при помощи туши и дешевых акварельных красок. И даже не прятали их, когда
кто-нибудь посторонний входил в комнату.
Особенно бурное изготовление фальшивых денег, и самогона из пшена
происходило в комнате у пана Ктуренды.
После того как этот велеречивый пан втиснул меня в гетманскую армию, он
проникся ко мне расположением, какое часто бывает у палача к своей жертве.
Он был изысканно любезен и все время зазывал меня к себе.
Меня интересовал этот последний обмылок мелкой шляхты, дожившей до
нашей (по выражению самого пана Ктуренды) "сногсшибательной" эпохи.
Однажды я зашел к нему в тесную комнату, уставленную бутылями с мутной
"пшенкой". Кисло попахивало краской и тем особым специфическим лекарством,--
я забыл сейчас его название,-- каким залечивали в то время триппер.
Я застал пана Ктуренду за приготовлением петлюровских сторублевок. На
них были изображены две волоокие дивчины в шитых рубахах, с крепкими голыми
ногами. Дивчины эти почему-то стояли в грациозных позах балерин на
затейливых фестонах и завитках, которые пан Ктуренда в это время как раз
наводил тушью.
Мать пана Ктуренды -- худенькая старушка с дрожащим лицом -- сидела за
ширмой и читала вполголоса польский молитвенник.
-- Фестон есть альфа и омега петлюровских ассигнаций,--сказал мне пан
Ктуренда наставительным тоном. - Вместо этих двух украинских паненок вы
можете без всякого риска нарисовать телеса двух полных женщин, таких, как
мадам Гомоляка. Это не важно. Важно, чтобы вот этот фестон был похож на
правительственный. Тогда никто даже не подмигнет этим пышным пикантным дамам
я охотно разменяет вам ваши сто карбованцев.
-- Сколько же вы их делаете?
-- Я рисую в день,-- ответил пан Ктуренда и важно выпятил губы с
подстриженными усиками,-- до трех билетов. А также и пять. Зависимо от моего
вдохновения.
-- Бася! -- сказала из-за ширмы старушка.-- Сынку мой. Я боюсь.
-- Ничего не будет, мамуся. Никто не посмеет посягнуть на особу пана
Ктуренды.
-- Я не тюрьмы боюсь,-- вдруг неожиданно ответила старушка.-- Я тебя
боюсь, Бася.
-- Водянистость мозга,-- сказал пан Ктуренда и подмигнул на старушку.--
Извините, мамуся, но не можете ли вы помолчать?
-- Нет! -- сказала старушка.-- Нет, не могу. Бог накажет меня, если я
не скажу всем людям, что мой сын,-- старушка заплакала,-- мой сын, как тот
Иуда Искариот...
-- Тихо! -- закричал бешеным голосом Ктуренда, вскочил со стула и изо
всей силы начал трясти ширму, за которой сидела старушка. Ширма затрещала,
застучала ножками по полу, и из нее полетела желтая пыль.
-- Тихо, сумасшедшая дура, или я завяжу вам рот керосиновой тряпкой.
Старушка плакала и сморкалась. "-- Что это значит? -- спросил я пана
Ктуренду.
-- Это есть мое личное дело,-- вызывающе ответил Ктуренда. Его
искаженное лицо было иссечено красными жилками, и казалось, вот-вот из этих
жилок брызнет кровь.-- Советую не совать нос в мои обстоятельства, если вы
не желаете спать в общей могиле с большевиками.
-- Негодяй! -- сказал я спокойно.-- Вы такой мелкий негодяй, что не
стоите даже этих ста паршивых карбованцев.
-- Под лед! -- вдруг истерически закричал пан Ктуренда и затопал
ногами.-- Пан Петлюра таких, как вы, спускает в Днепр... под лед!
Я рассказал об этом случае Амалии. Она ответила, что, по ее догадкам,
пан Ктуренда служил сыщиком у всех властей, раздиравших в то время в клочья
Украину,-- у Центральной рады, немцев, гетмана, а теперь у Петлюры.
Амалия была уверена, что пан Ктуренда начнет мне мстить и обязательно
донесет на меня. Поэтому, как женщина заботливая и практичная, она в тот же
день установила свое собственное наблюдение за паном Ктурендой.
