Эта идиллия продлилась недолго. Мы недооцени­ли нашу мать. Резные карнизы, окно с видом на голу­боватые вершины, сверкающие на солнце, натертый до блеска паркет, лесные угодья, почетный статус зем­левладельца – все это несколько успокоило ее, но не насытило. Она чувствовала себя королевой. Теперь ей недоставало только принца. Покоренный ею Бигбосс своим багровым лицом был похож на жабу, курил как паровоз, резал мясо складным ножиком, который при всех доставал из кармана, потел и говорил о том, как раскупаются гвозди и отвертки. Мать прекрасно по­нимала, что Бигбосса обаятельного, Бигбосса соблаз­нительного из него не выйдет никогда.
   Я продолжала любить до беспамятства…
   Впрочем, «любить» – не то слово, точнее было бы сказать «вожделеть». Я была полна желания. Же­лание делает нас больше, чем мы есть на самом де­ле, позволяет занять дополнительное пространство. Желание дает человеку бедному и беспомощному то же, что генералу его армия.
   Я кидалась на шею всякому, кто необъяснимым образом будил во мне буйную страсть. Осмелев, я несла ему на подносе свое пламенное сердце. При­знания сам собой срывались с моих губ. Не зная, что предложить, я предлагала все.
   Вот я подхожу к красавчику, при виде которого мое невинное тело колотит, как в лихорадке, и облокотив­шись о руль его мотоцикла, бесстыдно выпаливаю:
   «Покатай меня, а потом делай со мной что хочешь». Тот смеется мне в глаза. Мое предложение ничуть его не соблазняет. Он предпочитает развлекаться с дру­гой, с местной Брижит Бардо, пышной и сдобной. Ее аппетитные формы томно вываливаются из бело-ро­зового костюмчика, подобранный в тон платочек умело завязан под подбородком.
   На дворе август. Я танцую с учеником мясника, прижимаюсь к нему вплотную, завлекаю в чулан, картинно падаю на солому, положив руку себе на грудь. Он невольно отступает, пораженный моей худобой.
   Я жила с душой нараспашку, мои губы жаждали поцелуев. Я хотела познать то, что невольно угадыва­ла, находясь рядом с матерью. Желание представля­лось мне мощным орудием, оно управляло миром, повергало мужчин в трепет. Я хотела желать и быть желанной. Не хватало только партнера.
   Если летом я влюблялась в парней, то во время учебного года так же безоглядно вешалась на шею девчонкам. Раз уж мне на этом празднике жизни не досталось дружка, я хотела, по крайней мере, запо­лучить себе пару, «лучшую подругу», чтобы хоть немного понатореть в чувствах.
   Но и это оказалось нелегко. Я была в том нежном возрасте, когда границы дружбы и любви еще размы­ты, когда пол не имеет значения, когда увлекаются взахлеб, безотчетно. Я не подходила никому. Для од­них я была «слишком», для других «недостаточно».
   Мне неведомы были оттенки, полутона, загадоч­ные вздохи, рождающие желание, печаль и смутное волнение, окольные пути, женские хитрости, робкие взгляды из-под опущенных ресниц, многозначительные паузы, несущие в себе обещание блаженст­ва. Подобно отъявленному рецидивисту, с молоком матери впитавшему жестокость, я была воспитана в простоте и бесцеремонности, я думала, что свое можно взять только силой, только идя напролом. Отсутствие успеха среди одноклассниц меня удивля­ло. Значит можно любить по-другому? Но как? Поче­му это известно всем, кроме меня? Почему только я не знаю как подступиться к другим, я одна осталась без подружки? Огонь страсти пожирал меня изнут­ри, разделить его было не с кем, и по вечерам я горь­ко плакала в темноте своей спальни. Иногда, застав меня в слезах, мать вздыхала и закрывала дверь со словами: «Что же будет, когда она влюбится?»
   А я уже была влюблена. Я еще не знала в кого именно, но всем своим существом жаждала любви, тянулась к ней как замерзший путник к горячему костру. Однако любовь всякий раз обходила меня стороной, ибо правил любовной игры я не знала.
