– Будете бояться – ничего не добьетесь. Ни в творчестве, ни вообще. Ваше спасение в ваших руках. Никто другой, никакие посторонние люди не смогут вам помочь. Не ждите помощи извне.
Она шла мне навстречу, помогала разговориться, выразить себя, избавиться от злости. Я этого не знала.
– Я вас не тороплю. Подумайте. Я уверена, что вы сможете… Поверьте в себя.
Я не спешила. Мы работали в одной комнате, и я украдкой за ней наблюдала, слушала как она беседует по телефону, обращается за информацией, просит об услуге. Она со всеми общалась на равных, не нападая, не повышая тона, спокойно, уверенно. Даже с курьерами, секретаршей, горничной она говорила уважительно. Я примечала все это, и постепенно мои подозрения рассеялись, странное задание больше не вызывало протеста.
Однажды я положила ей на стол три машинописных листка: рассказ о том, как я обедала с Коричневым в ресторане немыслимой звездности. Она прочла его, внимательно прищурившись и не выпуская из рук горящей сигареты. Потом подняла голову и, глядя мне прямо в глаза, произнесла легко и вместе с тем твердо:
– Получилось! Вы поняли. Вы прониклись…
И тут мне показалось, что передо мною распахнулась дверь, так что в глаза хлынул ослепительный свет. Засверкали солнца, ангелы с архангелами затрубили в свои небесные рожки. Толстой и Набоков одобрительно хлопали меня по плечу. Я испустила хриплый торжествующий вопль, воздела руки к небу, резво запрыгнула на верхнюю ступеньку пьедестала, потрясая боксерской перчаткой, и затянула гимн во славу себе самой. Я готова была кинуться ей на шею, но вовремя сообразила, что она вряд ли это оценит. Между тем, не дав мне опомниться, она продолжала:
– Урок номер два: если вам нечего сказать, не говорите вовсе. Не пытайтесь приступом красноречия замаскировать незнание предмета. Если вам тяжело писать о соломенных крышах, ирисовых полях, буржуазных интерьерах и нормандской мебели, не делайте этого. Смиритесь с тем, что это – не ваше. Пишите о том, к чему лежит душа. Первостепенное значение имеют стиль и структура, а великие идеи – это так, пустяки.
С этого момента слова из пухлых ангелочков, парящих в недоступных эмпиреях, превратились в мощные отмычки для сундучков с драгоценностями.
Благодаря этой женщине, которая обращалась ко мне на «вы» и не позволяла себе ни властного тона, ни снисходительного заигрывания, я научилась разбираться в собственных мыслях, желаниях, ощущениях. Я научилась формулировать свои идеи, говорить от первого лица, выражать собственную точку зрения. Так я обзавелась своим загончиком, своим личным пространством, закрытым для других, который ни на что бы не променяла. Я с редким усердием его обрабатывала, с наслаждением пахала и сеяла.
Жизнь стала пробиваться изнутри, подготавливая почву для будущих вопросов и ответов, надежд и свершений. Внутри меня зарождалась личность, знакомство с которой мне еще предстояло. Я знала, что впереди нелегкий путь, и это меня не пугало.
Сначала она просто ждала его, открытая и улыбчивая. Она была уверена, что встретит его с минуты на минуту. Он мог показаться из-за угла, окликнуть ее в аптеке или в одном из баров, куда ходили только иностранцы. На всякий случай она постоянно улыбалась, надевала свои любимые платья, проводила по губам помадой, водружала на тщательно причесанные черные волосы большую соломенную шляпу, украшала запястья браслетами, шею – ожерельем, выставляла на всеобщее обозрение загорелые руки и длинные смуглые ноги.
Она ждала.
Она вела уроки, держалась с достоинством, читала ученикам «Хайди», с отсутствующим видом рассказывала им о заснеженных вершинах и домиках с резными карнизами, нетерпеливо поглядывая в окно. Она выучилась игре в бридж и стала посещать один из местных клубов, где, к своему глубокому разочарованию, обнаружила только стариков и старух с выцветшей от палящего солнца кожей, которые ругались после каждого хода и по многу раз разбирали сыгранную партию. Женщины были до неприличия накрашены, носили перстни размером с увеличительное стекло и очки, за которыми проглядывали маленькие ястребиные глазки. Мужчины страдали простатитом и хлебали виски. Их разговоры ее совершенно не трогали, она без конца просчитывала в уме свои шансы. Она была красива, очаровательна – зрелая женщина в самом расцвете сил. Судьба сыграла с ней злую шутку, толкнув на брак с недостойным человеком, и, таким образом, осталась ей должна. Ее страданиям не было предела. Она была рождена, чтобы достичь невиданных высот, а вынуждена была довольствоваться малым. Она страдала от того, что дом был слишком тесным, обстановка слишком скромной, от того что ей приходилось делить с сыном единственную в их жилище кровать, что комары мешали ей спать и портили цвет лица, что жалованье было маленьким, а навязчивые коллеги обращались с ней слишком фамильярно, делились своими жалкими мечтами, низкими амбициями и мелочными интересами.
Иногда она просыпалась среди ночи в холодном поту, с бьющимся сердцем и хваталась рукой за горло, будто кто-то пытался ее задушить. А что если гадалка ошиблась? Вдруг она напрасно потратит последние годы своей женской привлекательности на этом странном острове, где американцы встречались, прямо скажем, нечасто? Сколько она ни оглядывалось, ей так и не удалось обнаружить в поле зрения хотя бы одного. Французов было хоть отбавляй. А вот американцев…
Чтобы хоть как-то утешиться и наполнить жизнь смыслом, она принялась копить деньги. Она так сильно ограничивала расходы, что порою умудрялась за выходные дни не потратить ни франка. Они с братом автостопом доезжали до пляжа, обедали бананом и кукурузно-рисовой кашей, ложились на полотенца и засыпали. Каждый мечтал о своем. Мать разглядывала отдыхавшие по соседству семейные пары, мысленно угадывала содержимое дамских сумочек и мужских кошельков, живо воображала себе их прекрасные начальственные дома с прислугой, белыми скатертями, музыкой, свечами и просторными верандами, где гости со смехом потягивали коктейли и обсуждали предстоящее возвращение на материк. Невольно перескочив на сына, ее взгляд затуманивался. Почему он так походил на своего отца? Почему все ее дети выросли похожими на шарлатана, сломавшего ее жизнь? Она отталкивала от себя его локоть, раздраженно отворачивалась, чтобы не видеть его профиля, большого рта, длинного носа, до обидного напоминавших черты человека, которого она называла теперь не иначе как цыган. Ее сын давно вышел из младенческого возраста и стал мужчиной. У него была та же походка, тот же смех. Он так же издевался над ее серьезностью, упрекал за отсутствие чувства юмора. Вылитый отец. Она перестала ему доверять, прятала от него свои сбережения, без конца перекладывая их с места на место.
