Возбужденные, влюбленные, мы поднимаемся ко мне. «Ты моя дурочка, – со смехом говорит он, – ты моя псишка, и что на тебя тогда нашло?» Я раздеваюсь, напевая: «Сама не знаю, сама не знаю, я девушка с придурью, я загадочная». Мы говорим о том эпизоде как о печальном недоразумении, будто отравленная стрела сразила нас в тот роковой день. Он садится на постель, стягивает пиджак, развязывает галстук. Я спешу раздеться, прыгаю под одеяло. Я нетерпеливо покусываю край наволочки, таким соблазнительным кажутся мне его плечо, его теплые упругие губы, его бедра, уносящие меня далеко-далеко… Надо же было быть такой дурой! Он сбрасывает рубашку и поворачивается ко мне, счастливый, полный доверия и любви. Его глаза сияют.
– Вот увидишь, – говорит он мне. – В этот раз у нас все будет хорошо. Я о тебе позабочусь…
И в эту минуту резкий порыв ветра пронзает меня насквозь. Враг уже здесь, он леденит мне душу, парализует тело. Я сжимаю кулаки, закрываю глаза, умоляю его оставить меня. «Уходи, – умоляю я, – уходи. Пощади его, пощади его на этот раз. Я уже обидела его однажды. Он такой славный, мне хорошо с ним». Я отпихиваю врага ногами, залезаю с головой под одеяло. Я не хочу, чтобы это случилось, не хочу. Мужчина уже идет ко мне, голый, доверчивый, такой уязвимый в своей доверчивости, он светится от счастья, он рад, что я к нему вернулась. Он нежно улыбается, смотрит на меня своими ласковыми зелеными глазами, обнимает меня..
Поздно! Я вижу пред собой отвратительное чудовище, оно, извиваясь и ухмыляясь, ползет ко мне. Огромное, неуклюжее, горбатое чучело лезет под одеяло. Мерзкая скользкая жаба приготовилась к прыжку. Мое тело превращается в бетонную глыбу, последнее, что я замечаю, это дуло пистолета, наведенное на меня.
– А ведь я думала, что люблю его. Я изо всех сил старалась его любить, но ничего не вышло…
Я прижимаю тебя к себе и замираю. Я отказываюсь верить, что такой же жребий уготован мне. Когда я увидел тебя, когда ты в едином порыве поцеловала меня в щеку, я сразу понял, что наша история будет не такой как все остальные, что насждет что-то особенное. «Богом и дьяволом клянусь, – шепчу я в темноте твоей спальни, – богом и дьяволом…»
– Я каждый раз начинала сначала и каждый раз надеялась, что все получится. И сегодня я не хочу ошибиться. Это мой последний шанс. Я устала бороться. Я чувствую себя такой старой и разбитой. Я хочу быть сильнее врага, который пробирается внутрь меня и не дает мне любить. Ты мне поможешь, правда? Поможешь?
Богом и дьяволом клянусь… Я буду молиться, я готов продать душу. Я все сделаю, чтобы мы были счастливы. Мы будем вместе всегда. Я буду твоим ангелом-хранителем и твоим дьяволом, твоим любовником и палачом. Мне хватит хитрости, мне хватит нежности, чтобы не потерять тебя. Ты в моих руках, и я тебя не отпущу.
Ты прижимал меня к себе. Ты лежал рядом как каменная статуя и слушал меня. Я раскрыла карты, я рассказала тебе о своих попытках полюбить, рассказала все до малейших деталей. Я научила тебя подавлять кипящую во мне злость, чтобы ты мог с ней справиться, и чтобы мы вместе проникли в запретную зону, имя которой «любовь».
«Любовь – благосклонное отношение, воспринимаемое на эмоциональном и волевом уровнях, к некоторому объекту, который ощущается и признается положительным. Род любви определяется сущностью объекта.
Взаимная привязанность между родственниками.
Состояние при котором некто желает блага другим (Богу, ближнему, человечеству, родине) и готов посвятить им свою жизнь.
Влечение одного человека к другому, носящее преимущество чувственный характер, в основе которого лежит сексуальный инстинкт. Может иметь разные проявления.»
Определение из словаря Пти Робер.
Ее звали Эрмиона, она вела у нас в школе французский. Мне было тринадцать лет, я училась в третьем классе 6]. У нее были черные волосы, собранные на макушке в маленький плоский пучок, огромные, глубоко посаженные голубые глаза, длинный прямой нос, делавший ее похожей на Буратино, ослепительная улыбка, особенно выделявшаяся на фоне ее строгих костюмов, темно-серых или же темно-синих, и очаровательная неловкость дебютантки, особенно меня поразившая. Когда она вдруг ошибалась или под воздействием нахлынувших мыслей внезапно прерывала свой рассказ, на ее лице появлялась улыбка, милая, открытая и совершенно обезоруживающая. Казалось, она говорила: «Позвольте мне на минуту отлучиться, я скоро вернусь.» Это было похоже на избитую фразу «консьержка вышла на лестницу», только лежало в совершенно иной, романтической плоскости и будило во мне жгучее желание последовать за ней в ту неведомую даль, откуда все наши тетрадки, сочинения, отметки, повторения пройденного, игры и шутки на переменах казались глупыми и незначительными. Чем больше она от меня отдалялась, тем сильнее росло во мне это желание. Она была не учителем, она была моей героиней.
Ее уроки прошли для меня незамеченными, зато о ней самой я вскоре узнала почти все. Она только поступила на работу, только вышла замуж, только начинала жить. Весь день она мечтала об одном: поскорее покинуть эту клетку, чтобы умчаться туда, в свою настоящую жизнь. Она была готова сорваться с места задолго до звонка, и буквально летела прочь из класса, подальше от тяжелых стальных решеток, огораживающих школьный двор. Едва завернув за угол, она снимала плоские учительские ботинки, надевала туфельки на шпильках, одним движением распускала волосы, напяливала кашемировый джемпер небесно-голубого цвета, брызгала духами за левым ушком и быстро садилась в такси. Там ее ждал мужчина, и она жадно бросалась в его объятия. Кто это был: муж или любовник? Я терялась в догадках. Я смотрела как они целуются, целуются так страстно, будто делают это в последний раз, и такси трогалось с места, а я оставалась стоять, вся взмокшая от ревности, покачиваясь как в лихорадке. Я была так несчастна, что однажды даже пустилась бежать вдогонку, повисла на дверце машины и проехала так несколько метров, после чего меня отбросило на черный асфальт шоссе. Сбей меня тогда машина, они бы даже не оглянулись. Они все целовались и целовались.
