Вот таким образом он сам для себя подготавливал уточненные и прокомментированные издания, имея под рукой несколько десятков книг, создавал из них другую библиотеку, научную, которой до сих пор не существовало, создавал ее по памяти, на основе наблюдений, размышлений, гипотез, осторожность u точность которых предвосхищают методы современной филологии и истории. Каким скромным, по нашим представлениям, было то количество книг, которое Петрарка сумел собрать и прочитать за свою жизнь! Не более нескольких сотен. Но он не собирал книг, чтобы похваляться их количеством. "Жил некий Серен Саммоник, - писал он, - у которого, говорят, было семьдесят тысяч томов. Это не мудрец, а книготорговец! Недостаточно лишь иметь книги, нужно их знать; нужно их беречь не в сундуке, а в памяти, укладывать не в шкафу, а в своей голове; кто поступает иначе, тот менее достоин уважения, чем книготорговец, который продает их, или шкаф, в котором они помещены". Он не хотел ни хранить лишних книг, ни читать их. И мог бы прочитать книг в два раза больше, если б сознательно себя не ограничивал.
Прежде всего он исключил из своего обихода всю средневековую литературу - агиографию, теологию, схоластику. К этой последней он чувствовал особенно непреодолимое отвращение. Схоластика отбила у него интерес даже к Аристотелю, к которому он относился весьма сдержанно и был далек от общепринятого в то время преклонения перед его именем. Он даже осмеливался его критиковать, подмечая его ошибки, чего никто до той поры себе не позволял: "Я верю, что Аристотель был великим человеком и очень ученым, но все-таки человеком и поэтому вполне мог быть несведущим во многом, скажу больше, если мне позволят те, кто школу ставит выше истины: он ошибался не только в малых вещах, но и в больших, его суждения нередко были ошибочными". И чтобы подчеркнуть еще раз приверженность идеалам гуманизма, очень деликатно, но решительно отдавал предпочтение Платону, который по духу был ему ближе.
В библиотеке Петрарки был только "Тимей" в латинском переводе, в списке XI века, и этот кодекс волнует нас сегодня множеством пометок, свидетельствующих о часах, проведенных над ним Петраркой у истоков изумрудного Сорга. Когда мы вот так знакомимся с той или иной мыслью Петрарки, очень часто завершаемой восклицанием, нам кажется, будто мы видим в туманном море корабль, плывущий в поисках нового материка, и слышим голос с марса: "На горизонте земля!"
Можно стать человеком высочайшей культуры и без тысяч книг, и без постоянного притока журналов и газет. Петрарке достаточно было нескольких дюжин авторов, с которыми он не расставался, и все они были его современниками, той высшей современностью, какая объединяет родственные стремления и думы. Своих живых современников, если не считать их писем, он не читал и не хранил дома их произведений. Когда он говорил nostri scriptores - наши писатели, он имел в виду Вергилия, Цицерона, Сенеку. И прежде чем составить собственную фразу, как бы оглядывался на них и ощущал их присутствие так явственно, словно бы они смотрели из-за плеча на буквы, которые он выводит на бумаге. Он беседовал с ними, даже писал им письма. И любил повторять, что с радостью отрекся бы от своего века, если б мог перенестись во времена Римской республики.
Что же приобретал Петрарка в повседневном общении с античными мыслителями? Прежде всего язык, ту латынь, которой решил вернуть прежнюю чистоту, гибкость и красочность. Он хранил в своей памяти все слова и выражения, любимые лучшими писателями древности, обороты речи, величественные, как складки тоги, фразы, отвечающие самым изощренным требованиям грамматики, где мысль подобна редкому камню, заключенному в драгоценную оправу ритма. С наслаждением направлял он их бег в русло своих дел и дней, своих представлений и стремлений и с радостью следил, как отражается в них облик его души. Случалось, что память подводила его и он вдруг дословно, словно свою собственную, повторял какую-нибудь античную строфу. Когда это обнаруживалось, он испытывал настоящие мучения. Трудно было бы с большей настойчивостью, чем Петрарка, бороться за собственный стиль.
Многие его письма тех дней к друзьям написаны гекзаметром, которому он научился у Горация, но сразу видно, что писал не Гораций, а совсем другой человек. В одном из писем Петрарка рассказывает, как наблюдал однажды за поющим в зарослях соловьем и еще за какой-то птицей, названия которой он не знал, но которая также вызывала у него восторг своим изяществом, и вдруг другое, хорошо известное всем влюбленным крылатое создание выглянуло из чащи и прицелилось в него из лука. Таким образом, и в это его одиночество вторгалась прежняя любовь, и снова упрямое эхо повторяло имя Лауры.
С тех пор она следовала за ним как тень, не покидая его ни днем ни ночью. Мучимый снами, он срывался с постели, бежал в горы, в поля, в леса, но там каждое дерево в предрассветной мгле приобретало ее облик, она появлялась из родника, словно сотканная из тумана или облака, освещенного солнечным лучом, и улыбалась...
Вот какие силки мне ставит Амур - и надежды
Нет, если бог всемогущий меня своею рукою
Вырвать из пасти врага, из пучины спасти не захочет
И не дозволит мне жить безопасно хоть в этом безлюдье 1.
1 Перевод С. Ошерова.
Книги, чернильница и перо, одиночество полей и лесов, образ Лауры в душе и старая экономка в доме - вот все, о чем так красноречиво рассказывает Петрарка в письмах и стихах. Однако даже такой ученой идиллией не так-то просто обвести вокруг пальца историков. Они напали на след другой женщины. Не известная по имени, не увековеченная ни сонетом, ни латинским стихотворением, именно в то время она подарила Петрарке сына Джованни.
Венок
Поселившись в 1338 году в Воклюзе, Петрарка тут же принялся за труд, который отнял у него много лет. Это было собрание жизнеописаний от Ромула до Цезаря - "De viris illustribus" ("О славных мужах"). Он листал своих авторов, собирал в логическое целое разбросанные сведения, старался примирить противоречия, отбрасывал все несущественное и фальшивое, особенно то, что, по его мнению, не соответствовало характеру данной личности или не было достойным ее славы. Эта работа необычайно привлекала Петрарку, ибо давала богатую пищу его чувствам - восхищению мужеством и добродетелью, любви к Риму и преклонению перед его величием. "Мне кажется, - поверял он свои мысли теням Ливия, - что я живу в обществе Корнелиев, Сципионов, Фабиев, Катонов, а не бок о бок с теми жалкими воришками, среди которых явился я на свет под несчастливой звездой".