   И вот однажды в конце туннеля замаячил свет.
   Я влюбилась в одноклассницу по имени Натали. У нее были темные волосы, веснушки на щеках, черные глаза. Ее изогнутые ресницы были такими длинными, что когда мы с ней шли по улице, прохо­жие останавливались и спрашивали настоящие они или нет. Ее короткие вьющиеся волосы были мягки­ми и пушистыми, изящные губки маленькими, но сочными. В ее взгляде сквозили недетская печаль, твердость и надменность. Моя Натали была упря­мицей, искушенной и измученной.
   Я воспылала к ней страстью грубой и разруши­тельной. Ради нее я была готова вскрыть себе вены, бросить к ее ногам море лилий и гладиолусов, за ней я бы побежала босиком на край света. Я клялась гро­мом и молнией, предлагала себя на роль козла отпу­щения. Она отказывалась, и я всякий раз готовилась к худшему, но стоило бледной улыбке замаячить на ее лице, и я опять была полна надежды. Она относи­лась ко мне с жалостью, и время от времени до меня снисходила. Случалось это нечасто: Натали была ве­трена и любила другую. Я мучилась, страдала, но продолжала играть в вышибалы, тайком есть мел, срывать уроки, прыгать через веревочку и млеть при виде красной футболки Джонни на обложке свежей пластинки. Несчастная любовь и неуемная жажда жизни легко во мне уживались. Натали это совсем не нравилось и однажды она заявила мне…
   Мы сидели с ней в комнатушке, где хранились ге­ографические карты. Учитель попросил нас принес­ти карту Италии. Когда он вызвал нас двоих, сердце так и подскочило у меня в груди. Но пока я вставала, шла через весь класс к входной двери и шагала по школьному коридору, радость куда-то испарилась: пора было возвращаться, мне оставалось всего не­сколько минут наедине с Натали. А я готова была ча­сами смотреть как она проводит языком по губам, как говорит, размахивая правой рукой, будто ищет вслепую какой-то важный документ, быстро пробе­гая пальцами по клавишам картотеки.
   Грустная, подавленная, я смотрела на нее дале­ким, рассеянным взглядом в ожидании скорой раз­луки. Как бы мне хотелось сесть рядом, не спуская с нее влюбленных, нежных, преданных глаз, пересчи­тать ее веснушки и, надув паруса моего галеона, ум­чать ее на край света. Я хотела бы оказаться вместе с ней в Италии, а не в этой комнатушке по соседству с уборной, пропахшей хлоркой и щавелевой водой.
   Мы молча сняли со стены огромную карту, по­крытую пластиком. Мы не шептались, не пихались, не переглядывались, и на обратном пути она со вздохом сказала: «Мне нравится, когда ты грустная».
   Я в ответ промолчала. Я не сразу поняла что она имеет в виду.
   Весь остаток дня я старательно грустила и под ве­чер обнаружила у себя в портфеле записку: Натали приглашала меня на полдник. Назавтра я с торжеству­ющим воплем разбила свою копилку, и нагруженная подарками, явилась к ней в гости. Я набросилась на Натали уже с порога, чем привела ее в крайнее раздра­жение. Натали заметно помрачнела. Мы так и не при­думали во что бы поиграть. Чем сильнее я пыталась вернуть расположение подруги, тем больше она замы­калась в себе и избегала меня. Моя несдержанность была ей противна. Больше она меня не приглашала.
   Когда мы с ней ходили за картой, в моем взгляде сквозила такая печаль, такая отстраненность, что Ната­ли, до той минуты уверенная в моей любви, невольно почувствовала себя уязвленной. Ей показалось было что моя дружба для нее потеряна, и в прелестном сму­щении она поспешила отвоевать свое. В любви ее при­влекали только боль и непостоянство. А я хотела в люб­ви раствориться, согреться, все отдать и все обрести. Я без конца ей надоедала, приставала к ней как уличная попрошайка. И вот ей вдруг почудилось, что я не под­пускаю ее близко, и от изумления она потянулась ко мне. Сама того не подозревая, я пробудила в ней жгу­чий интерес к своей персоне, но всякое чувство нужда­ется в подпитке, и все быстро вернулось на круги своя.
