Завистников было предостаточно. Одни громко выражали недовольство, что именно Петрарке выпала эта честь: называли имена тех, кого обошли, будто бы более блистательных. Другие пожимали плечами, утверждая, что ныне вообще нет поэтов, достойных такой славы и таких почестей. Они были в те времена, когда жили Вергилий, Гораций, Овидий. "Как было, так и будет, - отвечал на это Петрарка и за себя, и за всех поэтов, которые когда-либо появятся на свете и будут удостоены награды, - вечно одно и то же: древним временам сопутствует слава, а нынешним - зависть".
Петрарка мог, однако, пренебречь завистниками, судьба была благосклонна к нему, как никогда. Он нашел нового ангела-хранителя в лице блистательного рыцаря. Великолепно вооруженный, ехал он рядом с ним на чудесном рысаке, словно святой Георгий, сошедший с позолоченных авиньонских фресок. Это был Аццо да Корреджо, тот самый, чье дело в свое время защищал Петрарка перед судом папской курии.
Речь шла о Парме. По закону этот город принадлежал церковному государству еще со времен Григория VII как дар графини Матильды, но после длительной борьбы и споров достался роду Скалиджери из Вероны. В 1335 году они как раз и заняли Парму, а наместником сделали Гвидо да Корреджо, брата Аццо. Сам Аццо поехал в Авиньон защищать перед папою права Скалиджери. В лице Петрарки, своего ровесника, он нашел отличного адвоката. Единственный раз в жизни поэт воспользовался своими юридическими познаниями и одержал победу. Парму признали за Скалиджери.
Аццо сопровождал Петрарку из Авиньона до Неаполя, не отходил от него и в Риме, теперь они вместе ехали обратно. Но не муза вела за узду его коня. Аццо, едва выиграв дело Скалиджери в Авиньоне, стал всюду, где только мог, интриговать против них. В Неаполе он получил поддержку короля Роберта, и, когда Петрарка надевал на голову лавровый венок поэта, Аццо был уверен, что его семье достанется диадема. Действительно, братья да Корреджо захватили Парму, и в день 21 мая 1341 года Аццо въехал в Парму как один из ее властителей вместе с братьями: Гвидо, Симоном и Джованни. Петрарка ехал с ними, тронутый энтузиазмом народа, который, как это обычно бывает при переменах, надеялся на лучшую долю.
В Парме Петрарке было хорошо. Он встретил сердечный прием у да Корреджо. По своему обыкновению часто бродил по окрестностям, охотнее всего направляясь в Сельвапиану, расположенную между Пармой и Реджо. Над берегами Энцы возвышались холмы, поросшие буковым лесом. Здесь было все, что он больше всего любил: холодный сумрак леса с неожиданно открывающимися, залитыми солнцем полянами, виноградники, поля, цветущие луга, говорливый поток, скалы, ничем не нарушаемая, разве только пением птиц, тишина. "Этот благодатный край райским кущам подобен, - прославлял он его в латинском стихотворении. - Муза здесь частая гостья. Здесь сердце мое тает в святом огне вдохновения. Песня моя об Африке давно было смолкла, но вот чары леса пробудили меня ото сна и снова в руку мою вложили перо". Уже на склоне лет в письме к потомкам вспоминал он те благословенные дни, когда почти завершил свою поэму.
Почти - потому что он ее так и не завершил. В нескольких песнях остались пробелы, словно бы после вырванных и сожженных страниц. Но магия Сельвапианы сохранилась в пятой книге, в которой Петрарка воспевает любовь Масиниссы и Софонисбы. Мы с волнением замечаем, как в латинские строки вплетаются образы и метафоры из сонетов и Лаура возникает на африканской земле под именем сотканной из лучей и вздохов Софонисбы.
Петрарка намеревался навсегда поселиться в Парме, уже подумывал о покупке домика, но переменил решение и уехал. Нигде теперь он не находил покоя. По ночам его мучили зловещие сны, как-то увидел своего друга, Джакопо Колонна, епископа Ломбезского, тот шел в одиночестве по садам и полям, и Петрарка спросил, куда он идет. "В Рим", - ответило видение. Позднее оказалось, что именно в ту ночь епископ умер.
В Авиньоне увенчанного поэта приняли с энтузиазмом. Он был на аудиенции у папы, удостоившего его почетного бенефиция в Пизе. Колонна устраивали в его честь банкеты, которые, учитывая недавний траур, не могли быть слишком пышными и носили, скорее, характер литературных чтений. Каждый хотел услышать хотя бы отрывок из "Африки"; на улицах Петрарку встречали приветственными возгласами; Лаура словно бы улыбнулась ему издалека, и этот dolce saluto 1 был тотчас же увековечен сонетом. Петрарке было уже под сорок, он будто отмечал осенний праздник, снова был веселым, не избегал общества, а когда исчезал, снисходительные сплетники его оправдывали.
1 Нежный привет (лат.).
Мы не можем услышать эти сплетни и поэтому не знаем имени женщины или девушки, которая вскоре стала матерью его любимой дочери Франчески. Есть предположения, что это была та самая женщина, которая подарила Петрарке несколькими годами раньше сына Джованни. А если была другая, то и о ней, как и о предыдущей, он не вспоминает ни единым словом, более того, в одном из сонетов с горечью говорит об этом периоде своей жизни: "Плывет мой корабль в полном забвении по бурному морю, в ночи и ненастье, между Сциллою и Харибдою, а у руля сидит Пан и мой враг... Погибли среди воли разум и мастерство, не вижу перед собою пристани".
Несчастье постигло брата Джерардо: умерла женщина, которую он любил, La bella donna, воспетая в сонетах, которые вышли из-под его неискушенного пера. И вдруг этот человек, ветреник, весельчак, товарищ всех, кто в Авиньоне любил и умел повеселиться, изменился до неузнаваемости. Сперва он охладел к свету, а через несколько месяцев совершенно его покинул, надел рясу и удалился в картезианский монастырь в Монтре, неподалеку от Марселя, в дикой и пустынной местности, где братья некогда уже побывали, навещая грот Марии Магдалины. Петрарка был потрясен. Неужели должен повториться в жизни эпизод из восхождения на Ветреную гору, когда более смелый и решительный Джерардо направился по крутой дороге прямо к вершине и звал за собой усталого и сомневавшегося во всем брата, бесплодно искавшего дорогу в ущельях?