Она была создана для иной жизни, призвана блистать на светских раутах, роскошно одетая и усыпанная бриллиантами, в сопровождении высокопоставленного супруга. Она всегда это знала. Она была второй Скарлетт О'Хара. В единственный год ее студенчества сокурсники рьяно боролись за право сидеть с нею рядом. Все юноши крутились вокруг нее. Она могла выбрать любого: самого перспективного, самого богатого, самого привлекательного. Ее жизнь могла бы обернуться головокружительным танцем, а не ожесточенной борьбой. Она оказалась матерью-одиночкой, вынужденной кормить семью. Без денег, без связей. Какая жалкая участь! Эта мысль приводила ее в бешенство. Она тряслась от безудержного гнева, злилась на весь мир, на всех тех, кто не оправдал ее ожиданий, обманул ее надежды. Все мужчины – бездарные нерешительные трусы. Конечно, четверо детей – это не подарок! Они наслаждались ее обществом, а в последний момент отступали, попросту сбегали. Четверо детей!
Однажды мать прочла во французской газете длинную статью о своей гадалке. Та вдруг стала знаменитостью, распрощалась со своей невзрачной двухкомнатной квартиркой в восемнадцатом округе и брала со своих клиентов по тысяче франков за полчаса. У нее консультировался весь Париж. Желающим приходилось ждать по два-три месяца. Мать воспряла духом: в тот вечер они с братом отправились ужинать в ресторан.
Она ждала уже целых два года… Осталось потерпеть совсем немного. Гадалка посулила ей идеального мужчину, мужчину, о котором можно только мечтать. Игра стоила свеч.
– Чем ты думаешь заняться в будущем? – С очаровательной улыбкой спросила она у сына, который сидел напротив, положив ногу на ногу, уперевшись локтем в колено и уткнувшись подбородком в ладонь. В точности как отец.
– Я хочу рисовать… Подамся в Академию Изящных Искусств…
– Еще чего, – перебила она, – тоже мне, профессия. Ты станешь фармацевтом, ветеринаром или дантистом.
– Как сынок Армана?
– Опять ты об этом? Сколько можно вспоминать эту старую историю? Такое случается со всеми девчонками. Когда мне было тринадцать лет, меня тоже преследовал один тип, бросался на меня на выходе из школы в пальто на голое тело и совал под нос свою штуковину. Я рассказала матери, а она в ответ пожала плечами и посоветовала обходить его стороной. Она и не думала за меня переживать, и ничего, я сама разобралась. От этого еще никто не умирал!
– Я не буду ни дантистом, ни фармацевтом, ни ветеринаром. Нет ничего противнее зубов, лекарств и животных…
– В Академии можно выучиться только на клоуна! Не хватало только, чтобы ты стал бродягой как твой отец! Тебе нужна нормальная профессия.
– Тогда не спрашивай чем я собираюсь заняться. Решай сама! У нас вообще все решаешь ты, – ответил он, вытягивая ноги и выпрямляясь. – Я хотел бы почаще куда-нибудь выбираться. Мне осточертела эта дыра. Пора возвращаться домой. Гадалка тебя надула.
– Не смей так разговаривать с матерью! После всего, что я для вас сделала! Не забывай, что я всем пожертвовала, чтобы поставить вас на ноги.
– При всем желании не забуду, – сказал он. – Ты только об этом и твердишь.
– Без меня вы бы умерли с голоду! Или работали бы где-нибудь на почте с тринадцати лет.
– Мамочка, времена Золя давно прошли.
– Скажи это своему отцу! И не смотри на меня так! Сколько я для вас сделала, подумать только! Какая я дура, боже мой! Надо было отдать вас в приют.
– Ну вот, опять за свое! – пробормотал мой братик, но мать его не услышала.
Она продолжала свою пламенную речь, кожей ощущая терновый венец, который ей выпало нести. Все в ней взывало к мщению. Она будет мстить, мстить беспощадно! Она то и дело возвращалась к особо ненавистным персонажам, не жалела для них ядовитых слов, шипела, исходила желчью как корень мандрагоры.
– Взять хотя бы мадам Юблин, чем она лучше меня? Безобразная толстая корова с раздувшимися венами, и отхватила себе такого чудесного мужа. А, я тебя спрашиваю?
– Она жена посла, – вздыхал мой брат, болтая соломинкой в стакане папайевого сока. Мать выводила его из себя.
– Сама – американка, муж – американец, живет в настоящем дворце, с кондиционером, с телевизором, каждый день устраивает приемы, носит платья от лучших кутюрье. Что она в своей жизни сделала, чтобы заслужить такую роскошь? Да ничего. Все это просто свалилось ей на голову как манна небесная. Она знай себе прирастает жирком, а вокруг ходит прислуга в набедренных повязках.
Брат пожимал плечами, и она продолжала:
– Из меня бы вышла превосходная жена посла! Превосходная!
Мать шипела от злости, опустошала стакан, наливала еще.
Она прожила на Мадагаскаре семь долгих лет. Все эти годы она ждала своего мужчину, разглядывая в зеркале мелкие морщинки, образовавшиеся вокруг глаз, и разнося в пух и прах этот остров, на который никогда не залетали Боинги, до отвала набитые американцами. Семь лет она следила за головокружительным взлетом своей гадалки, которая теперь каждое утро выдавала свежие гороскопы по радио, ежегодно писала книги об искусстве ясновидения, мелькала на телеэкране и просила тысячу сто франков за сеанс. Мать проклинала гадалку, проклинала собственную доверчивость, выливала виски на ковер во время игры в бридж и избегала коллег по работе.
После семи лет напрасного ожидания она возвратилась во Францию.
Смотреть – стараться увидеть, пытаться разглядеть кого-то или что-то.
Уже в старофранцузском языке в значении слова присутствует интеллектуальный и нравственный оттенок: принимать во внимание, считаться.
Исходное значение: «заботиться, печься».
Перед глазами матери, как игрушечные солдатики на плацу, один за другим проходили мои поклонники. Я не очень считалась с ее мнением, но тем не менее, каждый раз ждала ее одобрения, прежде чем дать волю желанию.