Произведению этому, пожалуй, в большей степени, чем работам кого бы то ни было из его современников, был присущ известный исторический критицизм, хотя и несколько ослабленный слишком субъективным отношением автора к каждой личности, в которую он вкладывал частицу самого себя, какую-то долю собственных сомнений и горечи, своего волнения и усталости. Так, взирая на деяния людей древних времен, ему не раз удавалось раскрыть психологические мотивы их действий, в то время как для всех остальных его современников герои древнего мира были почти лишены человеческих черт, как будто в груди людей, чей образ запечатлели геммы, медали, бронза и мрамор, никогда не билось живое сердце.
Параллельно с этой работой Петрарка собирал материалы и для другого своего произведения - "Rerum memorandarum libri" ("О достопамятных событиях"), составленного как бы из самих эпизодов, вставок, анекдотов на такие темы, как otium, иначе говоря, благородное отдохновение духа, уединенный труд писателя, память, лукавство, предусмотрительность, - в нем он оперировал примерами из римской, греческой и новейшей истории. Тут была уже эрудиция гуманиста, однако произведение это имело определенный средневековый привкус в педантичности своих рубрик и разделов. Петрарка не завершил его, впрочем, так же, как и "Славных мужей", которых спустя много лет привез в багаже в Падую, посвятил их Франческо ди Каррара и оставил в наследство одному из друзей, чтоб он закончил то, на что ему не хватило ни времени, ни терпения.
Темперамент Петрарки был таков, что он не мог долго задерживаться на одном произведении, особенно если оно было задумано как широкое полотно. Поэтическое воображение всегда гнало его к новым, более увлекательным темам. Как раз мысль о такой теме и захватила его в один из апрельских дней на берегу Сорга. Грудь его распирало от восторга и гордости, словно бы небесный глас призвал его стать народным певцом.
По первоначальному замыслу, "Африка" должна была стать эпосом, равным "Энеиде". Тема из римской истории охватывала последний период Пунических войн, который завершался битвой при Заме. Героем поэмы был Сципион, Петрарка представлял его образцом римских добродетелей, идеальным vir bonus 1: прекрасным, высоконравственным, добрым сыном, безупречным гражданином, мужественным воином, просвещенным человеком. Ганнибал изображен столь же отважным и мужественным, чтобы тем блистательнее была победа Сципиона. Материал был взят из Ливия, Флора, а также Цицерона, из философских произведений которого Петрарка черпал максимы для моральных сентенций и то, что можно разве определить как интеллектуальный колорит эпохи. Форму он позаимствовал, конечно же, у Вергилия, использовав в какой-то мере и Лукана.
1 Муж благородный (лат.).
После традиционного обращения к музам следует молитва к Христу, являя собой первое в литературе соединение Олимпа и Голгофы и предвещая таким образом продержавшуюся несколько столетий манеру гуманистов. Но античных богов Петрарка все же не пустил за порог поэмы, и никакой Юпитер уже не взвешивает на чаше весов человеческие судьбы. Этим немало возмущались позднейшие поэты, смело выставлявшие своих героев на посмешище и вынуждавшие античных богов вмешиваться в их ратные подвиги и альковные перипетии. Оставаясь верным почерпнутой в античных источниках исторической правде, Петрарка все же не остался равнодушным ко всему тому, что принесли последующие пятнадцать столетий. Перед карфагенскими послами встает Рим в таком блеске, какого в конце III века еще не знала столица республики, а намеки на современное запустение Вечного города и будущую его славу преисполнены гордого патриотизма и пророческого волнения:
...Твоему суждено и в развалинах Риму
Жить до скончания дней и стоять до последнего века,
Лишь со вселенною всей он рухнет!.. 1
Не мог он противостоять таким пророчествам ex post 2, ему не давали покоя исторические видения. В первых двух книгах Петрарка передает сон Сципиона, которому покойный отец показывает римских героев - и тех, что были, и тех, что будут, вплоть до Августа; о позднейших не стоит говорить, ибо это уже упадок Рима. Певец Пунических войн Энний в девятой книге снова рассказывает сон: к нему явился Гомер, и они вместе прошлись по истории латинской поэзии. Но здесь пробел в наших рукописях, быть может, этой книги Петрарка так никогда и не завершил.
1 Перевод С. Ошерова.
2 После того (лат.).
Дважды в этих пророчествах появляется и сам Петрарка. Познав загробный мир, Сципион Старший вдохновенно восклицает, как Анхиз в "Энеиде":
Мнится мне: виден вдали через много столетий рожденный
Юноша, сын Этрусской земли; о твоих повествуя
Подвигах, новым для нас он в грядущем Эннием станет...
Но для меня он дороже певца старинного тем уж,
Что на твои времена издалека взоры направит,
Хоть не подвигнут его на то ни сила, ни плата,
Ни вражда или страх, ни приверженность к нам иль надежда,
Но восхищенье одно делами великими предков
С жаждою истины вкупе...
А самому Эннию в девятой книге еще отчетливее отвечает дух
Гомера:
Юношу я узнаю: у далеких потомков родится
Он в Италийской земле, в тот век, что наступит последним.
Песней вернет он муз, пребывавших в долгом изгнанье,
И на исходе времен водворит сестер постаревших
На Геликон, хоть и будет гоним через многие смуты.
Имя ему нарекут Франциск; соберет воедино
Подвиги славные он, что своими ты видел глазами:
Брани в Испанском краю и тяжкие в Ливии битвы,
Чтоб твоего Сципиона воспеть. Назовет он поэму
"Африка". Верой в себя и в свое дарование движим,
Жаждою славы гоним, взойдет он в позднем триумфе
На Капитолий... 1
1 Перевод С. Ошерова.