Петрарка укрылся в Воклюзе, чтобы в одиночестве пережить этот болезненный для него урок и отдохнуть на лоне любимой природы. "Но к чему блаженная тишина мест, эти реки, леса и горы, если всюду, куда бы я ни пошел, следом за мной идет и мой дух, а он все тот же и в городе, и в лесу..." Петрарку обступили всевозможные хлопоты и заботы, не дававшие ему покоя вот уже много лет. В счастье и беде, в труде и в веселье наваливалось на него отвращение к жизни и миру, тоска и горечь, чувство неудовлетворенности собою, своими поступками и своими словами, своим прошлым, которое в такие дни он просто ненавидел, своим будущим, покрытым сумраком. Зачем прикладывать усилия, день вставал ненужный, а вслед за ним подкрадывалась, как злобная карга, ночь, ведя за собой мрачные воспоминания, призраки и пугала. Беспокойство, которому не было ни названия, ни причины, отравляло ему жизнь. Средневековый демон, Ацедия, садился у его стола или изголовья постели.
Как раз в это время он начал писать книгу бесед "О презрении к миру", назвав ее "Тайной" - "Secretum", или, как гласит автограф, "De secreto conflictu curarum mearum" 1. Это произведение не предназначалось для чьих-либо глаз, кроме собственных, которые должны были в нем найти утешение для усталого разума, когда вновь наступят дни сомнений. И кажется, при жизни Петрарки действительно никто не заглянул в "Secretum". Раньше он искал поддержку в "Исповеди" Августина, теперь хотел иметь такую же поучительную книгу, только более личную, собственную, в которой мог бы слышать свой голос и свое сердце.
1 "О тайном споре моих забот" (лат.).
Это был диалог по образу "Тускуланских бесед" Цицерона. Петрарка пригласил на беседу спутника с Ветреной горы, блаженного Августина, с ними было еще и третье лицо, молчаливое присутствие которого значило так много, Истина. Августин задавал поэту вопросы, словно на суде или на исповеди, извлекая из его души самые интимные признания. Эта продолжавшаяся три дня беседа была изложена в трех книгах и касалась отношения к смерти, славе, любви. Помимо слов, которыми обмениваются собеседники, в ней слышны голоса философов и поэтов, призываемых Петраркой в свидетели.
Вот блаженный Августин глядит в душу поэта и не находит в ней ни силы, ни стойкости, ни воли. Ты несчастлив? Неправда, ты сам хочешь чувствовать себя несчастливым. Напрасно Петрарка ссылается на свое сочувствие человеческой недоле, на свое стремление к чистоте и добродетели. Разве можно всегда только стремиться? И всегда говорить: я хочу, но не могу, тогда как, в сущности, нужно сказать: я не могу, потому что не хочу. Напрасно Петрарка призывает свои слезы, печаль и страдания. "Я видел твои слезы, - говорит философ, - но не видел твоей воли".
К сожалению, ни слез из глаз, ни забот из сердца Петрарка отогнать не может. Смерть... "Слово "смерть", - прерывает его Августин, - не должно быть просто звуком для ушей и мимолетных мыслей, ты должен вникнуть в него и представить себе, что сам умираешь. Только тогда мысль о смерти имеет какое-то значение, когда человек сумеет пережить ее так, словно действительно сам ее познал". На это Петрарка: "Пусть бог простит меня, но, ежедневно погружаясь в эти грустные размышления, а больше всего по ночам, когда разум освобождается от дневных забот и сосредоточивается сам в себе, я выпрямляю свое тело и весь застываю, мне кажется, что я действительно умираю, и это так меня потрясает, что я вскакиваю в ужасе и кричу, словно обезумевший".
Однако, сколько бы раз он ни возвращался к этому, описывая свои видения, страхи и беспокойство, незаметно, чтобы он искренне и всей душой стремился освободиться от них, - скорее, он находит в этом какое-то горькое удовлетворение, быть может, боится, что, вылечившись, станет другим человеком. "А ты не хочешь быть другим! - отвечает блаженный Августин. Чересчур веришь в свои способности, чрезмерно восторгаешься своим красноречием, познаниями, даже телесной красотою, тебе любы богатство, почести, даже в самой печали ты ищешь наслаждение".
Все это верно - Петрарка и не думает ничего отрицать, в своем раскаянии он рисует картину той "ацедии", отвращения к жизни и апатии, какие непрестанно его преследуют. Его мучают страхи, ему мерещится, будто его окружают тысячи врагов, никакие горести не забываются, все страдания оживают вновь. Он ненавидит жизнь, чувствует отвращение, презрение к людям. Будущее порождает у него сомнения.
Но святой исповедник раскрывает два других изъяна его души: любовь к Лауре и жажду славы. Лаура? Но ведь именно она с юных лет вела его к благородным и возвышенным деяниям, это она стремилась к тому, чтоб оп обратил свой взор от земли к небу, ей он обязан чистотою чувств, она пробуждала ото сна его дух. Августин не может с этим согласиться: "Она тебя отвлекала от небесных дел и учила алкать не творца, а его творение". Петрарка защищается: "Но ведь я любил не тело ее, а душу". Вопросы и ответы перекрещиваются.
Августин: "Помнишь ли ты свои юные годы? Какой сильною была тогда в тебе богобоязненность, мысль о смерти, привязанность к вере, любовь к добродетели!"
Петрарка: "Помню и с сожалением вижу, что с годами мои добродетели убывают".
Августин: "В какой период жизни это случилось?"
Петрарка: "В юношеские годы. Если позволишь, я вспомню, какой мне шел тогда год".
Августин: "Я не требую точной даты. Лучше скажи, когда поразила тебя красота этой женщины".
Петрарка: "Никогда я этого не забуду".
Августин: "Сравни две даты".
Петрарка: "Я встретил ее в то самое время, когда за грехи мои на меня была ниспослана кара".
Августин: "Именно это я хотел от тебя услышать..."
Не имея возможности обладать Лаурой, Петрарка принимал в объятья других женщин: чистота была ложью, правдою - грех. Он хотел стоять одной ногой на небе, а другою на земле, но это грозило падением.
В конце беседы Августин касается самой чувствительной струны - славы: "Во всех своих неустанных деяниях, во время ночных занятий, в своих страстных поисках знаний ты думал только о славе. И тебя не удовлетворяла хвала современников, мысли твои шли дальше, ты стремился к славе у потомков и с этой целью занялся изучением римской истории, стал писать "Африку". "Слава, возможно, и суетна, - защищается поэт, - быть может, она и значит не более чем дуновение ветра, но она несет в себе особое очарование, которому подвластны даже великие души". - "Очарование! - восклицает блаженный Августин. - Сколько раз я видел тебя молчаливого, в горечи, когда ты не мог ни вымолвить, ни описать пером того, что явственно представлялось твоим глазам!" - "Что же мне делать?" - стонет Петрарка. "Полностью посвятить себя душе своей и ее спасению". - "Хорошо, но не сейчас, пусть я сперва доведу до конца начатый труд. Я не могу остановиться на полпути". - "Снова ты говоришь "не могу" вместо "не хочу".