Мы с очередным кавалером приглашали ее в ресторан, в кино, на пикник. Устроившись на заднем сиденьи, мать мрачно наблюдала за водителем, обжигала его недоверчивым взглядом. «Зачем тратиться на дорогой бензин, если можно прекрасно ездить на самом обычном, – недоумевала она. – И вообще, почему бы вам не перейти на дизель? Это же реальная экономия». Она заглядывала в счет и негодующе пожимала плечами, если сумма представлялась ей слишком высокой. Спрашивала у молодого человека говорит ли он по-английски, есть ли у него семейный особняк, сколько он получает. «Вы неплохо устроились, – заключала она. – Учителям столько не платят. И знаете, какая пенсия ожидает меня на старости лет, после всего пережитого?»
Я поворачивалась к ней, умоляла: «Мамочка, перестань!», гладила юношу по затылку, словно желая смягчить боль от ожога, включала музыку погромче, но она бесконечно твердила одно и то же, прижимая сумочку к груди: «Уж поверь мне, я знаю что говорю!».
Ее всегда что-то не устраивало. Слишком старый, слишком молодой, незрелый, непрактичный, не платит взносы за квартиру[20], у него клоунская профессия, он неперспективный.
– Кстати, ты заметила какие у него толстые ляжки? Я и не знала, что тебе нравятся крупные мужчины. Не боишься, что он тебя раздавит? Как ты можешь получать удовольствие? Я бы не смогла…
Я сидела, стиснув зубы, выдавливая из себя улыбку, пыталась оттянуть неизбежное. Я успокаивала мать, успокаивала мужчину, который гневно скрежетал зубами. «Понимаешь, – объясняла я ему, – она так одинока, всю свою жизнь вкалывала как проклятая, не могу же я бросить ее одну после всего, что она для нас сделала.»
Мать вечно жаловалась на жизнь, злобно смотрела по сторонам, прижимала сумочку к груди, опасаясь воровства. В то же время, завидев на улице грязную оборванную дворняжку с порванными ушами, мать тотчас наклонялась к ней и не скупилась на нежности; заметив сморщенную старушку, ковыляющую по тротуару, переводила ее через дорогу и одаряла своей лучезарной улыбкой. Дворняжка благодарно лизала ей руки, старушонка – целовала. Et глаза наполнялись слезами: она чувствовала себя любимой.
Любимой…
Любовь была делом ее жизни. Она плакала над несчастьями принцев и принцесс, смотрела по телевизору свадебные и похоронные церемонии с болью в сердце и платочком в руке, причитая: «Как они хороши! Она была так молода! Боже мой! Боже мой!» Она по многу раз пересматривала «Унесенных ветром» и «Историю любви», выходила из зала с красными глазами, прижималась ко мне как маленькая девочка. Я ее успокаивала. Чужое несчастье, будь то в жизни или на экране, делало ее уязвимой, нежной, беспомощной. Она жалась ко мне, говорила: «Я люблю тебя, ты же знаешь. Ты моя любимая девочка. Почему ты так ко мне жестока?».
– Я, жестока? – удивленно переспрашивала я.
– Да, ты. Ты всегда ко мне так относилась, с самого детства. Ты еще в четыре года смотрела на меня с осуждением, как неродная.
Как может четырехлетний ребенок проявлять жестокость по отношению к матери? Надо же такое выдумать! В этом возрасте мать заслоняет собою весь мир, всю галактику.
Я отвечала: «Ну, ну, перестань… давай не будем начинать все сначала».
– Нет, как же, – протестовала она.
Она жаждала любви, хотела, чтобы я до краев наполнила ее душу этой пресловутой любовью, которой жизнь никогда ее не баловала. Она как будто снова впадала в детство, дулась, сжимала зубы и кулаки как обиженный ребенок, пинала ногами упавшие каштаны, повторяла: «ты меня не любишь, не любишь», чтобы я в ответ твердила: «да нет же, люблю», но мои слова повисали в воздухе, так и не утолив ее жажды.
«Вот если бы ты меня действительно любила…» – говорила она.
Далее следовал длинный перечень условий, обязательных к исполнению: «Ты бы сделала то, и это, и вела бы себя так-то и так-то. Вот у моей подруги Мишель дети, которые по-настоящему ее любят, они ее слушают, все делают как она скажет…»
Она бросала на меня суровый уничижительный взгляд, словно желая сбросить в львиную яму, заявляла, что я вообще не способна любить, поскольку не отвечаю ее строгим требованиям.
Она никогда не бывала мною довольна.
Сколько бы я ни давала, она не успокаивалась. Она была подобна бездонному колодцу. Угодить ей было невозможно: мало, плохо, не так. Я вечно оказывалась виноватой во всех грехах. Когда я, набравшись смелости, спрашивала чего она, собственно, ждет, она, гневно взглянув на меня, тотчас принималась смотреть вдаль с оскорбленным, отсутствующим видом.
Она сама не знала, чего от меня хочет, но вменяла мне это в вину, упрекала в бестактности и безразличии.
– Ты меня не любишь. Если бы ты меня любила, ты бы сама все понимала, чувствовала бы интуитивно. Любовь – вне сферы разума… Когда любят, просто дают, а не судят. Ты только и делаешь, что судишь меня.
– Вовсе нет! Я просто хочу, чтобы мы научились понимать друг друга, любить…
– Нельзя научиться любить! Люди либо любят, либо нет, третьего не дано. А ты вечно меня осуждаешь…
В ее понимании малейшее возражение приравнивалось к осуждению. Стоило нам высказать мнение, не совпадающее с ее собственным, и она чувствовала себя оскорбленной. Она не признавала за нами права голоса, считала себя истиной в последней инстанции. «Да, мамочка, конечно, мамочка» – вот все, что она хотела от нас слышать.
Я должна была, как зеркало, каждый вечер твердить, что она самая красивая, самая смелая, самая умная и вообще лучшая из матерей, падать к ее ногам и беспрекословно ей подчиняться.
– Я никогда не позволяла себе осуждать родителей, – говорила она. – Я их уважала и слушалась просто потому, что они были моими родителями. Думаешь, почему я в восемнадцать лет вышла замуж? Потому что мой отец решил, что в этом возрасте все его дети должны начать самостоятельную жизнь. И я не думала на него сердиться, несмотря на то, что совершила самый необдуманный поступок в своей жизни, связавшись с твоим отцом, и все только для того, чтобы поскорее покинуть родительский дом.
– Может, ты на самом деле сердилась, просто боялась ему сказать?
– Не смей так говорить! Не смей! Он был моим отцом, и я бы никогда не позволила себе его осуждать!
– Как будто человек обязан во всем соглашаться с родителями!
– Как ты ко мне жестока! Как жестока!
Мать плакала, смотрела на меня с ненавистью, умоляла оставить ее.
