— Доктор, почему мне не становится лучше?
   Нессон ничего не ответил и стал снова просматривать снимки — руки в карманах белого халата, голова чуть наклонена влево. Несколько секунд он стоял в полной неподвижности.
   — Я полагаю, настало время проникнуть внутрь и несколько уменьшить объем опухоли, удалить омертвевшие ткани, — сказал он.
   — То есть вы собираетесь продолбить мне голову?
   — Да, придется сделать это.
   — Но, если вы н-н-не хотели оперировать меня год назад, почему хотите сделать это сейчас?
   — Изабелла, сейчас сложилась совершенно другая ситуация. Я верю в то, что теперь мы сможем добиться гораздо большего.
   — То есть теперь вам уже н-н-нечего терять?
   — Пожалуй, можно сказать и так.
   Нессон обрисовал предстоящую процедуру, ее риск и возможную пользу — в общем, все, что мы действительно могли приобрести и что могли потерять.
   — А каковы мои шансы превратиться в сип-сип-сопливый овощ?
   Нессон сказал, что девяносто процентов этих операций проходят, не нанося какого-либо вреда пациенту.
   — Нуда, с самого начала мои шансы заполучить такую опухоль не превышали один из двухсот тысяч. Сейчас же вы говорите об од-д-ном шансе из десяти. Не так уж б-б-блестяще, если посмотреть на это моими глазами.
   — Мне бы хотелось, чтобы вы как следует подумали над моим предложением. Любая операция сопряжена с определенным риском. Это не очень срочно. Еще пока...
* * *
   К машине я катил Изабеллу в полном молчании. Когда мы уселись, она повернулась ко мне.
   — Страховка покроет расходы на операцию?
   — Конечно.
   — Но я не хочу, чтобы залезали в мою голову.
   — Не хочешь и не надо. Как скажешь.
   — Мне страшно, Расс. Страшнее, чем когда-либо в жизни. Мне кажется, я вообще из этого не выкарабкаюсь.
   — Тогда я не позволю им загнать тебя туда. Наконец мы выехали из темного подземного гаража под слепящие лучи июльского солнца.
   — Р-р-асс, ты можешь сделать мне одно одолжение? Давай съездим в нашу рощу. Можем прихватить с собой несколько сандвичей, а?
   — С удовольствием, — сказал я, улыбаясь, но на сердце стало еще тяжелее, и я крепко вцепился обеими руками в руль. Мне хотелось рвать и метать, крушить все, что попадется под руку, кричать изо всех сил моих легких и проклинать Создателя, но время для этого было сейчас неподходящее. Всегда для чего-то время неподходящее.
* * *
   Роща — апельсиновая. Называется она Валенсия. В действительности это одна из последних рощ, принадлежащих компании «Санблест». Находилась она долгое время под неусыпным контролем моего отца, Теодора Фрэнсиса Монро.
   Для нас же с Изабеллой эта роща приобрела особое значение воскресным вечером шесть сентябрей назад, после того дня, когда я верхом на лошади вместе с отцом отскакал по территории ранчо, проверяя состояние ирригационных сооружений, уровень сахара в плодах, а также вред, нанесенный браконьерами и грызунами.
   Для нас с отцом это был самый обычный рабочий день, длинный, приятный, наполненный разговорами, включающими и жалобы отца, неизменно сводящиеся к сокращению размеров ранчо «Санблест». Я же в тот день пребывал в довольно рассеянном состоянии.
   Я любил своего отца, но в характере отца был цинизм, который он взращивал так же заботливо, как и урожай цитрусовых, а также — некая замкнутость, заставлявшая людей недолюбливать его и избегать его общества. Он пытался передать эти качества мне, словно они — великие дары, и я готов был принять их, особенно в те моменты, когда находился в его обществе. Расставаясь с отцом, я неизменно ощущал себя более сильным, хотя одновременно и более юным. Но, подобно большинству людей, прикрывающих себя от постороннего глаза шитом некоей черствости, мой отец непреднамеренно и незаметно для себя порой обнаруживал свою истинную суть — удивительную мягкость.
   В жизни моего отца было три ценности, по отношению к которым я никогда не видел проявления никаких других чувств, кроме как почтения и заботы: моя мать, Сюзанна, росшие на его деревьях апельсины и люди — в первую очередь мексиканцы, — которые на него работали. Разглядывая его из дня сегодняшнего, я могу сказать: он всегда был (и есть до сих пор) одним из тех, кто отечески относится к людям и проявляет это в самых старомодных формах — галантно оберегает собственную супругу, до последнего вздоха охраняет свой очаг, умело руководит своими подчиненными, а также крайне настороженно относится ко всем незнакомцам, в первую очередь к мужчинам, и в особенности — к похожим на него самого.
