Город встретил Петрарку небывалыми почестями. Ему показали оберегаемый с большим пиететом дом, в котором он родился. Ни один поэт до него не переступал еще порог своего детства с таким чувством, будто входил в музей. Но вот после всех оваций и приемов Петрарка нашел наконец свободную минуту и заглянул в рукопись, которую дал ему Лапо. И сразу все перестало для него существовать. Напрасно стучались в двери - Петрарка не велел никого впускать. Он оправдывался тем, что принимает у себя очень высокого гостя.
В самом деле, это был необыкновенный гость: желанный, долгожданный, которого не раз ждали понапрасну, и вдруг он явился неожиданно, как Одиссей в Итаку, король в лохмотьях - Квинтилиан!
Мало ныне на свете людей, кого согревает это имя и, пожалуй, ни в ком не вызывает такого неподдельного восторга, какой пробудило в тот декабрьский день у Петрарки. Это имя пользуется неизменным и большим уважением у филологов и историков литературы, идущих по следам его странствия im Wandel der Jahrhunderte 1. Это имя носил с заслуженной гордостью ритор I века, испанец родом, во времена Флавиев содержавший школу красноречия в Риме. Он и сам выступал как адвокат в знаменитых процессах, находился в дружеских отношениях с семьей императора, оставил немало произведений, в числе их знаменитое "De institutione oratoria" - "О воспитании оратора". Тонкий исследователь стиля, великолепный теоретик красноречия - его особенно почитали в последние века античности, - он был хорошо известен и в раннем средневековье, а потом затерялся, как множество других, где-то между XII и XIII веками.
1 Здесь: в глубину веков (нем.).
Петрарка хорошо знал только те "декламации", которые ходили под его именем, и сразу распознал бы фальшивку. Сейчас он держал "Воспитание оратора", так давно разыскиваемое. Экземпляр находился в плачевном состоянии. Не хватало нескольких книг, а в тех, что уцелели, было множество пробелов. Рукопись была переписана небрежно, пестрела ошибками. Преисполненный восторга от того, что стал обладателем такого сокровища, и тревожась, что, возможно, где-то еще находится затерянное, Петрарка, по своему обыкновению, чтобы поделиться тем, что творилось в его душе, написал письмо, обращенное к духу Квинтилиана. Он датировал его из Ареццо: "В горном мире, между правым склоном Апеннин и правым берегом Арно, в моем родном городе, где впервые удалось мне познакомиться с тобой, 7 декабря года от Рождества Христова, которого твой господин 1 предпочитал не признавать, а преследовать, 1350". В сборнике писем Петрарки, хранимом во Флоренции, почтенный Лапо ди Кастильонкьо дописал рядом с этими словами: "Говоришь правду, ибо я дал тебе его во времена твоего римского путешествия, а до этого никто его не видел".
1 Домициан. - Прим. автора.
Петрарка обращался к Квинтилиану, как будто тот мог ему дать совет: "Мне хочется еще только одного: увидеть твое творение полностью, и, где б ты ни был, молю тебя - не прячься больше". Таково было общение гуманистов, живых и мертвых, словно бы светский вариант торжествующей и воинствующей церкви. Действительно, полный текст Квинтилиана существовал, но был надежно укрыт в монастыре в Сен-Галлен, где его обнаружил Поджо Браччолини лишь спустя шестьдесят пять лет, зимой 1415/16 года.
Рукопись, которая была собственностью Петрарки, ныне хранится в Париже, и каждая ее страница свидетельствует о его волнениях, радости, восторге. Поминутно он брался за перо, чтобы подчеркнуть ту или иную фразу и выделить восклицанием: "Слушайте, чересчур снисходительные родители!", "Послушай, легкомысленный подражатель!", "Запомни это, проповедник!", "Внимание, жадные и хищные адвокаты!", "Помните об этом, ослы, коих я не удостою никаким именем!", "Послушайте, надутые ничтожные схоласты!" Петрарка всех их вытащил на поля этой книги, словно грозный судия. Все, чье невежество, глупость, высокомерие не раз выводили его из себя, выстроились перед этим голосом разума и науки, голосом таким близким, словно он был голосом Квинтилиана. Он поминутно удивлялся, радовался, и его перо снова кричало: "Прекрасно!", "Великолепно!", "Чистая правда!", "Встань и смотри!"
Но больше всего волнуют те места, где Петрарка разговаривает сам с собою: "Сильван, послушай, речь о тебе!", "Читай внимательно, Сильван!", "А это снова против тебя, Сильван. Ответишь в трактате об одинокой жизни!" Спустя несколько лет он дописал: "Я ответил по мере своих возможностей". Сильван - лесной - это он, сам Петрарка, персонаж одной из своих эклог. Имя это так к нему пристало, что друзья часто его так и называли. А здесь, на полях рукописи Квинтилиана, оно звучит как самое ласковое обращение.
С волнением и восторгом читал Петрарка эти страницы, точно присланный с того света дневник его собственных исследований, размышлений и дум. Увлеченный близостью взглядов, он комментировал их на полях книги отдельными примерами из своей жизни, воспоминаниями. Это было торжество его литературной доктрины, которую он завоевал собственным трудом, в полном одиночестве, вопреки почти всему, чем жил его век, и голос знаменитого учителя стольких поколений, согражданина величественной античности подкреплял и как бы освящал его труд. Теперь он уже не сомневался в правильности своего пути. Он решил оживить традиции латинской литературы, и вот он получил подтверждение тому, что действительно был призван совершить это. В течение двух последующих столетий светлейшие умы Европы думали и чувствовали так, как чувствовал и думал в эти декабрьские дни 1350 года, склонившись над потрепанным кодексом Квинтилиана, Петрарка - отец гуманизма.
По пути из Ареццо он не мог миновать Флоренции, он должен был еще раз, и еще горячее, нежели до этого, поблагодарить синьора ди Кастильонкьо, а также снова встретиться с Боккаччо, дружба с которым, как каждое новое чувство, требовала новых встреч. Они снова были очарованы друг другом. Когда прощались, у Боккаччо блестели на глазах слезы. "Мы не можем быть так далеко друг от друга", - повторял он.
После отъезда Петрарки Боккаччо решил действовать. С помощью друзей и почитателей Петрарки во Флоренции он без особого труда убедил городские власти, что необходимо чти-то сделать для великого поэта. Рим увенчал его лаврами, Париж добивался того же, Авиньон осыпает его бенефициями Флоренция должна вернуть ему отчизну. Именно это было изложено в письме, одном из наиболее волнующих писем, которые когда-либо получал Петрарка из родного города.