Так оканчивается этот незавершенный "Спор забот". Петрарка не чувствовал призвания к монашеству; он часто кружил мыслями по монастырям, но не был аскетом, хотя именно в аскетизме видел наиболее верный путь к внутреннему спокойствию. Он завершал "Secretum" с горьким убеждением, что навсегда останется со своими сомнениями, со своим беспокойством на перепутье, не зная, что оно является перепутьем двух эпох.
Песнь и письмо
Проходя мимо церкви Сент-Агриколь, Петрарка поравнялся с молодым человеком, который остановил его латинским приветствием. Занятый своими мыслями, поэт не сразу узнал его и, только когда тот напомнил ему о Риме и о прощании на виа Фламиния, понял, что перед ним стоит Кола ди Риенцо. Выглядел он гораздо хуже, чем тогда. Он был бледен и худ, словно его терзали голод или лихорадка. Оказалось, он и в самом деле страдает от того и другого. В нескольких словах рассказал он поэту о своих злоключениях.
После смерти Бенедикта XII в Авиньон прибыло посольство римского дворянства, чтобы присутствовать на выборах и коронации нового папы, воздать ему почести и получить подтверждение своих привилегий. Предводительствовали в нем Колонна и Орсини, а главным оратором был Лелло Стефан ди Тосектис, синдик римского народа, милый Петрарке "Лелий", друг и наперсник, адресат многих писем поэта. Между тем в Риме взяла верх народная партия, душой которой был Кола ди Риенцо, и именно он, никому здесь не ведомый, без протекций, с одной лишь верой в победу доброго дела, приехал защищать перед апостольской столицей права римского народа. Новый папа, Климент VI, выслушал его доброжелательно, даже позволил произнести речь перед консисторией, и это была одна из тех речей, которыми Кола так умел завоевывать сердца и умы.
В зале консистории на стенах нарисованы попугаи и лебеди. Может, это знамение? Может, речь эта превратила Кола в попугая или была его лебединой песнью? Ведь папа неожиданно, уже в мае, назначил сенаторами Рима Маттео Орсини и Паоло Конти, этих двух представителей ненавистных баронов. А виной всему были интриги кардинала Джованни Колонна...
Упомянув это имя, Кола ди Риенцо бросил быстрый взгляд на Петрарку. Поэт наклонил голову. Он знал своего друга: кардинал ни в одном деле, особенно таком, как это, не переставал быть Колонна, гордым сенатором, который не признавал претензии простолюдинов и скорее согласился бы уступить власть одному из Орсини, нежели отдать ее представителю народа.
Мало того, жаловался Кола, что у него выбили почву из-под ног в Авиньоне, что закрыли перед ним двери к папе, его еще лишили возможности жить в Риме: имущество его захвачено, ему угрожают тюрьмой. Деньги, которые он взял с собой, поглотила ненасытная авиньонская земля, голод глядит ему в глаза, и он чувствует себя слабым и больным.
Чтобы разговор состоялся без свидетелей, они обошли незаметно церквушку и остановились под ее абсидой, поросшей древним плющом, в укромном и тихом месте, как будто оно находилось где-то вдали от людного u шумного Авиньона. Вечерело, и в зарослях плюща воробьи ссорились из-за ночлега. Солнце освещало ветхие стены церкви, столь напоминавшие руины, о которых говорил Кола. И говорил он всегда с необыкновенным пылом. Время от времени в родную речь - в этот резкий говор Рима, пропахший хлебом и вещевыми мешками древних легионеров, - вливался поток латыни, удивительно густой, богатой и яркой, словно витражи в мерцании свечей, и этот язык амвона неожиданно падал на мостовую, на выщербленные плиты староримских улиц и несся вскачь по ним шумом запыхавшейся толпы. Его слова пахли потом и кровью.
В них гневно взывала к мести нищета римского народа, стонущего под ненавистным игом баронов. "Каждый раз, когда я вспоминаю эту беседу, - писал Петрарка три дня спустя, - сердце мое распаляется, и я готов полагать, что это был голос не человека, а бога, доносившийся ко мне из глубины церкви... С этого дня я всегда с тобою, и меня охватывает то отчаяние, то надежда, и, колеблясь между одним и другим, я говорю себе: о, если б когда-нибудь!.. О, если б это случилось в дни моей жизни! О, если б я мог участвовать в деле таком прекрасном, такой великой славы!.."
Отношение кардинала Колонна и папы к римскому нотариусу сразу же изменилось: помыкать человеком, за которого вступился Петрарка, было немыслимо. Несколько недель спустя Климент VI в письме к римским сенаторам велел отменить все приговоры, вынесенные Никколо, сыну Лоренцо, находящемуся под папскою опекою. И действительно, с этого времени Кола, который провел при папском дворе почти год, ни в чем не испытывал нужды.
Петрарка тем временем отправился в Неаполь в роли папского "оратора" при посольстве к королеве Иоанне, наследовавшей трон после недавней смерти короля Роберта. Она была замужем за Андреем, младшим братом Людовика Венгерского, оба они воспитывались при неаполитанском дворе. Будет ли Андрей коронован, не было еще решено, но ввиду юного возраста этой королевской четы было установлено регентство. Папа все эти акты считал незаконными, так как именно ему принадлежало право опеки над осиротевшим королевством.
В это же время спохватился и венгерский двор. Правила им знаменитая Эльжбета, дочь Локетека, мать Людовика Венгерского и юного Андрея. Вскоре после смерти короля Роберта она отправилась в Неаполь в сопровождении большой свиты венгерских господ. Король Людовик дал ей на дорогу много золота и серебра, великолепные галеры везли ее по Адриатике, в Венеции ее принимали с большими почестями, в Неаполе ей был предоставлен Кастель Нуово. Отсюда она отправила посольство к папе в Авиньон с просьбой разрешить коронацию Андрея и Иоанны. Разрешение было получено после выплаты курии огромной суммы - 400 000 гривен серебра. Но дочь Локетека хорошо изучила нравы неаполитанского двора и, вместо того, чтобы думать о короне для сына, стала подумывать о его бегстве из зачумленного города. Андрей, однако, воспротивился разлуке с женой, и Эльжбета уехала одна. Как раз в это время Петрарка направлялся в Неаполь.