   Познавать любовь во всех ее волнительных от­тенках мне было некогда. Дома все подчинялось строжайшему распорядку. Мать держала нас в ежо­вых рукавицах. Расход-приход, слезы и крики, зада­ния, купания, рояль, акварель, и ровно в полдевятого – в постель. Мимоходом наклонившись над каждым из детей, она целовала нас беглым, почти воздушным поцелуем, и щелкнув выключателем, приказывала: «А теперь – спать. Завтра в школу».
 
   Иногда во мне просыпалась незнакомка. Из девоч­ки, которая ищет и не находит любви, я вдруг превра­щалась в неведомую и страшную дикарку. Я недоуме­вала, невольно поражаясь собственной жестокости.
 
   Субботний вечер. Мы идем с ней вдвоем вдоль проспекта. Я всегда выгуливаю ее в это время, за что получаю от ее матери свои первые карманные деньги. Мне тринадцать лет – пора зарабатывать.
   Сначала я на нее даже не смотрю, просто гуляю с ней и все. Она – невзрачная, плохо одетая маленькая девочка с тусклыми волосами, серым лицом и вечно мокрыми глазами. Ее зовут Анник. Она из тех, над кем все смеются, и ведет себя соответственно: стыд­ливо втягивает плечи, ходит сутулясь, словно стара­ясь занимать как можно меньше места, даже вдох­нуть лишний раз боится.
   Я иду по тротуару. Она семенит рядом, жмется ко мне. Я прибавляю шагу. Она тоже ускоряется и сно­ва ко мне липнет. Я резко торможу. Она спотыкает­ся о мои ноги, извиняется, смотрит с немым обожа­нием, прижимается ко мне на светофоре. Я отталкиваю ее. Она отчаянно цепляется за мою руку.
   Я снова ее отталкиваю. Она отпускает руку, но по-прежнему стоит, прислонившись ко мне, стесняет меня. «Иди впереди, – приказываю я, – я за тобой слежу. И не смей путаться под ногами. Делать мне больше нечего, кроме как выгуливать потных, лип­ких, противных соплячек». Она всхлипывает, но по­слушно шагает передо мной, старается передвигать­ся как можно быстрее, спотыкается, пытается на ходу высморкаться, чем несказанно меня бесит. По­том тихонько вытирает глаза, складывает платочек, кладет его в карман. Немецкая аккуратность, с какой она все это проделывает, приводит меня в неистов­ство. Я будто только этого и ждала, чтобы дать нако­нец выход накопившейся злости. – Тебе нравится складывать платочки? – ядовито спрашиваю я. – Нравится, да? Она молчит, не знает что ответить, ис­пуганно смотрит на меня. Ее испуг, ее зависимость распаляют меня еще больше. Она замирает, готовит­ся принять удар. Она боится меня, она в моей влас­ти, я могу вертеть ею как хочу. Я мчусь по дикой пре­рии, и на подвластной мне территории никогда не заходит солнце. Я гордо потрясаю скипетром, и ко­роли говорят со мной как с ровней. Я выжидаю, го­товлюсь ударить побольнее. Я на вершине блажен­ства. Тепло разливается по всему моему телу. Я горю, я млею от удовольствия. Так мне впервые от­крылось наслаждение, физическое наслаждение…
   Вот он, объект желания, и я не хочу раздавить его одним ударом. Мне нравится как он трясется от стра­ха. Его судьба в моих руках, он потеет, готовится к худшему. Он заранее согласен на все. Я наслаждаюсь его страхом, пробую, смакую, облизываюсь. Я силь­на как лев, могущественна как инфанта в бантах.
   Я счастлива. В моих руках безответная, слабая жерт­ва, моя собственность, моя добыча. Она предо мной преклоняется. Я – исчадье ада. Я буду мучить ее за ее же собственный счет.