Высокочтимому Франческо Петрарке,
канонику падуанскому,
увенчанному лаврами Поэту,
дражайшему нашему согражданину
Приор искусств и Гонфалоньер Справедливости народа и города Флоренции
"Давно уже до наших ушей и сердец дошла слава твоего имени, любимейший наш согражданин, счастливый отпрыск нашей отчизны..."
Что же они ему предлагают? "Праотцовские нивы", некогда отнятые у его отца, а ныне выкупленные у частных лиц. "Скромный это дар, но ты сумеешь его оценить, зная законы нашего города, ибо ни для кого еще не было сделано ничего подобного. Так вот, ты можешь свободно проживать в городе, в котором ты родился. Неужто тебя не привлекает возможность вернуться в родной город, краше которого, а это можно сказать с уверенностью, нет во всей Италии? "
Письмо длинное, пересыпанное цитатами из Вергилия, Саллюстия, Энния, Лукана, в ход были пущены комплименты, перед которыми не устояло бы даже самое требовательное тщеславие: "ты овеял славою наш век", "мы поздравляем себя и нашу родину, которая дала такого великого сына", "ты - единственный и несравненный, такого не видели минувшие века и не увидят грядущие", "ты свет и блеск нашей отчизны"... В последней фразе сказано, что письмо отвезет "наш чрезвычайный посол" Джованни Боккаччо.
Боккаччо нашел Петрарку в Падуе и получил не менее красноречивый ответ. Петрарка рассыпался в словах благодарности, уверял в своей радости и гордости, которые его переполняют в связи с оказанной ему высокой честью. "Что касается моего возвращения, бог свидетель, как страстно я желаю подчиниться вашим приказам, но не все можно высказать в письме, я поручаю это живому слову вашего посла. Славный муж, Джованни Боккаччо, из рук которого я получил это письмо, передаст вам мои чувства столь же верно, как если бы я сам высказал их перед вами".
Неизвестно, какого рода было это поручение, можно предположить, что то была либо дипломатическая отговорка, либо торг о соответственном имущественном наделе. Флоренция была скупа. Боккаччо, которого посылали с различными миссиями, платили столь же скупо, как и сто лет спустя Макиавелли, которому не раз приходилось стыдиться своего убожества при пышных дворах, где он бывал послом. Принимая приглашение Флоренции, Петрарка вынужден был бы отказаться от ряда приходов, обеспечивавших ему вполне приличное содержание, поэтому ему следовало или постараться получить такие же бенефиции в пределах Флоренции, или каким-то иным образом покрыть убытки. Все свидетельствует о том, что Петрарка не торопился воспользоваться почетным приглашением и был, скорее, им озабочен.
Он не доверял своему городу. Тревога, всегда охватывавшая его среди тесных улиц и стен с закрытыми воротами и бастионами, та тревога, которая гнала его на открытые дороги и поля, овладевала им теперь при одной только мысли о Флоренции. "Пятая стихия", как некогда Бонифаций VIII назвал этот бурный город, не соответствовала нраву поэта, всегда склонного к одиночеству и покою, а с годами еще больше стремившегося к безопасности и тишине. Петрарка не надеялся найти это во Флоренции.
Флоренция была огорчена. Чего же хотел этот человек, переменчивый, как осенняя погода? Ведь не кто иной, как он сам, в стихотворном послании к Зенобио да Страда домогался приглашения в город, который изгнал его отца. Ведь это он перечислял в гекзаметрах все города, которые звали его к себе и оказывали ему почести, всех князей, которые предлагали ему свою дружбу, только для того, чтобы в конце словами горечи и раздражения упрекнуть Флоренцию за ее молчание. Теперь, когда наконец она, отбросив спесь, заговорила чуть ли не со смирением, он ответил высокомерно и вел себя так, словно собирался засунуть их письмо вместе со старыми бумагами в ящик стола. Боккаччо выслушал от своих земляков немало горьких слов, а Флоренция в конце концов взяла обратно свой дар, и о возвращении Петрарки больше не было речи.
Он думал о другом возвращении. Его вдруг с неотразимой силой охватила тоска по приюту отшельника в Воклюзе, где он не был четыре года, по роскошным полям, виноградникам, оливковым рощам, по книгам, которые он там оставил, по дому, полному воспоминаний и снов, по незаконченным трудам. Пресыщенный обществом людей и собственной славой, он хотел укрыться в уединении, помнящем его безымянные дни. Он вернулся в разгар лета, когда виноградные гроздья золотились на лозах, сплетенных по итальянскому способу в гирлянды, от дерева к дереву, когда сад был румяным от яблок, а Сорг, бежавший по камням, скандировал свою бессмертную эклогу.
S.P.Q.R. 1"
Естественно, Петрарку не оставили в уединении. Давно уже дорога из Авиньона в Воклюз не видела столько экипажей, столько конных и пеших путников. Прекрасная пора года благоприятствовала этим экскурсиям и в какой-то мере оправдывала их в глазах недовольного поэта, который вынужден был принимать все новых и новых гостей. Местные жители, удивленные числом кардиналов, епископов, аббатов, которые чередой съезжались к истокам Copra, терялись в догадках и полагали, что, наверно, сам папа проводит лето в этих краях. Более осведомленные соседи Петрарки не разуверяли их в этом, понимая, какой вызовет смех объяснение, что цель всех этих странствий - скромный домик поэта в Воклюзе.
1 S. P. Q. R. - Senatus Populusque Romanus - Сенат и народ Рима (лат.).
Авиньон никак не хотел согласиться с тем, что Петрарка снова уединился в деревне, среди книг и бумаг. В курии, где он был с коротким визитом сразу же после приезда, его приняли с большой предупредительностью и после этого не давали покоя, предлагая должность апостольского секретаря. Но Петрарка решительно отказался. Даже в молодости он всячески избегал официальных должностей, и теперь, в расцвете славы, пойти на службу в какое-нибудь беспокойное учреждение казалось ему величайшей глупостью. Зато он принял приглашение комиссии кардиналов, избранной для составления новой конституции Рима, и изложил им свое мнение в двух посланиях.
Не вникая в детали, касающиеся структуры управления и учреждений, городского ополчения или налоговой системы, Петрарка писал о величии Рима и славе Вечного города, чуть ли не в каждой фразе упоминая Respublica Romana, и примеры брал из эпохи Республики, перескакивая через Римскую империю явно для того, чтобы обойти молчанием ее средневековую имитацию - Римскую империю германской нации.
