничего слышать.
Она взяла меня за руку и тихо продолжила свой рассказ:
– Я стояла в очереди в кино и вдруг услышала позади себя громкий, властный мужской голос. Он рассуждал о фильме, на который я хотела попасть. Он смотрел его раньше и теперь привел девушку. Я слушала все, что он ей говорил. Он показался мне таким уверенным, таким образованным. Он проводил параллели с американским кинематографом, с фильмами об искусстве, с некоммерческим кино. Его голос завораживал. Я мысленно представила себе этого загадочного мужчину, и мне захотелось на него взглянуть. Я обернулась и увидела его. Его… С ним была девушка, блондинка, совсем молоденькая, с хвостиком на затылке. Он обнимал ее за шею. Когда я обернулась, он меня не заметил, потому что как раз в этот момент целовал ее.
– В губы?
– В губы. И уверяю тебя, он был не с сестрой и не с подругой детства. Я быстро отвернулась. Он меня не узнал. В конце концов, мы виделись с ним лишь однажды, у тебя, и совсем недолго. Он наверняка меня не запомнил, зато я его запомнила прекрасно, будто сфотографировала.
– Ты уверена? – несколько раз переспрашиваю я в состоянии полного отупения.
– На все сто… Я специально пропустила их вперед, села за ними и весь вечер наблюдала, так что можешь не спрашивать, о чем был фильм: я ничего не помню. Он что-то ей шептал, обнимал, целовал взасос. Она льнула к нему. Было заметно, что она очень влюблена…
– Попробуй не влюбиться в мужчину, который готов весь мир бросить к твоим ногам, отдать тебе все, который смотрит на тебя как на восьмое чудо света! Она не устоит перед ним, так же как и я…
– Ты в порядке? – Спросила Шарли. – Ты сумеешь с этим справиться?
Я кивнула, чтобы упокоить ее.
Я была отнюдь не в порядке.
Я вернулась домой и поступила как тот голубь.
Я свернулась клубочком и стала ждать пока боль утихнет.
Интересно, может ли человек вылечиться от любви?
Я воскресила в памяти всю нашу историю, пересмотрела ее кадр за кадром. Я вспомнила, что никак не могла понять почему мы воспылали друг к другу такой страстью, каковы истоки нашей бурной любви. От ответа на этот вопрос зависело наше будущее…
Потому-то мне так хотелось это понять. Это было очень важно.
Почему мы так стремительно возжелали друг друга, с первого взгляда, буквально с полуслова, встретившись на банальнейшей вечеринке в толпе торопливых безразличных людей?
Мы сразу узнали друг друга.
Но что именно мы узнали?
Теперь я понимаю. Мы наивно полагаем, что двое любящих живут только друг другом и друг для друга, что можно отгородиться от посторонних, уединиться в свободном и прекрасном несуществующем мире. Однако в каждой любовной истории незримо присутствуют все те, кто любил до нас. Они идут за нами конвоем, пытаются затянуть нас назад, в свою каторжную пучину, нагрузить тяжелой ношей былых конфликтов и обид, натянуть на нас свои страшные маски, пересадить в нашу свежую плоть свои опустошенные, измученные сердца. За нами по пятам бредут наши матери и отцы, бабки и деды, прабабки и прадеды, и далее по цепочке…
Сами того не ведая, мы несем на себе, в себе их страхи и тревоги, их злобу и ненависть, их подрезанные крылья и кровоточащие раны, их обманутые надежды и ядовитый припевчик: все это мы уже проходили и больше на удочку не попадемся. Как будто любовь – извечная война, беспощадное сведение счетов, неумолимая борьба за наследство. Все те, кто неслышно нашептывает нам на ухо: «Я была первой», вытесняют нас из жизни, занимают наше место, чтобы продолжить свою собственную историю, заслоняют собой наши прекрасные горизонты.
Мы любим так, как наши матери любили нас.
Мы повсюду таскаем их за собой, всю жизнь носим в себе недостаток материнской любви или ее избыток.
Мне было безумно сложно признавать и принимать любовь, потому что я ничего о ней не знала. Мне пришлось учиться любви шаг за шагом, как дети учатся ходить, писать, читать, плавать, есть ножом и вилкой, кататься на велосипеде, и он с радостью взял на себя роль учителя. Занимался со мною нежно и терпеливо. Он вел себя как мать, проверяющая домашнее задание ребенка, хвалил, ворчливо подбадривал, правил запятые.
В отличие от меня он с детства рос среди любви, любви ненасытной, властной, удушающей, подавляющей. Мать явила ему идеальную любовь, и этот возвышенный образ не давал ему покоя как собаке сахарная кость.
В каждом из нас живет наша мать. Наши матери незримо срастаются с нами, и только избавившись от этого симбиоза, можно зажить полноценной жизнью. Иначе все закончится плохо: ты задавишь меня любовью, я тебя – нелюбовью…
Я ничего для него не значила. Сам того не подозревая, он не принимал меня в расчет. Он любил не меня, а некую идеальную, абстрактную женщину, которую он мог бы ковать по своему образу и подобию. Так некогда поступала с ним его мать, которая любила его безоглядно, ради себя самой.
Он взял меня за руку и повлек за собой. Он многое мне дал, но не видел меня и не слышал. Он любил во мне свое творение, точно так же как его мать свое творение любила в нем.
Стоило мне заартачиться, и он прерывал меня: «Шш… Шш…», приказывал молчать, слушать и повиноваться. «Да, я такой, и ничего с этим не поделаешь», – объявлял он тоном, не допускающим возражений.
Я мечтала о внимании и заранее была согласна на все.
Я была очарована…
Едва ли это можно считать любовью.
Тот, кто любит по-настоящему, присматривается к вам, вглядывается в глубины вашей души и заботливо извлекает оттуда сокровища, о существовании которых вы даже не догадывались. Он помогает вам стать богаче, взрослее, свободнее. Взгляд любящего человека способен изменить всю вашу жизнь, подарить вам бесконечные просторы, по которым вы будете мчаться, упиваясь счастьем и гордостью, говоря себе: «Я – это я, иногда я незаурядна, а иногда такая как все».
У нас все было иначе: два невидящих взгляда пересеклись, ослепив нас обоих.
Голубь поправился. Он важно прогуливался в окрестностях сточной трубы как горделивый красавец, явившийся на танцы, щегольски приглаживая перышки. «Если голуби смазывают перья, – говорила моя бабушка, – это к дождю. Они делают это для того, чтобы вода стекала вниз, оставляя их сухими».
Я наблюдала за ним, свернувшись калачиком на кровати. Я думала о нашей красивой истории любви, о своей матери, о его матери, о нас двоих.
Интересно, у голубей бывают мамы, папы, бабушки?
Он делал свои первые шаги, неловко согнувшись, растопырив крылья и вытаращив глаза, один из которых все еще оставался красным. Он напоминал манерного напудренного маркиза. Он вальяжно вышагивал по трубе, с удивлением сознавая, что жизнь продолжается.
Он умял все, что я ему приготовила.
Я дала ему добавки.
Я хочу, чтобы он как следует подкрепился, прежде чем пускаться в полет, прежде чем упорхнуть далеко-далеко и зажить там своей упрямой голубиной жизнью.
«Это и есть любовь, – подумала я, распахивая окно и подставляя лицо солнечным лучам. – Ты помогаешь любимому существу набраться сил, чтобы он почувствовал себя уверенным и свободным».
Моей первой любовью был голубь, обыкновенный парижский голубь грязно-серого цвета, стойкий и бойкий.