   Потом я с улыбкой привожу девочку домой. – Спасибо, детка, – говорит мне ее мать, – ты меня так выручила. Я успела купить все, что хотела. Анник, скажи «спасибо и до свидания».
   – Вам тоже спасибо, – отвечаю я, – только не могли бы вы платить мне больше, а то, знаете, ваша дочь все время шалит, за ней не уследишь. Мне так с ней трудно.
   Я захожу за ней каждую субботу, и всякий раз придумываю новые испытания, новые мучения. Я веду себя как бывалый развратник на свидании с юной девицей. Я заранее готовлюсь к нашей встре­че, изобретаю жестокие наказания, предвкушаю на­слаждение, тайное, запретное. Так под видом благо­родной няни к бедной девочке является садистка.
   – Ну, что, малышка, – говорю я. – Пойдем погу­ляем, развлечемся.
   Анник с ужасом смотрит на меня, целует мать и молча следует за своей мучительницей.
   – Сейчас ты у меня будешь есть платок, засу­нешь его в рот целиком, чтобы я тебя не слышала. Готова? Вот и славно. Нагни голову, не смей на меня смотреть, слышишь? Опусти глаза. Ступай осто­рожно. Если коснешься бордюра, я так тебе врежу, что мало не покажется, уродина. Утри сопли. На те­бя все смотрят. Просто противно. Иди впереди, я не хочу, чтобы нас видели вместе.
   Ее щеки распухли от слез. Она послушно смот­рит вниз, потеет, шагает впереди меня. Погуляем, развлечемся! Ее мать так ни о чем и не догадалась. Пожаловаться на меня Анник не посмела.
 
   Время шло, и мы привыкали к богатому толстя­ку. Он тоже привык жить с нами: спать на раскла­душке в подвале и по первому слову нашей матери доставать чековую книжку. Он смирился с положе­нием червяка, влюбленного в далекую звезду.
   Он расслабился и вернулся к своим прежним при­вычкам: обжирался жареным картофелем, стаканами хлестал красное вино и, грузно опустившись в низ­кое кресло в гостиной, задирал штанину до самого колена и принимался смачно чесаться. Так и сидел, оголив ногу и выставив на всеобщее обозрение воло­сатую икру, покрытую прыщами. Мы оставляли его выходки без внимания: главное, что он платил. Он был наш «дядюшка», звал нас по именам, ворча, ме­нял колеса на наших велосипедах, приносил на своей спине новогоднюю елку, дарил нам ножички, свечки, мотки веревки из своего магазина, учил завязывать морской узел и рубить ветки для шалаша.
   Время от времени он наводил красоту, вместо ней­лоновой рубашки облачался в парадную хлопковую, проводил расческой по лысине, туго затягивал ре­мень и предлагал нашей матери выпить шампанско­го и поужинать в городе. Мать соглашалась не сразу, но в конце концов они ехали вместе. Мать гордо шла к машине, высокая, элегантная. Он послушно семе­нил сзади. Возвращались они не поздно. Мы слыша­ли как хлопает дверца автомобиля, как мать поднима­ется к себе в спальню, а он спускается в подвал.
   Казалось, так может продолжаться вечно.
   Его звали Анри Арман. Своего сына он вырастил в одиночку. Теперь мальчику было двадцать четыре года. Он учился на дантиста. Его мать трагически погибла в Лондоне под колесами автобуса. Она пе­реходила улицу, спешила на встречу к любимому мужу, по привычке посмотрела не в ту сторону… Анри называл Англию не иначе как коварный Аль­бион. Любой намек на этот туманный край вызывал в нем такую глубокую скорбь, что в его присутствии никто не посмел бы напеть мелодию Битлз или Роллинг Стоунз. Он носил шорты свободного покроя, белые льняные рубашки, тирольскую шляпу, теп­лые шерстяные носки и походные ботинки с шот­ландскими шнурками. Свою трубку он величал «но­согрейкой». Он любил ходить пешком. У него был твердый, пружинящий шаг и походка победителя.