В этом он был понятен и современен, ибо настаивал, чтобы в Риме правительство опиралось на самих римлян, на римский народ, который завоевал это право еще в прадавней борьбе с патрициями. Требуя отстранить от правления чужеземных пришельцев, Петрарка употреблял те же страстные слова, которыми некогда подогревал гнев римского трибуна против баронов. Он считал их чужаками, потомками германских родов, захватчиками, и, в сущности, его удар был направлен против самой феодальной системы, чуждой латинскому духу, создавшему собственную демократию еще в те времена, когда германцы жили в лесах, как дикие звери. Что же тут ломать голову над строем Рима, когда он на вечные времена был определен этими священными буквами - S.P.Q.R. Senatus Populusque Romanus! Достаточно вдохнуть в них новую жизнь, достаточно вернуть им прежнюю силу и славу.
Со страницы, на которой он писал, словно водяной знак, проступал облик трибуна. Петрарка откладывал перо и всматривался в голую стену, на которой виднелась тень его головы, прикрытой капюшоном, колеблющаяся вместе с огоньком свечи в подсвечнике. Где ты, Никколо?
Никколо был в Праге, в тюрьме. Император Карл IV, под покровительство которого бежал Кола ди Риенцо, долго не знал, что делать с изгнанником. Кола удивил его и ошеломил. Он забрасывал императора письмами, в которых то оправдывал свои действия, то снова строил необыкновенные планы. Говорил о папской тиаре, о золотой короне императора и серебряной - трибуна, который будет князем Рима. Нужно провести реформу церкви, писал он, вернуть ей прежнее достоинство, евангельскую строгость. Император сдерживал его, как мог: hortamur ut dimittas fantastica - напоминаем тебе, чтоб ты отказался от этих фантазий. В конце концов, узнав, что в Авиньоне Кола ди Риенцо обвиняют в ереси, он стал его опасаться и отдал пражскому архиепископу. Архиепископ некоторое время подержал Никколо под арестом, ожидая более четких указаний из Авиньона. Наконец папа потребовал вернуть узника.
"Недавно, - сообщал Петрарка своему флорентийскому другу Нелли, - в курию пришел, вернее, не пришел, а его привели как пленника, Никколо, сын Лоренцо, некогда грозный трибун Рима, а ныне несчастнейший из людей, хотя я не совсем уверен, достоин ли в своем несчастье жалости тот, кто, имея возможность геройски погибнуть на Капитолии, предпочел сидеть в тюрьме, сперва в Чехии, потом в Лиможе, и тем самым выставить на посмешище имя Рима и Республики. Больше, чем я бы того хотел, известно, сколь часто мое перо занималось его именем и славою. Я любил в нем добродетель, прославлял его намерения, восхищался его духом; я поздравлял Италию и благословенный город с приобретением нового властелина, предсказывал мир всему свету; я не мог скрыть радости, которая била из стольких источников, мне казалось, что сам я разделяю эту славу, я вдохновил его, о чем свидетельствуют его собственные послания и письма. Я подогревал его разум всем, что мог придумать, чтобы разжечь эту пламенную душу. Я хорошо знал, что ничто так не согревает благородной души, как слава и хвала, поэтому не скупился на них, многим казалось это преувеличением, но мне - искренней правдой; я вспоминал давние его деяния и побуждал на новые. Сохранились некоторые мои письма к нему, я нисколько их не стыжусь, ведь я не пророк, да и сам он не мог всего предвидеть. Тогда, когда я писал их, он был достоин не только моей похвалы, но и восхищения всего человечества - и тем, что уже сделал, и тем, что еще намеревался сделать. Быть может, только по одной причине эти письма следовало бы уничтожить, именно потому, что он предпочел жить в бесчестии, чем умереть в славе. Но тут уж ничего не поделаешь: если б я даже хотел их уничтожить, сделать это не сумею - они стали всеобщим достоянием, я не властен над ними. Однако вернемся к делу.
Так вот, пришел он в курию смиренный и отвергнутый; он, который нагонял страх на всех злых людей в мире, а в добрых вселял светлую надежду и бодрость, он, которого некогда сопровождал весь римский народ вместе со старейшинами итальянских городов, шел теперь такой несчастный, меж двумя стражниками, а вокруг толпилась городская чернь, чтоб поглазеть на человека, чье имя совсем недавно было покрыто славой. Император римский отсылал его к римскому епископу..."
Кола ди Риенцо посадили в самую высокую и наиболее укрепленную башню под названием Тур де Труйя. Построил ее Бенедикт XII руками сарацин. Она возвышалась по соседству с кухнями, а весь низ ее был занят под склад дров и угля. Верхние этажи обычно пустовали, на последнем отвели место стражникам и устроили арсенал, называемый "артиллерией", поскольку там находились арбалеты, баллисты, стрелы, не считая другого снаряжения.
Кола ди Риенцо поместили в обширной комнате с тремя окнами, обращенными на три стороны света, с огромным камином, для которого не жалели дров. С потолка свисала длинная цепь, к которой он был прикован за ногу, она предоставляла узнику некоторую свободу движений, но стоило ему шевельнуться, как она своим звяканьем напоминала о его позоре. Ему дали кровать, постельные принадлежности, одежду, кормили остатками с папского стола. Из папской библиотеки прислали несколько книг - Библию, Тита Ливия. У него были письменные принадлежности, и он пользовался ими, сочиняя какую-то религиозную поэму, о которой вскоре заговорил весь город. Словом, это была, как мы читаем в одном из официальных документов, "тюрьма благородная и изысканная" - "carcer honestus et curialis".
Едва прибыв в Авиньон, Кола ди Риенцо стал расспрашивать о Петрарке: в городе ли он, помнит ли его, придет ли к нему на помощь. Петрарка молчал. Кола ди Риенцо был причиной стольких огорчений и тревог поэта, что ему не хотелось вновь стать участником его дела, судя по всему, окончательно проигранного. О заступничестве перед папой нечего было и думать: Климент VI был настроен против трибуна. Впрочем, папа болел, и это явилось в какой-то степени причиной того, что Петрарка восстановил против себя многих влиятельных лиц.