Но к вечеру все хитрые меры Амалии, предпринятые, чтобы обезвредить
пана Ктуренду, оказались уже ненужными. Пан Ктуренда погиб на глазах у меня
и Амалии, и его смерть была так же невыносимо глупа, как и вся его паскудная
жизнь.
В сумерки на улице захлопали пистолетные выстрелы. В таких случаях я
выходил на балкон, чтобы узнать, что происходит.
Я вышел на балкон и увидел, что по пустынной площади Владимирского
собора бегут к нашему дому два человека в штатском, а за ними гонятся, явно
боясь догнать их, несколько петлюровских офицеров и солдат. Офицеры на ходу
стреляли в бегущих и неистово кричали: "Стой!"
В это время я заметил пана Ктуренду. Он выскочил из своей комнаты во
флигеле, подбежал к тяжелой калитке, выходившей на улицу, и выхватил из
замка огромный ключ, похожий на древний ключ от средневекового города. С
ключом в руках пан Ктуренда притаился за калиткой. Когда люди в штатском
пробегали мимо, пан Ктуренда распахнул калитку, высунул из нее руку с ключом
(он держал его, как пистолет, и издали это действительно выглядело так,
будто пан Ктуренда целился из старинного пистолета) и закричал пронзительным
голосом:
-- Стой! Большевистская падаль! Убью!
Пан Ктуренда хотел помочь петлюровцам и хотя бы на несколько секунд
задержать беглецов. Эти секунды, конечно, решили бы их участь.
Я хорошо видел с балкона все, что случилось потом. Человек, бежавший
сзади, поднял пистолет и, не целясь и даже не взглянув на Ктуренду,
выстрелил на бегу в его сторону. Пан Ктуренда, визжа и захлебываясь кровью,
покатился по булыжному двору, забил ногами по камням, затрепыхался, захрипел
и умер с зажатым ключом в руке. Кровь стекала на его целлулоидовые розовые
манжеты, а в открытых глазах застыло выражение страха и злобы.
Только через час приехала облезлая карета скорой помощи и увезла пана
Ктуренду в морг.
Старушка мать проспала смерть сына и узнала о ней к ночи.
Через несколько дней старушку отправили в старинную Сулимовскую
богадельню. Я довольно часто встречал сулимовских богаделок. Они гуляли
парами, как институтки, в одинаковых темных туальденоровых платьях. Их
прогулка напоминала торжественную процессию сухих жужелиц.
Я рассказал об этом незначительном случае с паном Ктурендой лишь
потому, что он очень вязался со всем характером жизни при Директории. Все
было мелко, нелепо и напоминало плохой, безалаберный, но временами
трагический водевиль.
Однажды по Киеву были расклеены огромные афиши.
Они извещали население, что в зале кинематографа "Аре" Директория будет
отчитываться перед народом.
Весь город пытался прорваться на этот отчет, предчувствуя неожиданный
аттракцион. Так оно и случилось.
Узкий и длинный зал кинематографа был погружен в таинственный мрак.
Огней не зажигали. В темноте весело шумела толпа.
Потом за сценой ударили в гулкий гонг, вспыхнули разноцветные огни
рампы, и перед зрителями, на фоне театрального задника, в довольно крикливых
красках изображавшего, как "чуден Днепр при тихой погоде", предстал пожилой,
но стройный человек в черном костюме, с изящной бородкой -- премьер
Винниченко.
Недовольно и явно стесняясь, все время поправляя глазастый галстук, он
проговорил сухую и короткую речь о международном положении Украины. Ему
похлопали.
После этого на сцену вышла невиданно худая и совершенно запудренная
девица в черном платье и, сцепив перед собой в явном отчаянии руки, начала
под задумчивые аккорды рояля испуганно декламировать стихи поэтессы Галиной:
Рубають лiс зелений, молодий...
Ей тоже похлопали.
Речи министров перемежались интермедиями. После министра путей
сообщения девчата и парубки сплясали гопака.
Зрители искренне веселились, но настороженно затихли, когда на сцену
тяжело вышел пожилой "министр державных балянсов", иначе говоря министр
финансов.