Путешествие было бурным. Несколько раз он пересаживался с корабля на коня и снова с коня на корабль, преследуемый то бурею, то войной. Ноябрьское море загоняло его на землю, а земля, ощетинившаяся мечами и копьями враждующих княжеств, оказывалась не менее опасной, и поэт сам не ведал, каким чудом добрался до Рима. Здесь, как обычно, его принял гостеприимный дом Колонна, и через некоторое время он спокойно продолжил свой путь в Неаполь.
Прошло неполных два года, но какая перемена! Приветливый, доброжелательный, просвещенный двор короля Роберта превратился в дом разврата, коварства и интриг. Словно в насмешку, дорогое Петрарке имя Роберта носил монах, овладевший и королевою, и ее двором. Вот какими красками рисует Петрарка эту личность. "Передо мной предстало, - пишет он кардиналу Колонна, - трехногое животное, босое, с непокрытой головой, высокомерное в своем убожестве, увядшее от сладострастия. Остриженный, краснолицый, с жирным задом, едва прикрытый скупой одеждою - вот человек, который осмеливается взирать не только на тебя, но и на папу словно бы с высокой скалы своей святости. Не удивляйся - на золоте покоится спесь, ибо молва гласит, что его кошель в несогласии с рясою. Эта новая разновидность тирана не носит ни диадемы, ни пурпура, ни оружия - лишь грязный плащ, который покрывает его едва наполовину; он горбится не от старости, а от лицемерия, он силен не красноречием, а молчанием и нахмуренным лбом. Он бродит по королевскому дворцу, опираясь на палку, людей низкого сословия расталкивает, справедливость топчет, позорит все божьи и человеческие законы".
Все при дворе было отравлено каким-то чуждым духом. Петрарка не мог ничего добиться, его миссия оказалась бесплодной. Впрочем, он сам этому способствовал, выступив в неблагодарной роли защитника нескольких негодяев, которых Колонна хотели освободить из тюрьмы. Петрарка уже через несколько дней сбежал бы из города, если бы не старые друзья - Барбато и Баррили. С ними он ходил на прогулки по окрестностям, жадный к красотам и историческим памятникам. Но стихии словно бы сговорились, и Неаполь вскоре постигло большое несчастье. Вначале кружили всяческие пророчества, ожидалось землетрясение. В предсказанный день разбушевалась буря, какой никто не помнил. Она продолжалась всю ночь, на другой день город выглядел словно после нападения врага: разрушенные дома, трупы на улицах. В порту затонуло несколько кораблей. Глядя на рассвирепевшие волны, подбрасывавшие мачты и остовы разбитых кораблей, Петрарка поклялся, что никогда больше не ступит на корабль. "Умоляю тебя, - писал он кардиналу Колонна, - не вынуждай меня никогда больше вручать свою жизнь ветрам и волнам. Это единственное, в чем я не буду послушен ни тебе, ни папе, так же как не послушал бы и отца, если б он вернулся с того света. Воздух я оставляю птицам, море - рыбам. Я сухопутное существо и хочу ходить по земле". Он заявляет, что на твердой земле ему не страшен ни мавр, ни сармат, он готов идти вплоть до самой Индии.
В охваченном тревогой городе громко говорили, что это небесная кара за грехи развратного двора, который называли в народе tabernacolo dei gaudenti - храмом Утех. По улицам тянулись процессии кающихся грешников, сама королева в сиянии своих золотых волос шла босиком среди паломников и раздавала милостыню. Но при дворе такое настроение длилось недолго, и вскоре все вернулось в свою привычную колею, во дворце вновь воцарились музыканты, шуты и фокусники.
Трудно было в таких условиях вести дипломатические переговоры. Беседы, встречи, приемы порою затягивались до ночи, которая в декабре наступает рано, а "...тут, - пишет Петрарка, - ночная дорога столь же ненадежна, как в дремучем лесу. Повсюду полно молодых дворян, вооруженных и необузданно дерзких: ни родители, ни власти, ни королевское величие не способны удержать их в повиновении... Но разве можно удивляться, что в темноте ночи без свидетелей они чинят произвол, если средь бела дня на глазах королей и народа устраиваются в итальянском городе позорные игры гладиаторов с более нежели варварской жестокостью? Льется человеческая кровь, и под аплодисменты зрителей, в присутствии родителей убивают детей, от которых требуют отваги, словно бы они боролись за отечество или за вечное спасение. Не ведая обо всем этом, я невольно позволил завлечь себя на место, которое называется Складом угля, неподалеку от города, и это название ему дано справедливо, как дымной кузнице жестокой смерти. Была королева, с нею королевич Андрей, юноша незаурядного ума, было все войско неаполитанское, такое великолепное, как нигде, и плывущая нескончаемым потоком толпа. Я надеялся в этом великолепном собрании увидеть нечто великое и напрягал зрение, и вдруг, словно бы произошло нечто необыкновенно радостное, раздался гром аплодисментов. Оглядываюсь и вижу стройного юношу, который, пронзенный мечом, падает у моих ног...". Петрарка не мог смотреть больше и, вскочив на коня, сбежал от этой мерзости. А между тем такие же игры на протяжении нескольких столетий происходили и в достопочтенных стенах Рима, к которым с таким благоговением прикасался поэт, и на них глядели люди, которых Петрарка в своих грезах видел в образе небожителей.
Вскоре Петрарка покинул Неаполь. Напрасно мы ищем в его отчетах имя Эльжбеты, дочери Локетека, его деликатность умалчивает и о пороках королевы Иоанны, а возможно, он и сам был очарован этой красавицей, как многие из поэтов, исключением среди которых не был и Мистраль. Короля Андрея он наделяет чрезмерно лестными эпитетами, но их, однако, не следует его лишать, помня о его печальном конце. Спустя несколько лет он был задушен в собственной опочивальне - все обвиняли Иоанну в причастности к этому преступлению.
После неаполитанских разочарований Петрарка с наслаждением вдыхал приветливый воздух Пармы. Теперь у него было время заняться покупкой и устройством дома, о чем он уже давно подумывал. Этот дом стоял - и стоит доныне - возле церкви Сан-Стефано, в предместье Сан-Джованни, окруженный обширным садом. Петрарка был в восхищении от этой новой своей обители. Он намеревался превратить ее в свой "итальянский Геликон", соперника Воклюза, который был заальпийским Геликоном, и так был этим поглощен, что ему даже в голову не пришло разобраться в делах, касающихся Пармы, пока неожиданно не убедился, что попал в западню.