Я с яростью ощущала собственное бессилие. Ее категоричность, ее презрительное молчание были мне невыносимы. Я хлопала дверью и клялась, что больше сюда не вернусь.
И возвращалась.
Я представляла ей всех своих женихов, специально подбирала их по ее вкусу, помня о ее несбывшихся мечтах. Таким образом я помогала ей отыграться. Я была всего лишь приманкой, на самом же деле мужчина предназначался ей, призван был избавить ее от бремени обманутых надежд. Я просто обязана была найти мужчину, которого она тщетно искала на Мадагаскаре, мужчину, который осушит ее слезы и отомстит за все ее обиды. Я должна была быть сильной, чтобы навеки остались в прошлом хрустальные шары, Боинги Пан Американ и превратности судьбы.
Я преподносила ей молодых людей как заправский товар, старалась выставить их в самом выгодном свете. Я заваливала ее своими одушевленными подарками в надежде увидеть на ее губах улыбку, услышать ее облегченный вздох.
Мамочка, взгляни-ка на этого. Не правда ли, хорош? Красивый, сильный, богатый. Густые волосы, белые зубы, живот втянут, мускулы по всему телу. У него собственный особняк, престижная работа, огромная машина. Он прекрасно говорит по-английски – всю жизнь живет в Америке.
– Он американец? – спрашивала мать, поднимая на меня полные надежды глаза.
– Нет, он француз.
– Вот видишь, – вздыхала она.
– Он почти американец.
– Почти не считается… Ты сама это прекрасно понимаешь. Ты надо мной просто издеваешься!
Я выбивалась из сил, пытаясь ей угодить. Я чувствовала себя совершенно опустошенной, и единственным моим спасением были приступы ярости. Я выла от злости, кричала, что больше так не могу, что ее ничто в этой жизни не радует. Мать наблюдала за мной с чувством глубокого удовлетворения. Сжав зубы, она ликовала. Ее глаза светились от сознания победы. Я перестала себя контролировать и оказалась в ее власти. Она снова ощущала себя значительной, соблазнительной, прекрасной. Она была очень довольна собой: это явно читалось в ее обыкновенно мрачном взгляде. Однако, вовремя опомнившись, мать возвращалась к своей привычной роли и, обиженно вздохнув, продолжала:
– Вот видишь, ты опять принялась за старое. Ты меня не любишь… Никто из детей меня не любит. Не знаю почему. Всех моих подруг дети обожают, одной мне не повезло. И это – после всего, что я для вас сделала…
Я приходила в бешенство, убегала, хлопнув дверью, билась головой о стену лифта, заливалась слезами, пинала все, что попадалось на пути – камни, стволы, край тротуара. Сколько я ни пыталась дать выход злости, она продолжала кипеть с прежней силой.
Меня бесило, что мать не слышит, не видит меня, что я для нее не существую. Я была для нее пустым местом, одним из тех жирных нулей, которые она по вечерам выводила красной ручкой в тетрадках своих учеников, громко возмущаясь их невежеством.
Я хотела, чтобы она меня выслушала, но она была ко мне глуха.
Я хотела, чтобы она меня видела, но она на меня не смотрела.
Я хотела, чтобы она подвинулась, признала за мной право на собственное пространство, но она упорно требовала, чтобы я была ее послушным эхом.
Рядом с ней я становилась беспомощным ребенком, принималась лепетать как испуганный младенец, который впервые сел за руль трехколесного велосипеда, взмыл вверх на качелях, проплыл несколько метров без спасательного круга. Мама, посмотри же на меня, поддержи меня взглядом, не дай мне упасть и пойти ко дну, помоги подняться и не сдаваться, скажи, что я самая сильная, самая смелая, единственная в мире, что мои первые шаги, первые слова, первые рисунки удались на славу, что ты гордишься мною, видишь только меня одну, даришь мне место, где в нежном сиянии твоих глаз я буду расти, расти и расти.
Ее глаза не видели, уши не слышали, губы не двигались. Она не оставляла мне выбора, и в последней отчаянной попытке быть замеченной, я подкладывала ей под ноги мины замедленного действия.
Она отпихивала их ногой, отчего все они взрывались у меня перед носом.
Чем больше я бесилась, тем острее она ощущала свою жертвенность, осознавала как много принесла на священный алтарь материнства. Подруги, тесным кружком сплотившись вокруг, в один голос твердили: «Бедняжка, после всего, что вы для них сделали, после всего, что вы для них сделали…» И она, стиснув губы и глядя перед собой недобрым взглядом, повторяла: «Я все для них сделала, я жила, не жалея себя, потратила на них свои лучшие годы. Зачем, спрашивается?».
Мои старшие брат и сестра, быстро смекнув что к чему, уехали жить за границу, писали ей коротенькие открытки, зимой присылали пироги, летом – бумажные цветы. Она вешала открытки в рамочках, выставляла пироги и цветы на самом видном месте как трофеи, подтверждающие, что она превосходная мать, и без устали хвалила своих старших детей, которые предпочли сбежать от нее подальше.
А я оставалась у подножья крепости и не теряла надежды найти брешь в неприступной стене и проникнуть внутрь. Я разрабатывала хитроумные планы, целые стратегии, более подходившие для военных действий, чем для покорения сердец. Иногда мне казалось, что дворцовые ворота приоткрылись, и я, ликуя, устремлялась вперед, вставала в стойку победителя, упивалась своим мимолетным торжеством, своими успехами, своей блистательной тактикой и ждала, что она воздаст мне должное. Мне хватило бы одного ее взгляда, чтобы возродиться, почувствовать себя благословленной, обновленной, стать, наконец, личностью, одного ее взгляда, говорящего: «Ты великолепна, девочка моя, я люблю тебя». Она не удостаивала меня взглядом, и я ощущала себя собачкой, привязанной к ее трону, бешеной собачкой на цепи.
Я была в ее власти, и она прекрасно это сознавала.
После каждой размолвки я приходила первой, заменяя собой былой каталог поклонников.
Мне тоже нужно было уехать, но я еще не была к этому готова…
Уехать, вырасти вдали от этого убийственного, уничижительного взгляда, превращавшего меня в бессильную злобную карлицу.
«Я не хочу быть карлицей, не хочу быть злобной и бессильной», – без конца повторяла я, стоя на краю бездны, которую она заботливо постелила к моим ногам.
Но тогда – кто же я?
Красивая блондинистая дама часто смотрела на меня испытующим взглядом, ненавязчиво учила оттачивать фразы, лепить свою действительность, свою точку зрения. Приходя утром на работу, она, словно ненароком, роняла на мой рабочий стол книги, а сама нетерпеливо тянулась к телефонной трубке, отчего сумочка, соскользнув с плеча, падала на внушительную стопку бумаг.