У этого министра был взъерошенный и бранчливый вид. Он явно сердился и
громко сопел. Его стриженная ежиком круглая голова блестела от пота. Сивые
запорожские усы свисали до подбородка.
Министр был одет в широченные серые брюки в полоску, такой же
широченный чесучовый пиджак с оттянутыми карманами и в шитую рубаху,
завязанную у горла тесемкой с красными помпончиками.
Никакого доклада он делать не собирался. Он подошел к рампе и начал
прислушиваться к гулу в зрительном зале. Для этого министр даже поднес
ладонь, сложенную чашечкой, к своему мохнатому уху. Послышался смех.
Министр удовлетворенно усмехнулся, кивнул каким-то своим мыслям и
спросил:
-- Москали?
Действительно, в зале сидели почти одни русские. Ничего не
подозревавшие зрители простодушно ответили, что да, в зале сидят
преимущественно москали.
--Т-а-ак!--зловеще сказал министр и высморкался в широченный клетчатый
платок.-- Очень даже понятно. Хотя и не дуже приятно.
Зал затих, предчувствуя недоброе.
-- Якого ж биса,-- вдруг закричал министр по-украински и покраснел, как
бурак,-- вы приперлись сюда из вашей поганой Москвы? Як мухи на мед. Чего вы
тут не бачили? Бодай бы вас громом разбило! У вас там, в Москве, доперло до
того, что не то что покушать немае чего, а и ...... немае чем.
Зал возмущенно загудел. Послышался свист. Какой-то человечек выскочил
на сцену и осторожно взял "министра балянсов" за локоть, пытаясь его увести.
Но старик распалился и так оттолкнул человечка, что тот едва не упал.
Старика уже несло по течению. Он не мог остановиться.
-- Що ж вы мовчите?-- спросил он вкрадчиво.-- Га? Придуриваетесь? Так я
за вас отвечу. На Украине вам и хлиб, и сахар, и сало, и гречка, и квитки. А
в Москве дулю сосали с лампадным маслом. Ось як!
Уже два человека осторожно тащили министра за полы чесучового пиджака,
но он яростно отбивался и кричал:
-- Голопупы! Паразиты! Геть до вашей Москвы! Там маете свое жидивске
правительство! Геть!
За кулисами появился Винниченко. Он гневно махнул рукой, и красного от
негодования старика наконец уволокли за кулисы. И тотчас, чтобы смягчить
неприятное впечатление, на сцену выскочил хор парубков в лихо заломленных
смушковых шапках, ударили бандуристы, и парубки, кинувшись вприсядку,
запели:
Ой, що там лежит за покойник,
То не князь, то не пан, не полковник -
То старой бабы-мухи полюбовник!
На этом отчет Директории перед народом закончился. С насмешливыми
криками: "Геть до Москвы! Там маете свое жидивске правительство!"-- публика
из кино "Арс" повалила на улицу.
Власть украинской Директории и Петлюры выглядела провинциально.
Некогда блестящий Киев превратился в увеличенную Шполу или Миргород с
их казенными присутствиями и заседавшими в них Довгочхунами.
Все в городе было устроено под старосветскую Украину, вплоть до ларька
с пряниками под вывеской "О це Тарас с Полтавщины". Длинноусый Тарас был так
важен и на нем топорщилась и пылала яркой вышивкой такая белоснежная рубаха,
что не каждый отваживался покупать у этого оперного персонажа жамки и мед.
Было непонятно, происходит ли нечто серьезное или разыгрывается пьеса с
действующими лицами из "Гайдамаков".
Сообразить, что происходит, не было возможности. Время было судорожное,
порывистое, перевороты шли наплывами.. В первые же дни появления каждой
новой власти возникали ясные и грозные признаки ее скорого и жалкого
падения.
Каждая власть спешила объявить побольше деклараций и декретов, надеясь,
что хоть что-нибудь из этих декларации просочится в жизнь и в ней застрянет.
От правления Петлюры, равно как и от правления гетмана, осталось
ощущение полной неуверенности в завтрашнем дне и неясности мысли.
Петлюра больше всего надеялся на французов, занимавших в то время
Одессу. С севера неумолимо нависали советские войска.