   Скажу также, что, несмотря на все мои попытки возвыситься над отцом, а все сыновья пытаются сделать это, на мне и по сей день лежит отпечаток всех его недостатков и всех его благословенных качеств. Так что можно сказать, я — типичный сын своего отца.
   Именно этот факт более, чем что-либо другое, позволил Эмбер одурачить меня. В моей душе вызвало безрассудную, немую ярость то, с какой бесцеремонностью она вырвала из моей жизни Грейс, причем вырвала еще до того момента, как Грейс появилась на свет и стала частицей моей жизни.
   Нет особой необходимости говорить о том, что на моего отца все связанное с Эмбер Мэй, за исключением ее ошеломляющей красоты, производило поистине ужасающее впечатление. Довольно скоро они возненавидели друг друга.
* * *
   Ближе к вечеру мы с отцом пожали друг другу руки у ограды ранчо, и я уехал. Холостяк Рассел даже в тридцатичетырехлетнем возрасте продолжал оставаться маменькиным сынком — матушка и в тот день прислала мне огромную коробку еды, что дало мне возможность не возвращаться сразу домой. Я поехал по одной из грязных дорог, что тянулась вдоль гребня холма, сворачивала у кромки изумрудно-зеленой рощи и заканчивалась в моем самом любимом на территории ранчо «Санблест» местечке.
   Этот уголок апельсиновой рощи — необыкновенен, и работники фермы любят устраивать там ленч, а вечерами в пятницу и обед. Сначала, несколько лет назад, как рассказывал отец, там был всего лишь один стол, сделанный из старой перевернутой кабельной катушки. Стульями служили упаковочные ящики, позаимствованные на складе. Но со временем и — как я позднее узнал — с помощью отца несколько деревьев пересадили на другой участок, а на их месте соорудили большую палапу — нечто вроде павильона: на площадке утрамбованной земли расставили восемь длинных столов и рядом с дорогой, у входа, воздвигли внушительного вида керамический фонтан, изображающий Святого Франциска Ассизского в окружении поклоняющихся ему. Мой отец помог и в укладке трубы, по которой в фонтан подавалась вода.
   Мальчишкой я проводил много часов в этой роще — когда с рабочими, а когда и совсем один, — подолгу сидел в тени деревьев, слушал шелест воды, омывающей обутые в сандалии ноги Святого Франциска, и глядел на зеленеющие плантации цитрусовых, простиравшиеся к югу и в сторону иссушенных, изуродованных западных холмов. Именно там, на площадке между столами, я танцевал с первой в своей жизни девушкой, и было это в пятницу, лет эдак тридцать назад. Именно там я впервые в жизни напился — по-моему, это случилось в тот же вечер, когда я впервые танцевал. А еще раньше, когда я учился в четвертом классе, мое сердце было разбито девочкой по имени Кэти, и в течение целых двух месяцев все уик-энды я проводил в тени палапы, строча ей письма, которые, однако, так и не были отправлены, и всей душой сочувствуя самому себе. «Ты можешь покинуть меня, — помню я строчку из одного письма, — но я навек сохраню в себе это чувство».
   Конечно, в связи с упадком ранчо «Санблест» сильно изменился и мой любимый уголок. Резко сократилось число рабочих мест, и теперь по воскресеньям никто больше не работает.
   В тот сентябрьский вечер, когда после проведенного с отцом рабочего дня я ехал туда, я не ожидал никого встретить там.
   Припарковавшись, я направился к теперь уже покосившемуся, покрывшемуся водорослями фонтану, на ходу оглядывая обветшавшую палапу.
   К своему немалому изумлению, я увидел, что за одним из столов, в тени деревьев, сидит девушка и смотрит в мою сторону.
   Больше всего в тот момент меня поразила белизна блузки на фоне зелени росших позади нее деревьев. Остальные детали ее облика, казалось, сливались с этими деревьями, как если бы сама она была частью их, а деревья лишь позволили ей удалиться от себя ровно настолько, чтобы сесть за стол, но в любую секунду были готовы вобрать ее в себя обратно. По мере моего приближения очертания ее становились все более отчетливыми. Волосы у девушки собраны в небрежно уложенный узел. Перед ней — раскрытая книга. Глаза — спокойные. Очень темные глаза.