Удивительно быстро разнеслась весть о поэме. Никто ее не знал, никто не видел, никто не слышал ни одной строки гекзаметра, даже мало кто знал, каково ее содержание, а все говорили о ней с восторгом. Источником этих сведений был сам Петрарка, сообщавший о своей поэме в письмах к друзьям. Он был предтечей гуманистов и в этом умении своевременно позаботиться о своей славе, причем делал это намного деликатнее, нежели они. Вроде бы неохотно, легким намеком или словом, взятым в скобки упоминанием он умел привлечь внимание и разжечь воображение друзей, а своим покровителям исподволь внушить собственные желания. Ему еще не было сорока лет, когда одновременно два города - Париж и Рим - готовы были увенчать его лавровым венком.
Письма из обеих столиц пришли в один и тот же день, одно - утром, другое - под вечер, они принесли душевные волнения, к которым, однако, Петрарка в какой-то мере был уже подготовлен. Он тут же обратился с письмом к кардиналу Колонна, прося его совета. Нет сомнения, что для кардинала это была не новость - приглашения были присланы не без его участия. Петрарка говорит, что по совету Колонна, а также по велению собственного сердца он выбрал Рим. Но сперва отправился в Неаполь к королю Роберту, перед которым должен был как бы держать экзамен, чтобы получить аттестацию на лауреата.
Роберт, внук Карла Анжуйского, из рода Андегавенов, в юные годы Петрарки был графом Прованса, а следовательно, властелином земли, на которой поэт вырос. Может быть, именно поэтому и на неаполитанском троне он считал себя покровителем и опекуном Петрарки. Петрарка и в поэзии, и в своей латинской прозе не раз прославлял королевские добродетели, разум и человечность короля Роберта. Непредубежденная история, однако, не заметила в нем таких достоинств. Она повествует о преступлениях, в результате которых король Роберт занял трон, о распутной его жизни, вызывавшей недовольство авиньонской курии. Но Петрарка умел смотреть сквозь пальцы на пороки сильных мира сего, особенно если они относились к нему благосклонно и доброжелательно. Впрочем, это были дела давно минувших дней; король Роберт, словно бы в подтверждение французской поговорки, что "дьявол под старость становится монахом", надел рясу францисканца, произносил проповеди, сочинял теологические и моралистские трактаты. Похоже на то, что Петрарку он и в самом деле искренне любил и охотно принимал его у себя при дворе.
Петрарка был в Неаполе впервые. Он встретил там друзей: Дионисио Роберти да Борго Сансеполькро, незадолго до того прибывшего из Авиньона, чтобы принять епископство в апулийском Монополе, но главное - Барбато из Сульмона, который, будучи земляком Овидия, старался сравняться с автором "Метаморфоз" и находил таких, которые верили, что это ему удастся. Петрарка в одном из стихотворных писем шлет ему слова привета. Он был канцлером короля Роберта и немало содействовал награждению Петрарки.
Неаполь очаровал поэта. Помимо чудесной природы, его пленяли дорогие сердцу гуманиста места: увенчанный легендой и строками "Энеиды" знаменитый Мизен, озеро Лукрин, воспетые Овидием горячие источники в Байи. Римский поэт легко узнал бы эти места, как бы созданные для наслаждений, где и сейчас было столько красивых женщин в прозрачных одеждах. Но еще больше его привлекали места, которых касалась стопа Энея, искавшего вход в преисподнюю, и могила Вергилия. На самом деле это был обычный древнеримский колумбарий, чей-то семейный склеп. Но так как он находился под Позилиппо, где некогда был похоронен Вергилий, то место это было прославлено в легендах, которые и поныне широко используют неаполитанские гиды. Петрарка приходил сюда как пилигрим и в знак своего преклонения посадил лавр, переживший несколько столетий. Еще в XIX веке это дерево привлекало внимание путешественников как вполне реальный знак внимания поэта нового времени к мнимой могиле античного поэта.
Королевский экзамен продолжался несколько дней. Речь шла о Вергилии, и король был ошеломлен созвучием символов и аллегорий, которые Петрарка обнаруживал в каждой строке "Энеиды". Он считал ее грандиозной аллегорией человеческой жизни. Эней - образ добродетельного человека, стремящегося к совершенству, лес, по которому в первой книге Эней идет в обществе Ахата, метафора жизни, полной мрака, крутых тропинок, с чащами, где подстерегает дикий зверь. Иными словами, опасности и погибель угрожают человеку на каждом шагу. Так излагал Петрарка всю поэму, песнь за песней. А из "Буколик" только четвертую эклогу. Потом читал Роберту собственные латинские стихотворения, толковал их; возникали диспуты, но вот наконец наступил торжественный момент - Петрарка скандировал гекзаметры "Африки".
Ни одно ухо не уловило кое-где встречавшихся диссонансов из-за ошибок в долготе слога, их Петрарка и сам не замечал, - всех очаровал этот ритм, уже много веков не звучавший в современных произведениях. Казалось, будто какой-то гость из эпохи Августа появился при неаполитанском дворе. Когда наконец Петрарка прочитал отрывок о плавании Магона, написанный под непосредственным впечатлением того, что он сам испытал во время путешествия по Тирренскому морю, сперва воцарилась такая тишина, словно в "Энеиде" в начале рассказа Энея ("Conticuere omnes..." 1), потом раздались восторженные возгласы. "Следует признать, - говорили, - что наш Петрарка превзошел Вергилия и Цицерона". Вот для того, чтобы услышать такое суждение, Петрарка расстался в своем творчестве с итальянским языком, эти слова были достойной наградой за исполненные упорного труда дни и бессонные ночи.
1 Смолкли все... (лат.) "Энеида", II, I.
По странному капризу, часы жизни снова пробили для Петрарки в апреле великий час. Второго апреля 1341 года он отправился из Неаполя в Рим вместе с Джованни Баррили, который должен был представлять короля Роберта на церемонии увенчания поэта. По пути Баррили отлучился, условившись встретиться с Петраркой у ворот Рима. Но в окрестностях Ананьи на него напали разбойники, он еле спасся и вернулся в Неаполь. Петрарка напрасно ждал его при въезде в Рим, куда прибыл шестого апреля, в памятный день знакомства с Лаурою.
Как и во время первого посещения Рима четыре года назад, Петрарка гостил в семье Колонна. Сенатором, то есть самым высоким сановником Рима, как бы президентом города, был старый Орсо де Ангвиллара, который также принимал Петрарку в 1337 году. Срок его полномочий заканчивался как раз в день пасхи, и Орсо пожелал в последний день исполнений своих обязанностей возвести поэта на Капитолий.