Во время уроков она старалась быть подчеркнуто строгой и чопорной, чтобы скрыть мысли о побеге, но то и дело бросая взгляд на деревья во дворе, невольно выдавала себя. Она распахивала окна и, откинув голову назад, жадно вдыхала свежий воздух, рассказывая нам о страсти у Расина, о разуме у Корнеля, о трагической любви Тита и Береники, которых разлучили причины государственной важности и жестокость мужчины, неспособного сделать выбор или принять решение. «Мужчины у Расина безвольные и изнеженные», – бормотала она, неотрывно глядя на ярко-зеленую кору каштанов, развесивших плоды вдоль школьного двора, и своим низким, похожим на мужской, голосом читала нам отрывок из Расина:
Я слушала ее, и мне хотелось кричать. В моем воображении героини Расина облачались в джемперы небесно-голубого цвета и убегали прочь на своих шпильках. Я узнавала себя в каждом безответно влюбленном герое, которому героиня под давлением обстоятельств отдавала свое сердце. Я страдала молча, взывала ко Всевышнему. Я полюбила Корнеля[8]. Я познала боль любви, мучительное ожидание, ревность. Я специально поднимала шум на ее уроках в надежде, что она обратит на меня внимание. Я кидалась шариками-вонючками, обливала тетрадь чернилами, марала свои сочинения, чтобы она меня отругала. Я так хотела существовать в ее глазах, но мои отчаянные усилия не принесли желаемого результата, она их просто не замечала, и я отступила, напоследок обкорнав свои волосы как Жанна д'Арк, идущая на костер. Моя мама нахмурила брови, однако та, ради которой я старалась, так ничего и не сказала.
Пришел июнь, и я словно онемела, я считала дни. Предстоящая разлука казалась мне невыносимой. В довершение своих страданий я узнала, что она уходит из нашей школы: ее муж получил новое место, и она уезжала вместе с ним за границу. На последнем уроке она вела себя странно: на ее длинных черных ресницах висели слезы, влажная пелена опутала голубые глаза, и я тешила себя надеждой, что она плачет по той же причине, что и я, что ей тоже больно со мной расставаться. После урока она не торопясь сложила тетради и книги, каштаны во дворе ее больше не волновали. Она попрощалась с нами, задержалась в учительской и медленно миновала тяжелые ворота, оставив позади школьное здание из красного кирпича. На этот раз она никуда не спешила. Она осталась в обычных ботинках, не стала распускать волосы, не надела свой кашемировый джемпер небесно-голубого цвета. Она послушно отправилась на автобусною остановку, чтобы ехать домой. Больше я ее не видела.
Пока я предавалась сладким мукам воображаемой любви, любви самоотверженной, тайной и безответной, моя мать потихоньку воспряла духом.
44
Она по-прежнему целыми днями работала, а по вечерам, склонившись над столом, вела свой строгий учет, бормотала: «расход-приход, расход-приход», при этом черная прядь падала ей на глаза, и ненавистное имя нашего отца то и дело с глухим придыханием слетало с ее губ. Она все так же сурово проверяла наши школьные задания, никуда нас не отпускала, и не позволяла ни малейших развлечений, если мы не занимали первое, или, так уж и быть, второе, или на худой конец, третье место в классе. И все-таки кое-что в нашей жизни изменилось: мать стала принимать мужчин. Она наливала им рюмочку мартини, угощала соленым печеньем, орешками, оливками от «Монопри» 9] в пластиковой упаковке и одаряла своей прекрасной улыбкой.
Она была красива, удивительно красива: высокая, темноволосая, черноглазая, длинноногая. Плечи у нее были покатые, округлые, а кожа такая гладкая и упругая, что всякий мужчина готов был осыпать ее комплиментами и поцелуями. Ее природная сдержанность, царственные манеры, умение держать дистанцию рождали в мужчинах уважение и безудержное желание. Она пыталась казаться приветливой, любезной, сговорчивой, чтобы поскорее достичь цели, позволяла своим губам расплыться в кокетливой улыбке, но взгляд черных глаз оставался холодным и пронзительным как у скупщика лошадей. Мужчины пугливыми попугайчиками порхали вокруг, а она одним взмахом ресниц указывала на счастливца, которому дозволялось поклевать оливок с ее царственной руки. Прошли те времена, когда она была наивной глупенькой девочкой, и первый встречный негодяй оставил ее без гроша с четырьмя ребятишками. Настал час расплаты, и она собирала дань, раздавая мужчинам заманчивые обещания, за которые тем приходилось платить звонкой монетой. Бросавший к ее ногам власть и деньги мог рассчитывать на орешки и рюмку мартини. Каждый платил по возможностям, как на воскресной службе, а получал по способностям. Она по обыкновению вела бухгалтерию, правила своим мирком, и взвесив дары, решала кого и в каком количестве одарить лаской.
Претенденты на ее сердце сменяли друг друга, но нам ни разу не удалось застукать кого-нибудь в ее спальне или стать свидетелями любовного свидания. Ее воздыхатели имели между собой мало общего. Был среди них обедневший деятель искусства, возивший ее по концертам, театрам и ресторанам; интеллигент в вельветовых брюках, развлекавший ее беседами о Жиде, Кокто, Фолкнере, Сартре и Бодлере и наполнявший гостиную запахом сигарет «Голуаз»; рабочий в комбинезоне, чинивший розетки, прочищавший раковину и мастеривший полки для наших учебников; спортсмен, водивший нас по воскресеньям в Булонский лес, гонявший с братьями в футбол, игравший с нами в прятки и в вышибалы; влюбленный студент, пожиравший ее глазами и рассуждавший о политике, мировой революции, Марксе и Токвилле, ублажая тем самым дремавшего в ней анархиста-подрывника; аристократ, чью сложную фамилию можно было при случае вставить в разговор, и богатый толстяк, которого она редко показывала на людях, принимала в бигуди и домашних тапочках и терпела лишь потому, что он щедро платил. Одно время к нам даже зачастил некий кюре, обеспокоенный здоровьем наших душ. «Отец мой», – величала его мать и обращалась с ним с той же ласковой игривостью, что и с остальными.
