Возбужденные, влюбленные, мы поднимаемся ко мне. «Ты моя дурочка, – со смехом говорит он, – ты моя псишка, и что на тебя тогда нашло?» Я раздева­юсь, напевая: «Сама не знаю, сама не знаю, я девуш­ка с придурью, я загадочная». Мы говорим о том эпизоде как о печальном недоразумении, будто от­равленная стрела сразила нас в тот роковой день. Он садится на постель, стягивает пиджак, развязывает галстук. Я спешу раздеться, прыгаю под одеяло. Я нетерпеливо покусываю край наволочки, таким со­блазнительным кажутся мне его плечо, его теплые упругие губы, его бедра, уносящие меня далеко-да­леко… Надо же было быть такой дурой! Он сбрасы­вает рубашку и поворачивается ко мне, счастливый, полный доверия и любви. Его глаза сияют.
   – Вот увидишь, – говорит он мне. – В этот раз у нас все будет хорошо. Я о тебе позабочусь…
   И в эту минуту резкий порыв ветра пронзает ме­ня насквозь. Враг уже здесь, он леденит мне душу, па­рализует тело. Я сжимаю кулаки, закрываю глаза, умоляю его оставить меня. «Уходи, – умоляю я, – ухо­ди. Пощади его, пощади его на этот раз. Я уже обиде­ла его однажды. Он такой славный, мне хорошо с ним». Я отпихиваю врага ногами, залезаю с головой под одеяло. Я не хочу, чтобы это случилось, не хочу. Мужчина уже идет ко мне, голый, доверчивый, такой уязвимый в своей доверчивости, он светится от счастья, он рад, что я к нему вернулась. Он нежно улыба­ется, смотрит на меня своими ласковыми зелеными глазами, обнимает меня..
   Поздно! Я вижу пред собой отвратительное чудо­вище, оно, извиваясь и ухмыляясь, ползет ко мне. Ог­ромное, неуклюжее, горбатое чучело лезет под одеяло. Мерзкая скользкая жаба приготовилась к прыжку. Мое тело превращается в бетонную глыбу, последнее, что я замечаю, это дуло пистолета, наведенное на меня.
 
   – А ведь я думала, что люблю его. Я изо всех сил старалась его любить, но ничего не вышло…
   Я прижимаю тебя к себе и замираю. Я отказыва­юсь верить, что такой же жребий уготован мне. Ког­да я увидел тебя, когда ты в едином порыве поцело­вала меня в щеку, я сразу понял, что наша история будет не такой как все остальные, что насждет что-то особенное. «Богом и дьяволом клянусь, – шепчу я в темноте твоей спальни, – богом и дьяволом…»
   – Я каждый раз начинала сначала и каждый раз надеялась, что все получится. И сегодня я не хочу ошибиться. Это мой последний шанс. Я устала бо­роться. Я чувствую себя такой старой и разбитой. Я хочу быть сильнее врага, который пробирается внутрь меня и не дает мне любить. Ты мне помо­жешь, правда? Поможешь?
   Богом и дьяволом клянусь… Я буду молиться, я готов продать душу. Я все сделаю, чтобы мы были счастливы. Мы будем вместе всегда. Я буду твоим ангелом-хранителем и твоим дьяволом, твоим лю­бовником и палачом. Мне хватит хитрости, мне хва­тит нежности, чтобы не потерять тебя. Ты в моих руках, и я тебя не отпущу.
   Ты прижимал меня к себе. Ты лежал рядом как ка­менная статуя и слушал меня. Я раскрыла карты, я рассказала тебе о своих попытках полюбить, рассказа­ла все до малейших деталей. Я научила тебя подавлять кипящую во мне злость, чтобы ты мог с ней справить­ся, и чтобы мы вместе проникли в запретную зону, имя которой «любовь».
 
   «Любовь – благосклонное отношение, восприни­маемое на эмоциональном и волевом уровнях, к неко­торому объекту, который ощущается и признается положительным. Род любви определяется сущностью объекта.
   Взаимная привязанность между родственниками.
   Состояние при котором некто желает блага дру­гим (Богу, ближнему, человечеству, родине) и готов посвятить им свою жизнь.
   Влечение одного человека к другому, носящее преимущество чувственный характер, в основе ко­торого лежит сексуальный инстинкт. Может иметь разные проявления.»
   Определение из словаря Пти Робер.