   Он и соблазнил нашу мать. Когда он первый раз взошел по нашим ступеням, дядюшка мирно похра­пывал в своем кресле, а мать подпиливала ногти и размышляла, какому лаку отдать предпочтение: бес­цветному или же ярко-красному. Она подняла голо­ву и сказала мне: – Слышишь как он ступает? Так хо­дят мужчины, которым принадлежит мир. В ее голосе слышались восторженные нотки. – Лучше бесцветный, – как ни в чем не бывало отвечала я, – красный слишком строгий. – Нет, ты послушай как он ступает, – восхищалась мать. – Ты только послу­шай. Господи, он идет сюда. Помоги мне все собрать. Она живо спрятала пилочку и убрала руки за спину.
   Анри Арман и вправду был победителем, «насто­ящим Бигбоссом». Он недавно переехал и по-сосед­ски зашел познакомиться. Он бросил было удивлен­ный взгляд на храпящего дядюшку, но мать быстро отвела его в сторону и с озорной улыбкой прошеп­тала: «Это наш престарелый родственник, сами по­нимаете, семья…» Анри улыбнулся в ответ, посочув­ствовал: «Семья – это святое». Мать засуетилась, предложила кофе. Он стал отказываться, не хотел ее затруднять, он заскочил просто так. Она не отставала, «Нескафе» готовится в два счета. Ну раз уж она наста­ивает, хотя он пришел не за этим. Она переспросила как его зовут, а то сразу как-то не уловила. Арман, Ан­ри Арман. Мать оторопела: – Вы владелец предприя­тий Арман? В ее вожделенную Тару у подножья Альп явился долгожданный Волшебный принц. Без кольца на пальце. В этом она удостоверилась, прежде чем пригласить соседа на чашечку кофе.
   Мы все, сыновья и дочери, с ужасом наблюдали за этой встречей. Свершилось. На сцену вышел Биг-босс, готовый похитить мать на глазах у детей.
   А мы-то наивно полагали, что здесь, в альпийских лугах, нам бояться нечего. Мы чувствовали себя в пол­ной безопасности среди белоснежных глубоких сугро­бов в обществе нашего общего дядюшки. В чайничке настаивался душистый иссоп. Угрюмые пастухи мол­ча погоняли своих баранов. Звенели колокольчики. А Бигбоссы тем временем наслаждались солнечным Сан-Тропе, катались на собственных яхтах с загорелы­ми нимфетками и рвали букеты гладиолусов. Нор­мальному Бигбоссу и в голову не придет бродить по заснеженным вершинам, купаться в ледяных реках и зарабатывать себе мозоли, гоняясь за сернами.
   Как мы заблуждались! В первую минуту мы гото­вы были разбудить дядюшку, хорошенько встрях­нуть его, крикнуть: «Не спи, а то твой бесценный клад достанется другому! Вставай, заправь рубашку, втяни живот, расправь плечи! Ты должен нас защи­тить! Нам нужна твоя помощь! Как ты можешь спо­койно храпеть, переваривая гусиный паштет и пер­сиковое мороженое, когда владелец предприятий Арман того и гляди умыкнет твою невесту?»
   Мать вдруг вся преобразилась. Она носилась по дому в пышных свободных юбках и обтягивающих маечках, то и дело напевая себе под нос, принимала солнечные ванны, без конца меняла прически, разда­вала поцелуи направо и налево, расточала ласки, об­нимала нас, твердила, что очень нас любит. Любовь сделала ее нежной. Любовь течет как река от одного любовника к другому, орошая все на своем пути, на­полняя живительной влагой все одинокие сердца, встретившиеся ей по пути, но едва достигнув своего избранника, быстро забывает обо всех прочих.
   Глядя на нас со слезами на глазах, мать спрашива­ла, красива ли она. Она боялась показаться ему неле­пой, хотела быть изысканной и непринужденной. Мы были ее послушными зеркалами, мы осыпали ее ком­плиментами, пели ей дифирамбы. Мы бросали к ее ногам всю свою любовь, а мать с готовностью ее при­нимала. Она прикрывала глаза, улыбалась, раздавала нам карманные деньги и велела ехать кататься на озе­ро. Мы шепотом благодарили и быстро сваливали. На озере мы с братиком изо всех сил крутили педали, чтобы поспеть за старшими. Мы не узнавали мать: ее словно подменили. Она будто светилась изнутри. Рас­цвела, повеселела, стала легкой, воздушной.
