Несколько секунд Чет продолжал молчать. Наконец взглянул на Карен. Она стояла спиной к нам, глядя в вертикальную щель в окне. Кстати, щель эта — единственная связь Чета с внешним миром в течение двенадцати часов.
   — Неплохо, — сказал Чет. — Насколько мне известно, ты говорил с ним самим?
   — Новости разлетаются здесь мгновенно, — обронил я.
   — Ты закончил? — спросила Карен.
   — Закончил. Спасибо, Чет. Я постараюсь как можно осторожнее обращаться со всем этим.
   — Хорошо, что заглянул, — сказал он. — А жаль все же, что мы потеряли тебя.
   Карен уже прошла через дверь, когда Чет негромко попросил меня задержаться. В очередной раз устремив на меня все тот же странный взгляд, будто именно я — экземпляр для расследования под микроскопом, сказал:
   — Ты проявил наблюдательность, обратив внимание на то, что Глаз неправильно пишет самые простые слова, и заметив некоторое сходство с ситуациями из Достоевского.
   Я ждал продолжения, мысленно прогоняя весь наш сегодняшний разговор и пытаясь вспомнить, что конкретно я сказал.
   — Спасибо.
   — Но нигде, ни в одном из мест совершенных им преступлений он не писал слова «невежество» — правильно или с ошибками.
   Ясно видел я на стене дома Эмбер слово — «нивежиство», пока мой мозг лихорадочно искал более ли менее правдоподобное объяснение тому, о чем говорит Чет. Стоя перед Четом, возможно, даже с отпавшей челюстью, я внезапно понял, как можно воспользоваться собственным замешательством. Что и говорить, это была отменная ложь, преподнесенная скромно, но не без некоторого апломба.
   — Часами приходится заниматься писаниной и редактированием, — сказал я с легкой ухмылкой. — Видимо, что-то случилось с моими глазами.
   Честер несколько минут продолжал изучать меня, наконец улыбнулся.
   — Ну что ж, — сказал он, — у нас у всех, конечно, полно предположений, в которых мы завязли...
   В течение следующего часа я брал интервью у Эрика Вальда и Дэна Винтерса, собирая материал для статьи о группе поддержки. Насколько я мог понять, сама формулировка названия группы носила ярко выраженный рекламный характер и преследовала цель не столько в самом деле обеспечить помощь полиции, сколько помочь самому Винтерсу в его карьере, то есть прибавить ему голосов на следующих выборах, до которых, впрочем, оставалось еще целых два года. Я попытался подавить в себе голос циника. Также я понял, эта группа — своего рода искупление — а возможно, и сверхискупление — того факта, что его управление так долго искало связь между убийствами Эллисонов и Фернандезов. И все же теоретически создание группы поддержки — явно неплохая затея, особенно если принесет положительные результаты. Правда, тенниски и кепки, по-моему, уж слишком!
   Вальд же, казалось, просто купался в лучах славы: он был искренен, боек, серьезен, высокомерен. Я снова вспомнил, что Вальд здесь — посторонний и, как бы он ни старался лезть во все дыры, ему все равно никогда не стать законным сотрудником управления шерифа и тем более — помощником шерифа. Но в данный момент Вальд мог торжествовать: возглавляемая им группа поддержки уже представили ему улики — видеопленку и вполне сносную фотографию с нее. Кроме того, Карла Дэнс немедленно прислала фоторепортера, который заснял Вальда в последние минуты нашего разговора. Прежде чем раздался щелчок фотоаппарата, Эрик успел пройтись пятерней по своим курчавым волосам, чуть ослабить узел галстука и сказать:
   — Поспеши, у меня еще масса дел.
   Последнее, что я сделал перед тем, как отправиться домой и засесть за статью, — заскочил в бар «Сорренто» на Апельсиновых холмах.
   Брент Сайдс и в самом деле оказался барменом. Это был высокий и загорелый парень, с густой гривой белокурых волос и выгоревшими почти до белизны бровями, нависшими над его голубыми глазами подобно застывшим кометам. Но, несмотря на весь свой загар, он тотчас же покрылся пунцовым румянцем, стоило мне представиться отцом Грейс.