В пурпурном плаще, подаренном королем Робертом, Петрарка стоял в большом, устланном коврами зале сенаторского дворца на Капитолии. Украшенный множеством цветов, зал этот не мог вместить всех сановников, представителей цехов, рыцарей, дам, народа, который толпился на лестницах. Заиграли трубы. Вошли двенадцать юношей из патрицианских семей в пурпурных одеждах и один за другим декламировали стихи Петрарки во славу Рима. За ними последовали шесть граждан в зеленом, с венками на голове, и ни один из этих венков не был похож на другой, за ними шествовал сенатор Орсо с лавровым венком. Когда он сел, герольд выкликнул имя Петрарки.
Среди наступившей тишины поэт начал свою речь стихами из "Георгик" Вергилия:
Sed me Parnassi deserta per ardua dulcis
Raptat amor... 1
1 Но увлекает меня к высотам пустынным Парнаса / Некая нежная страсть... (лат.). "Георгики", III, 291 (перевод С. Шервинского).
Голос Петрарки звучал скромно и сдержанно, могло показаться, что он не готовился к выступлению, а просто хотел выразить то, что подсказывают ему благородные камни Рима и взволнованные лица слушателей. Закончил он свою речь возгласом: "Да здравствует римский народ и сенатор! Да здравствует свобода!" И стал на колени перед сенатором. Тот, сняв с головы венок, возложил его на голову Петрарки со словами: "Прими этот венок, награду за добродетель" - и провозгласил его мастером поэзии и гражданином Рима.
В ответ Петрарка поблагодарил его сонетом в честь древних римлян. Когда умолкли аплодисменты и восторженные возгласы, старый Стефан Колонна, глава рода, отец Джакопо Колонна, епископа Ломбезского, друга Петрарки, произнес хвалебную речь в честь увенчанного. Народ восклицал: "Да здравствует Капитолий! Да здравствует поэт!" После этого процессия двинулась со склонов Капитолия через весь город к собору святого Петра, где Петрарка положил свой венок у подножия алтаря, словно бы в знак того, что переменился порядок триумфальных шествий, направлявшихся некогда с Ватиканского холма к Капитолию. Вечерний город озарили огни факелов, когда началось пиршество во дворце семейства Колонна.
Это был великий день для Рима. Покинутый папами, убогий и заброшенный город, прозвище которого "вечный" скорее унижало, нежели возвеличивало, в этот апрельский день был наполнен уже давно забытой весенней радостью. Сердца жителей бились восторженно и с надеждой: наконец-то старые улицы Рима увидели триумфальный кортеж, но - о чудо! - он сопровождал не грабителя и завоевателя чужих земель, в нем не шли толпы пленников в оковах, не везли окровавленного оружия, снятого с павших воинов, никто не нес захваченных знамен, списков выигранных сражений, сожженных городов и порабощенных народов - триумфатором был рыцарь слова, завоеватель заоблачных высот поэзии. Римский народ, приветствуя его восторженными возгласами, выказывал не восхищение его произведениями, их он не знал и не понимал, а радостное удивление при виде баронов, которые всегда враждовали и ссорились между собой, а теперь шествовали в полном согласии, словно бы покоренные в этот день какой-то неведомой силой, вынудившей их идти друг подле друга в свите поэта.
В дипломе, врученном сенатором Петрарке, приводились примеры из истории Рима, когда лавровым венком в равной мере удостаивали и победоносных вождей, и поэтов, прославивших и обессмертивших свое имя великими деяниями. В наши времена, гласил диплом, слава поэтов давно померкла, распространилось даже мнение, будто в их произведениях нет ничего, кроме лживых вымыслов. Но звание поэта высоко и достойно уважения, он с большой силою и увлеченностью в красках и светотенях поэзии звонкой песней говорит правду. Некогда поэтов увенчивали на Капитолии, но этот обычай вот уже триста лет как позабыт, и только теперь замечательный поэт и историк Франческо Петрарка за свои заслуги удостоен этой чести. По предложению короля Сицилии и Иерусалима сенаторы провозглашают Петрарку великим поэтом и историком, присваивают ему звание магистра, увенчивают его голову лавровым венком и именем упомянутого короля и римского народа предоставляют ему право в Риме, столице мира, и в других городах учить, вести диспуты, истолковывать свои собственные и чужие поэтические произведения, а также труды по истории, и, когда ему будет угодно, он может выступать в одежде поэта, в венке из лавра, мирты или плюща.
Каждую свободную минуту, которую удавалось ему урвать от бесконечных чествований, приемов и пиршеств, Петрарка использовал для посещения давних своих знакомцев - исторических памятников и руин Рима. На одной из таких прогулок ему встретился молодой человек с быстрым взглядом умных глаз, красноречивыми незаурядными знаниями античности. От него можно было узнать много доселе никому не известного, будто ему об этом поведали старые камни, среди которых он чувствовал себя гораздо лучше, чем среди людей. В его словах пылал жар, и в один из вечеров Петрарка был готов даже присягнуть, что это они, а не огни заката пылают на стенах святого Адриана, где некогда был римский сенат. В какой-то момент юноша, бросив цитировать Ливия, обратился к Петрарке с вопросом на родном языке, слышал ли он когда-нибудь имена Крестенция и Арнольда из Брешии. Петрарка кивнул:
- Но зачем ты спрашиваешь об этом?
- Я хотел тебе сказать, что дух Римской республики не сгорел вместе с ними на костре.
С того дня Петрарка не видел его вплоть до самого своего отъезда. Молодой человек попрощался с ним на виа Фламиния.
- Мы еще встретимся.
- Где?
- В Авиньоне.
И отошел в сторону, давая пройти сенаторам и другим высокопоставленным лицам, провожавшим поэта. Его звали Кола ди Риенцо, он был сыном трактирщика.