   – Ты думаешь, с папой все тоже так начиналось? – спрашивал братик.
   – Конечно, – отвечала я, – любовь всегда так на­чинается. Это такое волшебное чувство…
   – А ты откуда знаешь?
   – В книжках читала.
   – Думаешь, с папой у нее тоже было волшебное чувство?
 
   Когда он приходил, чтобы увлечь нас за собой по одной из тропинок, ведомых только ему, мы всякий раз удивлялись откуда он возник. Он настигал нас из-за угла по дороге в школу, выпрыгивал из машины на перекрестке, влезал в окно, проникал в дом через ка­минную трубу как заправский Санта Клаус, и сразу принимался нас обнимать и подкидывать со словами: «Детки мои! Детки мои!» Мы старались скрыть от ма­тери свое веселье, со смехом зарывались в рукава его потертой кожаной куртки, терлись подбородком о его плечо, вдыхая терпкий аромат. Наш отец был разбой­ником, сильным и благородным. Он был не в ладах с законом, не похож на людей воспитанных и почтен­ных, этакий веселый жулик, жухала и шулер. Любовь и жажда жизни били в нем ключом.
   С ним постоянно что-то происходило: сегодня он был без гроша и беззаботно альфонствовал, а назав­тра вдруг оказывался директором фабрики по произ­водству синтетических покрытий или владельцем се­ти парфюмерных магазинов. Сегодня на нем были дырявые ботинки, а назавтра он щеголял в дорогой итальянской обуви. Сегодня карманы были набиты деньгами, а назавтра в дверь звонили судебные при­ставы. Что бы ни случилось, он не переставал смеять­ся. – Деньги должны крутиться, деньги нужны, что­бы приносить радость, – учил он нас, – спешите жить, в гробу особо не покайфуешь! Жажда, отвага, риск, желание – все остальное его совершенно не волновало. – Живи пока живется, – говорил он, усаживая меня к себе на колени, – чтобы быть живым, надо да­вать, не считая, надо с головой бросаться в бурлящий поток, жить не жалея себя. Живи не считая, дочка. Те кто считает, хоронят себя заживо. Главное, не бойся рисковать. Ты будешь рисковать, обещаешь? – Да, папа, – отвечала я, убедившись, что мать меня не слышит. – Вот и славно, – отвечал он, потирая руки, – ты достойная дочь своего отца. Девочка моя! И он подкидывал меня вверх, заставляя хихикать и виз­жать от страха. Я с бьющимся сердцем падала к нему на колени и просила: «Еще! еще!»
   Он был чужаком, цыганом, сумрачным и пыл­ким. Его бабушка с дедушкой бродили с кочевым табором, а мать вдруг решила зажить оседлой жиз­нью. В восемнадцать лет она заявила, что останется в Тулоне, и родным пришлось с этим смириться. Она хорошо говорила по-французски, выучилась грамматике и орфографии, и за это соплеменники ее уважали. Мужчины распрягли лошадей и отпра­вились в город искать работу. Работали они шорни­ками, жестянщиками, кузнецами – этим ремеслам их научила бродячая жизнь. Женщины послушно убрали свои цветастые наряды, постригли волосы, смыли красный лак с ногтей и зеленые тени с век, выбросили сигареты, отказались от платков, низко надвинутых на лоб. Они слонялись по своим тес­ным жилищам, то и дело натыкаясь на стены, и вы­ходили на улицу подышать. Все стремились заслу­жить милость в глазах гордой крошки, решившей заделаться настоящей дамой.
   И только наша прабабушка-гадалка, нарядив­шись в пестрые юбки, потихоньку удирала через окно и бежала в порт, чтобы там гадать по руке хо­рошеньким горожанкам, а заодно воровать у них кошельки. Она возвращалась богатенькая или же в сопровождении двух жандармов, которые не отва­живались арестовывать старую цыганку из страха, что та нашлет на них страшные проклятия, а то и вовсе покусает своими золотыми зубами, а прабаб­ка тем временем лихо крыла всю их жандармерию на чем свет стоит.