   — Мне нравятся ваши книги, — вымученно произнес он. — И сегодняшняя статья об убийствах — тоже. Наши официантки после нее от страха чуть с ума не посходили.
   Прежде чем заговорить, я еще какое-то время смотрел, как он чистым белым полотенцем протирает стаканы. Но вот я заговорил. Сказал, что Грейс попала в довольно серьезную неприятность с очень недружественными ей людьми. Его мои слова, как мне показалось, ничуть не удивили.
   Я спросил его, где он был вечером третьего июля, и он сказал, что вечер они провели с Грейс — сначала пообедали, потом поехали в кино, а потом выпивали. Под конец он отвез ее домой, уже довольно поздно.
   — Сколько тебе лет?
   — Двадцать три.
   Он покраснел и снова отвел взгляд.
   — Ты любишь ее?
   Брент кивнул.
   — Постели у нас еще не было, если вы это имеете в виду, но я люблю ее.
   Официантка заказала ему несколько напитков, и Брент с явным облегчением принялся готовить их — сбежал от моего испытующего взгляда. Наконец он поставил бокалы на стойку и принялся выбивать на кассовом аппарате результаты только что проделанной работы. Когда официантка, загрузив поднос бокалами, наконец отчалила, он снова подошел ко мне.
   — Вы видели этих типов? — спросил он. — Ну тех, которые следят за ней?
   — Нет. А ты?
   — Ага. Здоровенные такие. Впрочем, у меня тоже друзья найдутся.
   — Сейчас не об этом речь, Брент. Опиши мне их.
   Он описал. Их портреты оказались довольны близкими к тем, что нарисовала Грейс: один — толстый, с большими ушами, другой — потоньше, совсем молодой, с короткой стрижкой и в темных очках.
   Я молчал, пока он протирал стойку, явно погруженный в свои мысли.
   — Я никогда не причинил бы ей боли, — сказал он наконец.
   — И вообще, наверное, сделал бы для нее все на свете.
   Он кивнул.
   — В том числе и солгал бы?
   — Возможно. Если бы она попросила меня об этом.
   Он как-то внезапно понравился мне этой своей бесхитростностью, мальчишеской застенчивостью по отношению к моей дочери и очевидной любовью к ней.
   — Пожалуйста, попросите ее позвонить мне, — сказал он.
   — Попрошу.
   Я расплатился, потряс холодную и влажную, как у любого бармена, руку Сайдса и снова шагнул навстречу жаркому послеполуденному солнцу.

Глава 13

   Когда я вернулся, ни Изабеллы, ни Грейс дома не оказалось. Зато на моей подушке лежала записка:
   "Дорогой Расс. Извини, но я не могу больше оставаться дома одна. После ухода служанки я упала в ванной. Не ушиблась, но сильно испугалась. Грейс к тому времени уехала. Мама с папой примчались ко мне, подняли меня и теперь собираются отвезти к себе. Как же мне хотелось быть твоей маленькой, но никак не беспомощным младенцем. Уже начала скучать по тебе. Люблю.
   Твоя Изабелла".
   Какое-то время я простоял в нашей спальне, вслушиваясь в тишину, царящую в доме... Солнце уже клонилось к холмам, и сквозь разрисованное окно пробивался яркий, пронзительный луч света. Он расплескивался по ковру, вис на дальней стене и косо цеплялся за угол нашей кровати. И сразу так о многом я начал скучать! Об инвалидном кресле Изабеллы — хитроумном изобретении, которое поначалу я презирал, но, так как с каждым днем оно все больше становилось частью ее, я стал относиться и к нему со странной любовью; о пузырьках с лекарствами, постоянно теснившихся на ее тумбочке; о палке, опирающейся на свою четырехпалую лапу, всегда ожидающей Изабеллу около кровати; о журналах, каталогах, поваренных книгах, романах и путеводителях, что всегда валялись у Изабеллы на кровати; и даже о ее любимом одеяле.