 
   Ее звали Эрмиона, она вела у нас в школе фран­цузский. Мне было тринадцать лет, я училась в тре­тьем классе 6]. У нее были черные волосы, собранные на макушке в маленький плоский пучок, огромные, глубоко посаженные голубые глаза, длинный пря­мой нос, делавший ее похожей на Буратино, ослепи­тельная улыбка, особенно выделявшаяся на фоне ее строгих костюмов, темно-серых или же темно-синих, и очаровательная неловкость дебютантки, особенно меня поразившая. Когда она вдруг ошибалась или под воздействием нахлынувших мыслей внезапно прерывала свой рассказ, на ее лице появлялась улыб­ка, милая, открытая и совершенно обезоруживаю­щая. Казалось, она говорила: «Позвольте мне на ми­нуту отлучиться, я скоро вернусь.» Это было похоже на избитую фразу «консьержка вышла на лестницу», только лежало в совершенно иной, романтической плоскости и будило во мне жгучее желание последо­вать за ней в ту неведомую даль, откуда все наши те­традки, сочинения, отметки, повторения пройденно­го, игры и шутки на переменах казались глупыми и незначительными. Чем больше она от меня отдаля­лась, тем сильнее росло во мне это желание. Она бы­ла не учителем, она была моей героиней.
   Ее уроки прошли для меня незамеченными, зато о ней самой я вскоре узнала почти все. Она только по­ступила на работу, только вышла замуж, только на­чинала жить. Весь день она мечтала об одном: поско­рее покинуть эту клетку, чтобы умчаться туда, в свою настоящую жизнь. Она была готова сорваться с места задолго до звонка, и буквально летела прочь из класса, подальше от тяжелых стальных решеток, ого­раживающих школьный двор. Едва завернув за угол, она снимала плоские учительские ботинки, надевала туфельки на шпильках, одним движением распуска­ла волосы, напяливала кашемировый джемпер не­бесно-голубого цвета, брызгала духами за левым уш­ком и быстро садилась в такси. Там ее ждал мужчина, и она жадно бросалась в его объятия. Кто это был: муж или любовник? Я терялась в догадках. Я смотре­ла как они целуются, целуются так страстно, будто делают это в последний раз, и такси трогалось с мес­та, а я оставалась стоять, вся взмокшая от ревности, покачиваясь как в лихорадке. Я была так несчастна, что однажды даже пустилась бежать вдогонку, по­висла на дверце машины и проехала так несколько метров, после чего меня отбросило на черный ас­фальт шоссе. Сбей меня тогда машина, они бы даже не оглянулись. Они все целовались и целовались.
   Во время уроков она старалась быть подчеркнуто строгой и чопорной, чтобы скрыть мысли о побеге, но то и дело бросая взгляд на деревья во дворе, не­вольно выдавала себя. Она распахивала окна и, отки­нув голову назад, жадно вдыхала свежий воздух, рас­сказывая нам о страсти у Расина, о разуме у Корнеля, о трагической любви Тита и Береники, которых раз­лучили причины государственной важности и жесто­кость мужчины, неспособного сделать выбор или принять решение. «Мужчины у Расина безвольные и изнеженные», – бормотала она, неотрывно глядя на ярко-зеленую кору каштанов, развесивших плоды вдоль школьного двора, и своим низким, похожим на мужской, голосом читала нам отрывок из Расина:
 
Прельстились властью вы.
Так правьте, бессердечный.
Не смею спорить я. Затем ли нашей встречи
Так добивалась я, чтобы из ваших уст
Вдруг после стольких клятв и сладостных минут
Не вечного блаженства обещанье
Услышать здесь, а горькое признанье:
Меня сослать хотите на года.
Ни слова более! Прощайте навсегда!
Уж вам ли, Тит, не знать, какая это мука
Для сердца моего – с возлюбленным разлука.
Меня не исцелят ни месяцы, ни годы,
И не утихнет боль, которой нет исхода.
От утренней зари до самого заката
Не видеть вас – страшнее, император,
Для вашей Береники пытки нет. 7]
 
   Читая, она не обращала на нас никакого внима­ния, будто эти стихи касались ее одной и призваны были заглушить терзающую ее боль. Затем она за­молкала и, повернувшись, наконец, к нам, просила переписать эти строки в тетрадь. «В то время как у Корнеля ключевыми являются темы Бога и невинно­сти, разума и прощения, а человек пассивно и трепет­но принимает волю божью, пытается выйти за преде­лы рационального и через послушание приблизиться к Всевышнему, у Расина на первое место выходят мужчина и женщина, любовь и ее самые странные, самые жестокие проявления. Любовь – это жесто­кость и изысканность, сдержанность и желание», – добавляла она, словно желая убедить саму себя.