На перепутье
В то время когда по Италии ширилась молва об этих необычайных торжествах, восторженный и счастливый Петрарка с каждой остановки на обратном пути посылал письма друзьям. Из Пизы, куда он прибыл в конце апреля, он писал королю Роберту: "Снова заслужил ты великую благодарность муз, столь торжественно посвятив им мой скромный талант. Одновременно и сам Рим, и обедневший дворец капитолийский ты приукрасил неожиданным весельем и необыкновенной зеленью. Мелочь! - может кто-то сказать. Но она значительна своей новизной, тем, что озарена торжеством и радостью римского народа. Традиция лавра в течение долгих столетий, когда другие заботы и стремления занимали общество, была не только прервана, но и просто забыта, и вот наш век обновил ее - под твоим покровительством и с моим скромным участием".
Прежде всего он исключил из своего обихода всю средневековую литературу - агиографию, теологию, схоластику. К этой последней он чувствовал особенно непреодолимое отвращение. Схоластика отбила у него интерес даже к Аристотелю, к которому он относился весьма сдержанно и был далек от общепринятого в то время преклонения перед его именем. Он даже осмеливался его критиковать, подмечая его ошибки, чего никто до той поры себе не позволял: "Я верю, что Аристотель был великим человеком и очень ученым, но все-таки человеком и поэтому вполне мог быть несведущим во многом, скажу больше, если мне позволят те, кто школу ставит выше истины: он ошибался не только в малых вещах, но и в больших, его суждения нередко были ошибочными". И чтобы подчеркнуть еще раз приверженность идеалам гуманизма, очень деликатно, но решительно отдавал предпочтение Платону, который по духу был ему ближе.
В библиотеке Петрарки был только "Тимей" в латинском переводе, в списке XI века, и этот кодекс волнует нас сегодня множеством пометок, свидетельствующих о часах, проведенных над ним Петраркой у истоков изумрудного Сорга. Когда мы вот так знакомимся с той или иной мыслью Петрарки, очень часто завершаемой восклицанием, нам кажется, будто мы видим в туманном море корабль, плывущий в поисках нового материка, и слышим голос с марса: "На горизонте земля!"
Можно стать человеком высочайшей культуры и без тысяч книг, и без постоянного притока журналов и газет. Петрарке достаточно было нескольких дюжин авторов, с которыми он не расставался, и все они были его современниками, той высшей современностью, какая объединяет родственные стремления и думы. Своих живых современников, если не считать их писем, он не читал и не хранил дома их произведений. Когда он говорил nostri scriptores - наши писатели, он имел в виду Вергилия, Цицерона, Сенеку. И прежде чем составить собственную фразу, как бы оглядывался на них и ощущал их присутствие так явственно, словно бы они смотрели из-за плеча на буквы, которые он выводит на бумаге. Он беседовал с ними, даже писал им письма. И любил повторять, что с радостью отрекся бы от своего века, если б мог перенестись во времена Римской республики.
Что же приобретал Петрарка в повседневном общении с античными мыслителями? Прежде всего язык, ту латынь, которой решил вернуть прежнюю чистоту, гибкость и красочность. Он хранил в своей памяти все слова и выражения, любимые лучшими писателями древности, обороты речи, величественные, как складки тоги, фразы, отвечающие самым изощренным требованиям грамматики, где мысль подобна редкому камню, заключенному в драгоценную оправу ритма. С наслаждением направлял он их бег в русло своих дел и дней, своих представлений и стремлений и с радостью следил, как отражается в них облик его души. Случалось, что память подводила его и он вдруг дословно, словно свою собственную, повторял какую-нибудь античную строфу. Когда это обнаруживалось, он испытывал настоящие мучения. Трудно было бы с большей настойчивостью, чем Петрарка, бороться за собственный стиль.
Многие его письма тех дней к друзьям написаны гекзаметром, которому он научился у Горация, но сразу видно, что писал не Гораций, а совсем другой человек. В одном из писем Петрарка рассказывает, как наблюдал однажды за поющим в зарослях соловьем и еще за какой-то птицей, названия которой он не знал, но которая также вызывала у него восторг своим изяществом, и вдруг другое, хорошо известное всем влюбленным крылатое создание выглянуло из чащи и прицелилось в него из лука. Таким образом, и в это его одиночество вторгалась прежняя любовь, и снова упрямое эхо повторяло имя Лауры.
С тех пор она следовала за ним как тень, не покидая его ни днем ни ночью. Мучимый снами, он срывался с постели, бежал в горы, в поля, в леса, но там каждое дерево в предрассветной мгле приобретало ее облик, она появлялась из родника, словно сотканная из тумана или облака, освещенного солнечным лучом, и улыбалась...
Вот какие силки мне ставит Амур - и надежды
Нет, если бог всемогущий меня своею рукою
Вырвать из пасти врага, из пучины спасти не захочет
И не дозволит мне жить безопасно хоть в этом безлюдье 1.
1 Перевод С. Ошерова.
Книги, чернильница и перо, одиночество полей и лесов, образ Лауры в душе и старая экономка в доме - вот все, о чем так красноречиво рассказывает Петрарка в письмах и стихах. Однако даже такой ученой идиллией не так-то просто обвести вокруг пальца историков. Они напали на след другой женщины. Не известная по имени, не увековеченная ни сонетом, ни латинским стихотворением, именно в то время она подарила Петрарке сына Джованни.
Венок
Поселившись в 1338 году в Воклюзе, Петрарка тут же принялся за труд, который отнял у него много лет. Это было собрание жизнеописаний от Ромула до Цезаря - "De viris illustribus" ("О славных мужах"). Он листал своих авторов, собирал в логическое целое разбросанные сведения, старался примирить противоречия, отбрасывал все несущественное и фальшивое, особенно то, что, по его мнению, не соответствовало характеру данной личности или не было достойным ее славы. Эта работа необычайно привлекала Петрарку, ибо давала богатую пищу его чувствам - восхищению мужеством и добродетелью, любви к Риму и преклонению перед его величием. "Мне кажется, - поверял он свои мысли теням Ливия, - что я живу в обществе Корнелиев, Сципионов, Фабиев, Катонов, а не бок о бок с теми жалкими воришками, среди которых явился я на свет под несчастливой звездой".