Дело в том, что он написал папе письмо, призывавшее остерегаться невежд врачей, которые ничем не могут больному помочь, разве только поскорее отправить на тот свет. Давнее презрение и неприязнь к чванливым лекарям, ставившим себя высоко, к неучам, принимаемым многими наивными людьми за бесценный кладезь знаний, в то время как они заслуживали лишь звания мыльных пузырей, продиктовали ему резкие слова, почти жестокую издевку над всякой человеческой глупостью. Это вызвало бурю негодования среди врачей, а они были достаточно влиятельны, чтобы пошатнуть даже такой авторитет, как Петрарка. Он боролся с ними еще много лет и посвятил им немало уничижительных сочинений, столь же язвительных и обоснованных, как всем известные нападки Мольера, который много лет спустя с таким блеском высмеивал чванливых лекарей с их отсталой средневековой медициной.
Но Кола ди Риенцо слишком много значил в жизни Петрарки, чтобы он мог покинуть его в беде. Он сделал то, что считал лучшим: обратился с письмом к римскому народу, призывая его вступиться за своего трибуна. Письмо это, в сущности, было брошюрой или безымянной листовкой и имело целью то, что мы сегодня назвали бы "воздействием на общественное мнение". Ибо самым худшим для узника было молчание. "Никто не осмеливается, - писал Петрарка, промолвить даже слово, разве только робко шепнет что-то в темном углу. Я и сам, хотя и не побоялся бы умереть, если б моя смерть принесла Республике какую-нибудь пользу, сейчас молчу и даже в этом письме к вам не называю своего имени; думаю, что сам стиль может служить подписью. Добавлю еще, что обращаюсь к вам как римский гражданин".
Петрарка был римским гражданином со времени увенчания лавровым венком на Капитолии и считал это звание самым почетным из всех своих титулов. Если бы кто-нибудь отказал ему в этом праве, Петрарка боролся бы за него со всей страстью и энергией, даже призвал бы на помощь Цицерона с его речью в защиту поэта Архия! Но никто этого не оспаривал: civis romanus так был обесценен, что, скорее, Петрарка оказывал ему честь, гордясь этим гражданством. Как трудно понять поэтов! В первой фразе своего письма Петрарка обращался к римскому народу со словами: "Непобедимый народ мой, покоритель мира", а добропорядочные мещане с берегов Тибра не знали, что им делать: то ли смеяться над этими словами, то ли плакать. Один только Кола ди Риенцо принимал их всерьез, зато теперь и позванивал цепью в Тур де Труйя.
Нам неизвестно, какие последствия имело это послание. Пробудило ли оно совесть у римского народа? Или римский народ забыл о своем трибуне? Искал ли Петрарка какие-нибудь иные пути, чтобы прийти на помощь человеку, которым некогда так восхищался? Весьма возможно, что и искал. Однако окончательно судьбу трибуна решила смерть Климента VI. На его место был избран Иннокентий VI, и многие восприняли это так, словно после солнечного дня вдруг наступила темная ночь. Климент VI любил роскошь, пиршества, был щедрым, даже расточительным, большим охотником до праздников и турниров. Авиньон не помнил более великолепных времен.
А Иннокентий VI был аскет, человек сурового права, скуповат. Впрочем, так оценивали в этом своевольном городе каждого, кто не любил сорить деньгами. Энергичный и властный, он начал с радикальной реформы курии, разогнал толпу нахлебников, которая ее окружала, урезал ненужные расходы, бросил в печь проекты новых дворцов, башен и садов, а художникам велел передать, что фресок с него хватит. По-иному отнесся он и к узнику. Приостановил начатый процесс, снял с него обвинение, освободил от наказания и отдал под опеку кардинала Альборноса, который направлялся в Италию, чтобы упорядочить отношение в церковном государстве.
Кола ди Риенцо довольно долго находился в свите кардинала, пока наконец ему не предоставили некоторой свободы, достаточной для того, чтобы он мог раздобыть денег и собрать войско для похода на Рим. Однако завоевывать его не было никакой необходимости. Римские рыцари с оливковыми ветвями в руках вышли его встречать к самому Монте-Марио. Он въехал в город по мосту святого Ангела, на улицах были сооружены триумфальные арки, из окон и с балконов свисали ковры. Шедшее впереди духовенство пело "Benedictus qui venit" 1. Приветственным возгласам толпы не было конца. Кола ди Риенцо встречали так, словно бы сам Сципион Африканский возвращался в Рим. На следующий день явились делегации от окрестных общин, чтобы воздать ему почести. "Теперь ты не покинешь нас", - говорили ему. На этот раз срок его правления длился девять недель.
1 "Благословен, кто приходит" (лат.).
Кола ди Риенцо начал с того, на чем остановился в 1347 году, - двинулся на Палестрину, гнездо семейства Колонна. Осада была длительной, и наемные солдаты требовали выплаты просроченного жалованья. Кола одолжил денег у братьев известного кондотьера фра Монреале, но вскоре сам фра Монреале гроза всей Италии - появился в Риме. Кола тут же воспользовался случаем, чтобы избавиться от этой опасной личности и поживиться его имуществом. Фра Монреале был схвачен и казнен на Капитолии, у подножия лестницы Санта-Мария Ара-Цели. Кола захватил все его достояние и уплатил самые неотложные долги. Монреале был разбойником без чести и веры, но за его казнь трибуна все же осуждали. Осуждали за то, что он казнил разбойника не во имя справедливости, а из корысти.
Кола ди Риенцо постоянно не хватало денег, и, чтоб раздобыть их, он устанавливал все новые и новые налоги. Обложил ими даже вино и повысил цены на соль, чем вызвал всеобщее возмущение. Начались интриги, заговоры, трибун стал подозрительным, недоверчивым, вместе с виновными арестовывал невинных, а смертные приговоры переполнили чашу терпения. В городе громко заговорили, что трибун убивает людей, чтобы захватить их имущество.
Вскоре Кола получил от папы назначение на пост сенатора. Папская булла была доставлена поздно вечером, и поэтому он отложил ее публичное чтение на следующий день. Но она никогда уже не была прочитана. Ранним утром следующего дня вышли две колонны вооруженных людей - одна из района Сан-Анджело и Рипа, другая из района Колонна и Треви. С возгласами "Да здравствует народ!" они двинулись к Капитолию. Здесь, перед дворцом сенатора, возгласы сменились криками: "Смерть предателю! Долой налоги!" В окна посыпались камни, дворец пытались поджечь.