Она шла мне навстречу, помогала разговориться, выразить себя, избавиться от злости. Я этого не знала.
– Я вас не тороплю. Подумайте. Я уверена, что вы сможете… Поверьте в себя.
Я не спешила. Мы работали в одной комнате, и я украдкой за ней наблюдала, слушала как она беседует по телефону, обращается за информацией, просит об услуге. Она со всеми общалась на равных, не нападая, не повышая тона, спокойно, уверенно. Даже с курьерами, секретаршей, горничной она говорила уважительно. Я примечала все это, и постепенно мои подозрения рассеялись, странное задание больше не вызывало протеста.
Однажды я положила ей на стол три машинописных листка: рассказ о том, как я обедала с Коричневым в ресторане немыслимой звездности. Она прочла его, внимательно прищурившись и не выпуская из рук горящей сигареты. Потом подняла голову и, глядя мне прямо в глаза, произнесла легко и вместе с тем твердо:
– Получилось! Вы поняли. Вы прониклись…
И тут мне показалось, что передо мною распахнулась дверь, так что в глаза хлынул ослепительный свет. Засверкали солнца, ангелы с архангелами затрубили в свои небесные рожки. Толстой и Набоков одобрительно хлопали меня по плечу. Я испустила хриплый торжествующий вопль, воздела руки к небу, резво запрыгнула на верхнюю ступеньку пьедестала, потрясая боксерской перчаткой, и затянула гимн во славу себе самой. Я готова была кинуться ей на шею, но вовремя сообразила, что она вряд ли это оценит. Между тем, не дав мне опомниться, она продолжала:
– Урок номер два: если вам нечего сказать, не говорите вовсе. Не пытайтесь приступом красноречия замаскировать незнание предмета. Если вам тяжело писать о соломенных крышах, ирисовых полях, буржуазных интерьерах и нормандской мебели, не делайте этого. Смиритесь с тем, что это – не ваше. Пишите о том, к чему лежит душа. Первостепенное значение имеют стиль и структура, а великие идеи – это так, пустяки.
С этого момента слова из пухлых ангелочков, парящих в недоступных эмпиреях, превратились в мощные отмычки для сундучков с драгоценностями.
Благодаря этой женщине, которая обращалась ко мне на «вы» и не позволяла себе ни властного тона, ни снисходительного заигрывания, я научилась разбираться в собственных мыслях, желаниях, ощущениях. Я научилась формулировать свои идеи, говорить от первого лица, выражать собственную точку зрения. Так я обзавелась своим загончиком, своим личным пространством, закрытым для других, который ни на что бы не променяла. Я с редким усердием его обрабатывала, с наслаждением пахала и сеяла.
Жизнь стала пробиваться изнутри, подготавливая почву для будущих вопросов и ответов, надежд и свершений. Внутри меня зарождалась личность, знакомство с которой мне еще предстояло. Я знала, что впереди нелегкий путь, и это меня не пугало.
Сначала она просто ждала его, открытая и улыбчивая. Она была уверена, что встретит его с минуты на минуту. Он мог показаться из-за угла, окликнуть ее в аптеке или в одном из баров, куда ходили только иностранцы. На всякий случай она постоянно улыбалась, надевала свои любимые платья, проводила по губам помадой, водружала на тщательно причесанные черные волосы большую соломенную шляпу, украшала запястья браслетами, шею – ожерельем, выставляла на всеобщее обозрение загорелые руки и длинные смуглые ноги.
Она ждала.
Она вела уроки, держалась с достоинством, читала ученикам «Хайди», с отсутствующим видом рассказывала им о заснеженных вершинах и домиках с резными карнизами, нетерпеливо поглядывая в окно. Она выучилась игре в бридж и стала посещать один из местных клубов, где, к своему глубокому разочарованию, обнаружила только стариков и старух с выцветшей от палящего солнца кожей, которые ругались после каждого хода и по многу раз разбирали сыгранную партию. Женщины были до неприличия накрашены, носили перстни размером с увеличительное стекло и очки, за которыми проглядывали маленькие ястребиные глазки. Мужчины страдали простатитом и хлебали виски. Их разговоры ее совершенно не трогали, она без конца просчитывала в уме свои шансы. Она была красива, очаровательна – зрелая женщина в самом расцвете сил. Судьба сыграла с ней злую шутку, толкнув на брак с недостойным человеком, и, таким образом, осталась ей должна. Ее страданиям не было предела. Она была рождена, чтобы достичь невиданных высот, а вынуждена была довольствоваться малым. Она страдала от того, что дом был слишком тесным, обстановка слишком скромной, от того что ей приходилось делить с сыном единственную в их жилище кровать, что комары мешали ей спать и портили цвет лица, что жалованье было маленьким, а навязчивые коллеги обращались с ней слишком фамильярно, делились своими жалкими мечтами, низкими амбициями и мелочными интересами.
Иногда она просыпалась среди ночи в холодном поту, с бьющимся сердцем и хваталась рукой за горло, будто кто-то пытался ее задушить. А что если гадалка ошиблась? Вдруг она напрасно потратит последние годы своей женской привлекательности на этом странном острове, где американцы встречались, прямо скажем, нечасто? Сколько она ни оглядывалось, ей так и не удалось обнаружить в поле зрения хотя бы одного. Французов было хоть отбавляй. А вот американцев…
Чтобы хоть как-то утешиться и наполнить жизнь смыслом, она принялась копить деньги. Она так сильно ограничивала расходы, что порою умудрялась за выходные дни не потратить ни франка. Они с братом автостопом доезжали до пляжа, обедали бананом и кукурузно-рисовой кашей, ложились на полотенца и засыпали. Каждый мечтал о своем. Мать разглядывала отдыхавшие по соседству семейные пары, мысленно угадывала содержимое дамских сумочек и мужских кошельков, живо воображала себе их прекрасные начальственные дома с прислугой, белыми скатертями, музыкой, свечами и просторными верандами, где гости со смехом потягивали коктейли и обсуждали предстоящее возвращение на материк. Невольно перескочив на сына, ее взгляд затуманивался. Почему он так походил на своего отца? Почему все ее дети выросли похожими на шарлатана, сломавшего ее жизнь? Она отталкивала от себя его локоть, раздраженно отворачивалась, чтобы не видеть его профиля, большого рта, длинного носа, до обидного напоминавших черты человека, которого она называла теперь не иначе как цыган. Ее сын давно вышел из младенческого возраста и стал мужчиной. У него была та же походка, тот же смех. Он так же издевался над ее серьезностью, упрекал за отсутствие чувства юмора. Вылитый отец. Она перестала ему доверять, прятала от него свои сбережения, без конца перекладывая их с места на место.