Переменчивый Аццо да Корреджо, перессорившись с братьями, продал Парму за шестьдесят тысяч золотых флоринов маркизу Обиццо д'Эсте из Феррары. Это разозлило соседних князей, и коалиция Гонзага, Висконти, Скалиджери, болонских Пеполи и падуанских Каррара выступила против маркиза с наемными войсками, состоявшими главным образом из немцев. Парма была осаждена. Петрарка бежал.
Петрарка мог, однако, пренебречь завистниками, судьба была благосклонна к нему, как никогда. Он нашел нового ангела-хранителя в лице блистательного рыцаря. Великолепно вооруженный, ехал он рядом с ним на чудесном рысаке, словно святой Георгий, сошедший с позолоченных авиньонских фресок. Это был Аццо да Корреджо, тот самый, чье дело в свое время защищал Петрарка перед судом папской курии.
Речь шла о Парме. По закону этот город принадлежал церковному государству еще со времен Григория VII как дар графини Матильды, но после длительной борьбы и споров достался роду Скалиджери из Вероны. В 1335 году они как раз и заняли Парму, а наместником сделали Гвидо да Корреджо, брата Аццо. Сам Аццо поехал в Авиньон защищать перед папою права Скалиджери. В лице Петрарки, своего ровесника, он нашел отличного адвоката. Единственный раз в жизни поэт воспользовался своими юридическими познаниями и одержал победу. Парму признали за Скалиджери.
Аццо сопровождал Петрарку из Авиньона до Неаполя, не отходил от него и в Риме, теперь они вместе ехали обратно. Но не муза вела за узду его коня. Аццо, едва выиграв дело Скалиджери в Авиньоне, стал всюду, где только мог, интриговать против них. В Неаполе он получил поддержку короля Роберта, и, когда Петрарка надевал на голову лавровый венок поэта, Аццо был уверен, что его семье достанется диадема. Действительно, братья да Корреджо захватили Парму, и в день 21 мая 1341 года Аццо въехал в Парму как один из ее властителей вместе с братьями: Гвидо, Симоном и Джованни. Петрарка ехал с ними, тронутый энтузиазмом народа, который, как это обычно бывает при переменах, надеялся на лучшую долю.
В Парме Петрарке было хорошо. Он встретил сердечный прием у да Корреджо. По своему обыкновению часто бродил по окрестностям, охотнее всего направляясь в Сельвапиану, расположенную между Пармой и Реджо. Над берегами Энцы возвышались холмы, поросшие буковым лесом. Здесь было все, что он больше всего любил: холодный сумрак леса с неожиданно открывающимися, залитыми солнцем полянами, виноградники, поля, цветущие луга, говорливый поток, скалы, ничем не нарушаемая, разве только пением птиц, тишина. "Этот благодатный край райским кущам подобен, - прославлял он его в латинском стихотворении. - Муза здесь частая гостья. Здесь сердце мое тает в святом огне вдохновения. Песня моя об Африке давно было смолкла, но вот чары леса пробудили меня ото сна и снова в руку мою вложили перо". Уже на склоне лет в письме к потомкам вспоминал он те благословенные дни, когда почти завершил свою поэму.
Почти - потому что он ее так и не завершил. В нескольких песнях остались пробелы, словно бы после вырванных и сожженных страниц. Но магия Сельвапианы сохранилась в пятой книге, в которой Петрарка воспевает любовь Масиниссы и Софонисбы. Мы с волнением замечаем, как в латинские строки вплетаются образы и метафоры из сонетов и Лаура возникает на африканской земле под именем сотканной из лучей и вздохов Софонисбы.
Петрарка намеревался навсегда поселиться в Парме, уже подумывал о покупке домика, но переменил решение и уехал. Нигде теперь он не находил покоя. По ночам его мучили зловещие сны, как-то увидел своего друга, Джакопо Колонна, епископа Ломбезского, тот шел в одиночестве по садам и полям, и Петрарка спросил, куда он идет. "В Рим", - ответило видение. Позднее оказалось, что именно в ту ночь епископ умер.
В Авиньоне увенчанного поэта приняли с энтузиазмом. Он был на аудиенции у папы, удостоившего его почетного бенефиция в Пизе. Колонна устраивали в его честь банкеты, которые, учитывая недавний траур, не могли быть слишком пышными и носили, скорее, характер литературных чтений. Каждый хотел услышать хотя бы отрывок из "Африки"; на улицах Петрарку встречали приветственными возгласами; Лаура словно бы улыбнулась ему издалека, и этот dolce saluto 1 был тотчас же увековечен сонетом. Петрарке было уже под сорок, он будто отмечал осенний праздник, снова был веселым, не избегал общества, а когда исчезал, снисходительные сплетники его оправдывали.
1 Нежный привет (лат.).
Мы не можем услышать эти сплетни и поэтому не знаем имени женщины или девушки, которая вскоре стала матерью его любимой дочери Франчески. Есть предположения, что это была та самая женщина, которая подарила Петрарке несколькими годами раньше сына Джованни. А если была другая, то и о ней, как и о предыдущей, он не вспоминает ни единым словом, более того, в одном из сонетов с горечью говорит об этом периоде своей жизни: "Плывет мой корабль в полном забвении по бурному морю, в ночи и ненастье, между Сциллою и Харибдою, а у руля сидит Пан и мой враг... Погибли среди воли разум и мастерство, не вижу перед собою пристани".
Несчастье постигло брата Джерардо: умерла женщина, которую он любил, La bella donna, воспетая в сонетах, которые вышли из-под его неискушенного пера. И вдруг этот человек, ветреник, весельчак, товарищ всех, кто в Авиньоне любил и умел повеселиться, изменился до неузнаваемости. Сперва он охладел к свету, а через несколько месяцев совершенно его покинул, надел рясу и удалился в картезианский монастырь в Монтре, неподалеку от Марселя, в дикой и пустынной местности, где братья некогда уже побывали, навещая грот Марии Магдалины. Петрарка был потрясен. Неужели должен повториться в жизни эпизод из восхождения на Ветреную гору, когда более смелый и решительный Джерардо направился по крутой дороге прямо к вершине и звал за собой усталого и сомневавшегося во всем брата, бесплодно искавшего дорогу в ущельях?