Таким образом, в ее жизни появился не мужчина, а мужчины во множественном числе. То был богато иллюстрированный каталог мужчин, и она неторопливо выбирала, руководствуясь своими прихотями и нуждами, не выпуская из рук калькулятора, по ходу дела контролируя состояние наших дневников и ковра в гостиной. По вечерам, отдыхая от тяжкого труда обольстительницы, она перечитывала «Унесенных ветром» и представляла себя в роли Скарлетт. Она обмахивалась веером на веранде плантаторской усадьбы, бережно складывала в коляску свои пышные туалеты, томно вальсировала с Рэттом, жадно рылась в заветной шкатулке, воображала себя владычицей великолепной Тары (в ней всегда ощущалась тяга к земле), высчитывала, во что обойдутся занавески, подвесные потолки, паркеты, и прежде чем выключить свет, оглядывалась, словно ожидая увидеть в дверях капитана Батлера. А наутро ей приходилось вновь наряжаться Золушкой, садиться в метро и ехать в невзрачный квартал у ворот Пуше, где она работала учительницей в начальной школе.
Ее поклонников объединяло лишь безудержное желание покувыркаться с ней в постели, но мало кому это удавалось. Она готова была отдаться лишь тому, кто устроит ее по всем статьям, чей товар окажется отменным во всех отношениях. Попасть в круг избранных было непросто, дарить свою любовь «за просто так» мать не желала. Идеальный мужчина, которого она так жадно искала и ради которого готова была потратиться на оливки, мартини и орешки, должен был быть свободным, богатым и влиятельным, одним словом, «настоящий Бигбосс», – говорила она, и эти странные слова в ее устах звучали сладкой музыкой, переливались горсткой бриллиантов, выпавших из потайного ларца. Я долго не понимала, что она имеет в виду, а когда, наконец, узнала, совсем не обрадовалась.
Несмотря на все свои трезвые рассуждения, в душе она по-прежнему оставалась наивной девчонкой, поэтому мужчина ее мечты должен был, кроме всего прочего, быть еще и красивым, высоким, сильным, хорошо одеваться, иметь машину немецкого производства, счет в швейцарском банке, семейный особняк или даже замок и говорить по-английски. Ценились также втянутый живот, легкая небрежность в прическе, кашемир и качественный парфюм. Но главное, он должен был любить ее, любить так сильно, чтобы кровоточащая рана, нанесенная неверным супругом, потихоньку зарубцевалась. Последнее не произносилось вслух, но легко читалось во всей ее позе, позе Ифигении[10] пред жертвенным костром. Она томно откидывала голову назад, словно предлагая кровавому палачу оценить совершенный рисунок шеи, великолепие плеч и декольте.
Мы глядели на нее, раскрыв рот, пораженные ее редким самообладанием, шармом и умением себя подать. К ее воздыхателям мы относились без малейшего пиетета. Тон задавала она. Когда мы все вместе сидели на кухне и ели лапшу с мясным бульоном, она разбирала своих почитателей по косточкам и от души смеялась над брюшком одного, провинциальным прононсом другого и вросшей щетиной третьего, над заиканием студента и косноязычием богатого толстяка.
Ее беспощадность приводила нас в восхищение. Мы с восторгом слушали как она разносит в пух и прах очередного хлыща или невежу, посмевшего к ней остыть. Ее ехидство было нам приятно: значит она не любит их, она останется с нами, никто не сможет ее у нас отнять.
Она была нашим темноволосым идолом, нашей мадонной, нашей секретной дверцей, центром нашей вселенной. Мы смотрели на мир ее глазами, учились жить, глядя на нее.
Дичь, попадавшая в умело расставленные силки, была далека от совершенства, и чтобы как-то себя утешить, она затягивалась сигаретой «Житан» и прикрыв глаза, предавалась приятным воспоминаниям, в сотый раз излагая нам историю своей бурной молодости, повествуя о горячих романах той сладостной поры. «Но судьбе было угодно, чтобы я досталась вашему отцу», – горько вздыхала она, завершая свой рассказ, и мы стыдливо опускали глаза, сознавая всю глубину своей ответственности, своей причастности к той роковой ошибке, хотя никто из нас не мог бы сказать, в чем именно мы повинны.
Армия поклонников ширилась. Некоторым удавалось закрепиться надолго. Наш жизненный уровень неуклонно рос. Мы слушали концерты Рахманинова и песни революционной Кубы, пили шампанское, ели свежайшую гусиную печень и трюфели во всех смыслах этого слова. Мальчики получали в подарок настоящие футбольные мячи, девочки – трубочки для мыльных пузырей и хула-хупы. По воскресеньям нас водили в кино, по субботам – на концерты. Мы учились танцевать твист и мэдисон. Наши шкафы были полны новой одежды, полки заставлены новыми книгами. В особо удачные дни мы осмеливались мечтать о стиральной машине и даже об автомобиле, который помчит нас к песчаным пляжам и великим тайнам. Поклонники приносили свои дары, а мы принимали их с холодной учтивостью, унаследованной от матери, благодарили чуть слышно, как подобает воспитанным детям, знающим себе цену. Помню как-то раз младший братик вошел ко мне в комнату, сгибаясь под тяжестью подарков очередного воздыхателя, и произнес:
– Он так старается, потому что хочет трахнуть маму.
Все изменилось после истории с богатым толстяком. Этот неприятный эпизод заставил нас иначе взглянуть на вещи. Наше восхищение матерью несколько поугасло.