Все приближенные тут же покинули трибуна. Он бежал через пустые залы, не встретив ни единой живой души, наконец схватил хоругвь Рима и вышел на балкон. В него посыпались камни. Кола проиграл последнюю ставку. Если б ему дали возможность говорить, он нашел бы нужные слова, ораторское искусство еще никогда его не подводило, и погасил бы возмущение. Но он успел сделать одно: развернул хоругвь и указал на вышитые золотом буквы S.P.Q.R. Это был последний жест, достойный легенды.
В самом деле, это был необыкновенный гость: желанный, долгожданный, которого не раз ждали понапрасну, и вдруг он явился неожиданно, как Одиссей в Итаку, король в лохмотьях - Квинтилиан!
Мало ныне на свете людей, кого согревает это имя и, пожалуй, ни в ком не вызывает такого неподдельного восторга, какой пробудило в тот декабрьский день у Петрарки. Это имя пользуется неизменным и большим уважением у филологов и историков литературы, идущих по следам его странствия im Wandel der Jahrhunderte 1. Это имя носил с заслуженной гордостью ритор I века, испанец родом, во времена Флавиев содержавший школу красноречия в Риме. Он и сам выступал как адвокат в знаменитых процессах, находился в дружеских отношениях с семьей императора, оставил немало произведений, в числе их знаменитое "De institutione oratoria" - "О воспитании оратора". Тонкий исследователь стиля, великолепный теоретик красноречия - его особенно почитали в последние века античности, - он был хорошо известен и в раннем средневековье, а потом затерялся, как множество других, где-то между XII и XIII веками.
1 Здесь: в глубину веков (нем.).
Петрарка хорошо знал только те "декламации", которые ходили под его именем, и сразу распознал бы фальшивку. Сейчас он держал "Воспитание оратора", так давно разыскиваемое. Экземпляр находился в плачевном состоянии. Не хватало нескольких книг, а в тех, что уцелели, было множество пробелов. Рукопись была переписана небрежно, пестрела ошибками. Преисполненный восторга от того, что стал обладателем такого сокровища, и тревожась, что, возможно, где-то еще находится затерянное, Петрарка, по своему обыкновению, чтобы поделиться тем, что творилось в его душе, написал письмо, обращенное к духу Квинтилиана. Он датировал его из Ареццо: "В горном мире, между правым склоном Апеннин и правым берегом Арно, в моем родном городе, где впервые удалось мне познакомиться с тобой, 7 декабря года от Рождества Христова, которого твой господин 1 предпочитал не признавать, а преследовать, 1350". В сборнике писем Петрарки, хранимом во Флоренции, почтенный Лапо ди Кастильонкьо дописал рядом с этими словами: "Говоришь правду, ибо я дал тебе его во времена твоего римского путешествия, а до этого никто его не видел".
1 Домициан. - Прим. автора.
Петрарка обращался к Квинтилиану, как будто тот мог ему дать совет: "Мне хочется еще только одного: увидеть твое творение полностью, и, где б ты ни был, молю тебя - не прячься больше". Таково было общение гуманистов, живых и мертвых, словно бы светский вариант торжествующей и воинствующей церкви. Действительно, полный текст Квинтилиана существовал, но был надежно укрыт в монастыре в Сен-Галлен, где его обнаружил Поджо Браччолини лишь спустя шестьдесят пять лет, зимой 1415/16 года.
Рукопись, которая была собственностью Петрарки, ныне хранится в Париже, и каждая ее страница свидетельствует о его волнениях, радости, восторге. Поминутно он брался за перо, чтобы подчеркнуть ту или иную фразу и выделить восклицанием: "Слушайте, чересчур снисходительные родители!", "Послушай, легкомысленный подражатель!", "Запомни это, проповедник!", "Внимание, жадные и хищные адвокаты!", "Помните об этом, ослы, коих я не удостою никаким именем!", "Послушайте, надутые ничтожные схоласты!" Петрарка всех их вытащил на поля этой книги, словно грозный судия. Все, чье невежество, глупость, высокомерие не раз выводили его из себя, выстроились перед этим голосом разума и науки, голосом таким близким, словно он был голосом Квинтилиана. Он поминутно удивлялся, радовался, и его перо снова кричало: "Прекрасно!", "Великолепно!", "Чистая правда!", "Встань и смотри!"
Но больше всего волнуют те места, где Петрарка разговаривает сам с собою: "Сильван, послушай, речь о тебе!", "Читай внимательно, Сильван!", "А это снова против тебя, Сильван. Ответишь в трактате об одинокой жизни!" Спустя несколько лет он дописал: "Я ответил по мере своих возможностей". Сильван - лесной - это он, сам Петрарка, персонаж одной из своих эклог. Имя это так к нему пристало, что друзья часто его так и называли. А здесь, на полях рукописи Квинтилиана, оно звучит как самое ласковое обращение.
С волнением и восторгом читал Петрарка эти страницы, точно присланный с того света дневник его собственных исследований, размышлений и дум. Увлеченный близостью взглядов, он комментировал их на полях книги отдельными примерами из своей жизни, воспоминаниями. Это было торжество его литературной доктрины, которую он завоевал собственным трудом, в полном одиночестве, вопреки почти всему, чем жил его век, и голос знаменитого учителя стольких поколений, согражданина величественной античности подкреплял и как бы освящал его труд. Теперь он уже не сомневался в правильности своего пути. Он решил оживить традиции латинской литературы, и вот он получил подтверждение тому, что действительно был призван совершить это. В течение двух последующих столетий светлейшие умы Европы думали и чувствовали так, как чувствовал и думал в эти декабрьские дни 1350 года, склонившись над потрепанным кодексом Квинтилиана, Петрарка - отец гуманизма.
По пути из Ареццо он не мог миновать Флоренции, он должен был еще раз, и еще горячее, нежели до этого, поблагодарить синьора ди Кастильонкьо, а также снова встретиться с Боккаччо, дружба с которым, как каждое новое чувство, требовала новых встреч. Они снова были очарованы друг другом. Когда прощались, у Боккаччо блестели на глазах слезы. "Мы не можем быть так далеко друг от друга", - повторял он.
После отъезда Петрарки Боккаччо решил действовать. С помощью друзей и почитателей Петрарки во Флоренции он без особого труда убедил городские власти, что необходимо чти-то сделать для великого поэта. Рим увенчал его лаврами, Париж добивался того же, Авиньон осыпает его бенефициями Флоренция должна вернуть ему отчизну. Именно это было изложено в письме, одном из наиболее волнующих писем, которые когда-либо получал Петрарка из родного города.