   — Извините за беспокойство, — сказал я.
   — Вы меня совсем не побеспокоили.
   — Вот решил наведаться в одно из самых моих любимых мест на земле.
   — Мое тоже. По воскресеньям здесь особенно хорошо.
   На мгновение я отвел от нее взгляд, быстро оглядел «кантину» и снова стал смотреть на нее. Простенькие серебряные колечки в ушах слабо поблескивали на фоне черных волос и смуглой кожи.
   — Что вы читаете? — спросил я, чтобы получить хоть какой-нибудь предлог для разговора.
   — Уэллес Стивенс. — Она взглянула на меня и опустила взгляд на раскрытые страницы. С неуместным удовольствием я заметил — на ее левом безымянном пальце нет обручального кольца. Между тем она начала читать:
   Медленно плюш на камнях
   Сам превращается в камень.
   Женщины становятся городами.
   Дети становятся полями.
   А мужчины — волнами и — сливаются в море.
   — "Мужчина с синей гитарой", — сказал я.
   Никогда еще я не испытывал такой благодарности к судьбе за то, что я знал эту поэму, и наверняка не испытаю впредь.
   Она впервые улыбнулась, скупой улыбкой, но я почувствовал, она довольна, что я знаю эту поэму.
   — Мы как раз сейчас изучаем его творчество в университете.
   — Я тоже когда-то изучал его в том же университете. Правда, давным-давно.
   Она отложила книгу.
   — Вы здесь работаете?
   — Мой отец — здешний управляющий.
   — А мой — один из работников. Джо Сэндовал.
   — Я встречался с ним. Меня зовут Рассел Монро.
   — Изабелла Сэндовал.
   И сразу между нами влезло как живое существо — молчание: никак я не мог придумать, что сказать еще.
   Девушка снова улыбнулась и тут же взяла со скамьи и положила на стол довольно внушительных размеров холщовую сумку. Из нее извлекла две банки пива.
   — Хотелось бы предложить вам что-нибудь поесть, но это все, что я взяла с собой.
   — А я бы с удовольствием предложил вам выпить, но у меня есть только двадцать фунтов еды. Я принесу, хотите? Она в машине. Моя матушка готовила. Обычно у нее получается очень вкусно.
   Девушка неожиданно скорчила смешную рожицу и тут же кивнула. Когда я двинулся от машины с объемистой коробкой материнских даров, Изабелла Сэндовал залилась громким смехом, причем смеялась она явно надо мной.
   Я как бы взглянул на себя ее глазами: рослый тридцатичетырехлетний лбина несет коробку с едой, изготовленной любящей матерью, чтобы разделить ее с симпатичной девушкой, с которой познакомился две минуты тому назад. Я рассмеялся следом, — покраснев при этом, — и смех исходил из тех уголков моей души, которые я тщательно оберегал от отцовского цинизма, равно как и от собственной тупой убежденности в том, что значит быть настоящим мужчиной.
   Я сразу влюбился в смех Изабеллы, а несколькими часами позже начал влюбляться и во все остальное. Буквально глаз не мог отвести от нее. Это было самое чистое, самое громадное и самое простое чувство, которое когда-либо испытывал, и никогда с тех пор мне не довелось испытать ничего даже близко на него похожего. В тот момент я был уверен, что мое опьянение будет длиться целую мою жизнь. Но все это оказалось — когда мы шесть лет спустя возвращались с Изабеллой из больницы — гораздо сложнее и много, много больше, чем целая моя жизнь.
* * *
   Я медленно въехал в рощу и развернулся, чтобы максимально сократить путь, который Изабелле предстояло пройти. Следы ее палок оставляли на земле две дорожки ровно очерченных кружочков с обеих сторон от нее. Мне показалось, ушло несколько часов на преодоление нескольких ярдов. Неожиданно она начала падать, но я успел подхватить ее.
   Когда мы наконец разместились за одним из столов под палапой, Изабелла сняла бейсбольную шапочку, а я стал доставать еду. Она вопросительно посмотрела на меня, когда я принес из машины свою фляжку и поставил ее на старый, сколоченный из красного дерева стол.
   — Ты забыла пиво, — сказал я, улыбнувшись.
   Изабелла улыбнулась в ответ. Я отхлебнул из фляжки.
   Мы ели, а солнце пока волокло себя над вершинами западных холмов и начинало медленно клониться к закату.
   Виски обожгло мне внутренности и тут же с нарастающей скоростью стало растекаться по периферии.