Петрарка укрылся в Воклюзе, чтобы в одиночестве пережить этот болезненный для него урок и отдохнуть на лоне любимой природы. "Но к чему блаженная тишина мест, эти реки, леса и горы, если всюду, куда бы я ни пошел, следом за мной идет и мой дух, а он все тот же и в городе, и в лесу..." Петрарку обступили всевозможные хлопоты и заботы, не дававшие ему покоя вот уже много лет. В счастье и беде, в труде и в веселье наваливалось на него отвращение к жизни и миру, тоска и горечь, чувство неудовлетворенности собою, своими поступками и своими словами, своим прошлым, которое в такие дни он просто ненавидел, своим будущим, покрытым сумраком. Зачем прикладывать усилия, день вставал ненужный, а вслед за ним подкрадывалась, как злобная карга, ночь, ведя за собой мрачные воспоминания, призраки и пугала. Беспокойство, которому не было ни названия, ни причины, отравляло ему жизнь. Средневековый демон, Ацедия, садился у его стола или изголовья постели.
Как раз в это время он начал писать книгу бесед "О презрении к миру", назвав ее "Тайной" - "Secretum", или, как гласит автограф, "De secreto conflictu curarum mearum" 1. Это произведение не предназначалось для чьих-либо глаз, кроме собственных, которые должны были в нем найти утешение для усталого разума, когда вновь наступят дни сомнений. И кажется, при жизни Петрарки действительно никто не заглянул в "Secretum". Раньше он искал поддержку в "Исповеди" Августина, теперь хотел иметь такую же поучительную книгу, только более личную, собственную, в которой мог бы слышать свой голос и свое сердце.
1 "О тайном споре моих забот" (лат.).
Это был диалог по образу "Тускуланских бесед" Цицерона. Петрарка пригласил на беседу спутника с Ветреной горы, блаженного Августина, с ними было еще и третье лицо, молчаливое присутствие которого значило так много, Истина. Августин задавал поэту вопросы, словно на суде или на исповеди, извлекая из его души самые интимные признания. Эта продолжавшаяся три дня беседа была изложена в трех книгах и касалась отношения к смерти, славе, любви. Помимо слов, которыми обмениваются собеседники, в ней слышны голоса философов и поэтов, призываемых Петраркой в свидетели.
Вот блаженный Августин глядит в душу поэта и не находит в ней ни силы, ни стойкости, ни воли. Ты несчастлив? Неправда, ты сам хочешь чувствовать себя несчастливым. Напрасно Петрарка ссылается на свое сочувствие человеческой недоле, на свое стремление к чистоте и добродетели. Разве можно всегда только стремиться? И всегда говорить: я хочу, но не могу, тогда как, в сущности, нужно сказать: я не могу, потому что не хочу. Напрасно Петрарка призывает свои слезы, печаль и страдания. "Я видел твои слезы, - говорит философ, - но не видел твоей воли".
К сожалению, ни слез из глаз, ни забот из сердца Петрарка отогнать не может. Смерть... "Слово "смерть", - прерывает его Августин, - не должно быть просто звуком для ушей и мимолетных мыслей, ты должен вникнуть в него и представить себе, что сам умираешь. Только тогда мысль о смерти имеет какое-то значение, когда человек сумеет пережить ее так, словно действительно сам ее познал". На это Петрарка: "Пусть бог простит меня, но, ежедневно погружаясь в эти грустные размышления, а больше всего по ночам, когда разум освобождается от дневных забот и сосредоточивается сам в себе, я выпрямляю свое тело и весь застываю, мне кажется, что я действительно умираю, и это так меня потрясает, что я вскакиваю в ужасе и кричу, словно обезумевший".
Однако, сколько бы раз он ни возвращался к этому, описывая свои видения, страхи и беспокойство, незаметно, чтобы он искренне и всей душой стремился освободиться от них, - скорее, он находит в этом какое-то горькое удовлетворение, быть может, боится, что, вылечившись, станет другим человеком. "А ты не хочешь быть другим! - отвечает блаженный Августин. Чересчур веришь в свои способности, чрезмерно восторгаешься своим красноречием, познаниями, даже телесной красотою, тебе любы богатство, почести, даже в самой печали ты ищешь наслаждение".
Все это верно - Петрарка и не думает ничего отрицать, в своем раскаянии он рисует картину той "ацедии", отвращения к жизни и апатии, какие непрестанно его преследуют. Его мучают страхи, ему мерещится, будто его окружают тысячи врагов, никакие горести не забываются, все страдания оживают вновь. Он ненавидит жизнь, чувствует отвращение, презрение к людям. Будущее порождает у него сомнения.
Но святой исповедник раскрывает два других изъяна его души: любовь к Лауре и жажду славы. Лаура? Но ведь именно она с юных лет вела его к благородным и возвышенным деяниям, это она стремилась к тому, чтоб оп обратил свой взор от земли к небу, ей он обязан чистотою чувств, она пробуждала ото сна его дух. Августин не может с этим согласиться: "Она тебя отвлекала от небесных дел и учила алкать не творца, а его творение". Петрарка защищается: "Но ведь я любил не тело ее, а душу". Вопросы и ответы перекрещиваются.
Августин: "Помнишь ли ты свои юные годы? Какой сильною была тогда в тебе богобоязненность, мысль о смерти, привязанность к вере, любовь к добродетели!"
Петрарка: "Помню и с сожалением вижу, что с годами мои добродетели убывают".
Августин: "В какой период жизни это случилось?"
Петрарка: "В юношеские годы. Если позволишь, я вспомню, какой мне шел тогда год".
Августин: "Я не требую точной даты. Лучше скажи, когда поразила тебя красота этой женщины".
Петрарка: "Никогда я этого не забуду".
Августин: "Сравни две даты".
Петрарка: "Я встретил ее в то самое время, когда за грехи мои на меня была ниспослана кара".
Августин: "Именно это я хотел от тебя услышать..."
Не имея возможности обладать Лаурой, Петрарка принимал в объятья других женщин: чистота была ложью, правдою - грех. Он хотел стоять одной ногой на небе, а другою на земле, но это грозило падением.
В конце беседы Августин касается самой чувствительной струны - славы: "Во всех своих неустанных деяниях, во время ночных занятий, в своих страстных поисках знаний ты думал только о славе. И тебя не удовлетворяла хвала современников, мысли твои шли дальше, ты стремился к славе у потомков и с этой целью занялся изучением римской истории, стал писать "Африку". "Слава, возможно, и суетна, - защищается поэт, - быть может, она и значит не более чем дуновение ветра, но она несет в себе особое очарование, которому подвластны даже великие души". - "Очарование! - восклицает блаженный Августин. - Сколько раз я видел тебя молчаливого, в горечи, когда ты не мог ни вымолвить, ни описать пером того, что явственно представлялось твоим глазам!" - "Что же мне делать?" - стонет Петрарка. "Полностью посвятить себя душе своей и ее спасению". - "Хорошо, но не сейчас, пусть я сперва доведу до конца начатый труд. Я не могу остановиться на полпути". - "Снова ты говоришь "не могу" вместо "не хочу".