   Сейчас всего этого не было, и сама комната — наша комната — казалась отвратительно опрятной и прибранной, как номер в мотеле. Меня охватило чувство жестокого, ужасающего одиночества, когда возник призрак — и не в первый раз — этого дома и всей моей жизни без Изабеллы. Внутренний голос тут же напомнил мне, что бар с напитками совсем неподалеку, на первом этаже. Но я не двинулся с места. Продолжал стоять, залитый лучами безжалостного солнца, пронизывающего мир, — уже без моей жены.
   Я оглядел комнату, думая о том, не заключается ли самое простое и... верное мерило человеческой личности во всех тех вещах, которые он любит, и не есть ли вся человеческая жизнь по сути дела — лишь время, которое требуется, чтобы открыть, что это за вещи, что он любит, и кто те люди, которых он любит? И здесь, в этой комнате, было так много того, что Изабелла нашла в своей жизни, чтобы любить: свисавшая на ниточке в окне хрустальная фигурка колибри; дешевая стеклянная фигурка ацтекского воина, которую мы купили в Мексике и которая теперь стояла стражем на нашем телевизоре; ее пианино — у дальней стены, во всей своей полированной, ухоженной красоте; ее книги — Неруды, Стивенса и Мура; сотни кассет — начиная от Генделя до звуковой дорожки «Твин Пике». Все это было залито лучами солнца, но по-настоящему высветилось и превратилось в бесценные сокровища лишь благодаря Изабеллиной любви.
   И, пока я стоял перед ее пианино — оглушительно безмолвным сейчас инструментом — и разглядывал фотографии в рамках, расставленные на нем, я впервые осознал: из всего, что Изабелла любила в этой жизни, больше всего она любила меня.
   Мы произносим наши клятвы, садимся в машину, разрезаем торт, вальсируем в нашем первом танце...
   Я смотрел на все эти фотографии тысячу раз — возможно, каждый день — но смотрел походя. Они казались мне милыми и... совсем обычными, по своему чарующими в нашей обычной рутинной жизни. В конце концов, едва ли вообще найдется такая пара, у которой не оказалось бы пачки подобных фотографий. Однако в тот день, стоя один в нашей комнате, я увидел и действительно понял с пронзительной ясностью, что именно я, Рассел Монро, был главным достоянием Изабеллиной жизни.
   Я, Рассел, который пять миллионов лет назад случайно наткнулся на нее, читающую в апельсиновой роще томик стихов.
   Я — тот, кто поклялся вечно любить и почитать ее.
   Я — тот, кто сидел в машине напротив дома Эмбер Мэй Вилсон, причем не единожды, а целых четыре раза, и — мучился вопросом, имею ли право войти, и знал, что однажды ночью все-таки в него войду.
   Я — тот, кто вечно таскал с собой фляжку, чтобы никогда не быть слишком далеко от своего возлюбленного виски.
   Я — тот, кто оставил ее одну, чтобы она упала в своей собственной ванной.
   Я — тот, кто оказался отнюдь не первым, кого она по радиотелефону, который всегда в кармане ее одежды, позвала помочь подняться с пола ее страдающему, беспомощному телу.
   Все равно именно я оставался ее главным сокровищем.
   Солнечный свет продолжал прожигать комнату, прорывался в глубины моих глаз. Из-за него я чувствовал себя еще более одиноким, раскрытым, разоблаченным.
   Когда я взглянул в зеркало, вмонтированное в створки платяного шкафа, то не увидел никакого Рассела Монро, а — лишь силуэт чего-то человекоподобного и — пустого блестящую оболочку, и только. Интересно, не то ли это было, что видела Изабелла, когда смотрела на меня: всего лишь контуры человека — там, где должна была бы находиться его сущность.
   Я пошел вниз, с особой остротой реагируя на звук собственных шагов в опустевшем доме.
* * *
   Джо Сэндовал, широколицый и дюжий, делал что-то со своей входной дверью, когда получасом позже я подъехал к его дому.