Петлюровцы распускали слухи, будто французы уже идут на выручку Киеву,
будто они уже в Виннице, в Фастове и завтра могут появиться даже в Бояре под
самым городом бравые французские зуавы в красных штанах и защитных фесках. В
этом клялся Петлюре его закадычный друг французский консул Энно.
Газеты, ошалевшие от противоречивых слухов, охотно печатали всю эту
чепуху, тогда как почти всем было известно, что французы сиднем сидят в
Одессе, в своей французской оккупационной зоне, и что "зоны влияний" в
городе (французская, греческая и украинская) просто отгорожены друг от друга
расшатанными венскими стульями.
Слухи при Петлюре приобрели характер стихийного, почти космического
явления, похожего на моровое поветрие. Это был повальный гипноз.
Слухи эти потеряли свое прямое назначение -- сообщать вымышленные
факты. Слухи приобрели новую сущность, как бы иную субстанцию. Они
превратились в средство самоуспокоения, в сильнейшее наркотическое
лекарство. Люди обретали надежду на будущее только в слухах. Даже внешне
киевляне стали похожи на морфинистов.
При каждом новом слухе у них загорались до тех пор мутные глаза,
исчезала обычная вялость, речь из косноязычной превращалась в оживленную и
даже остроумную.
Были слухи мимолетные и слухи долго действующие. Они держали людей в
обманчивом возбуждении по два-три дня.
Даже самые матерые скептики верили всему, вплоть до того, что Украина
будет объявлена одним из департаментов Франции и для торжественного
провозглашения этого государственного акта в Киев едет сам президент
Пуанкаре или что киноактриса Вера Холодная собрала свою армию и, как Жанна
д'Арк, вошла на белом коне во главе своего бесшабашного войска в город
Прилуки, где и объявила себя украинской императрицей.
Одно время я записывал все эти слухи, но потом бросил. От этого занятия
или смертельно разбаливалась голова, или наступало тихое бешенство. Тогда
хотелось уничтожить всех, начиная с Пуанкаре и президента Вильсона и кончая
Махно и знаменитым атаманом Зеленым, державшим свою резиденцию в селе
Триполье около Киева.
Эти записи я, к сожалению, уничтожил. По существу это был чудовищный
апокриф лжи и неудержимой фантазии беспомощных, растерявшихся людей.
Чтобы немного прийти в себя, я перечитывал прозрачные, прогретые
немеркнущим светом любимые книги:
"Вешние воды" Тургенева, "Голубую звезду" Бориса Зайцева, "Тристана и
Изольду", "Манон Леско". Книги эти действительно сияли в сумраке смутных
киевских вечеров, как нетленные звезды.
Я жил один. Мама с сестрой все еще были наглухо отрезаны от Киева. Я
ничего о них не знал.
Я решил весной пробираться в Копань пешком, хотя меня и предупреждали,
что по пути лежит буйная "Дымерская" республика и что живым я через эту
республику не пройду. Но тут накатили новые события, и о путешествии пешком
в Копань нечего было и думать.
Я был один со своими книгами. Я пытался кое-что писать, но все это
выходило бесформенно и напоминало бред.
Одиночество со мной разделяли только ночи, когда тишина завладевала
всем кварталом и нашим домом и не спали только редкие патрули, облака и
звезды.
Шаги патрулей доносились издалека. Я каждый раз гасил коптилку, чтобы
не наводить патрульных на наш дом. Изредка я слышал по ночам, как плакала
Амалия, и думал о том, что ее одиночество гораздо тяжелее моего.
Каждый раз после ночных слез она несколько дней разговаривала со мной
надменно и даже враждебно, но потом вдруг застенчиво и виновато улыбалась и
снова начинала так же преданно заботиться обо мне, как заботилась о всех
своих постояльцах.
В Германии началась революция. Немецкие части, стоявшие в Киеве,
аккуратно и вежливо выбрали свой Совет солдатских депутатов и стали
готовиться к возвращению на родину. Петлюра решил воспользоваться слабостью
немцев и разоружить их. Немцы узнали об этом.
Утром, в день, назначенный для разоружения немцев, я проснулся от
ощущения, будто стены нашего дома мерно качаются. Грохотали барабаны.