Мать вбила себе в голову, что нам необходимо обзавестись загородным домом. К этой мысли ее подтолкнули многочисленные коллеги, родственники и знакомые, с пеной у рта восхвалявшие свой клочок земли, будь то летняя дачка или зимняя вилла. Все они из года в год, шаг за шагом обустраивали свой маленький участок (статус собственника обязывает!), и слушая их восторженные рассказы, мать испытывала чувство незаслуженной обиды. Она просто обязана построить себе Тару, и в этом ей должен был помочь богатый толстяк. Он владел большой скобяной фабрикой на юге, деньги текли рекой, а девать их было некуда, поскольку был он бездетным вдовцом. «Единственное, что меня смущает, – делилась с нами мать, – так это то, что он не любит бросать деньги на ветер». Ей предстояло хорошенько обработать фабриканта, чтобы он потратил ради своей Дульсинеи кругленькую сумму, причем совершенно бескорыстно, поскольку взамен мать не собиралась давать ничего. Ни грамма своей священной плоти. «Одна только мысль, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас», – с дрожью в голосе говорила мать, и мы вздрагивали вместе с ней. Бедняга мог изредка рассчитывать только на рюмочку мартини, а если он будет очень послушным и ну очень терпеливым, мать, может быть, выделит ему комнатку в своем замке, откуда он будет любоваться ею по вечерам как астроном далекими звездами.
Богатый толстяк сразу смекнул, что это его шанс, что только так он сможет войти в наш дом и стать незаменимым. Он возьмет на себя роль управляющего в безумных проектах нашей матери, в постройке ее Тары, и постепенно займет свое место в нашей и, главное, в ее жизни.
Так был заложен первый камень будущего домика в горах.
Чтобы не выглядеть эгоистичной, мать начала издалека, заговорила о том, как здорово было бы вывозить детей порезвиться на свежем воздухе, вдали от отравленной городской атмосферы. В то время со своими младшеклассниками она как раз проходила «Хайди» 11], и принялась мечтать вслух о деревянном домике с резными карнизами где-нибудь в альпийских лугах, с видом на заснеженные вершины и гигантские голубые ледники. В лирическом порыве упоминались также эдельвейсы, сурки, фирны, иссопы, подснежники, могучие ледяные потоки, чистые ключи, пугливые лани, шумные грозы, кочующие стада и домашние булочки. До сих пор все наши каникулы проходили в лагерях, организованных мэрией восемнадцатого округа. Там мы ходили парами под свистки вожатых, давились бутербродами с маслом и колбасой, купались строго по часам в маленьком загончике меж двух веревок, строились на берегу в липнувших к телу купальниках и отправлялись спать под звуки горна. Теперь же, если мать умело употребит свое обаяние, мы могли бы перейти в класс «землевладельцев» и привольно разгуливать по альпийским лугам, воспетым Хайди.
Богатый толстяк в два счета отыскал солнечную долину и участок для застройки. Мать принялась возбужденно и вместе с тем старательно вычерчивать планы своей Тары, в качестве компенсации позволяя обожателю брать себя за руку в те редкие минуты, когда она, задумавшись, роняла карандаш. Он хотел заполучить комнату на втором этаже, по соседству с ее спальней, но мать убедила его, что это неприлично, (что подумают дети!), и отвела ему уголок внизу, рядом с закутком для лыж. Первое время он дулся, потом согласился. В знак примирения мать чмокнула его в нос, отчего он так раскраснелся, что запоздалые угри повыскакивали с удвоенной силой. Воспользовавшись его замешательством, мать опустила его ещё ниже, и в результате бедняга оказался в подвальном этаже, рядом с котельной. «Зато вам будет тепло зимой, – пропела мать, – вы должны заботиться о своем драгоценном здоровье, вы не представляете как оно мне дорого!». Да уж, дороже некуда! Он был так потрясен, что согласился. В конце концов, ему пришлось спать на раскладушке в темном помещении, которое мать называла «кладовкой».
Впрочем, четверым ее детям повезло не больше. Мы ютилась на раскладных кроватях в двух крохотных комнатушках на чердаке. Из наших окон был виден какой-то безымянный холм. Себе же мать отвела президентские апартаменты с видом на Монблан на благородном втором этаже. Я ее не винила, все связанное с нею я принимала как данность. Мать была великолепна в своей корысти, искренна и спонтанна в своей жестокости, точна и мелочна, когда требовалось взять от жизни то, чем ее обделили. Я не строила иллюзий, не ждала, что она вдруг станет милой и доброй, меня восхищала та легкость, с какой она причиняла людям боль в своем вечном стремлении отыграться. В этом ей не было равных, она была по-своему уникальна. Мать напоминала пирата, отважного и беспощадного, жадного до наживы. Такой я ее знала, такой любила.
Богатый толстяк договаривался с каменщиками и платил, вызывал плотника и платил, электрика и платил, слесаря и платил, пейзажиста и платил… Он не щадил себя, желая во всем угодить своей Дульсинее, донимал строителей, отказался от своего серого грузовичка в пользу новенького «Пежо», ел с нами, сидя на дальнем конце стола, и изо всех сил старался не чавкать, раскуривая сигарету, тщательно следил, чтобы пепел не упал на нейлоновую рубашку, а по вечерам послушно отправлялся спать в свой подвал, в то время как мы резвой стайкой мчались наверх, от души посмеиваясь над его неуклюжестью. Если погода стояла солнечная, и снег был хорош для катания, он брал для нас напрокат лыжи и платил за подъемник, тогда мы в знак благодарности называли его «дядя» и сдержанно целовали в лысину, выбирая для этого участок без прыщей.
Пока Бигбосс похрапывал на своей раскладушке рядом с котельной, мы могли быть спокойны, что он не отнимет у нас маму. Он был нашей крепостной стеной, грубой и неотесанной, днем нам было за него стыдно перед другими, зато с наступлением темноты он отгонял прочь все наши страхи и ночные кошмары.