   Он и Коррин жили в Сан-Хуан-Капистрано, в тихом городке, к югу от Лагуны, известном главным образом своей церковью, к которой ежегодно в марте прилетает огромное количество ласточек, в результате чего и церковь и ласточки превратились в легенду и — в место паломничества туристов. В этой же церкви венчались мы с Изабеллой — в знойное сентябрьское воскресенье, так похожее своей одуряющей жарой на сегодняшний день.
   Сделав глоток из серебряной фляжки, я взглянул на выгравированную на ней надпись — «Со всей моей любовью. Изабелла».
   Прервав свою работу, Джо молча наблюдал за тем, как я приближаюсь к нему.
   За долгие годы работы на ранчо «Санблест» лицо его потемнело и испещрилось морщинами. Глаза его всегда, даже в сумерки, настороженно прищурены, что никак не вяжется с его в общем-то добродушным характером. По обыкновению его черные, с проседью волосы гладко зачесаны назад и стянуты на затылке в маленький хвостик.
   Отложив отвертку, Джо протянул мне тяжелую, мягкую руку, сказал:
   — С ней все в порядке.
   — Сильно ударилась?
   — Да нет, просто синяк, хотя порядочно напугалась. Входи. — Он обнял меня и ввел в дом, распахнув передо мной дверь. И только теперь я заметил, что он устанавливает второй засов, — определенно на случай появления Полуночного Глаза. — Коррин расстроилась, — прошептал он, когда мы вошли. — Ну, ты сам понимаешь...
   Гостиная у них — маленькая, но уютная, обставлена недорогой мебелью от Сирса, имитирующей стиль времен первых американских колонистов. На дощатом полу — овальный плетеный коврик; на одной стене — семейные фотографии, а в углу над телевизором — простенький алтарь Девы Марии. Диван и кресла укрыты турецкими коврами ручной работы. На кофейном столике — томик Библии. В окне шумно гудит кондиционер. А рядом с ним стоит дробовик для охоты на оленей.
   Коррин сидела в качалке, но встала, когда я вошел. Я обнял ее с искренней нежностью, чуть омраченной некоторой опаской, с которой большинство мужчин относится к своим тещам. Поначалу она приняла меня безоговорочно как мужа своей дочери, но постепенно, в течение последнего года, ее уважение ко мне колебалось в зависимости от того, как я заботился — или не заботился — об Изабелле. Никогда ни единым словом не обмолвилась она ни о чем таком, но я чувствовал: по мнению Коррин, я уделял ее дочери внимания много меньше, чем мог бы. Меня, в свою очередь, начало обижать такое ее отношение, хотя, признаться, не раз мне самому приходила в голову мысль: ведь и перед самим собой я выгляжу не очень-то красиво и если должен обижаться, то лишь на себя. Мужчина вообще устроен так, что его собственная совесть стремится предать его.
   Для мексиканки Коррин — довольно высокая. Ей, как и ее мужу, пятьдесят лет, всего на десять лет больше, чем мне. Несмотря на свой рост, она очень изящна, одевается с безупречной аккуратностью, а когда улыбается, становится ослепительно красивой. У нее такая улыбка, за которую можно и жизнь отдать. На животе у Джо белеет ножевой шрам — свидетельство одной из тех битв, в которых он участвовал на пыльных темных улочках Лос-Мочиса, чтобы защитить ее честь и добиться ее руки. Сразу после свадьбы, летом шестьдесят четвертого года, они подались на север, а год спустя у них появилась дочь — Изабелла. Она оказалась их единственным ребенком.
   Коррин обняла меня и снова опустилась в свою качалку.
   — Спит пока, — сказала она. — Садись, пожалуйста.
   Я продолжал стоять и смотрел в коридор.
   Джо опустился на диван, мельком взглянул на жену, потом на меня.
   Сейчас именно тот самый момент, когда решится, выиграю я или проиграю. Дело чести, а может быть, даже и гордости — выиграть битву здесь, в этом доме.
   Поэтому я прошел мимо дивана, на котором сидел Джо, двинулся по коридору и открыл дверь в комнату Изабеллы.