Она была создана для иной жизни, призвана блистать на светских раутах, роскошно одетая и усыпанная бриллиантами, в сопровождении высокопоставленного супруга. Она всегда это знала. Она была второй Скарлетт О'Хара. В единственный год ее студенчества сокурсники рьяно боролись за право сидеть с нею рядом. Все юноши крутились вокруг нее. Она могла выбрать любого: самого перспективного, самого богатого, самого привлекательного. Ее жизнь могла бы обернуться головокружительным танцем, а не ожесточенной борьбой. Она оказалась матерью-одиночкой, вынужденной кормить семью. Без денег, без связей. Какая жалкая участь! Эта мысль приводила ее в бешенство. Она тряслась от безудержного гнева, злилась на весь мир, на всех тех, кто не оправдал ее ожиданий, обманул ее надежды. Все мужчины – бездарные нерешительные трусы. Конечно, четверо детей – это не подарок! Они наслаждались ее обществом, а в последний момент отступали, попросту сбегали. Четверо детей!
Однажды мать прочла во французской газете длинную статью о своей гадалке. Та вдруг стала знаменитостью, распрощалась со своей невзрачной двухкомнатной квартиркой в восемнадцатом округе и брала со своих клиентов по тысяче франков за полчаса. У нее консультировался весь Париж. Желающим приходилось ждать по два-три месяца. Мать воспряла духом: в тот вечер они с братом отправились ужинать в ресторан.
Она ждала уже целых два года… Осталось потерпеть совсем немного. Гадалка посулила ей идеального мужчину, мужчину, о котором можно только мечтать. Игра стоила свеч.
– Чем ты думаешь заняться в будущем? – С очаровательной улыбкой спросила она у сына, который сидел напротив, положив ногу на ногу, уперевшись локтем в колено и уткнувшись подбородком в ладонь. В точности как отец.
– Я хочу рисовать… Подамся в Академию Изящных Искусств…
– Еще чего, – перебила она, – тоже мне, профессия. Ты станешь фармацевтом, ветеринаром или дантистом.
– Как сынок Армана?
– Опять ты об этом? Сколько можно вспоминать эту старую историю? Такое случается со всеми девчонками. Когда мне было тринадцать лет, меня тоже преследовал один тип, бросался на меня на выходе из школы в пальто на голое тело и совал под нос свою штуковину. Я рассказала матери, а она в ответ пожала плечами и посоветовала обходить его стороной. Она и не думала за меня переживать, и ничего, я сама разобралась. От этого еще никто не умирал!
– Я не буду ни дантистом, ни фармацевтом, ни ветеринаром. Нет ничего противнее зубов, лекарств и животных…
– В Академии можно выучиться только на клоуна! Не хватало только, чтобы ты стал бродягой как твой отец! Тебе нужна нормальная профессия.
– Тогда не спрашивай чем я собираюсь заняться. Решай сама! У нас вообще все решаешь ты, – ответил он, вытягивая ноги и выпрямляясь. – Я хотел бы почаще куда-нибудь выбираться. Мне осточертела эта дыра. Пора возвращаться домой. Гадалка тебя надула.
– Не смей так разговаривать с матерью! После всего, что я для вас сделала! Не забывай, что я всем пожертвовала, чтобы поставить вас на ноги.
– При всем желании не забуду, – сказал он. – Ты только об этом и твердишь.
– Без меня вы бы умерли с голоду! Или работали бы где-нибудь на почте с тринадцати лет.
– Мамочка, времена Золя давно прошли.
– Скажи это своему отцу! И не смотри на меня так! Сколько я для вас сделала, подумать только! Какая я дура, боже мой! Надо было отдать вас в приют.
– Ну вот, опять за свое! – пробормотал мой братик, но мать его не услышала.
Она продолжала свою пламенную речь, кожей ощущая терновый венец, который ей выпало нести. Все в ней взывало к мщению. Она будет мстить, мстить беспощадно! Она то и дело возвращалась к особо ненавистным персонажам, не жалела для них ядовитых слов, шипела, исходила желчью как корень мандрагоры.
– Взять хотя бы мадам Юблин, чем она лучше меня? Безобразная толстая корова с раздувшимися венами, и отхватила себе такого чудесного мужа. А, я тебя спрашиваю?
– Она жена посла, – вздыхал мой брат, болтая соломинкой в стакане папайевого сока. Мать выводила его из себя.
– Сама – американка, муж – американец, живет в настоящем дворце, с кондиционером, с телевизором, каждый день устраивает приемы, носит платья от лучших кутюрье. Что она в своей жизни сделала, чтобы заслужить такую роскошь? Да ничего. Все это просто свалилось ей на голову как манна небесная. Она знай себе прирастает жирком, а вокруг ходит прислуга в набедренных повязках.
Брат пожимал плечами, и она продолжала:
– Из меня бы вышла превосходная жена посла! Превосходная!
Мать шипела от злости, опустошала стакан, наливала еще.
Она прожила на Мадагаскаре семь долгих лет. Все эти годы она ждала своего мужчину, разглядывая в зеркале мелкие морщинки, образовавшиеся вокруг глаз, и разнося в пух и прах этот остров, на который никогда не залетали Боинги, до отвала набитые американцами. Семь лет она следила за головокружительным взлетом своей гадалки, которая теперь каждое утро выдавала свежие гороскопы по радио, ежегодно писала книги об искусстве ясновидения, мелькала на телеэкране и просила тысячу сто франков за сеанс. Мать проклинала гадалку, проклинала собственную доверчивость, выливала виски на ковер во время игры в бридж и избегала коллег по работе.
После семи лет напрасного ожидания она возвратилась во Францию.
Смотреть – стараться увидеть, пытаться разглядеть кого-то или что-то.
Уже в старофранцузском языке в значении слова присутствует интеллектуальный и нравственный оттенок: принимать во внимание, считаться.
Исходное значение: «заботиться, печься».
Перед глазами матери, как игрушечные солдатики на плацу, один за другим проходили мои поклонники. Я не очень считалась с ее мнением, но тем не менее, каждый раз ждала ее одобрения, прежде чем дать волю желанию.