– Вот увидишь, – говорит он мне. – В этот раз у нас все будет хорошо. Я о тебе позабочусь…
И в эту минуту резкий порыв ветра пронзает меня насквозь. Враг уже здесь, он леденит мне душу, парализует тело. Я сжимаю кулаки, закрываю глаза, умоляю его оставить меня. «Уходи, – умоляю я, – уходи. Пощади его, пощади его на этот раз. Я уже обидела его однажды. Он такой славный, мне хорошо с ним». Я отпихиваю врага ногами, залезаю с головой под одеяло. Я не хочу, чтобы это случилось, не хочу. Мужчина уже идет ко мне, голый, доверчивый, такой уязвимый в своей доверчивости, он светится от счастья, он рад, что я к нему вернулась. Он нежно улыбается, смотрит на меня своими ласковыми зелеными глазами, обнимает меня..
Поздно! Я вижу пред собой отвратительное чудовище, оно, извиваясь и ухмыляясь, ползет ко мне. Огромное, неуклюжее, горбатое чучело лезет под одеяло. Мерзкая скользкая жаба приготовилась к прыжку. Мое тело превращается в бетонную глыбу, последнее, что я замечаю, это дуло пистолета, наведенное на меня.
– А ведь я думала, что люблю его. Я изо всех сил старалась его любить, но ничего не вышло…
Я прижимаю тебя к себе и замираю. Я отказываюсь верить, что такой же жребий уготован мне. Когда я увидел тебя, когда ты в едином порыве поцеловала меня в щеку, я сразу понял, что наша история будет не такой как все остальные, что насждет что-то особенное. «Богом и дьяволом клянусь, – шепчу я в темноте твоей спальни, – богом и дьяволом…»
– Я каждый раз начинала сначала и каждый раз надеялась, что все получится. И сегодня я не хочу ошибиться. Это мой последний шанс. Я устала бороться. Я чувствую себя такой старой и разбитой. Я хочу быть сильнее врага, который пробирается внутрь меня и не дает мне любить. Ты мне поможешь, правда? Поможешь?
Богом и дьяволом клянусь… Я буду молиться, я готов продать душу. Я все сделаю, чтобы мы были счастливы. Мы будем вместе всегда. Я буду твоим ангелом-хранителем и твоим дьяволом, твоим любовником и палачом. Мне хватит хитрости, мне хватит нежности, чтобы не потерять тебя. Ты в моих руках, и я тебя не отпущу.
Ты прижимал меня к себе. Ты лежал рядом как каменная статуя и слушал меня. Я раскрыла карты, я рассказала тебе о своих попытках полюбить, рассказала все до малейших деталей. Я научила тебя подавлять кипящую во мне злость, чтобы ты мог с ней справиться, и чтобы мы вместе проникли в запретную зону, имя которой «любовь».
«Любовь – благосклонное отношение, воспринимаемое на эмоциональном и волевом уровнях, к некоторому объекту, который ощущается и признается положительным. Род любви определяется сущностью объекта.
Взаимная привязанность между родственниками.
Состояние при котором некто желает блага другим (Богу, ближнему, человечеству, родине) и готов посвятить им свою жизнь.
Влечение одного человека к другому, носящее преимущество чувственный характер, в основе которого лежит сексуальный инстинкт. Может иметь разные проявления.»
Определение из словаря Пти Робер.
Ее звали Эрмиона, она вела у нас в школе французский. Мне было тринадцать лет, я училась в третьем классе 6]. У нее были черные волосы, собранные на макушке в маленький плоский пучок, огромные, глубоко посаженные голубые глаза, длинный прямой нос, делавший ее похожей на Буратино, ослепительная улыбка, особенно выделявшаяся на фоне ее строгих костюмов, темно-серых или же темно-синих, и очаровательная неловкость дебютантки, особенно меня поразившая. Когда она вдруг ошибалась или под воздействием нахлынувших мыслей внезапно прерывала свой рассказ, на ее лице появлялась улыбка, милая, открытая и совершенно обезоруживающая. Казалось, она говорила: «Позвольте мне на минуту отлучиться, я скоро вернусь.» Это было похоже на избитую фразу «консьержка вышла на лестницу», только лежало в совершенно иной, романтической плоскости и будило во мне жгучее желание последовать за ней в ту неведомую даль, откуда все наши тетрадки, сочинения, отметки, повторения пройденного, игры и шутки на переменах казались глупыми и незначительными. Чем больше она от меня отдалялась, тем сильнее росло во мне это желание. Она была не учителем, она была моей героиней.
Ее уроки прошли для меня незамеченными, зато о ней самой я вскоре узнала почти все. Она только поступила на работу, только вышла замуж, только начинала жить. Весь день она мечтала об одном: поскорее покинуть эту клетку, чтобы умчаться туда, в свою настоящую жизнь. Она была готова сорваться с места задолго до звонка, и буквально летела прочь из класса, подальше от тяжелых стальных решеток, огораживающих школьный двор. Едва завернув за угол, она снимала плоские учительские ботинки, надевала туфельки на шпильках, одним движением распускала волосы, напяливала кашемировый джемпер небесно-голубого цвета, брызгала духами за левым ушком и быстро садилась в такси. Там ее ждал мужчина, и она жадно бросалась в его объятия. Кто это был: муж или любовник? Я терялась в догадках. Я смотрела как они целуются, целуются так страстно, будто делают это в последний раз, и такси трогалось с места, а я оставалась стоять, вся взмокшая от ревности, покачиваясь как в лихорадке. Я была так несчастна, что однажды даже пустилась бежать вдогонку, повисла на дверце машины и проехала так несколько метров, после чего меня отбросило на черный асфальт шоссе. Сбей меня тогда машина, они бы даже не оглянулись. Они все целовались и целовались.