   Она лежала на спине. Крепко спала. Ветерок от свисавшего с потолка вентилятора легко колыхал простыню на ее шее.
   В комнате, затененной раскидистым перечным деревом, росшим за окном, на заднем дворе, — прохладно.
   Со стены, что в головах Изабеллы, кажется, прямо на нее смотрит агонизирующий пластмассовый Христос.
   Дешевизна его почему-то рассердила меня, как и Его равнодушие к раковым клеткам, необузданно и, как я полагал, с Его благословения, растущим в прелестном теле Изабеллы. Попросить Его о помощи — значит унизиться перед Ним.
   Я осторожно притворил дверь и вернулся в гостиную, где опустился на диван, рядом с Джо, и стал смотреть через окно на улицу.
   — Хотел бы ты, чтобы Изабелла некоторое время пожила у нас? — спросила Коррин.
   — Конечно, нет.
   — Почему, Рассел?
   — Потому что она — моя жена, и мой долг — заботиться о ней.
   Осуждающее молчание Коррин смешалось с гулом кондиционера. Джо поднялся, прошел на кухню, вернулся с кувшином ледяного кофе и тремя стаканами.
   Все наши разговоры с Джо проходили исключительно за холодным кофе, из чего я сделал вывод, что Изабелла рассказала им о моем пристрастии к выпивке. Или от меня все еще пахло виски и пивом?
   — Ну раз уж ты заговорил о долге, Расс, почему бы не расценить ее временное проживание у нас своего рода передышкой — для тебя?
   — Не нужна мне никакая передышка. Я уже скучаю по ней.
   — Иногда бывает очень даже неплохо поскучать, — заметила Коррин.
   — Это явно не тот случай.
   Джо налил кофе и протянул мне стакан. Коррин не отреагировала, когда он протянул стакан ей, хотя он, как я заметил, внимательно посмотрел на нее при этом. Я понял. Он разрывается между безусловной убежденностью в том, что муж должен жить с принадлежащей ему женой, и мощными материнскими инстинктами собственной супруги. И, судя по всему, он не хочет спешить с выводами на сей счет.
   — Но это высвободит тебе много времени, — сказала Коррин. — Ты сможешь наконец работать.
   — Я работаю, когда приходит служанка.
   Коррин согласно кивнула, и я понял, Изабелла рассказала ей и об этом.
   — Но я же знаю, как нелегко тебе приходится.
   Ясно, она догадалась, что все это время я не пишу.
   И действительно, я не пишу вот уже... — и я мысленно подсчитал, — год, два месяца и одиннадцать дней. Но Изабелла никогда не сказала бы матери об этом, возможно, из уважения к странному и подчас неуместно священному отношению многих писателей к своей работе. (Именно так отношусь к работе я.) Не призналась бы... испугалась бы произнести вслух подобные слова, потому что все священное — в том числе и неуместно священное отношение к творчеству — под воздействием болтовни лишается своего величия и своей святости.
   — Изабелла сказала мне: за последний год ты ничего не написал, — бесцветным голосом произнесла Коррин. — Она сказала это с надеждой на то, что мы — она сама, Джо и я — сможем тебе как-то помочь. Из всех ее страданий самое мучительное — именно это: из-за нее ты не можешь писать!
   «Черт бы побрал меня! — подумал я. — Еще недостает услышать мне об этом по телевизору, от Чарльза Джако, ведущего репортаж „живьем“ из моего свайного жилища, из моего кабинета».
   И тут же, из совершенно другого уголка моего сознания, выскочила мысль — а ведь мы почти остались без денег! — и связалась, столкнулась с той, что это потому, что я в самом деле в течение долгого времени не написал ни строчки, если не считать статей.
   Не раз я собирался проверить баланс всех наших банковских счетов — если там, конечно, вообще имелся еще хоть какой-нибудь баланс, чтобы проверять его. Придерживаясь теории — то, чего не видишь, не может навредить тебе, — я вот уже целых полгода не вскрывал банковских уведомлений и скопил их уйму. С некоторым запозданием я заметил: подобная корреспонденция из банка стала приходить не в привычных бежевых, а — в белых конвертах. Как же мне захотелось в этот момент приложиться к своей фляжке!