Высокочтимому Франческо Петрарке,
канонику падуанскому,
увенчанному лаврами Поэту,
дражайшему нашему согражданину
Приор искусств и Гонфалоньер Справедливости народа и города Флоренции
"Давно уже до наших ушей и сердец дошла слава твоего имени, любимейший наш согражданин, счастливый отпрыск нашей отчизны..."
Что же они ему предлагают? "Праотцовские нивы", некогда отнятые у его отца, а ныне выкупленные у частных лиц. "Скромный это дар, но ты сумеешь его оценить, зная законы нашего города, ибо ни для кого еще не было сделано ничего подобного. Так вот, ты можешь свободно проживать в городе, в котором ты родился. Неужто тебя не привлекает возможность вернуться в родной город, краше которого, а это можно сказать с уверенностью, нет во всей Италии? "
Письмо длинное, пересыпанное цитатами из Вергилия, Саллюстия, Энния, Лукана, в ход были пущены комплименты, перед которыми не устояло бы даже самое требовательное тщеславие: "ты овеял славою наш век", "мы поздравляем себя и нашу родину, которая дала такого великого сына", "ты - единственный и несравненный, такого не видели минувшие века и не увидят грядущие", "ты свет и блеск нашей отчизны"... В последней фразе сказано, что письмо отвезет "наш чрезвычайный посол" Джованни Боккаччо.
Боккаччо нашел Петрарку в Падуе и получил не менее красноречивый ответ. Петрарка рассыпался в словах благодарности, уверял в своей радости и гордости, которые его переполняют в связи с оказанной ему высокой честью. "Что касается моего возвращения, бог свидетель, как страстно я желаю подчиниться вашим приказам, но не все можно высказать в письме, я поручаю это живому слову вашего посла. Славный муж, Джованни Боккаччо, из рук которого я получил это письмо, передаст вам мои чувства столь же верно, как если бы я сам высказал их перед вами".
Неизвестно, какого рода было это поручение, можно предположить, что то была либо дипломатическая отговорка, либо торг о соответственном имущественном наделе. Флоренция была скупа. Боккаччо, которого посылали с различными миссиями, платили столь же скупо, как и сто лет спустя Макиавелли, которому не раз приходилось стыдиться своего убожества при пышных дворах, где он бывал послом. Принимая приглашение Флоренции, Петрарка вынужден был бы отказаться от ряда приходов, обеспечивавших ему вполне приличное содержание, поэтому ему следовало или постараться получить такие же бенефиции в пределах Флоренции, или каким-то иным образом покрыть убытки. Все свидетельствует о том, что Петрарка не торопился воспользоваться почетным приглашением и был, скорее, им озабочен.
Он не доверял своему городу. Тревога, всегда охватывавшая его среди тесных улиц и стен с закрытыми воротами и бастионами, та тревога, которая гнала его на открытые дороги и поля, овладевала им теперь при одной только мысли о Флоренции. "Пятая стихия", как некогда Бонифаций VIII назвал этот бурный город, не соответствовала нраву поэта, всегда склонного к одиночеству и покою, а с годами еще больше стремившегося к безопасности и тишине. Петрарка не надеялся найти это во Флоренции.
Флоренция была огорчена. Чего же хотел этот человек, переменчивый, как осенняя погода? Ведь не кто иной, как он сам, в стихотворном послании к Зенобио да Страда домогался приглашения в город, который изгнал его отца. Ведь это он перечислял в гекзаметрах все города, которые звали его к себе и оказывали ему почести, всех князей, которые предлагали ему свою дружбу, только для того, чтобы в конце словами горечи и раздражения упрекнуть Флоренцию за ее молчание. Теперь, когда наконец она, отбросив спесь, заговорила чуть ли не со смирением, он ответил высокомерно и вел себя так, словно собирался засунуть их письмо вместе со старыми бумагами в ящик стола. Боккаччо выслушал от своих земляков немало горьких слов, а Флоренция в конце концов взяла обратно свой дар, и о возвращении Петрарки больше не было речи.
Он думал о другом возвращении. Его вдруг с неотразимой силой охватила тоска по приюту отшельника в Воклюзе, где он не был четыре года, по роскошным полям, виноградникам, оливковым рощам, по книгам, которые он там оставил, по дому, полному воспоминаний и снов, по незаконченным трудам. Пресыщенный обществом людей и собственной славой, он хотел укрыться в уединении, помнящем его безымянные дни. Он вернулся в разгар лета, когда виноградные гроздья золотились на лозах, сплетенных по итальянскому способу в гирлянды, от дерева к дереву, когда сад был румяным от яблок, а Сорг, бежавший по камням, скандировал свою бессмертную эклогу.
S.P.Q.R. 1"
Естественно, Петрарку не оставили в уединении. Давно уже дорога из Авиньона в Воклюз не видела столько экипажей, столько конных и пеших путников. Прекрасная пора года благоприятствовала этим экскурсиям и в какой-то мере оправдывала их в глазах недовольного поэта, который вынужден был принимать все новых и новых гостей. Местные жители, удивленные числом кардиналов, епископов, аббатов, которые чередой съезжались к истокам Copra, терялись в догадках и полагали, что, наверно, сам папа проводит лето в этих краях. Более осведомленные соседи Петрарки не разуверяли их в этом, понимая, какой вызовет смех объяснение, что цель всех этих странствий - скромный домик поэта в Воклюзе.
1 S. P. Q. R. - Senatus Populusque Romanus - Сенат и народ Рима (лат.).
Авиньон никак не хотел согласиться с тем, что Петрарка снова уединился в деревне, среди книг и бумаг. В курии, где он был с коротким визитом сразу же после приезда, его приняли с большой предупредительностью и после этого не давали покоя, предлагая должность апостольского секретаря. Но Петрарка решительно отказался. Даже в молодости он всячески избегал официальных должностей, и теперь, в расцвете славы, пойти на службу в какое-нибудь беспокойное учреждение казалось ему величайшей глупостью. Зато он принял приглашение комиссии кардиналов, избранной для составления новой конституции Рима, и изложил им свое мнение в двух посланиях.
Не вникая в детали, касающиеся структуры управления и учреждений, городского ополчения или налоговой системы, Петрарка писал о величии Рима и славе Вечного города, чуть ли не в каждой фразе упоминая Respublica Romana, и примеры брал из эпохи Республики, перескакивая через Римскую империю явно для того, чтобы обойти молчанием ее средневековую имитацию - Римскую империю германской нации.