   Я слушала ее, и мне хотелось кричать. В моем воображении героини Расина облачались в джем­перы небесно-голубого цвета и убегали прочь на своих шпильках. Я узнавала себя в каждом безот­ветно влюбленном герое, которому героиня под давлением обстоятельств отдавала свое сердце. Я страдала молча, взывала ко Всевышнему. Я полю­била Корнеля[8]. Я познала боль любви, мучитель­ное ожидание, ревность. Я специально поднимала шум на ее уроках в надежде, что она обратит на ме­ня внимание. Я кидалась шариками-вонючками, обливала тетрадь чернилами, марала свои сочине­ния, чтобы она меня отругала. Я так хотела сущест­вовать в ее глазах, но мои отчаянные усилия не при­несли желаемого результата, она их просто не замечала, и я отступила, напоследок обкорнав свои во­лосы как Жанна д'Арк, идущая на костер. Моя мама нахмурила брови, однако та, ради которой я старалась, так ничего и не сказала.
   Пришел июнь, и я словно онемела, я считала дни. Предстоящая разлука казалась мне невыноси­мой. В довершение своих страданий я узнала, что она уходит из нашей школы: ее муж получил новое место, и она уезжала вместе с ним за границу. На по­следнем уроке она вела себя странно: на ее длинных черных ресницах висели слезы, влажная пелена опу­тала голубые глаза, и я тешила себя надеждой, что она плачет по той же причине, что и я, что ей тоже больно со мной расставаться. После урока она не то­ропясь сложила тетради и книги, каштаны во дворе ее больше не волновали. Она попрощалась с нами, задержалась в учительской и медленно миновала тяжелые ворота, оставив позади школьное здание из красного кирпича. На этот раз она никуда не спе­шила. Она осталась в обычных ботинках, не стала распускать волосы, не надела свой кашемировый джемпер небесно-голубого цвета. Она послушно отправилась на автобусною остановку, чтобы ехать домой. Больше я ее не видела.
 
   Пока я предавалась сладким мукам воображае­мой любви, любви самоотверженной, тайной и бе­зответной, моя мать потихоньку воспряла духом.
   44
   Она по-прежнему целыми днями работала, а по вечерам, склонившись над столом, вела свой строгий учет, бормотала: «расход-приход, расход-приход», при этом черная прядь падала ей на глаза, и ненави­стное имя нашего отца то и дело с глухим придыха­нием слетало с ее губ. Она все так же сурово проверя­ла наши школьные задания, никуда нас не отпускала, и не позволяла ни малейших развлечений, если мы не занимали первое, или, так уж и быть, второе, или на худой конец, третье место в классе. И все-таки кое-что в нашей жизни изменилось: мать стала прини­мать мужчин. Она наливала им рюмочку мартини, угощала соленым печеньем, орешками, оливками от «Монопри» 9] в пластиковой упаковке и одаряла своей прекрасной улыбкой.
   Она была красива, удивительно красива: высокая, темноволосая, черноглазая, длинноногая. Плечи у нее были покатые, округлые, а кожа такая гладкая и упругая, что всякий мужчина готов был осыпать ее комплиментами и поцелуями. Ее природная сдер­жанность, царственные манеры, умение держать дис­танцию рождали в мужчинах уважение и безудерж­ное желание. Она пыталась казаться приветливой, любезной, сговорчивой, чтобы поскорее достичь це­ли, позволяла своим губам расплыться в кокетливой улыбке, но взгляд черных глаз оставался холодным и пронзительным как у скупщика лошадей. Мужчины пугливыми попугайчиками порхали вокруг, а она од­ним взмахом ресниц указывала на счастливца, кото­рому дозволялось поклевать оливок с ее царственной руки. Прошли те времена, когда она была наивной глупенькой девочкой, и первый встречный негодяй оставил ее без гроша с четырьмя ребятишками. На­стал час расплаты, и она собирала дань, раздавая мужчинам заманчивые обещания, за которые тем приходилось платить звонкой монетой. Бросавший к ее ногам власть и деньги мог рассчитывать на ореш­ки и рюмку мартини. Каждый платил по возможнос­тям, как на воскресной службе, а получал по способ­ностям. Она по обыкновению вела бухгалтерию, правила своим мирком, и взвесив дары, решала кого и в каком количестве одарить лаской.