   Ни один из нас не проронил ни слова. Мало найдется в человеческой жизни более мучительных вещей, чем волшебное место, потерявшее свою былую магию.
   В свете догорающего дня окружавшие нас деревья и холмы приобретали пронзительную отчетливость, а каждый комок земли, каждая крупица почвы казались изолированными друг от друга, совершенно одинокими.
   «Виски, — подумал я, — смягчит горечь этой потери».
   — Ты хорошо себя чувствуешь? — спросила Изабелла.
   — Нормально.
   — Мне не н-н-нужна операция, правда ведь?
   — Нет, — сказал я, снова глотнув из фляжки. В этот момент в небо взмыла с гортанным криком пара голубей. Можно было только удивляться красоте и стремительности их полета. Они все уменьшались и уменьшались и вскоре исчезли совсем.
   — Я бы не обиделась, если бы ты куда-нибудь уехал — на воду, — сказала она и тут же поправилась, — на время.
   — Не хочу я никуда уезжать.
   — Если бы я была на твоем месте, я бы уехала.
   — Даже если бы я уехал, я все равно остался бы с тобой.
   — Как прикованный. Ко мне.
   — Нет! — спокойно сказал я, хотя внутри меня этот же голос заорал благим матом: "Да! Да! Прикованный! Прикованный к якорю! Похороненный! Пей же!"
   — Помнишь, что ты сказал мне, когда мы в последний раз говорили... о... это...
   Я не помнил.
   — Ты сказал, что с-ста-ставаться... остаться со мной — благородное дело.
   — Я не имел в виду ничего дурного.
   — А я не хочу, чтобы ты оставался со мной. Я всегда х-х-хотела сама заботиться о тебе. Потому что у тебя тяжелый характер, и я знаю, тебе кто-то нужен. Мне хотелось, чтобы этим человеком была я.
   — Ты и есть этот человек, Изабелла, только ты! — "Лжец! Дешевка! Дурак! Пей свое виски!" — орал голос внутри.
   — Как бы мне хотелось снова заниматься с тобой любовью.
   — Я в этом виноват.
   — Ты бы мог закрыть глаза.
   — Я знаю.
   — Мне не хотелось бы, чтобы ты ради этого ходил в какое-то другое место.
   — Никогда в жизни. Мне нужна только ты. Я сделал большой глоток.
   Солнце очень медленно ползло по небу. На мгновение я взглянул на свои руки — какие же сухие, и жесткие, и испещренные жилами!
   — Знаешь, что на свете самое х-х-худшее?
   Я покачал головой. Слишком много, казалось, на свете таких вещей, из которых можно выбрать самое худшее.
   — Потерять тебя.
   Я встал и с фляжкой в руке подошел к находившемуся за спиной Изабеллы краю прогалины.
   — Я не позволю этому случиться, — сказал я. — Это не может случиться. Это единственное, что они не смогут отнять у нас.
   Тут мне глаза словно обожгло, и я закрыл их, но слезы все же вырвались наружу. Я поднял фляжку и осушил ее до дна. Никогда не хватает.
   — О, — услышал я позади себя ее голос. — О Расс... вот ведь черт.
   Когда я обернулся, чтобы посмотреть, в чем дело, ее голова резко кренилась вправо, лицо дергалось, правое плечо было приподнято и билось в конвульсиях, рука дергалась так, словно ее сотрясало высоковольтное напряжение. Глаза были широко раскрыты.
   Этот приступ оказался самым сильным за все время ее болезни — сильнее даже того, первого, который произошел полтора года тому назад. Я подбежал, обхватил ее сотрясающееся тело, прижался лицом к ее сильно дергающейся щеке. Наверняка у нее возникло ощущение, что она — в моих руках — оказалась в плену чьей-то враждебной силы. Слова ее были медленны, едва выдавливались ею, за гранью понимания:
   — Так ша-а-ак што с-с-сделать... э... о... тебе... бо-о-олш это не-е-е пов-в-втотс...
   Я засек время по часам. Как всегда: одна минута и сорок пять секунд. Вы ни за что не поверили бы, какими долгими могут быть эти минута и сорок пять секунд.
   Но вот Изабелла как бы слегка осела, откинулась в своем кресле — демоны покинули ее. Сердце билось учащенно. Она глубоко вздохнула и стала медленно выпускать воздух из легких.
   — Я сорась сдеть то.
   — Что ты собираешься сделать, Из?
   — Операцию. Я собираюсь р-р-разрешить им сделать ее.