Я вышел на балкон. Там уже стояла Амалия. По Фундуклеевской улице молча
шли тяжелым шагом немецкие полки. От марша кованых сапог позвякивали стекла.
Предостерегающе били барабаны. За пехотой так же угрюмо, дробно цокая
подковами, прошла кавалерия, а за ней, гремя и подскакивая по брусчатой
мостовой,-- десятки орудий,
Без единого слова, только под бой барабанов, немцы обошли по кругу весь
город и вернулись в казармы.
Петлюра тотчас отменил свой секретный приказ о разоружении немцев.
Вскоре после этой молчаливой демонстрации немцев с левого берега Днепра
начала долетать отдаленная артиллерийская стрельба. Немцы быстро очищали
Киев. Стрельба делалась все слышнее, и город узнал, что от Нежина быстро
подходят с боями советские полки.
Когда бой начался под самым Киевом, у Броваров и Дарницы, и всем стало
ясно, что дело Петлюры пропало, в городе был объявлен приказ петлюровского
коменданта.
В приказе этом было сказано, что в ночь на завтра командованием
петлюровской армии будут пущены против большевиков смертоносные фиолетовые
лучи, предоставленные Петлюре французскими военными властями при посредстве
"друга свободной Украины" французского консула Энно.
В связи с пуском фиолетовых лучей населению города предписывалось во
избежание лишних жертв в ночь на завтра спуститься в подвалы и не выходить
до утра.
Киевляне привычно полезли в подвалы, где они отсиживались во время
переворотов. Кроме подвалов, довольно надежным местом и своего рода
цитаделью для скудных чаепитий и бесконечных разговоров стали кухни. Они
большей частью были расположены в глубине квартир, куда реже залетали пули.
Нечто успокоительное чувствовалось в запахе скудной еды, еще сохранившемся в
кухне. Там иногда даже капала из крана вода. За какой-нибудь час можно было
набрать полный чайник, вскипятить его и заварить крепкий чай из сушеных
листьев брусники.
Каждый, кто пил по ночам этот чай, согласится с тем, что он был тогда
единственной нашей поддержкой, своего рода эликсиром жизни и панацеей от бед
и скорбей.
Мне казалось тогда, что страна несется в космически непроницаемые
туманы. Не верилось, что под свист ветра в простреленных крышах, над
непробудными этими ночами, замешанными на саже и отчаянии, просочится
когда-нибудь стылый рассвет, просочится только для того, чтобы снова можно
было увидеть пустынные улицы и бегущих по ним неизвестно куда позеленевших
от холода и недоедания людей в заскорузлых обмотках, с винтовками всех марок
и калибров.
Пальцы сводило от стальных затворов. Все человеческое тепло было выдуто
без остатка из-под жидких шинелей и колючих бязевых рубах.
В ночь "фиолетового луча" в городе было мертвенно тихо. Даже
артиллерийский огонь замолк, и единственное, что было слышно,--это
отдаленный грохот колес. По этому характерному звуку опытные киевские жители
поняли, что из города в неизвестном направлении поспешно удаляются армейские
обозы.
Так оно и случилось. Утром город был свободен от петлюровцев, выметен
до последней соринки. Слухи о фиолетовых лучах для того и были пущены, чтобы
ночью уйти без помехи.
Киев, как это с ним бывало довольно часто, оказался без власти. Но
атаманы и окраинная "шпана" не успели захватить город. В полдень по Цепному
мосту в пару от лошадиных крупов, громе колес, криках, песнях и веселых
переливах гармошек вошли в город Богунский и Таращанский полки Красной
Армии, и снова вся жизнь в городе переломилась в самой основе.
Произошла, как говорят театральные рабочие, "чистая перемена
декораций", но никто не мог угадать, что она сулит изголодавшимся гражданам.
Это могло показать только время,
На стенах появились размокшие листки с грозными приказами
Военно-Революционного комитета.
Приказы были короткие и веские. Они беспощадно и без ЕСЯКИХ оговорок
разделили все население Киева на людей стоящих и на человеческий мусор.
Мусор начали вычищать, но его оказалось не так уж много. Он сам
распылился по малодоступным местам, где и осел в ожидании лучших времен.