В этом он был понятен и современен, ибо настаивал, чтобы в Риме правительство опиралось на самих римлян, на римский народ, который завоевал это право еще в прадавней борьбе с патрициями. Требуя отстранить от правления чужеземных пришельцев, Петрарка употреблял те же страстные слова, которыми некогда подогревал гнев римского трибуна против баронов. Он считал их чужаками, потомками германских родов, захватчиками, и, в сущности, его удар был направлен против самой феодальной системы, чуждой латинскому духу, создавшему собственную демократию еще в те времена, когда германцы жили в лесах, как дикие звери. Что же тут ломать голову над строем Рима, когда он на вечные времена был определен этими священными буквами - S.P.Q.R. Senatus Populusque Romanus! Достаточно вдохнуть в них новую жизнь, достаточно вернуть им прежнюю силу и славу.
Со страницы, на которой он писал, словно водяной знак, проступал облик трибуна. Петрарка откладывал перо и всматривался в голую стену, на которой виднелась тень его головы, прикрытой капюшоном, колеблющаяся вместе с огоньком свечи в подсвечнике. Где ты, Никколо?
Никколо был в Праге, в тюрьме. Император Карл IV, под покровительство которого бежал Кола ди Риенцо, долго не знал, что делать с изгнанником. Кола удивил его и ошеломил. Он забрасывал императора письмами, в которых то оправдывал свои действия, то снова строил необыкновенные планы. Говорил о папской тиаре, о золотой короне императора и серебряной - трибуна, который будет князем Рима. Нужно провести реформу церкви, писал он, вернуть ей прежнее достоинство, евангельскую строгость. Император сдерживал его, как мог: hortamur ut dimittas fantastica - напоминаем тебе, чтоб ты отказался от этих фантазий. В конце концов, узнав, что в Авиньоне Кола ди Риенцо обвиняют в ереси, он стал его опасаться и отдал пражскому архиепископу. Архиепископ некоторое время подержал Никколо под арестом, ожидая более четких указаний из Авиньона. Наконец папа потребовал вернуть узника.
"Недавно, - сообщал Петрарка своему флорентийскому другу Нелли, - в курию пришел, вернее, не пришел, а его привели как пленника, Никколо, сын Лоренцо, некогда грозный трибун Рима, а ныне несчастнейший из людей, хотя я не совсем уверен, достоин ли в своем несчастье жалости тот, кто, имея возможность геройски погибнуть на Капитолии, предпочел сидеть в тюрьме, сперва в Чехии, потом в Лиможе, и тем самым выставить на посмешище имя Рима и Республики. Больше, чем я бы того хотел, известно, сколь часто мое перо занималось его именем и славою. Я любил в нем добродетель, прославлял его намерения, восхищался его духом; я поздравлял Италию и благословенный город с приобретением нового властелина, предсказывал мир всему свету; я не мог скрыть радости, которая била из стольких источников, мне казалось, что сам я разделяю эту славу, я вдохновил его, о чем свидетельствуют его собственные послания и письма. Я подогревал его разум всем, что мог придумать, чтобы разжечь эту пламенную душу. Я хорошо знал, что ничто так не согревает благородной души, как слава и хвала, поэтому не скупился на них, многим казалось это преувеличением, но мне - искренней правдой; я вспоминал давние его деяния и побуждал на новые. Сохранились некоторые мои письма к нему, я нисколько их не стыжусь, ведь я не пророк, да и сам он не мог всего предвидеть. Тогда, когда я писал их, он был достоин не только моей похвалы, но и восхищения всего человечества - и тем, что уже сделал, и тем, что еще намеревался сделать. Быть может, только по одной причине эти письма следовало бы уничтожить, именно потому, что он предпочел жить в бесчестии, чем умереть в славе. Но тут уж ничего не поделаешь: если б я даже хотел их уничтожить, сделать это не сумею - они стали всеобщим достоянием, я не властен над ними. Однако вернемся к делу.
Так вот, пришел он в курию смиренный и отвергнутый; он, который нагонял страх на всех злых людей в мире, а в добрых вселял светлую надежду и бодрость, он, которого некогда сопровождал весь римский народ вместе со старейшинами итальянских городов, шел теперь такой несчастный, меж двумя стражниками, а вокруг толпилась городская чернь, чтоб поглазеть на человека, чье имя совсем недавно было покрыто славой. Император римский отсылал его к римскому епископу..."
Кола ди Риенцо посадили в самую высокую и наиболее укрепленную башню под названием Тур де Труйя. Построил ее Бенедикт XII руками сарацин. Она возвышалась по соседству с кухнями, а весь низ ее был занят под склад дров и угля. Верхние этажи обычно пустовали, на последнем отвели место стражникам и устроили арсенал, называемый "артиллерией", поскольку там находились арбалеты, баллисты, стрелы, не считая другого снаряжения.
Кола ди Риенцо поместили в обширной комнате с тремя окнами, обращенными на три стороны света, с огромным камином, для которого не жалели дров. С потолка свисала длинная цепь, к которой он был прикован за ногу, она предоставляла узнику некоторую свободу движений, но стоило ему шевельнуться, как она своим звяканьем напоминала о его позоре. Ему дали кровать, постельные принадлежности, одежду, кормили остатками с папского стола. Из папской библиотеки прислали несколько книг - Библию, Тита Ливия. У него были письменные принадлежности, и он пользовался ими, сочиняя какую-то религиозную поэму, о которой вскоре заговорил весь город. Словом, это была, как мы читаем в одном из официальных документов, "тюрьма благородная и изысканная" - "carcer honestus et curialis".
Едва прибыв в Авиньон, Кола ди Риенцо стал расспрашивать о Петрарке: в городе ли он, помнит ли его, придет ли к нему на помощь. Петрарка молчал. Кола ди Риенцо был причиной стольких огорчений и тревог поэта, что ему не хотелось вновь стать участником его дела, судя по всему, окончательно проигранного. О заступничестве перед папой нечего было и думать: Климент VI был настроен против трибуна. Впрочем, папа болел, и это явилось в какой-то степени причиной того, что Петрарка восстановил против себя многих влиятельных лиц.
Дело в том, что он написал папе письмо, призывавшее остерегаться невежд врачей, которые ничем не могут больному помочь, разве только поскорее отправить на тот свет. Давнее презрение и неприязнь к чванливым лекарям, ставившим себя высоко, к неучам, принимаемым многими наивными людьми за бесценный кладезь знаний, в то время как они заслуживали лишь звания мыльных пузырей, продиктовали ему резкие слова, почти жестокую издевку над всякой человеческой глупостью. Это вызвало бурю негодования среди врачей, а они были достаточно влиятельны, чтобы пошатнуть даже такой авторитет, как Петрарка. Он боролся с ними еще много лет и посвятил им немало уничижительных сочинений, столь же язвительных и обоснованных, как всем известные нападки Мольера, который много лет спустя с таким блеском высмеивал чванливых лекарей с их отсталой средневековой медициной.