   — Я работаю, — сказал я, почувствовав, как бурлящий гнев перерос в чувство стыда, от которого сразу же вспыхнуло мое лицо. Мне самому была отвратительна та дерзость, которая прозвучала в моем голосе.
   — Я же говорил тебе, хоть что-то, да он пишет, — вмешался Джо с ноткой сострадания в голосе, которое Коррин оставила без малейшего внимания. — Да и страховка покроет все расходы по операции, так ведь?
   — Да.
   Коррин глубоко вздохнула и устремила на меня взгляд своих очаровательных темных глаз.
   — Расс, меня тревожит не столько твоя работа, сколько моя дочь.
   Джо уставился на зажатый в коленях стакан, тогда как взгляд Коррин оставался прикованным ко мне.
   — Изабелла могла бы и не упасть сегодня, — сказал я. — Но ведь никто не в состоянии находиться рядом с ней все двадцать четыре часа в сутки.
   — Мы в состоянии, Расс. Джо и я. Пусть она останется у нас. Ты тоже оставайся. Она наша дочь, а ты наш сын.
   Сказав это, она посмотрела на Джо, продолжавшего глядеть в свой стакан, но он, должно быть, почувствовал на себе ее взгляд. И кивнул.
   — Так будет лучше для нас всех, — сказал Джо. — На протяжении целого года ты ухаживал за Иззи. Ты нуждаешься в передышке. Тебе нужно подработать немножко денег. Кто знает, сколько понадобится после операции?
   Кондиционер продолжал гудеть. Я чувствовал себя так, словно ограблен ворами, только вместо пистолетов вооруженными — добротой. В глубине души я знал, они абсолютно правы.
   Но почему же тогда мне так трудно согласиться с ними?
   Мне понадобилось время, чтобы понять это. Когда же понял, сделал то единственное, что мог сделать, — снова уставился в окно, лишь бы избежать умоляющих взглядов этих хороших, скромных людей.
   А если уж быть до конца честным, я страшился самой мысли о том, что они — а вместе с ними и я сам, и Изабелла — поймут, сколь притягательна сама по себе эта идея — оставить Изабеллу у них! Потому и не хотел делать этого.
   Противоречивые чувства клокотали во мне, били друг друга, рвали друг друга, претендуя на единоличное господство над моим сердцем. Никогда еще мне не доводилось испытывать такого внутреннего дискомфорта, быть настолько не в ладах с самим собой. Состояние такое: словно сначала меня разрезали на множество кусков, а потом собрали, но — собрали неправильно. Да и вообще, собрали ли все мои куски вместе? Я снова ощутил в себе потребность двигаться с огромной, необузданной скоростью. Но в тот же самый миг ощутил зияющую пустоту, такую же, как часом ранее, когда я стоял в нашей залитой солнечным светом спальне. Это была свобода от всякой ответственности за другого человека, от обязанности каждое мгновение прислушиваться, что бы я ни делал, к звукам наверху, зовет ли меня Изабелла, которая постоянно нуждается в том, чтобы я помог ей решить очередную задачу — проводил к душу, или вымыл стоящий рядом с кроватью горшок, или подкатил к ней инвалидное кресло, или выполнил любую другую работу из числа тех, которые человек по тысяче раз на дню совершает не задумываясь, не осознавая. Как легко, например, постричь себе ногти на ногах, когда ноги не парализованы, как легко добраться до туалета, когда можешь ходить, и как легко стоять перед своим собственным шкафом и выбирать себе одежду на сегодня, не ломая себе голову над тем, достаточно ли наряд этот длинен для того, чтобы скрыть прикрепленные к ногам скобы! И как прекрасна возможность — просто стоять, не падая на пол!
   Какое же блаженное чувство — быть свободным!
   Но... какую же гнетущую тоску начинаю я испытывать, когда Изабелла уходит из моей жизни хотя бы на несколько минут!