Во время уроков она старалась быть подчеркнуто строгой и чопорной, чтобы скрыть мысли о побеге, но то и дело бросая взгляд на деревья во дворе, невольно выдавала себя. Она распахивала окна и, откинув голову назад, жадно вдыхала свежий воздух, рассказывая нам о страсти у Расина, о разуме у Корнеля, о трагической любви Тита и Береники, которых разлучили причины государственной важности и жестокость мужчины, неспособного сделать выбор или принять решение. «Мужчины у Расина безвольные и изнеженные», – бормотала она, неотрывно глядя на ярко-зеленую кору каштанов, развесивших плоды вдоль школьного двора, и своим низким, похожим на мужской, голосом читала нам отрывок из Расина:
Читая, она не обращала на нас никакого внимания, будто эти стихи касались ее одной и призваны были заглушить терзающую ее боль. Затем она замолкала и, повернувшись, наконец, к нам, просила переписать эти строки в тетрадь. «В то время как у Корнеля ключевыми являются темы Бога и невинности, разума и прощения, а человек пассивно и трепетно принимает волю божью, пытается выйти за пределы рационального и через послушание приблизиться к Всевышнему, у Расина на первое место выходят мужчина и женщина, любовь и ее самые странные, самые жестокие проявления. Любовь – это жестокость и изысканность, сдержанность и желание», – добавляла она, словно желая убедить саму себя.
Прельстились властью вы.
Так правьте, бессердечный.
Не смею спорить я. Затем ли нашей встречи
Так добивалась я, чтобы из ваших уст
Вдруг после стольких клятв и сладостных минут
Не вечного блаженства обещанье
Услышать здесь, а горькое признанье:
Меня сослать хотите на года.
Ни слова более! Прощайте навсегда!
Уж вам ли, Тит, не знать, какая это мука
Для сердца моего – с возлюбленным разлука.
Меня не исцелят ни месяцы, ни годы,
И не утихнет боль, которой нет исхода.
От утренней зари до самого заката
Не видеть вас – страшнее, император,
Для вашей Береники пытки нет. 7]
Я слушала ее, и мне хотелось кричать. В моем воображении героини Расина облачались в джемперы небесно-голубого цвета и убегали прочь на своих шпильках. Я узнавала себя в каждом безответно влюбленном герое, которому героиня под давлением обстоятельств отдавала свое сердце. Я страдала молча, взывала ко Всевышнему. Я полюбила Корнеля[8]. Я познала боль любви, мучительное ожидание, ревность. Я специально поднимала шум на ее уроках в надежде, что она обратит на меня внимание. Я кидалась шариками-вонючками, обливала тетрадь чернилами, марала свои сочинения, чтобы она меня отругала. Я так хотела существовать в ее глазах, но мои отчаянные усилия не принесли желаемого результата, она их просто не замечала, и я отступила, напоследок обкорнав свои волосы как Жанна д'Арк, идущая на костер. Моя мама нахмурила брови, однако та, ради которой я старалась, так ничего и не сказала.
Пришел июнь, и я словно онемела, я считала дни. Предстоящая разлука казалась мне невыносимой. В довершение своих страданий я узнала, что она уходит из нашей школы: ее муж получил новое место, и она уезжала вместе с ним за границу. На последнем уроке она вела себя странно: на ее длинных черных ресницах висели слезы, влажная пелена опутала голубые глаза, и я тешила себя надеждой, что она плачет по той же причине, что и я, что ей тоже больно со мной расставаться. После урока она не торопясь сложила тетради и книги, каштаны во дворе ее больше не волновали. Она попрощалась с нами, задержалась в учительской и медленно миновала тяжелые ворота, оставив позади школьное здание из красного кирпича. На этот раз она никуда не спешила. Она осталась в обычных ботинках, не стала распускать волосы, не надела свой кашемировый джемпер небесно-голубого цвета. Она послушно отправилась на автобусною остановку, чтобы ехать домой. Больше я ее не видела.
Пока я предавалась сладким мукам воображаемой любви, любви самоотверженной, тайной и безответной, моя мать потихоньку воспряла духом.
44
Она по-прежнему целыми днями работала, а по вечерам, склонившись над столом, вела свой строгий учет, бормотала: «расход-приход, расход-приход», при этом черная прядь падала ей на глаза, и ненавистное имя нашего отца то и дело с глухим придыханием слетало с ее губ. Она все так же сурово проверяла наши школьные задания, никуда нас не отпускала, и не позволяла ни малейших развлечений, если мы не занимали первое, или, так уж и быть, второе, или на худой конец, третье место в классе. И все-таки кое-что в нашей жизни изменилось: мать стала принимать мужчин. Она наливала им рюмочку мартини, угощала соленым печеньем, орешками, оливками от «Монопри» 9] в пластиковой упаковке и одаряла своей прекрасной улыбкой.
Она была красива, удивительно красива: высокая, темноволосая, черноглазая, длинноногая. Плечи у нее были покатые, округлые, а кожа такая гладкая и упругая, что всякий мужчина готов был осыпать ее комплиментами и поцелуями. Ее природная сдержанность, царственные манеры, умение держать дистанцию рождали в мужчинах уважение и безудержное желание. Она пыталась казаться приветливой, любезной, сговорчивой, чтобы поскорее достичь цели, позволяла своим губам расплыться в кокетливой улыбке, но взгляд черных глаз оставался холодным и пронзительным как у скупщика лошадей. Мужчины пугливыми попугайчиками порхали вокруг, а она одним взмахом ресниц указывала на счастливца, которому дозволялось поклевать оливок с ее царственной руки. Прошли те времена, когда она была наивной глупенькой девочкой, и первый встречный негодяй оставил ее без гроша с четырьмя ребятишками. Настал час расплаты, и она собирала дань, раздавая мужчинам заманчивые обещания, за которые тем приходилось платить звонкой монетой. Бросавший к ее ногам власть и деньги мог рассчитывать на орешки и рюмку мартини. Каждый платил по возможностям, как на воскресной службе, а получал по способностям. Она по обыкновению вела бухгалтерию, правила своим мирком, и взвесив дары, решала кого и в каком количестве одарить лаской.