   Претенденты на ее сердце сменяли друг друга, но нам ни разу не удалось застукать кого-нибудь в ее спальне или стать свидетелями любовного свида­ния. Ее воздыхатели имели между собой мало обще­го. Был среди них обедневший деятель искусства, возивший ее по концертам, театрам и ресторанам; интеллигент в вельветовых брюках, развлекавший ее беседами о Жиде, Кокто, Фолкнере, Сартре и Бод­лере и наполнявший гостиную запахом сигарет «Голуаз»; рабочий в комбинезоне, чинивший розетки, прочищавший раковину и мастеривший полки для наших учебников; спортсмен, водивший нас по вос­кресеньям в Булонский лес, гонявший с братьями в футбол, игравший с нами в прятки и в вышибалы; влюбленный студент, пожиравший ее глазами и рас­суждавший о политике, мировой революции, Марксе и Токвилле, ублажая тем самым дремавшего в ней анархиста-подрывника; аристократ, чью сложную фа­милию можно было при случае вставить в разговор, и богатый толстяк, которого она редко показывала на людях, принимала в бигуди и домашних тапочках и терпела лишь потому, что он щедро платил. Одно вре­мя к нам даже зачастил некий кюре, обеспокоенный здоровьем наших душ. «Отец мой», – величала его мать и обращалась с ним с той же ласковой игривос­тью, что и с остальными.
   Таким образом, в ее жизни появился не мужчина, а мужчины во множественном числе. То был богато иллюстрированный каталог мужчин, и она нетороп­ливо выбирала, руководствуясь своими прихотями и нуждами, не выпуская из рук калькулятора, по ходу дела контролируя состояние наших дневников и ко­вра в гостиной. По вечерам, отдыхая от тяжкого тру­да обольстительницы, она перечитывала «Унесен­ных ветром» и представляла себя в роли Скарлетт. Она обмахивалась веером на веранде плантаторской усадьбы, бережно складывала в коляску свои пыш­ные туалеты, томно вальсировала с Рэттом, жадно рылась в заветной шкатулке, воображала себя вла­дычицей великолепной Тары (в ней всегда ощуща­лась тяга к земле), высчитывала, во что обойдутся занавески, подвесные потолки, паркеты, и прежде чем выключить свет, оглядывалась, словно ожидая увидеть в дверях капитана Батлера. А наутро ей при­ходилось вновь наряжаться Золушкой, садиться в метро и ехать в невзрачный квартал у ворот Пуше, где она работала учительницей в начальной школе.
   Ее поклонников объединяло лишь безудержное желание покувыркаться с ней в постели, но мало кому это удавалось. Она готова была отдаться лишь тому, кто устроит ее по всем статьям, чей товар окажется от­менным во всех отношениях. Попасть в круг избран­ных было непросто, дарить свою любовь «за просто так» мать не желала. Идеальный мужчина, которого она так жадно искала и ради которого готова была по­тратиться на оливки, мартини и орешки, должен был быть свободным, богатым и влиятельным, одним сло­вом, «настоящий Бигбосс», – говорила она, и эти странные слова в ее устах звучали сладкой музыкой, переливались горсткой бриллиантов, выпавших из потайного ларца. Я долго не понимала, что она имеет в виду, а когда, наконец, узнала, совсем не обрадовалась.
   Несмотря на все свои трезвые рассуждения, в ду­ше она по-прежнему оставалась наивной девчонкой, поэтому мужчина ее мечты должен был, кроме всего прочего, быть еще и красивым, высоким, сильным, хорошо одеваться, иметь машину немецкого произ­водства, счет в швейцарском банке, семейный особ­няк или даже замок и говорить по-английски. Цени­лись также втянутый живот, легкая небрежность в прическе, кашемир и качественный парфюм. Но глав­ное, он должен был любить ее, любить так сильно, чтобы кровоточащая рана, нанесенная неверным су­пругом, потихоньку зарубцевалась. Последнее не произносилось вслух, но легко читалось во всей ее по­зе, позе Ифигении[10] пред жертвенным костром. Она томно откидывала голову назад, словно предлагая кровавому палачу оценить совершенный рисунок шеи, великолепие плеч и декольте.