   По пути домой ее речь стала намного чище. Она спросила меня, понял ли я, что она говорила во время приступа? Я покачал головой.
   — А мне самой казалось все таким п-п-понятным. Я сказала, что мне очень жаль причинять тебе такое беспокойство. И что я не хотела, чтобы это случилось.
   Я обнял ее, прижал к себе.
   — Я знаю, маленькая. Знаю.

Глава 10

   В тот же вечер, после того как Изабелла уснула, я прошел в свой кабинет и достал неоплаченные медицинские счета. Это была пачка толщиной в несколько дюймов, с множеством конвертов, окантованных красным, со штемпелями, выбитыми на счетах, — «ВНИМАНИЕ: ПРОСРОЧЕНО». Наша страховка покрывала все расходы, пока не начались радиоактивные процедуры, которые до сих пор не считались апробированным методом лечения. Я уже уплатил что-то около десяти тысяч, но это был предел, на который я оказался способен. Как ни пытался я делать вид, что не замечаю все возрастающего долга, я постоянно ощущал — на мне буквально висят восемьдесят тысяч, о которых настырно пытается сообщить мне страховой агент Тина Шарп, а я регулярно игнорирую ее звонки.
   Внезапно меня охватила ярость к стопке счетов, находящихся в моих руках, я достал зажигалку, поднес к уголку одного из них и стал наблюдать за тем, как пламя взбирается по нему все выше и выше.
   "Ну и что? — подумал я. — Даже если ты сожжешь их все, не перестанешь быть должником. Чего ты достигаешь тем, что твоя комната плавает в дыму? Вот уж это-то тебе будет труднее объяснить Иззи, чем свою ложь о том, что страховка покрывает ее лечение".
   Я бросил пылающую бумажку на ковер, затоптал огонь, а оставшиеся счета швырнул в мусорную корзину.
   Потом слушал радио. Полуночному Глазу были посвящены несколько сообщений, передавались они по двум из трех национальных каналов и трем местным.
   Ошеломленных соседей Виннов замучили интервью и чуть не протыкали объективами, чтобы снять их крупным планом и точнее ухватить выражение тревоги и страха на их лицах.
   Карен Шульц выступала по седьмому каналу и выглядела на удивление спокойной. Она сказала, что в настоящий момент они изучают возможность сходства между делами Виннов, Эллисонов и Фернандезов.
   Но явное нежелание Карен прямо увязать все три случая было совершенно оставлено без внимания репортером, который упомянул всех преступников, начиная с Ричарда Рамиреза (Ночного Бродяги) до Ганнибала Лек-тера, выкопал из памяти все ужасы прошлого, которые казались лишь бледной тенью сегодняшних преступлений. Предположив, что все совершенные в последнее время убийства являются делом рук одного преступника, он спросил Карен, сколько времени понадобится полицейским, чтобы поймать его.
   — Буквально в эту самую минуту мы работаем над изучением улик, — ответила она. — Расследование продвигается весьма успешно, и это все, что я могу сказать вам.
   За этим сообщением последовала короткая информация из крытого тира, находящегося на пляже в Охотничьем павильоне. Его буквально осаждали посетители, особенно женщины, желающие получить навыки в стрельбе из крупнокалиберных револьверов. Инструктор продемонстрировал никелированную «пушку» 357-го калибра, зажатую в его мясистой руке, и сказал, что подобное оружие могло бы "остановить любого преступника — если, конечно, им правильно пользоваться". За один день его рейтинг возрос на шестьдесят пять процентов.
   Я вышел на веранду, в темную духоту, и снова выпил. Попытался помолиться, но молитва превратилась в какую-то нудную тираду. Я почувствовал необходимость действовать — меня звал мир скоростей и движений! Пошел к поленнице, взял топор и принялся рубить дрова. Рубил их до тех пор, пока на руках не выступила кровь. Боковым зрением я видел через окно Грейс, наблюдавшую за мной. «Да, — подумал я, — в твоем отце действительно есть семя безумия». С силой вонзил я топор в последнее полено и поплелся по тропе, ведущей от стоянки машин до самого гребня холма. Бутылку, естественно, тоже не забыл прихватить. На полпути остановился, чтобы снова бросить вызов ополчившимся против меня силам.
   Я едва держался на ногах. Стал спускаться по узкой тропе к индейским пещерам, возле которых мы с Изабеллой часто устраивали пикники, а иногда и спали — в жаркие ночи, подобные этой, сегодняшней.