Претенденты на ее сердце сменяли друг друга, но нам ни разу не удалось застукать кого-нибудь в ее спальне или стать свидетелями любовного свидания. Ее воздыхатели имели между собой мало общего. Был среди них обедневший деятель искусства, возивший ее по концертам, театрам и ресторанам; интеллигент в вельветовых брюках, развлекавший ее беседами о Жиде, Кокто, Фолкнере, Сартре и Бодлере и наполнявший гостиную запахом сигарет «Голуаз»; рабочий в комбинезоне, чинивший розетки, прочищавший раковину и мастеривший полки для наших учебников; спортсмен, водивший нас по воскресеньям в Булонский лес, гонявший с братьями в футбол, игравший с нами в прятки и в вышибалы; влюбленный студент, пожиравший ее глазами и рассуждавший о политике, мировой революции, Марксе и Токвилле, ублажая тем самым дремавшего в ней анархиста-подрывника; аристократ, чью сложную фамилию можно было при случае вставить в разговор, и богатый толстяк, которого она редко показывала на людях, принимала в бигуди и домашних тапочках и терпела лишь потому, что он щедро платил. Одно время к нам даже зачастил некий кюре, обеспокоенный здоровьем наших душ. «Отец мой», – величала его мать и обращалась с ним с той же ласковой игривостью, что и с остальными.
Таким образом, в ее жизни появился не мужчина, а мужчины во множественном числе. То был богато иллюстрированный каталог мужчин, и она неторопливо выбирала, руководствуясь своими прихотями и нуждами, не выпуская из рук калькулятора, по ходу дела контролируя состояние наших дневников и ковра в гостиной. По вечерам, отдыхая от тяжкого труда обольстительницы, она перечитывала «Унесенных ветром» и представляла себя в роли Скарлетт. Она обмахивалась веером на веранде плантаторской усадьбы, бережно складывала в коляску свои пышные туалеты, томно вальсировала с Рэттом, жадно рылась в заветной шкатулке, воображала себя владычицей великолепной Тары (в ней всегда ощущалась тяга к земле), высчитывала, во что обойдутся занавески, подвесные потолки, паркеты, и прежде чем выключить свет, оглядывалась, словно ожидая увидеть в дверях капитана Батлера. А наутро ей приходилось вновь наряжаться Золушкой, садиться в метро и ехать в невзрачный квартал у ворот Пуше, где она работала учительницей в начальной школе.
Ее поклонников объединяло лишь безудержное желание покувыркаться с ней в постели, но мало кому это удавалось. Она готова была отдаться лишь тому, кто устроит ее по всем статьям, чей товар окажется отменным во всех отношениях. Попасть в круг избранных было непросто, дарить свою любовь «за просто так» мать не желала. Идеальный мужчина, которого она так жадно искала и ради которого готова была потратиться на оливки, мартини и орешки, должен был быть свободным, богатым и влиятельным, одним словом, «настоящий Бигбосс», – говорила она, и эти странные слова в ее устах звучали сладкой музыкой, переливались горсткой бриллиантов, выпавших из потайного ларца. Я долго не понимала, что она имеет в виду, а когда, наконец, узнала, совсем не обрадовалась.
Несмотря на все свои трезвые рассуждения, в душе она по-прежнему оставалась наивной девчонкой, поэтому мужчина ее мечты должен был, кроме всего прочего, быть еще и красивым, высоким, сильным, хорошо одеваться, иметь машину немецкого производства, счет в швейцарском банке, семейный особняк или даже замок и говорить по-английски. Ценились также втянутый живот, легкая небрежность в прическе, кашемир и качественный парфюм. Но главное, он должен был любить ее, любить так сильно, чтобы кровоточащая рана, нанесенная неверным супругом, потихоньку зарубцевалась. Последнее не произносилось вслух, но легко читалось во всей ее позе, позе Ифигении[10] пред жертвенным костром. Она томно откидывала голову назад, словно предлагая кровавому палачу оценить совершенный рисунок шеи, великолепие плеч и декольте.
Мы глядели на нее, раскрыв рот, пораженные ее редким самообладанием, шармом и умением себя подать. К ее воздыхателям мы относились без малейшего пиетета. Тон задавала она. Когда мы все вместе сидели на кухне и ели лапшу с мясным бульоном, она разбирала своих почитателей по косточкам и от души смеялась над брюшком одного, провинциальным прононсом другого и вросшей щетиной третьего, над заиканием студента и косноязычием богатого толстяка.
Ее беспощадность приводила нас в восхищение. Мы с восторгом слушали как она разносит в пух и прах очередного хлыща или невежу, посмевшего к ней остыть. Ее ехидство было нам приятно: значит она не любит их, она останется с нами, никто не сможет ее у нас отнять.
Она была нашим темноволосым идолом, нашей мадонной, нашей секретной дверцей, центром нашей вселенной. Мы смотрели на мир ее глазами, учились жить, глядя на нее.
Дичь, попадавшая в умело расставленные силки, была далека от совершенства, и чтобы как-то себя утешить, она затягивалась сигаретой «Житан» и прикрыв глаза, предавалась приятным воспоминаниям, в сотый раз излагая нам историю своей бурной молодости, повествуя о горячих романах той сладостной поры. «Но судьбе было угодно, чтобы я досталась вашему отцу», – горько вздыхала она, завершая свой рассказ, и мы стыдливо опускали глаза, сознавая всю глубину своей ответственности, своей причастности к той роковой ошибке, хотя никто из нас не мог бы сказать, в чем именно мы повинны.
Армия поклонников ширилась. Некоторым удавалось закрепиться надолго. Наш жизненный уровень неуклонно рос. Мы слушали концерты Рахманинова и песни революционной Кубы, пили шампанское, ели свежайшую гусиную печень и трюфели во всех смыслах этого слова. Мальчики получали в подарок настоящие футбольные мячи, девочки – трубочки для мыльных пузырей и хула-хупы. По воскресеньям нас водили в кино, по субботам – на концерты. Мы учились танцевать твист и мэдисон. Наши шкафы были полны новой одежды, полки заставлены новыми книгами. В особо удачные дни мы осмеливались мечтать о стиральной машине и даже об автомобиле, который помчит нас к песчаным пляжам и великим тайнам. Поклонники приносили свои дары, а мы принимали их с холодной учтивостью, унаследованной от матери, благодарили чуть слышно, как подобает воспитанным детям, знающим себе цену. Помню как-то раз младший братик вошел ко мне в комнату, сгибаясь под тяжестью подарков очередного воздыхателя, и произнес:
– Он так старается, потому что хочет трахнуть маму.