Произведению этому, пожалуй, в большей степени, чем работам кого бы то ни было из его современников, был присущ известный исторический критицизм, хотя и несколько ослабленный слишком субъективным отношением автора к каждой личности, в которую он вкладывал частицу самого себя, какую-то долю собственных сомнений и горечи, своего волнения и усталости. Так, взирая на деяния людей древних времен, ему не раз удавалось раскрыть психологические мотивы их действий, в то время как для всех остальных его современников герои древнего мира были почти лишены человеческих черт, как будто в груди людей, чей образ запечатлели геммы, медали, бронза и мрамор, никогда не билось живое сердце.
Параллельно с этой работой Петрарка собирал материалы и для другого своего произведения - "Rerum memorandarum libri" ("О достопамятных событиях"), составленного как бы из самих эпизодов, вставок, анекдотов на такие темы, как otium, иначе говоря, благородное отдохновение духа, уединенный труд писателя, память, лукавство, предусмотрительность, - в нем он оперировал примерами из римской, греческой и новейшей истории. Тут была уже эрудиция гуманиста, однако произведение это имело определенный средневековый привкус в педантичности своих рубрик и разделов. Петрарка не завершил его, впрочем, так же, как и "Славных мужей", которых спустя много лет привез в багаже в Падую, посвятил их Франческо ди Каррара и оставил в наследство одному из друзей, чтоб он закончил то, на что ему не хватило ни времени, ни терпения.
Темперамент Петрарки был таков, что он не мог долго задерживаться на одном произведении, особенно если оно было задумано как широкое полотно. Поэтическое воображение всегда гнало его к новым, более увлекательным темам. Как раз мысль о такой теме и захватила его в один из апрельских дней на берегу Сорга. Грудь его распирало от восторга и гордости, словно бы небесный глас призвал его стать народным певцом.
По первоначальному замыслу, "Африка" должна была стать эпосом, равным "Энеиде". Тема из римской истории охватывала последний период Пунических войн, который завершался битвой при Заме. Героем поэмы был Сципион, Петрарка представлял его образцом римских добродетелей, идеальным vir bonus 1: прекрасным, высоконравственным, добрым сыном, безупречным гражданином, мужественным воином, просвещенным человеком. Ганнибал изображен столь же отважным и мужественным, чтобы тем блистательнее была победа Сципиона. Материал был взят из Ливия, Флора, а также Цицерона, из философских произведений которого Петрарка черпал максимы для моральных сентенций и то, что можно разве определить как интеллектуальный колорит эпохи. Форму он позаимствовал, конечно же, у Вергилия, использовав в какой-то мере и Лукана.
1 Муж благородный (лат.).
После традиционного обращения к музам следует молитва к Христу, являя собой первое в литературе соединение Олимпа и Голгофы и предвещая таким образом продержавшуюся несколько столетий манеру гуманистов. Но античных богов Петрарка все же не пустил за порог поэмы, и никакой Юпитер уже не взвешивает на чаше весов человеческие судьбы. Этим немало возмущались позднейшие поэты, смело выставлявшие своих героев на посмешище и вынуждавшие античных богов вмешиваться в их ратные подвиги и альковные перипетии. Оставаясь верным почерпнутой в античных источниках исторической правде, Петрарка все же не остался равнодушным ко всему тому, что принесли последующие пятнадцать столетий. Перед карфагенскими послами встает Рим в таком блеске, какого в конце III века еще не знала столица республики, а намеки на современное запустение Вечного города и будущую его славу преисполнены гордого патриотизма и пророческого волнения:
...Твоему суждено и в развалинах Риму
Жить до скончания дней и стоять до последнего века,
Лишь со вселенною всей он рухнет!.. 1
Не мог он противостоять таким пророчествам ex post 2, ему не давали покоя исторические видения. В первых двух книгах Петрарка передает сон Сципиона, которому покойный отец показывает римских героев - и тех, что были, и тех, что будут, вплоть до Августа; о позднейших не стоит говорить, ибо это уже упадок Рима. Певец Пунических войн Энний в девятой книге снова рассказывает сон: к нему явился Гомер, и они вместе прошлись по истории латинской поэзии. Но здесь пробел в наших рукописях, быть может, этой книги Петрарка так никогда и не завершил.
1 Перевод С. Ошерова.
2 После того (лат.).
Дважды в этих пророчествах появляется и сам Петрарка. Познав загробный мир, Сципион Старший вдохновенно восклицает, как Анхиз в "Энеиде":
Мнится мне: виден вдали через много столетий рожденный
Юноша, сын Этрусской земли; о твоих повествуя
Подвигах, новым для нас он в грядущем Эннием станет...
Но для меня он дороже певца старинного тем уж,
Что на твои времена издалека взоры направит,
Хоть не подвигнут его на то ни сила, ни плата,
Ни вражда или страх, ни приверженность к нам иль надежда,
Но восхищенье одно делами великими предков
С жаждою истины вкупе...
А самому Эннию в девятой книге еще отчетливее отвечает дух
Гомера:
Юношу я узнаю: у далеких потомков родится
Он в Италийской земле, в тот век, что наступит последним.
Песней вернет он муз, пребывавших в долгом изгнанье,
И на исходе времен водворит сестер постаревших
На Геликон, хоть и будет гоним через многие смуты.
Имя ему нарекут Франциск; соберет воедино
Подвиги славные он, что своими ты видел глазами:
Брани в Испанском краю и тяжкие в Ливии битвы,
Чтоб твоего Сципиона воспеть. Назовет он поэму
"Африка". Верой в себя и в свое дарование движим,
Жаждою славы гоним, взойдет он в позднем триумфе
На Капитолий... 1
1 Перевод С. Ошерова.
Удивительно быстро разнеслась весть о поэме. Никто ее не знал, никто не видел, никто не слышал ни одной строки гекзаметра, даже мало кто знал, каково ее содержание, а все говорили о ней с восторгом. Источником этих сведений был сам Петрарка, сообщавший о своей поэме в письмах к друзьям. Он был предтечей гуманистов и в этом умении своевременно позаботиться о своей славе, причем делал это намного деликатнее, нежели они. Вроде бы неохотно, легким намеком или словом, взятым в скобки упоминанием он умел привлечь внимание и разжечь воображение друзей, а своим покровителям исподволь внушить собственные желания. Ему еще не было сорока лет, когда одновременно два города - Париж и Рим - готовы были увенчать его лавровым венком.