   Мы глядели на нее, раскрыв рот, пораженные ее редким самообладанием, шармом и умением себя по­дать. К ее воздыхателям мы относились без малейше­го пиетета. Тон задавала она. Когда мы все вместе си­дели на кухне и ели лапшу с мясным бульоном, она разбирала своих почитателей по косточкам и от души смеялась над брюшком одного, провинциальным про­нонсом другого и вросшей щетиной третьего, над за­иканием студента и косноязычием богатого толстяка.
   Ее беспощадность приводила нас в восхищение. Мы с восторгом слушали как она разносит в пух и прах оче­редного хлыща или невежу, посмевшего к ней остыть. Ее ехидство было нам приятно: значит она не любит их, она останется с нами, никто не сможет ее у нас отнять.
   Она была нашим темноволосым идолом, нашей мадонной, нашей секретной дверцей, центром на­шей вселенной. Мы смотрели на мир ее глазами, учились жить, глядя на нее.
   Дичь, попадавшая в умело расставленные силки, была далека от совершенства, и чтобы как-то себя утешить, она затягивалась сигаретой «Житан» и прикрыв глаза, предавалась приятным воспомина­ниям, в сотый раз излагая нам историю своей бур­ной молодости, повествуя о горячих романах той сладостной поры. «Но судьбе было угодно, чтобы я досталась вашему отцу», – горько вздыхала она, за­вершая свой рассказ, и мы стыдливо опускали глаза, сознавая всю глубину своей ответственности, своей причастности к той роковой ошибке, хотя никто из нас не мог бы сказать, в чем именно мы повинны.
   Армия поклонников ширилась. Некоторым удава­лось закрепиться надолго. Наш жизненный уровень неуклонно рос. Мы слушали концерты Рахманинова и песни революционной Кубы, пили шампанское, ели свежайшую гусиную печень и трюфели во всех смыс­лах этого слова. Мальчики получали в подарок насто­ящие футбольные мячи, девочки – трубочки для мыльных пузырей и хула-хупы. По воскресеньям нас водили в кино, по субботам – на концерты. Мы учи­лись танцевать твист и мэдисон. Наши шкафы были полны новой одежды, полки заставлены новыми кни­гами. В особо удачные дни мы осмеливались мечтать о стиральной машине и даже об автомобиле, который помчит нас к песчаным пляжам и великим тайнам. Поклонники приносили свои дары, а мы принимали их с холодной учтивостью, унаследованной от мате­ри, благодарили чуть слышно, как подобает воспи­танным детям, знающим себе цену. Помню как-то раз младший братик вошел ко мне в комнату, сгибаясь под тяжестью подарков очередного воздыхателя, и произнес:
   – Он так старается, потому что хочет трахнуть маму.
   Все изменилось после истории с богатым тол­стяком. Этот неприятный эпизод заставил нас ина­че взглянуть на вещи. Наше восхищение матерью несколько поугасло.
   Мать вбила себе в голову, что нам необходимо об­завестись загородным домом. К этой мысли ее под­толкнули многочисленные коллеги, родственники и знакомые, с пеной у рта восхвалявшие свой клочок земли, будь то летняя дачка или зимняя вилла. Все они из года в год, шаг за шагом обустраивали свой ма­ленький участок (статус собственника обязывает!), и слушая их восторженные рассказы, мать испытывала чувство незаслуженной обиды. Она просто обязана по­строить себе Тару, и в этом ей должен был помочь бо­гатый толстяк. Он владел большой скобяной фабри­кой на юге, деньги текли рекой, а девать их было некуда, поскольку был он бездетным вдовцом. «Един­ственное, что меня смущает, – делилась с нами мать, – так это то, что он не любит бросать деньги на ветер». Ей предстояло хорошенько обработать фабриканта, чтобы он потратил ради своей Дульсинеи кругленькую сумму, причем совершенно бескорыстно, поскольку взамен мать не собиралась давать ничего. Ни грамма своей священной плоти. «Одна только мысль, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас», – с дрожью в голосе говорила мать, и мы вздрагивали вме­сте с ней. Бедняга мог изредка рассчитывать только на рюмочку мартини, а если он будет очень послушным и ну очень терпеливым, мать, может быть, выделит ему комнатку в своем замке, откуда он будет любоваться ею по вечерам как астроном далекими звездами.
   Богатый толстяк сразу смекнул, что это его шанс, что только так он сможет войти в наш дом и стать незаменимым. Он возьмет на себя роль управляю­щего в безумных проектах нашей матери, в построй­ке ее Тары, и постепенно займет свое место в нашей и, главное, в ее жизни.
   Так был заложен первый камень будущего домика в горах.