Снова пришло то, что было пережито в Москве, но в ином качестве. На
всем лежал еще некоторый добавочный налет вольницы и бесшабашности.
Богунский полк (так он назывался в память смелого сподвижника Богдана
Хмельницкого полковника Бегуна) расквартировали по частным киевским домам.
К нам на квартиру поставили четырех богунцев. Они принесли аэропланную
бомбу, осторожно поставили ее в передней под гнутой венской вешалкой и
сказали Амалии:
-- Вы, цыпочка, не зачепите как-нибудь неаккуратно этот предмет. А то
он как бахнет, так от вашего дома со всей обстановкой останется один сон.
Понятно?
-- Понятно,-- ответила, сжав губы, Амалия и тотчас же открыла давно
заколоченную дверь на черный ход. С тех пор через парадное никто не ходил.
Трудно было понять, как богунцы могли передвигаться по земле, столько
на них было оружия. Тут было все:
пулеметы, ружья, гранаты, винтовки, обрезы, штыки, маузеры, финки,
сабли, кинжалы и, кроме того, как воспоминание о сентиментальной мирной
жизни, лиловые и красные граммофонные трубы.
Как только богунцы заняли город, из всех окон понеслись рулады давно
позабытых жестоких романсов. Снова угрюмый баритон жаловался, срываясь с
голоса, что ему некуда больше спешить и некого больше любить, а шепелявый
тенор сетовал, что не для него придет весна, не для него Буг разольется и
сердце радостью забьется, не для него, не для него.
Снова Вяльцева, вскрикивая, скакала на "гайда-тройке", и умирала на
озере, где румянятся воды, прелестная чайка.
Все перепуталось,-- Варя Панина и гранаты, запах йодоформа и украинская
певучая "мова", красные ленты на папахах и симфонические концерты, мечты
богунцев о тихих прудах среди веселых левад и истерические визгливые облавы
на базарах.
В квартире под нами жил с женой дряхлый и незлобивый старик инженер
Белолюбский. В свое время он прославился на весь мир как строитель
знаменитого Сызранского моста через Волгу.
У Белолюбских служила прислуга -- краснощекая я веселая девушка Мотря.
Старшина богунцев влюбился в нее и настаивал на женитьбе. Мотря
колебалась. У нее были несколько устарелые представления о браке. Она
боялась, что богунец -- летучий человек, отпетая башка -- поживет с ней
несколько дней, а потом обязательно бросит.
Однажды Мотря пришла ко мне и с беззастенчивостью деревенской девушки
рассказала, что чуть не сошлась со старшиной, но убежала и теперь согласится
на близость только в том случае, если богунец женится на ней "по правилам" и
любовь их будет навек.
Она продиктовала мне письмо к богунцу. Оно состояло всего из трех слов:
"Согласна, если навек". Я написал его большими печатными буквами.
Примерно через час, получив это письмо, богунец начал, грохоча
сапогами, матерясь и угрожая оружием, метаться по всем квартирам в поисках
ротной печати.
-- Куда заховали печать, бандитские морды?-- кричал он на своих
подчиненных.--Всех постреляю, как ициков. Чтобы моментально была мне печать!
Дом сотрясался от топота сапог. Старшина выворачивал у бойцов вещевые
мешки.
Наконец печать была найдена. Старшина написал на записке: "Клянусь, что
навек",--прихлопнул к записке для верности ротную печать и прислал Мотре. И
Мотря сдалась.
Через день сыграли буйную свадьбу. К дому подали несколько тачанок. В
гривы бешеных лошадей были вплетены разноцветные ленты. И хотя до
Владимирского собора, где происходило венчание, от нашего дома было не
больше двухсот метров, свадебный кортеж рванулся на тачанках к собору и
несколько раз обскакал вокруг него под звон бубенцов, гиканье, свист и
залихватское пение.
Я на бочке сижу, А под бочкой -- качка, Мой мужик большевик, А я
гайдамачка!
Эй, яблочко, куды котишься,
К Богуну попадешь -- не воротишься!
Наш Богун -- командир
Был отчаянный,
Весь из ран да из дыр
Перепаянный!