Мы с очередным кавалером приглашали ее в ресторан, в кино, на пикник. Устроившись на заднем сиденьи, мать мрачно наблюдала за водителем, обжигала его недоверчивым взглядом. «Зачем тратиться на дорогой бензин, если можно прекрасно ездить на самом обычном, – недоумевала она. – И вообще, почему бы вам не перейти на дизель? Это же реальная экономия». Она заглядывала в счет и негодующе пожимала плечами, если сумма представлялась ей слишком высокой. Спрашивала у молодого человека говорит ли он по-английски, есть ли у него семейный особняк, сколько он получает. «Вы неплохо устроились, – заключала она. – Учителям столько не платят. И знаете, какая пенсия ожидает меня на старости лет, после всего пережитого?»
Я поворачивалась к ней, умоляла: «Мамочка, перестань!», гладила юношу по затылку, словно желая смягчить боль от ожога, включала музыку погромче, но она бесконечно твердила одно и то же, прижимая сумочку к груди: «Уж поверь мне, я знаю что говорю!».
Ее всегда что-то не устраивало. Слишком старый, слишком молодой, незрелый, непрактичный, не платит взносы за квартиру[20], у него клоунская профессия, он неперспективный.
– Кстати, ты заметила какие у него толстые ляжки? Я и не знала, что тебе нравятся крупные мужчины. Не боишься, что он тебя раздавит? Как ты можешь получать удовольствие? Я бы не смогла…
Я сидела, стиснув зубы, выдавливая из себя улыбку, пыталась оттянуть неизбежное. Я успокаивала мать, успокаивала мужчину, который гневно скрежетал зубами. «Понимаешь, – объясняла я ему, – она так одинока, всю свою жизнь вкалывала как проклятая, не могу же я бросить ее одну после всего, что она для нас сделала.»
Мать вечно жаловалась на жизнь, злобно смотрела по сторонам, прижимала сумочку к груди, опасаясь воровства. В то же время, завидев на улице грязную оборванную дворняжку с порванными ушами, мать тотчас наклонялась к ней и не скупилась на нежности; заметив сморщенную старушку, ковыляющую по тротуару, переводила ее через дорогу и одаряла своей лучезарной улыбкой. Дворняжка благодарно лизала ей руки, старушонка – целовала. Et глаза наполнялись слезами: она чувствовала себя любимой.
Любимой…
Любовь была делом ее жизни. Она плакала над несчастьями принцев и принцесс, смотрела по телевизору свадебные и похоронные церемонии с болью в сердце и платочком в руке, причитая: «Как они хороши! Она была так молода! Боже мой! Боже мой!» Она по многу раз пересматривала «Унесенных ветром» и «Историю любви», выходила из зала с красными глазами, прижималась ко мне как маленькая девочка. Я ее успокаивала. Чужое несчастье, будь то в жизни или на экране, делало ее уязвимой, нежной, беспомощной. Она жалась ко мне, говорила: «Я люблю тебя, ты же знаешь. Ты моя любимая девочка. Почему ты так ко мне жестока?».
– Я, жестока? – удивленно переспрашивала я.
– Да, ты. Ты всегда ко мне так относилась, с самого детства. Ты еще в четыре года смотрела на меня с осуждением, как неродная.
Как может четырехлетний ребенок проявлять жестокость по отношению к матери? Надо же такое выдумать! В этом возрасте мать заслоняет собою весь мир, всю галактику.
Я отвечала: «Ну, ну, перестань… давай не будем начинать все сначала».
– Нет, как же, – протестовала она.
Она жаждала любви, хотела, чтобы я до краев наполнила ее душу этой пресловутой любовью, которой жизнь никогда ее не баловала. Она как будто снова впадала в детство, дулась, сжимала зубы и кулаки как обиженный ребенок, пинала ногами упавшие каштаны, повторяла: «ты меня не любишь, не любишь», чтобы я в ответ твердила: «да нет же, люблю», но мои слова повисали в воздухе, так и не утолив ее жажды.
«Вот если бы ты меня действительно любила…» – говорила она.
Далее следовал длинный перечень условий, обязательных к исполнению: «Ты бы сделала то, и это, и вела бы себя так-то и так-то. Вот у моей подруги Мишель дети, которые по-настоящему ее любят, они ее слушают, все делают как она скажет…»
Она бросала на меня суровый уничижительный взгляд, словно желая сбросить в львиную яму, заявляла, что я вообще не способна любить, поскольку не отвечаю ее строгим требованиям.
Она никогда не бывала мною довольна.
Сколько бы я ни давала, она не успокаивалась. Она была подобна бездонному колодцу. Угодить ей было невозможно: мало, плохо, не так. Я вечно оказывалась виноватой во всех грехах. Когда я, набравшись смелости, спрашивала чего она, собственно, ждет, она, гневно взглянув на меня, тотчас принималась смотреть вдаль с оскорбленным, отсутствующим видом.
Она сама не знала, чего от меня хочет, но вменяла мне это в вину, упрекала в бестактности и безразличии.
– Ты меня не любишь. Если бы ты меня любила, ты бы сама все понимала, чувствовала бы интуитивно. Любовь – вне сферы разума… Когда любят, просто дают, а не судят. Ты только и делаешь, что судишь меня.
– Вовсе нет! Я просто хочу, чтобы мы научились понимать друг друга, любить…
– Нельзя научиться любить! Люди либо любят, либо нет, третьего не дано. А ты вечно меня осуждаешь…
В ее понимании малейшее возражение приравнивалось к осуждению. Стоило нам высказать мнение, не совпадающее с ее собственным, и она чувствовала себя оскорбленной. Она не признавала за нами права голоса, считала себя истиной в последней инстанции. «Да, мамочка, конечно, мамочка» – вот все, что она хотела от нас слышать.
Я должна была, как зеркало, каждый вечер твердить, что она самая красивая, самая смелая, самая умная и вообще лучшая из матерей, падать к ее ногам и беспрекословно ей подчиняться.
– Я никогда не позволяла себе осуждать родителей, – говорила она. – Я их уважала и слушалась просто потому, что они были моими родителями. Думаешь, почему я в восемнадцать лет вышла замуж? Потому что мой отец решил, что в этом возрасте все его дети должны начать самостоятельную жизнь. И я не думала на него сердиться, несмотря на то, что совершила самый необдуманный поступок в своей жизни, связавшись с твоим отцом, и все только для того, чтобы поскорее покинуть родительский дом.
– Может, ты на самом деле сердилась, просто боялась ему сказать?
– Не смей так говорить! Не смей! Он был моим отцом, и я бы никогда не позволила себе его осуждать!
– Как будто человек обязан во всем соглашаться с родителями!
– Как ты ко мне жестока! Как жестока!
Мать плакала, смотрела на меня с ненавистью, умоляла оставить ее.
Я с яростью ощущала собственное бессилие. Ее категоричность, ее презрительное молчание были мне невыносимы. Я хлопала дверью и клялась, что больше сюда не вернусь.