Так оканчивается этот незавершенный "Спор забот". Петрарка не чувствовал призвания к монашеству; он часто кружил мыслями по монастырям, но не был аскетом, хотя именно в аскетизме видел наиболее верный путь к внутреннему спокойствию. Он завершал "Secretum" с горьким убеждением, что навсегда останется со своими сомнениями, со своим беспокойством на перепутье, не зная, что оно является перепутьем двух эпох.
Песнь и письмо
Проходя мимо церкви Сент-Агриколь, Петрарка поравнялся с молодым человеком, который остановил его латинским приветствием. Занятый своими мыслями, поэт не сразу узнал его и, только когда тот напомнил ему о Риме и о прощании на виа Фламиния, понял, что перед ним стоит Кола ди Риенцо. Выглядел он гораздо хуже, чем тогда. Он был бледен и худ, словно его терзали голод или лихорадка. Оказалось, он и в самом деле страдает от того и другого. В нескольких словах рассказал он поэту о своих злоключениях.
После смерти Бенедикта XII в Авиньон прибыло посольство римского дворянства, чтобы присутствовать на выборах и коронации нового папы, воздать ему почести и получить подтверждение своих привилегий. Предводительствовали в нем Колонна и Орсини, а главным оратором был Лелло Стефан ди Тосектис, синдик римского народа, милый Петрарке "Лелий", друг и наперсник, адресат многих писем поэта. Между тем в Риме взяла верх народная партия, душой которой был Кола ди Риенцо, и именно он, никому здесь не ведомый, без протекций, с одной лишь верой в победу доброго дела, приехал защищать перед апостольской столицей права римского народа. Новый папа, Климент VI, выслушал его доброжелательно, даже позволил произнести речь перед консисторией, и это была одна из тех речей, которыми Кола так умел завоевывать сердца и умы.
В зале консистории на стенах нарисованы попугаи и лебеди. Может, это знамение? Может, речь эта превратила Кола в попугая или была его лебединой песнью? Ведь папа неожиданно, уже в мае, назначил сенаторами Рима Маттео Орсини и Паоло Конти, этих двух представителей ненавистных баронов. А виной всему были интриги кардинала Джованни Колонна...
Упомянув это имя, Кола ди Риенцо бросил быстрый взгляд на Петрарку. Поэт наклонил голову. Он знал своего друга: кардинал ни в одном деле, особенно таком, как это, не переставал быть Колонна, гордым сенатором, который не признавал претензии простолюдинов и скорее согласился бы уступить власть одному из Орсини, нежели отдать ее представителю народа.
Мало того, жаловался Кола, что у него выбили почву из-под ног в Авиньоне, что закрыли перед ним двери к папе, его еще лишили возможности жить в Риме: имущество его захвачено, ему угрожают тюрьмой. Деньги, которые он взял с собой, поглотила ненасытная авиньонская земля, голод глядит ему в глаза, и он чувствует себя слабым и больным.
Чтобы разговор состоялся без свидетелей, они обошли незаметно церквушку и остановились под ее абсидой, поросшей древним плющом, в укромном и тихом месте, как будто оно находилось где-то вдали от людного u шумного Авиньона. Вечерело, и в зарослях плюща воробьи ссорились из-за ночлега. Солнце освещало ветхие стены церкви, столь напоминавшие руины, о которых говорил Кола. И говорил он всегда с необыкновенным пылом. Время от времени в родную речь - в этот резкий говор Рима, пропахший хлебом и вещевыми мешками древних легионеров, - вливался поток латыни, удивительно густой, богатой и яркой, словно витражи в мерцании свечей, и этот язык амвона неожиданно падал на мостовую, на выщербленные плиты староримских улиц и несся вскачь по ним шумом запыхавшейся толпы. Его слова пахли потом и кровью.
В них гневно взывала к мести нищета римского народа, стонущего под ненавистным игом баронов. "Каждый раз, когда я вспоминаю эту беседу, - писал Петрарка три дня спустя, - сердце мое распаляется, и я готов полагать, что это был голос не человека, а бога, доносившийся ко мне из глубины церкви... С этого дня я всегда с тобою, и меня охватывает то отчаяние, то надежда, и, колеблясь между одним и другим, я говорю себе: о, если б когда-нибудь!.. О, если б это случилось в дни моей жизни! О, если б я мог участвовать в деле таком прекрасном, такой великой славы!.."
Отношение кардинала Колонна и папы к римскому нотариусу сразу же изменилось: помыкать человеком, за которого вступился Петрарка, было немыслимо. Несколько недель спустя Климент VI в письме к римским сенаторам велел отменить все приговоры, вынесенные Никколо, сыну Лоренцо, находящемуся под папскою опекою. И действительно, с этого времени Кола, который провел при папском дворе почти год, ни в чем не испытывал нужды.
Петрарка тем временем отправился в Неаполь в роли папского "оратора" при посольстве к королеве Иоанне, наследовавшей трон после недавней смерти короля Роберта. Она была замужем за Андреем, младшим братом Людовика Венгерского, оба они воспитывались при неаполитанском дворе. Будет ли Андрей коронован, не было еще решено, но ввиду юного возраста этой королевской четы было установлено регентство. Папа все эти акты считал незаконными, так как именно ему принадлежало право опеки над осиротевшим королевством.
В это же время спохватился и венгерский двор. Правила им знаменитая Эльжбета, дочь Локетека, мать Людовика Венгерского и юного Андрея. Вскоре после смерти короля Роберта она отправилась в Неаполь в сопровождении большой свиты венгерских господ. Король Людовик дал ей на дорогу много золота и серебра, великолепные галеры везли ее по Адриатике, в Венеции ее принимали с большими почестями, в Неаполе ей был предоставлен Кастель Нуово. Отсюда она отправила посольство к папе в Авиньон с просьбой разрешить коронацию Андрея и Иоанны. Разрешение было получено после выплаты курии огромной суммы - 400 000 гривен серебра. Но дочь Локетека хорошо изучила нравы неаполитанского двора и, вместо того, чтобы думать о короне для сына, стала подумывать о его бегстве из зачумленного города. Андрей, однако, воспротивился разлуке с женой, и Эльжбета уехала одна. Как раз в это время Петрарка направлялся в Неаполь.
Путешествие было бурным. Несколько раз он пересаживался с корабля на коня и снова с коня на корабль, преследуемый то бурею, то войной. Ноябрьское море загоняло его на землю, а земля, ощетинившаяся мечами и копьями враждующих княжеств, оказывалась не менее опасной, и поэт сам не ведал, каким чудом добрался до Рима. Здесь, как обычно, его принял гостеприимный дом Колонна, и через некоторое время он спокойно продолжил свой путь в Неаполь.