Когда пели припев: "Эх, яблочко, куды котишься", ездовые с ходу
останавливали лошадей, и лошади, горячась натряся бубенцами, пятились и
приплясывали в такт песне. Это было виртуозно, и огромная толпа любопытных,
сбежавшихся к Владимирскому собору, приветствовала богунцев восторженными
криками.
На третий день после свадьбы (всегда почему-то все неприятности
случаются на третий день) богунцев подняли но тревоге среди ночи.
Собирались они неохотно, молча и на расспросы отвечали односложно:
-- В Житомир гонят. На усмирение. Там попы взбунтовались. Мотря рыдала.
Худшие ее страхи оправдывались-- старшина, конечно, бросит ее и никогда не
вернется. Тогда старшина рассвирепел.
-- Сгоняй всех квартирантов во двор!-- закричал он бойцам и для
подтверждения этого приказа выстрелил на лестнице в потолок.-- Давай их во
двор, паразитов! Душа с них вон!
Испуганных жильцов согнали во двор. Была поздняя зимняя ночь. Колкая
изморозь сыпалась с мутного неба,
Женщины плакали и прижимали к себе дрожащих заспанных детей.
--Та не лякайтесь,--говорили бойцы.--Ничего вам не будет. То наш
командир психует из-за этой чертовой
Мотри.
Старшина построил свой взвод против толпы испуганных жильцов и вышел
вперед. Он вывел за руку голосящую Мотрю.
Среди обледенелого двора он остановился, выхватил из ножен гусарскую
саблю, прочертил клинком на льду большой крест и закричал:
-- Бойцы и свободные граждане свободной России! Будьте свидетелями,
крест перед вами кладу на эту родную землю, что не кину мою кралю и до нее
обязательно ворочусь. И заживем мы с ней своим домком в селе Мошны под
знаменитым городом Каневом, в чем и расписываюсь и даю присягу.
Он обнял плачущую Мотрю, потом легонько оттолкнул ее и крикнул:
-- По тачанкам! Трогай!
Бойцы бросились к тачанкам. Под свист и пение "Яблочка" тачанки
вылетели со двора и, грохоча окованными колесами, помчались вниз по
кто-нибудь посторонний входил в комнату.
Особенно бурное изготовление фальшивых денег, и самогона из пшена
происходило в комнате у пана Ктуренды.
После того как этот велеречивый пан втиснул меня в гетманскую армию, он
проникся ко мне расположением, какое часто бывает у палача к своей жертве.
Он был изысканно любезен и все время зазывал меня к себе.
Меня интересовал этот последний обмылок мелкой шляхты, дожившей до
нашей (по выражению самого пана Ктуренды) "сногсшибательной" эпохи.
Однажды я зашел к нему в тесную комнату, уставленную бутылями с мутной
"пшенкой". Кисло попахивало краской и тем особым специфическим лекарством,--
я забыл сейчас его название,-- каким залечивали в то время триппер.
Я застал пана Ктуренду за приготовлением петлюровских сторублевок. На
них были изображены две волоокие дивчины в шитых рубахах, с крепкими голыми
ногами. Дивчины эти почему-то стояли в грациозных позах балерин на
затейливых фестонах и завитках, которые пан Ктуренда в это время как раз
наводил тушью.
Мать пана Ктуренды -- худенькая старушка с дрожащим лицом -- сидела за
ширмой и читала вполголоса польский молитвенник.
-- Фестон есть альфа и омега петлюровских ассигнаций,--сказал мне пан
Ктуренда наставительным тоном. - Вместо этих двух украинских паненок вы
можете без всякого риска нарисовать телеса двух полных женщин, таких, как
мадам Гомоляка. Это не важно. Важно, чтобы вот этот фестон был похож на
правительственный. Тогда никто даже не подмигнет этим пышным пикантным дамам
я охотно разменяет вам ваши сто карбованцев.
-- Сколько же вы их делаете?
-- Я рисую в день,-- ответил пан Ктуренда и важно выпятил губы с
подстриженными усиками,-- до трех билетов. А также и пять. Зависимо от моего
вдохновения.
-- Бася! -- сказала из-за ширмы старушка.-- Сынку мой. Я боюсь.