   Чтобы не выглядеть эгоистичной, мать начала из­далека, заговорила о том, как здорово было бы выво­зить детей порезвиться на свежем воздухе, вдали от отравленной городской атмосферы. В то время со своими младшеклассниками она как раз проходила «Хайди» 11], и принялась мечтать вслух о деревянном домике с резными карнизами где-нибудь в альпий­ских лугах, с видом на заснеженные вершины и ги­гантские голубые ледники. В лирическом порыве упоминались также эдельвейсы, сурки, фирны, иссопы, подснежники, могучие ледяные потоки, чис­тые ключи, пугливые лани, шумные грозы, кочую­щие стада и домашние булочки. До сих пор все наши каникулы проходили в лагерях, организованных мэрией восемнадцатого округа. Там мы ходили па­рами под свистки вожатых, давились бутербродами с маслом и колбасой, купались строго по часам в ма­леньком загончике меж двух веревок, строились на берегу в липнувших к телу купальниках и отправля­лись спать под звуки горна. Теперь же, если мать умело употребит свое обаяние, мы могли бы перей­ти в класс «землевладельцев» и привольно разгули­вать по альпийским лугам, воспетым Хайди.
   Богатый толстяк в два счета отыскал солнечную долину и участок для застройки. Мать принялась воз­бужденно и вместе с тем старательно вычерчивать планы своей Тары, в качестве компенсации позволяя обожателю брать себя за руку в те редкие минуты, когда она, задумавшись, роняла карандаш. Он хотел заполучить комнату на втором этаже, по соседству с ее спальней, но мать убедила его, что это неприлич­но, (что подумают дети!), и отвела ему уголок внизу, рядом с закутком для лыж. Первое время он дулся, по­том согласился. В знак примирения мать чмокнула его в нос, отчего он так раскраснелся, что запоздалые угри повыскакивали с удвоенной силой. Воспользо­вавшись его замешательством, мать опустила его ещё ниже, и в результате бедняга оказался в подвальном этаже, рядом с котельной. «Зато вам будет тепло зи­мой, – пропела мать, – вы должны заботиться о своем драгоценном здоровье, вы не представляете как оно мне дорого!». Да уж, дороже некуда! Он был так по­трясен, что согласился. В конце концов, ему при­шлось спать на раскладушке в темном помещении, которое мать называла «кладовкой».
   Впрочем, четверым ее детям повезло не больше. Мы ютилась на раскладных кроватях в двух крохотных комнатушках на чердаке. Из наших окон был ви­ден какой-то безымянный холм. Себе же мать отвела президентские апартаменты с видом на Монблан на благородном втором этаже. Я ее не винила, все свя­занное с нею я принимала как данность. Мать была великолепна в своей корысти, искренна и спонтанна в своей жестокости, точна и мелочна, когда требовалось взять от жизни то, чем ее обделили. Я не строила ил­люзий, не ждала, что она вдруг станет милой и доб­рой, меня восхищала та легкость, с какой она причи­няла людям боль в своем вечном стремлении отыграться. В этом ей не было равных, она была по-своему уникальна. Мать напоминала пирата, отваж­ного и беспощадного, жадного до наживы. Такой я ее знала, такой любила.
   Богатый толстяк договаривался с каменщиками и платил, вызывал плотника и платил, электрика и платил, слесаря и платил, пейзажиста и платил… Он не щадил себя, желая во всем угодить своей Дульсинее, донимал строителей, отказался от своего серого грузовичка в пользу новенького «Пежо», ел с нами, сидя на дальнем конце стола, и изо всех сил старал­ся не чавкать, раскуривая сигарету, тщательно сле­дил, чтобы пепел не упал на нейлоновую рубашку, а по вечерам послушно отправлялся спать в свой подвал, в то время как мы резвой стайкой мчались наверх, от души посмеиваясь над его неуклюжес­тью. Если погода стояла солнечная, и снег был хо­рош для катания, он брал для нас напрокат лыжи и платил за подъемник, тогда мы в знак благодарнос­ти называли его «дядя» и сдержанно целовали в лы­сину, выбирая для этого участок без прыщей.
   Пока Бигбосс похрапывал на своей раскладушке рядом с котельной, мы могли быть спокойны, что он не отнимет у нас маму. Он был нашей крепостной стеной, грубой и неотесанной, днем нам было за него стыдно перед другими, зато с наступлением темноты он отго­нял прочь все наши страхи и ночные кошмары.