   Бабушка, мать моего отца, принимала жертвы сородичей совершенно равнодушно. Она упрямо, шаг за шагом, шла к намеченной цели. Она накупи­ла материи, сшила себе красивые, элегантные, тесные платья строгого покроя, научилась ходить, скромно потупив глаза, отказалась от былой свобо­ды, сняла себе комнатку в пансионе для настоящих барышень, записалась на курсы пения и вышива­ния и стала ждать счастливого избранника, который довершит ее превращение в даму.
   И он не заставил себя долго ждать. Дедушка был наследником стекольного завода, имевшего филиа­лы в Италии. Бабушка назвалась сиротой, чтобы не приглашать на свадьбу свою пеструю семейку. Мно­го лет спустя, узнав правду, дедушка еще больше за­уважал свою супругу.
   Троих своих детей бабушка с дедушкой обучили хорошим манерам и правильному французскому. В семье царил культ образования. Двое старших благо­дарно внимали родительским советам, заделались людьми почтенными и законопослушными. Только младшенький оказался скверным учеником. Мальчи­ком отец чаще всего ошивался в Тулонском порту у своей бабки-гадалки, в школе и на уроках катехизиса его видели редко. Зато он быстро научился заговари­вать зубы, вдохновенно врать, воровать кошельки и завлекать в свои сети доверчивых чужаков. Он мог одарить девушку витиеватым комплиментом, невзна­чай взять ее за руку и вырвать поцелуй, а затем радо­стно смыться. Он умел также рассказывать истории о тайнах мироздания, о солнце и звездах, о злых боже­ствах и ангелах-хранителях. Временами его голос зву­чал ласково, временами – угрожающе, отчего у слуша­телей дрожали колени. Довольный такой реакцией, отец продолжал говорить, меняя по ходу действия сю­жет, рассказывая пугливому – одну историю, а востор­женному – совершенно другую.
   От своей матери он унаследовал гордую осанку и благородные черты лица, от отца – доброе сердце и способность всему удивляться. Высокий, красивый, темноволосый, щегольски одетый, он придумывал себе биографию, достойную лучших авантюристов эпохи, чтобы еще больше поразить застенчивую барышню, или изо всех сил пыжился и вставал в по­зу, дабы вернее одурачить скупую мещанку. Мать об­зывала его лоботрясом, но глаза ее при этом свети­лись такой гордостью и любовью, что сын принимал эти слова за похвалу. Он был очень хорош собой, и мать порою забывала, что он ее сын, хватала его за руку и наказывала: «Поступай как я, свет очей моих, женись на девушке из хорошей семьи, она откроет тебе доступ в высшее общество, с ней ты будешь ку­паться в роскоши». Мать все ему прощала. «Царст­венный ребенок», – говорила она, любуясь своим ча­дом. Сын так и не принял строгих правил цивильной жизни, ради которой она в свое время пожертвовала юностью, и мать была ему благодарна, хотя ни за что бы в этом не призналась. В непослушном сыне жила частица ее самой, вернее, той свободной, беззаботной и непокорной цыганки, какою она когда-то была.
   С моей матерью отец познакомился на ярмарке. Он вышел из новенького «Линкольна», только что укра­денного в порту. На нем был светлый костюм из альпаки, сшитый нашей бабушкой. Он сказал, что ему принадлежат карусели, ларьки, торгующие сахарной ватой, и чуть ли не все ярмарочные кибитки, что он, однако, собирается все это продать и уехать в Амери­ку, потому что только там можно по-настоящему раз­богатеть. Он представился было Барнумом[12], но мать мало походила на идиотку, поэтому он быстро попра­вился и назвал свое настоящее имя: Джемми, Джемми Форца, цыганский барон, будущий король Уолл Стрит. Он остался доволен собой, одна правдивая де­таль делала всю историю более достоверной.