Письма из обеих столиц пришли в один и тот же день, одно - утром, другое - под вечер, они принесли душевные волнения, к которым, однако, Петрарка в какой-то мере был уже подготовлен. Он тут же обратился с письмом к кардиналу Колонна, прося его совета. Нет сомнения, что для кардинала это была не новость - приглашения были присланы не без его участия. Петрарка говорит, что по совету Колонна, а также по велению собственного сердца он выбрал Рим. Но сперва отправился в Неаполь к королю Роберту, перед которым должен был как бы держать экзамен, чтобы получить аттестацию на лауреата.
Роберт, внук Карла Анжуйского, из рода Андегавенов, в юные годы Петрарки был графом Прованса, а следовательно, властелином земли, на которой поэт вырос. Может быть, именно поэтому и на неаполитанском троне он считал себя покровителем и опекуном Петрарки. Петрарка и в поэзии, и в своей латинской прозе не раз прославлял королевские добродетели, разум и человечность короля Роберта. Непредубежденная история, однако, не заметила в нем таких достоинств. Она повествует о преступлениях, в результате которых король Роберт занял трон, о распутной его жизни, вызывавшей недовольство авиньонской курии. Но Петрарка умел смотреть сквозь пальцы на пороки сильных мира сего, особенно если они относились к нему благосклонно и доброжелательно. Впрочем, это были дела давно минувших дней; король Роберт, словно бы в подтверждение французской поговорки, что "дьявол под старость становится монахом", надел рясу францисканца, произносил проповеди, сочинял теологические и моралистские трактаты. Похоже на то, что Петрарку он и в самом деле искренне любил и охотно принимал его у себя при дворе.
Петрарка был в Неаполе впервые. Он встретил там друзей: Дионисио Роберти да Борго Сансеполькро, незадолго до того прибывшего из Авиньона, чтобы принять епископство в апулийском Монополе, но главное - Барбато из Сульмона, который, будучи земляком Овидия, старался сравняться с автором "Метаморфоз" и находил таких, которые верили, что это ему удастся. Петрарка в одном из стихотворных писем шлет ему слова привета. Он был канцлером короля Роберта и немало содействовал награждению Петрарки.
Неаполь очаровал поэта. Помимо чудесной природы, его пленяли дорогие сердцу гуманиста места: увенчанный легендой и строками "Энеиды" знаменитый Мизен, озеро Лукрин, воспетые Овидием горячие источники в Байи. Римский поэт легко узнал бы эти места, как бы созданные для наслаждений, где и сейчас было столько красивых женщин в прозрачных одеждах. Но еще больше его привлекали места, которых касалась стопа Энея, искавшего вход в преисподнюю, и могила Вергилия. На самом деле это был обычный древнеримский колумбарий, чей-то семейный склеп. Но так как он находился под Позилиппо, где некогда был похоронен Вергилий, то место это было прославлено в легендах, которые и поныне широко используют неаполитанские гиды. Петрарка приходил сюда как пилигрим и в знак своего преклонения посадил лавр, переживший несколько столетий. Еще в XIX веке это дерево привлекало внимание путешественников как вполне реальный знак внимания поэта нового времени к мнимой могиле античного поэта.
Королевский экзамен продолжался несколько дней. Речь шла о Вергилии, и король был ошеломлен созвучием символов и аллегорий, которые Петрарка обнаруживал в каждой строке "Энеиды". Он считал ее грандиозной аллегорией человеческой жизни. Эней - образ добродетельного человека, стремящегося к совершенству, лес, по которому в первой книге Эней идет в обществе Ахата, метафора жизни, полной мрака, крутых тропинок, с чащами, где подстерегает дикий зверь. Иными словами, опасности и погибель угрожают человеку на каждом шагу. Так излагал Петрарка всю поэму, песнь за песней. А из "Буколик" только четвертую эклогу. Потом читал Роберту собственные латинские стихотворения, толковал их; возникали диспуты, но вот наконец наступил торжественный момент - Петрарка скандировал гекзаметры "Африки".
Ни одно ухо не уловило кое-где встречавшихся диссонансов из-за ошибок в долготе слога, их Петрарка и сам не замечал, - всех очаровал этот ритм, уже много веков не звучавший в современных произведениях. Казалось, будто какой-то гость из эпохи Августа появился при неаполитанском дворе. Когда наконец Петрарка прочитал отрывок о плавании Магона, написанный под непосредственным впечатлением того, что он сам испытал во время путешествия по Тирренскому морю, сперва воцарилась такая тишина, словно в "Энеиде" в начале рассказа Энея ("Conticuere omnes..." 1), потом раздались восторженные возгласы. "Следует признать, - говорили, - что наш Петрарка превзошел Вергилия и Цицерона". Вот для того, чтобы услышать такое суждение, Петрарка расстался в своем творчестве с итальянским языком, эти слова были достойной наградой за исполненные упорного труда дни и бессонные ночи.
1 Смолкли все... (лат.) "Энеида", II, I.
По странному капризу, часы жизни снова пробили для Петрарки в апреле великий час. Второго апреля 1341 года он отправился из Неаполя в Рим вместе с Джованни Баррили, который должен был представлять короля Роберта на церемонии увенчания поэта. По пути Баррили отлучился, условившись встретиться с Петраркой у ворот Рима. Но в окрестностях Ананьи на него напали разбойники, он еле спасся и вернулся в Неаполь. Петрарка напрасно ждал его при въезде в Рим, куда прибыл шестого апреля, в памятный день знакомства с Лаурою.
Как и во время первого посещения Рима четыре года назад, Петрарка гостил в семье Колонна. Сенатором, то есть самым высоким сановником Рима, как бы президентом города, был старый Орсо де Ангвиллара, который также принимал Петрарку в 1337 году. Срок его полномочий заканчивался как раз в день пасхи, и Орсо пожелал в последний день исполнений своих обязанностей возвести поэта на Капитолий.
В пурпурном плаще, подаренном королем Робертом, Петрарка стоял в большом, устланном коврами зале сенаторского дворца на Капитолии. Украшенный множеством цветов, зал этот не мог вместить всех сановников, представителей цехов, рыцарей, дам, народа, который толпился на лестницах. Заиграли трубы. Вошли двенадцать юношей из патрицианских семей в пурпурных одеждах и один за другим декламировали стихи Петрарки во славу Рима. За ними последовали шесть граждан в зеленом, с венками на голове, и ни один из этих венков не был похож на другой, за ними шествовал сенатор Орсо с лавровым венком. Когда он сел, герольд выкликнул имя Петрарки.