Прошло неполных два года, но какая перемена! Приветливый, доброжелательный, просвещенный двор короля Роберта превратился в дом разврата, коварства и интриг. Словно в насмешку, дорогое Петрарке имя Роберта носил монах, овладевший и королевою, и ее двором. Вот какими красками рисует Петрарка эту личность. "Передо мной предстало, - пишет он кардиналу Колонна, - трехногое животное, босое, с непокрытой головой, высокомерное в своем убожестве, увядшее от сладострастия. Остриженный, краснолицый, с жирным задом, едва прикрытый скупой одеждою - вот человек, который осмеливается взирать не только на тебя, но и на папу словно бы с высокой скалы своей святости. Не удивляйся - на золоте покоится спесь, ибо молва гласит, что его кошель в несогласии с рясою. Эта новая разновидность тирана не носит ни диадемы, ни пурпура, ни оружия - лишь грязный плащ, который покрывает его едва наполовину; он горбится не от старости, а от лицемерия, он силен не красноречием, а молчанием и нахмуренным лбом. Он бродит по королевскому дворцу, опираясь на палку, людей низкого сословия расталкивает, справедливость топчет, позорит все божьи и человеческие законы".
Все при дворе было отравлено каким-то чуждым духом. Петрарка не мог ничего добиться, его миссия оказалась бесплодной. Впрочем, он сам этому способствовал, выступив в неблагодарной роли защитника нескольких негодяев, которых Колонна хотели освободить из тюрьмы. Петрарка уже через несколько дней сбежал бы из города, если бы не старые друзья - Барбато и Баррили. С ними он ходил на прогулки по окрестностям, жадный к красотам и историческим памятникам. Но стихии словно бы сговорились, и Неаполь вскоре постигло большое несчастье. Вначале кружили всяческие пророчества, ожидалось землетрясение. В предсказанный день разбушевалась буря, какой никто не помнил. Она продолжалась всю ночь, на другой день город выглядел словно после нападения врага: разрушенные дома, трупы на улицах. В порту затонуло несколько кораблей. Глядя на рассвирепевшие волны, подбрасывавшие мачты и остовы разбитых кораблей, Петрарка поклялся, что никогда больше не ступит на корабль. "Умоляю тебя, - писал он кардиналу Колонна, - не вынуждай меня никогда больше вручать свою жизнь ветрам и волнам. Это единственное, в чем я не буду послушен ни тебе, ни папе, так же как не послушал бы и отца, если б он вернулся с того света. Воздух я оставляю птицам, море - рыбам. Я сухопутное существо и хочу ходить по земле". Он заявляет, что на твердой земле ему не страшен ни мавр, ни сармат, он готов идти вплоть до самой Индии.
В охваченном тревогой городе громко говорили, что это небесная кара за грехи развратного двора, который называли в народе tabernacolo dei gaudenti - храмом Утех. По улицам тянулись процессии кающихся грешников, сама королева в сиянии своих золотых волос шла босиком среди паломников и раздавала милостыню. Но при дворе такое настроение длилось недолго, и вскоре все вернулось в свою привычную колею, во дворце вновь воцарились музыканты, шуты и фокусники.
Трудно было в таких условиях вести дипломатические переговоры. Беседы, встречи, приемы порою затягивались до ночи, которая в декабре наступает рано, а "...тут, - пишет Петрарка, - ночная дорога столь же ненадежна, как в дремучем лесу. Повсюду полно молодых дворян, вооруженных и необузданно дерзких: ни родители, ни власти, ни королевское величие не способны удержать их в повиновении... Но разве можно удивляться, что в темноте ночи без свидетелей они чинят произвол, если средь бела дня на глазах королей и народа устраиваются в итальянском городе позорные игры гладиаторов с более нежели варварской жестокостью? Льется человеческая кровь, и под аплодисменты зрителей, в присутствии родителей убивают детей, от которых требуют отваги, словно бы они боролись за отечество или за вечное спасение. Не ведая обо всем этом, я невольно позволил завлечь себя на место, которое называется Складом угля, неподалеку от города, и это название ему дано справедливо, как дымной кузнице жестокой смерти. Была королева, с нею королевич Андрей, юноша незаурядного ума, было все войско неаполитанское, такое великолепное, как нигде, и плывущая нескончаемым потоком толпа. Я надеялся в этом великолепном собрании увидеть нечто великое и напрягал зрение, и вдруг, словно бы произошло нечто необыкновенно радостное, раздался гром аплодисментов. Оглядываюсь и вижу стройного юношу, который, пронзенный мечом, падает у моих ног...". Петрарка не мог смотреть больше и, вскочив на коня, сбежал от этой мерзости. А между тем такие же игры на протяжении нескольких столетий происходили и в достопочтенных стенах Рима, к которым с таким благоговением прикасался поэт, и на них глядели люди, которых Петрарка в своих грезах видел в образе небожителей.
Вскоре Петрарка покинул Неаполь. Напрасно мы ищем в его отчетах имя Эльжбеты, дочери Локетека, его деликатность умалчивает и о пороках королевы Иоанны, а возможно, он и сам был очарован этой красавицей, как многие из поэтов, исключением среди которых не был и Мистраль. Короля Андрея он наделяет чрезмерно лестными эпитетами, но их, однако, не следует его лишать, помня о его печальном конце. Спустя несколько лет он был задушен в собственной опочивальне - все обвиняли Иоанну в причастности к этому преступлению.
После неаполитанских разочарований Петрарка с наслаждением вдыхал приветливый воздух Пармы. Теперь у него было время заняться покупкой и устройством дома, о чем он уже давно подумывал. Этот дом стоял - и стоит доныне - возле церкви Сан-Стефано, в предместье Сан-Джованни, окруженный обширным садом. Петрарка был в восхищении от этой новой своей обители. Он намеревался превратить ее в свой "итальянский Геликон", соперника Воклюза, который был заальпийским Геликоном, и так был этим поглощен, что ему даже в голову не пришло разобраться в делах, касающихся Пармы, пока неожиданно не убедился, что попал в западню.
Переменчивый Аццо да Корреджо, перессорившись с братьями, продал Парму за шестьдесят тысяч золотых флоринов маркизу Обиццо д'Эсте из Феррары. Это разозлило соседних князей, и коалиция Гонзага, Висконти, Скалиджери, болонских Пеполи и падуанских Каррара выступила против маркиза с наемными войсками, состоявшими главным образом из немцев. Парма была осаждена. Петрарка бежал.