И возвращалась.
Я представляла ей всех своих женихов, специально подбирала их по ее вкусу, помня о ее несбывшихся мечтах. Таким образом я помогала ей отыграться. Я была всего лишь приманкой, на самом же деле мужчина предназначался ей, призван был избавить ее от бремени обманутых надежд. Я просто обязана была найти мужчину, которого она тщетно искала на Мадагаскаре, мужчину, который осушит ее слезы и отомстит за все ее обиды. Я должна была быть сильной, чтобы навеки остались в прошлом хрустальные шары, Боинги Пан Американ и превратности судьбы.
Я преподносила ей молодых людей как заправский товар, старалась выставить их в самом выгодном свете. Я заваливала ее своими одушевленными подарками в надежде увидеть на ее губах улыбку, услышать ее облегченный вздох.
Мамочка, взгляни-ка на этого. Не правда ли, хорош? Красивый, сильный, богатый. Густые волосы, белые зубы, живот втянут, мускулы по всему телу. У него собственный особняк, престижная работа, огромная машина. Он прекрасно говорит по-английски – всю жизнь живет в Америке.
– Он американец? – спрашивала мать, поднимая на меня полные надежды глаза.
– Нет, он француз.
– Вот видишь, – вздыхала она.
– Он почти американец.
– Почти не считается… Ты сама это прекрасно понимаешь. Ты надо мной просто издеваешься!
Я выбивалась из сил, пытаясь ей угодить. Я чувствовала себя совершенно опустошенной, и единственным моим спасением были приступы ярости. Я выла от злости, кричала, что больше так не могу, что ее ничто в этой жизни не радует. Мать наблюдала за мной с чувством глубокого удовлетворения. Сжав зубы, она ликовала. Ее глаза светились от сознания победы. Я перестала себя контролировать и оказалась в ее власти. Она снова ощущала себя значительной, соблазнительной, прекрасной. Она была очень довольна собой: это явно читалось в ее обыкновенно мрачном взгляде. Однако, вовремя опомнившись, мать возвращалась к своей привычной роли и, обиженно вздохнув, продолжала:
– Вот видишь, ты опять принялась за старое. Ты меня не любишь… Никто из детей меня не любит. Не знаю почему. Всех моих подруг дети обожают, одной мне не повезло. И это – после всего, что я для вас сделала…
Я приходила в бешенство, убегала, хлопнув дверью, билась головой о стену лифта, заливалась слезами, пинала все, что попадалось на пути – камни, стволы, край тротуара. Сколько я ни пыталась дать выход злости, она продолжала кипеть с прежней силой.
Меня бесило, что мать не слышит, не видит меня, что я для нее не существую. Я была для нее пустым местом, одним из тех жирных нулей, которые она по вечерам выводила красной ручкой в тетрадках своих учеников, громко возмущаясь их невежеством.
Я хотела, чтобы она меня выслушала, но она была ко мне глуха.
Я хотела, чтобы она меня видела, но она на меня не смотрела.
Я хотела, чтобы она подвинулась, признала за мной право на собственное пространство, но она упорно требовала, чтобы я была ее послушным эхом.
Рядом с ней я становилась беспомощным ребенком, принималась лепетать как испуганный младенец, который впервые сел за руль трехколесного велосипеда, взмыл вверх на качелях, проплыл несколько метров без спасательного круга. Мама, посмотри же на меня, поддержи меня взглядом, не дай мне упасть и пойти ко дну, помоги подняться и не сдаваться, скажи, что я самая сильная, самая смелая, единственная в мире, что мои первые шаги, первые слова, первые рисунки удались на славу, что ты гордишься мною, видишь только меня одну, даришь мне место, где в нежном сиянии твоих глаз я буду расти, расти и расти.
Ее глаза не видели, уши не слышали, губы не двигались. Она не оставляла мне выбора, и в последней отчаянной попытке быть замеченной, я подкладывала ей под ноги мины замедленного действия.
Она отпихивала их ногой, отчего все они взрывались у меня перед носом.
Чем больше я бесилась, тем острее она ощущала свою жертвенность, осознавала как много принесла на священный алтарь материнства. Подруги, тесным кружком сплотившись вокруг, в один голос твердили: «Бедняжка, после всего, что вы для них сделали, после всего, что вы для них сделали…» И она, стиснув губы и глядя перед собой недобрым взглядом, повторяла: «Я все для них сделала, я жила, не жалея себя, потратила на них свои лучшие годы. Зачем, спрашивается?».
Мои старшие брат и сестра, быстро смекнув что к чему, уехали жить за границу, писали ей коротенькие открытки, зимой присылали пироги, летом – бумажные цветы. Она вешала открытки в рамочках, выставляла пироги и цветы на самом видном месте как трофеи, подтверждающие, что она превосходная мать, и без устали хвалила своих старших детей, которые предпочли сбежать от нее подальше.
А я оставалась у подножья крепости и не теряла надежды найти брешь в неприступной стене и проникнуть внутрь. Я разрабатывала хитроумные планы, целые стратегии, более подходившие для военных действий, чем для покорения сердец. Иногда мне казалось, что дворцовые ворота приоткрылись, и я, ликуя, устремлялась вперед, вставала в стойку победителя, упивалась своим мимолетным торжеством, своими успехами, своей блистательной тактикой и ждала, что она воздаст мне должное. Мне хватило бы одного ее взгляда, чтобы возродиться, почувствовать себя благословленной, обновленной, стать, наконец, личностью, одного ее взгляда, говорящего: «Ты великолепна, девочка моя, я люблю тебя». Она не удостаивала меня взглядом, и я ощущала себя собачкой, привязанной к ее трону, бешеной собачкой на цепи.
Я была в ее власти, и она прекрасно это сознавала.
После каждой размолвки я приходила первой, заменяя собой былой каталог поклонников.
Мне тоже нужно было уехать, но я еще не была к этому готова…
Уехать, вырасти вдали от этого убийственного, уничижительного взгляда, превращавшего меня в бессильную злобную карлицу.
«Я не хочу быть карлицей, не хочу быть злобной и бессильной», – без конца повторяла я, стоя на краю бездны, которую она заботливо постелила к моим ногам.
Но тогда – кто же я?
Красивая блондинистая дама часто смотрела на меня испытующим взглядом, ненавязчиво учила оттачивать фразы, лепить свою действительность, свою точку зрения. Приходя утром на работу, она, словно ненароком, роняла на мой рабочий стол книги, а сама нетерпеливо тянулась к телефонной трубке, отчего сумочка, соскользнув с плеча, падала на внушительную стопку бумаг.