   Сложенные из песчаника стены освещены лунным светом, а зияющие входы в пещеры так и манят к себе, причем чертовски трудно устоять перед их приглашением.
   Я прикончил бутылку, швырнул ее в пещеру и стал взбираться по тропе вверх, чтобы снова попасть на главную тропу. Когда я забрался на самую вершину, неожиданно для себя пустился бежать вниз сквозь невысокие пряные заросли шалфея, продираясь между их сухими ветвями, покуда не выбрался на главную дорогу. Я побежал еще быстрее, по направлению к городу. Все, что мог слышать, — это лишь свинцовый топот башмаков по пыльной дороге да резкий ритм моего дыхания.
   Заболели ноги, поэтому я прибавил скорости. Легкие казались слишком маленькими, и потому я побежал еще быстрее. Где-то в стороне замаячили красные контуры зарослей шалфея и толокнянки. Это был тот же самый ужасный красный цвет, который двумя ночами ранее ослепил меня в спальне Эмбер, — подрагивающая, искрящаяся краснота. Весь ландшафт колыхался в красном мареве.
   Я обогнул последнюю высоту, и подо мной раскинулся Тихий океан — мерцающие прерии воды и света. Я кинулся вниз, к городу. Бежал, поскальзывался, тормозил, пока не выскочил на первую мощеную улицу. Помчался теперь по ней, мимо высоких домов и безмятежных ароматных эвкалиптов, все ниже спускаясь к тихим улицам, вливающимся в Прибрежное шоссе, и наконец — по самому шоссе, даже в этот поздний час представляющему собой сплошную реку из проносящихся мимо постанывающих машин. Стук сердца ощущал даже в кончиках пальцев. На Прибрежном шоссе я повернул на север, споткнулся, распластался у пешеходного перехода, но заставил себя подняться и снова побежал.
   Остановился у бара «Рона», чтобы промочить горло, но меня не впустили. У «Адольфо» — впустили, и я в один присест выдул две кружки пива. Еще одну — в «Спортивной таверне», другую — в «Салуне». Таким образом, в час ночи я оказался в центре города — взмокший, провонявший, изнемогший, пьяный и — без всяких надежд вернуться домой. Позвонил Изабелле, но к телефону подошла Грейс. Едва дыша, я сказал ей, что люблю Иззи и что все образуется.
   — Передай ей это, — потребовал я.
   Грейс спросила меня, где я нахожусь, и я сообщил ей свои приблизительные координаты.
   Я стоял на пересечении Прибрежного шоссе и Лесного проспекта — на главном углу нашего маленького приморского поселка — и глазел на проносящиеся мимо машины. Перед перекрестком все они плавно сбрасывали газ, что в хмельных глазах действительно могло быть воспринято как желание вступить в переговоры. Шорох их шин, проскальзывающих буквально в нескольких футах от меня, казался чавканьем галош по залитой водой дороге. Я невольно подивился: неужели за время моего пребывания в телефонной будке прошел дождь?
   Я поднял большой палец и наблюдал, как мимо проносились машины. При этом я стоял настолько близко к шоссе, что при желании мог даже встретиться взглядом с теми водителями, которые смотрели в мою сторону. Свет возвышающегося рядом со мной фонаря холодно и отчетливо освещал интерьеры машин, а пассажиры глазели на меня, как с театральной сцены. При этом в их глазах светились лишь самодовольный отказ, зарождающийся страх и страстное желание, чтобы я как можно скорее убрался из их поля зрения.
   А я не убирался. Я стоял где стоял, тянул палец вверх, словно бросая вызов каждому, проносящемуся мимо и скрытому лобовым стеклом от меня.
   Все произошло в том самом месте, где я находился пару минут спустя, когда серый «крайслер» — такой удивительный, что невольно приковывал к себе внимание, — проехал мимо и прямо перед моим поднятым вверх пальцем повернул направо, на Лесной проспект. Лишь краем глаза я заметил прилепленную к правому бамперу желтую наклейку компании по прокату машин. Но что я разглядел прекрасно, так это лицо водителя, уставившегося на меня в тот самый момент, когда машина замедлила ход и фонарь ярко осветил ее.
   Под аккомпанемент сумасшедшего сердцебиения я с уверенностью определил личность водителя. Сделать это было нетрудно. За рулем машины сидела — несомненно, совершенно определенно, без малейшего намека на какие-то сомнения — Эмбер Мэй Вилсон собственной персоной. И выглядела она очень даже испуганной.