Но Кола ди Риенцо слишком много значил в жизни Петрарки, чтобы он мог покинуть его в беде. Он сделал то, что считал лучшим: обратился с письмом к римскому народу, призывая его вступиться за своего трибуна. Письмо это, в сущности, было брошюрой или безымянной листовкой и имело целью то, что мы сегодня назвали бы "воздействием на общественное мнение". Ибо самым худшим для узника было молчание. "Никто не осмеливается, - писал Петрарка, промолвить даже слово, разве только робко шепнет что-то в темном углу. Я и сам, хотя и не побоялся бы умереть, если б моя смерть принесла Республике какую-нибудь пользу, сейчас молчу и даже в этом письме к вам не называю своего имени; думаю, что сам стиль может служить подписью. Добавлю еще, что обращаюсь к вам как римский гражданин".
Петрарка был римским гражданином со времени увенчания лавровым венком на Капитолии и считал это звание самым почетным из всех своих титулов. Если бы кто-нибудь отказал ему в этом праве, Петрарка боролся бы за него со всей страстью и энергией, даже призвал бы на помощь Цицерона с его речью в защиту поэта Архия! Но никто этого не оспаривал: civis romanus так был обесценен, что, скорее, Петрарка оказывал ему честь, гордясь этим гражданством. Как трудно понять поэтов! В первой фразе своего письма Петрарка обращался к римскому народу со словами: "Непобедимый народ мой, покоритель мира", а добропорядочные мещане с берегов Тибра не знали, что им делать: то ли смеяться над этими словами, то ли плакать. Один только Кола ди Риенцо принимал их всерьез, зато теперь и позванивал цепью в Тур де Труйя.
Нам неизвестно, какие последствия имело это послание. Пробудило ли оно совесть у римского народа? Или римский народ забыл о своем трибуне? Искал ли Петрарка какие-нибудь иные пути, чтобы прийти на помощь человеку, которым некогда так восхищался? Весьма возможно, что и искал. Однако окончательно судьбу трибуна решила смерть Климента VI. На его место был избран Иннокентий VI, и многие восприняли это так, словно после солнечного дня вдруг наступила темная ночь. Климент VI любил роскошь, пиршества, был щедрым, даже расточительным, большим охотником до праздников и турниров. Авиньон не помнил более великолепных времен.
А Иннокентий VI был аскет, человек сурового права, скуповат. Впрочем, так оценивали в этом своевольном городе каждого, кто не любил сорить деньгами. Энергичный и властный, он начал с радикальной реформы курии, разогнал толпу нахлебников, которая ее окружала, урезал ненужные расходы, бросил в печь проекты новых дворцов, башен и садов, а художникам велел передать, что фресок с него хватит. По-иному отнесся он и к узнику. Приостановил начатый процесс, снял с него обвинение, освободил от наказания и отдал под опеку кардинала Альборноса, который направлялся в Италию, чтобы упорядочить отношение в церковном государстве.
Кола ди Риенцо довольно долго находился в свите кардинала, пока наконец ему не предоставили некоторой свободы, достаточной для того, чтобы он мог раздобыть денег и собрать войско для похода на Рим. Однако завоевывать его не было никакой необходимости. Римские рыцари с оливковыми ветвями в руках вышли его встречать к самому Монте-Марио. Он въехал в город по мосту святого Ангела, на улицах были сооружены триумфальные арки, из окон и с балконов свисали ковры. Шедшее впереди духовенство пело "Benedictus qui venit" 1. Приветственным возгласам толпы не было конца. Кола ди Риенцо встречали так, словно бы сам Сципион Африканский возвращался в Рим. На следующий день явились делегации от окрестных общин, чтобы воздать ему почести. "Теперь ты не покинешь нас", - говорили ему. На этот раз срок его правления длился девять недель.
1 "Благословен, кто приходит" (лат.).
Кола ди Риенцо начал с того, на чем остановился в 1347 году, - двинулся на Палестрину, гнездо семейства Колонна. Осада была длительной, и наемные солдаты требовали выплаты просроченного жалованья. Кола одолжил денег у братьев известного кондотьера фра Монреале, но вскоре сам фра Монреале гроза всей Италии - появился в Риме. Кола тут же воспользовался случаем, чтобы избавиться от этой опасной личности и поживиться его имуществом. Фра Монреале был схвачен и казнен на Капитолии, у подножия лестницы Санта-Мария Ара-Цели. Кола захватил все его достояние и уплатил самые неотложные долги. Монреале был разбойником без чести и веры, но за его казнь трибуна все же осуждали. Осуждали за то, что он казнил разбойника не во имя справедливости, а из корысти.
Кола ди Риенцо постоянно не хватало денег, и, чтоб раздобыть их, он устанавливал все новые и новые налоги. Обложил ими даже вино и повысил цены на соль, чем вызвал всеобщее возмущение. Начались интриги, заговоры, трибун стал подозрительным, недоверчивым, вместе с виновными арестовывал невинных, а смертные приговоры переполнили чашу терпения. В городе громко заговорили, что трибун убивает людей, чтобы захватить их имущество.
Вскоре Кола получил от папы назначение на пост сенатора. Папская булла была доставлена поздно вечером, и поэтому он отложил ее публичное чтение на следующий день. Но она никогда уже не была прочитана. Ранним утром следующего дня вышли две колонны вооруженных людей - одна из района Сан-Анджело и Рипа, другая из района Колонна и Треви. С возгласами "Да здравствует народ!" они двинулись к Капитолию. Здесь, перед дворцом сенатора, возгласы сменились криками: "Смерть предателю! Долой налоги!" В окна посыпались камни, дворец пытались поджечь.
Все приближенные тут же покинули трибуна. Он бежал через пустые залы, не встретив ни единой живой души, наконец схватил хоругвь Рима и вышел на балкон. В него посыпались камни. Кола проиграл последнюю ставку. Если б ему дали возможность говорить, он нашел бы нужные слова, ораторское искусство еще никогда его не подводило, и погасил бы возмущение. Но он успел сделать одно: развернул хоругвь и указал на вышитые золотом буквы S.P.Q.R. Это был последний жест, достойный легенды.