Среди наступившей тишины поэт начал свою речь стихами из "Георгик" Вергилия:
Sed me Parnassi deserta per ardua dulcis
Raptat amor... 1
1 Но увлекает меня к высотам пустынным Парнаса / Некая нежная страсть... (лат.). "Георгики", III, 291 (перевод С. Шервинского).
Голос Петрарки звучал скромно и сдержанно, могло показаться, что он не готовился к выступлению, а просто хотел выразить то, что подсказывают ему благородные камни Рима и взволнованные лица слушателей. Закончил он свою речь возгласом: "Да здравствует римский народ и сенатор! Да здравствует свобода!" И стал на колени перед сенатором. Тот, сняв с головы венок, возложил его на голову Петрарки со словами: "Прими этот венок, награду за добродетель" - и провозгласил его мастером поэзии и гражданином Рима.
В ответ Петрарка поблагодарил его сонетом в честь древних римлян. Когда умолкли аплодисменты и восторженные возгласы, старый Стефан Колонна, глава рода, отец Джакопо Колонна, епископа Ломбезского, друга Петрарки, произнес хвалебную речь в честь увенчанного. Народ восклицал: "Да здравствует Капитолий! Да здравствует поэт!" После этого процессия двинулась со склонов Капитолия через весь город к собору святого Петра, где Петрарка положил свой венок у подножия алтаря, словно бы в знак того, что переменился порядок триумфальных шествий, направлявшихся некогда с Ватиканского холма к Капитолию. Вечерний город озарили огни факелов, когда началось пиршество во дворце семейства Колонна.
Это был великий день для Рима. Покинутый папами, убогий и заброшенный город, прозвище которого "вечный" скорее унижало, нежели возвеличивало, в этот апрельский день был наполнен уже давно забытой весенней радостью. Сердца жителей бились восторженно и с надеждой: наконец-то старые улицы Рима увидели триумфальный кортеж, но - о чудо! - он сопровождал не грабителя и завоевателя чужих земель, в нем не шли толпы пленников в оковах, не везли окровавленного оружия, снятого с павших воинов, никто не нес захваченных знамен, списков выигранных сражений, сожженных городов и порабощенных народов - триумфатором был рыцарь слова, завоеватель заоблачных высот поэзии. Римский народ, приветствуя его восторженными возгласами, выказывал не восхищение его произведениями, их он не знал и не понимал, а радостное удивление при виде баронов, которые всегда враждовали и ссорились между собой, а теперь шествовали в полном согласии, словно бы покоренные в этот день какой-то неведомой силой, вынудившей их идти друг подле друга в свите поэта.
В дипломе, врученном сенатором Петрарке, приводились примеры из истории Рима, когда лавровым венком в равной мере удостаивали и победоносных вождей, и поэтов, прославивших и обессмертивших свое имя великими деяниями. В наши времена, гласил диплом, слава поэтов давно померкла, распространилось даже мнение, будто в их произведениях нет ничего, кроме лживых вымыслов. Но звание поэта высоко и достойно уважения, он с большой силою и увлеченностью в красках и светотенях поэзии звонкой песней говорит правду. Некогда поэтов увенчивали на Капитолии, но этот обычай вот уже триста лет как позабыт, и только теперь замечательный поэт и историк Франческо Петрарка за свои заслуги удостоен этой чести. По предложению короля Сицилии и Иерусалима сенаторы провозглашают Петрарку великим поэтом и историком, присваивают ему звание магистра, увенчивают его голову лавровым венком и именем упомянутого короля и римского народа предоставляют ему право в Риме, столице мира, и в других городах учить, вести диспуты, истолковывать свои собственные и чужие поэтические произведения, а также труды по истории, и, когда ему будет угодно, он может выступать в одежде поэта, в венке из лавра, мирты или плюща.
Каждую свободную минуту, которую удавалось ему урвать от бесконечных чествований, приемов и пиршеств, Петрарка использовал для посещения давних своих знакомцев - исторических памятников и руин Рима. На одной из таких прогулок ему встретился молодой человек с быстрым взглядом умных глаз, красноречивыми незаурядными знаниями античности. От него можно было узнать много доселе никому не известного, будто ему об этом поведали старые камни, среди которых он чувствовал себя гораздо лучше, чем среди людей. В его словах пылал жар, и в один из вечеров Петрарка был готов даже присягнуть, что это они, а не огни заката пылают на стенах святого Адриана, где некогда был римский сенат. В какой-то момент юноша, бросив цитировать Ливия, обратился к Петрарке с вопросом на родном языке, слышал ли он когда-нибудь имена Крестенция и Арнольда из Брешии. Петрарка кивнул:
- Но зачем ты спрашиваешь об этом?
- Я хотел тебе сказать, что дух Римской республики не сгорел вместе с ними на костре.
С того дня Петрарка не видел его вплоть до самого своего отъезда. Молодой человек попрощался с ним на виа Фламиния.
- Мы еще встретимся.
- Где?
- В Авиньоне.
И отошел в сторону, давая пройти сенаторам и другим высокопоставленным лицам, провожавшим поэта. Его звали Кола ди Риенцо, он был сыном трактирщика.
На перепутье
В то время когда по Италии ширилась молва об этих необычайных торжествах, восторженный и счастливый Петрарка с каждой остановки на обратном пути посылал письма друзьям. Из Пизы, куда он прибыл в конце апреля, он писал королю Роберту: "Снова заслужил ты великую благодарность муз, столь торжественно посвятив им мой скромный талант. Одновременно и сам Рим, и обедневший дворец капитолийский ты приукрасил неожиданным весельем и необыкновенной зеленью. Мелочь! - может кто-то сказать. Но она значительна своей новизной, тем, что озарена торжеством и радостью римского народа. Традиция лавра в течение долгих столетий, когда другие заботы и стремления занимали общество, была не только прервана, но и просто забыта, и вот наш век обновил ее - под твоим покровительством и с моим скромным участием".