Все изменилось после истории с богатым толстяком. Этот неприятный эпизод заставил нас иначе взглянуть на вещи. Наше восхищение матерью несколько поугасло.
Мать вбила себе в голову, что нам необходимо обзавестись загородным домом. К этой мысли ее подтолкнули многочисленные коллеги, родственники и знакомые, с пеной у рта восхвалявшие свой клочок земли, будь то летняя дачка или зимняя вилла. Все они из года в год, шаг за шагом обустраивали свой маленький участок (статус собственника обязывает!), и слушая их восторженные рассказы, мать испытывала чувство незаслуженной обиды. Она просто обязана построить себе Тару, и в этом ей должен был помочь богатый толстяк. Он владел большой скобяной фабрикой на юге, деньги текли рекой, а девать их было некуда, поскольку был он бездетным вдовцом. «Единственное, что меня смущает, – делилась с нами мать, – так это то, что он не любит бросать деньги на ветер». Ей предстояло хорошенько обработать фабриканта, чтобы он потратил ради своей Дульсинеи кругленькую сумму, причем совершенно бескорыстно, поскольку взамен мать не собиралась давать ничего. Ни грамма своей священной плоти. «Одна только мысль, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас», – с дрожью в голосе говорила мать, и мы вздрагивали вместе с ней. Бедняга мог изредка рассчитывать только на рюмочку мартини, а если он будет очень послушным и ну очень терпеливым, мать, может быть, выделит ему комнатку в своем замке, откуда он будет любоваться ею по вечерам как астроном далекими звездами.
Богатый толстяк сразу смекнул, что это его шанс, что только так он сможет войти в наш дом и стать незаменимым. Он возьмет на себя роль управляющего в безумных проектах нашей матери, в постройке ее Тары, и постепенно займет свое место в нашей и, главное, в ее жизни.
Так был заложен первый камень будущего домика в горах.
Чтобы не выглядеть эгоистичной, мать начала издалека, заговорила о том, как здорово было бы вывозить детей порезвиться на свежем воздухе, вдали от отравленной городской атмосферы. В то время со своими младшеклассниками она как раз проходила «Хайди» 11], и принялась мечтать вслух о деревянном домике с резными карнизами где-нибудь в альпийских лугах, с видом на заснеженные вершины и гигантские голубые ледники. В лирическом порыве упоминались также эдельвейсы, сурки, фирны, иссопы, подснежники, могучие ледяные потоки, чистые ключи, пугливые лани, шумные грозы, кочующие стада и домашние булочки. До сих пор все наши каникулы проходили в лагерях, организованных мэрией восемнадцатого округа. Там мы ходили парами под свистки вожатых, давились бутербродами с маслом и колбасой, купались строго по часам в маленьком загончике меж двух веревок, строились на берегу в липнувших к телу купальниках и отправлялись спать под звуки горна. Теперь же, если мать умело употребит свое обаяние, мы могли бы перейти в класс «землевладельцев» и привольно разгуливать по альпийским лугам, воспетым Хайди.
Богатый толстяк в два счета отыскал солнечную долину и участок для застройки. Мать принялась возбужденно и вместе с тем старательно вычерчивать планы своей Тары, в качестве компенсации позволяя обожателю брать себя за руку в те редкие минуты, когда она, задумавшись, роняла карандаш. Он хотел заполучить комнату на втором этаже, по соседству с ее спальней, но мать убедила его, что это неприлично, (что подумают дети!), и отвела ему уголок внизу, рядом с закутком для лыж. Первое время он дулся, потом согласился. В знак примирения мать чмокнула его в нос, отчего он так раскраснелся, что запоздалые угри повыскакивали с удвоенной силой. Воспользовавшись его замешательством, мать опустила его ещё ниже, и в результате бедняга оказался в подвальном этаже, рядом с котельной. «Зато вам будет тепло зимой, – пропела мать, – вы должны заботиться о своем драгоценном здоровье, вы не представляете как оно мне дорого!». Да уж, дороже некуда! Он был так потрясен, что согласился. В конце концов, ему пришлось спать на раскладушке в темном помещении, которое мать называла «кладовкой».
Впрочем, четверым ее детям повезло не больше. Мы ютилась на раскладных кроватях в двух крохотных комнатушках на чердаке. Из наших окон был виден какой-то безымянный холм. Себе же мать отвела президентские апартаменты с видом на Монблан на благородном втором этаже. Я ее не винила, все связанное с нею я принимала как данность. Мать была великолепна в своей корысти, искренна и спонтанна в своей жестокости, точна и мелочна, когда требовалось взять от жизни то, чем ее обделили. Я не строила иллюзий, не ждала, что она вдруг станет милой и доброй, меня восхищала та легкость, с какой она причиняла людям боль в своем вечном стремлении отыграться. В этом ей не было равных, она была по-своему уникальна. Мать напоминала пирата, отважного и беспощадного, жадного до наживы. Такой я ее знала, такой любила.
Богатый толстяк договаривался с каменщиками и платил, вызывал плотника и платил, электрика и платил, слесаря и платил, пейзажиста и платил… Он не щадил себя, желая во всем угодить своей Дульсинее, донимал строителей, отказался от своего серого грузовичка в пользу новенького «Пежо», ел с нами, сидя на дальнем конце стола, и изо всех сил старался не чавкать, раскуривая сигарету, тщательно следил, чтобы пепел не упал на нейлоновую рубашку, а по вечерам послушно отправлялся спать в свой подвал, в то время как мы резвой стайкой мчались наверх, от души посмеиваясь над его неуклюжестью. Если погода стояла солнечная, и снег был хорош для катания, он брал для нас напрокат лыжи и платил за подъемник, тогда мы в знак благодарности называли его «дядя» и сдержанно целовали в лысину, выбирая для этого участок без прыщей.
Пока Бигбосс похрапывал на своей раскладушке рядом с котельной, мы могли быть спокойны, что он не отнимет у нас маму. Он был нашей крепостной стеной, грубой и неотесанной, днем нам было за него стыдно перед другими, зато с наступлением темноты он отгонял прочь все наши страхи и ночные кошмары.