-- Ничего не будет, мамуся. Никто не посмеет посягнуть на особу пана
Ктуренды.
-- Я не тюрьмы боюсь,-- вдруг неожиданно ответила старушка.-- Я тебя
боюсь, Бася.
-- Водянистость мозга,-- сказал пан Ктуренда и подмигнул на старушку.--
Извините, мамуся, но не можете ли вы помолчать?
-- Нет! -- сказала старушка.-- Нет, не могу. Бог накажет меня, если я
не скажу всем людям, что мой сын,-- старушка заплакала,-- мой сын, как тот
Иуда Искариот...
-- Тихо! -- закричал бешеным голосом Ктуренда, вскочил со стула и изо
всей силы начал трясти ширму, за которой сидела старушка. Ширма затрещала,
застучала ножками по полу, и из нее полетела желтая пыль.
-- Тихо, сумасшедшая дура, или я завяжу вам рот керосиновой тряпкой.
Старушка плакала и сморкалась. "-- Что это значит? -- спросил я пана
Ктуренду.
-- Это есть мое личное дело,-- вызывающе ответил Ктуренда. Его
искаженное лицо было иссечено красными жилками, и казалось, вот-вот из этих
жилок брызнет кровь.-- Советую не совать нос в мои обстоятельства, если вы
не желаете спать в общей могиле с большевиками.
-- Негодяй! -- сказал я спокойно.-- Вы такой мелкий негодяй, что не
стоите даже этих ста паршивых карбованцев.
-- Под лед! -- вдруг истерически закричал пан Ктуренда и затопал
ногами.-- Пан Петлюра таких, как вы, спускает в Днепр... под лед!
Я рассказал об этом случае Амалии. Она ответила, что, по ее догадкам,
пан Ктуренда служил сыщиком у всех властей, раздиравших в то время в клочья
Украину,-- у Центральной рады, немцев, гетмана, а теперь у Петлюры.
Амалия была уверена, что пан Ктуренда начнет мне мстить и обязательно
донесет на меня. Поэтому, как женщина заботливая и практичная, она в тот же
день установила свое собственное наблюдение за паном Ктурендой.
Но к вечеру все хитрые меры Амалии, предпринятые, чтобы обезвредить
пана Ктуренду, оказались уже ненужными. Пан Ктуренда погиб на глазах у меня
и Амалии, и его смерть была так же невыносимо глупа, как и вся его паскудная
жизнь.
В сумерки на улице захлопали пистолетные выстрелы. В таких случаях я
выходил на балкон, чтобы узнать, что происходит.
Я вышел на балкон и увидел, что по пустынной площади Владимирского
собора бегут к нашему дому два человека в штатском, а за ними гонятся, явно
боясь догнать их, несколько петлюровских офицеров и солдат. Офицеры на ходу
стреляли в бегущих и неистово кричали: "Стой!"
В это время я заметил пана Ктуренду. Он выскочил из своей комнаты во
флигеле, подбежал к тяжелой калитке, выходившей на улицу, и выхватил из
замка огромный ключ, похожий на древний ключ от средневекового города. С
ключом в руках пан Ктуренда притаился за калиткой. Когда люди в штатском
пробегали мимо, пан Ктуренда распахнул калитку, высунул из нее руку с ключом
(он держал его, как пистолет, и издали это действительно выглядело так,
будто пан Ктуренда целился из старинного пистолета) и закричал пронзительным
голосом:
-- Стой! Большевистская падаль! Убью!
Пан Ктуренда хотел помочь петлюровцам и хотя бы на несколько секунд
задержать беглецов. Эти секунды, конечно, решили бы их участь.
Я хорошо видел с балкона все, что случилось потом. Человек, бежавший
сзади, поднял пистолет и, не целясь и даже не взглянув на Ктуренду,
выстрелил на бегу в его сторону. Пан Ктуренда, визжа и захлебываясь кровью,
покатился по булыжному двору, забил ногами по камням, затрепыхался, захрипел
и умер с зажатым ключом в руке. Кровь стекала на его целлулоидовые розовые
манжеты, а в открытых глазах застыло выражение страха и злобы.
Только через час приехала облезлая карета скорой помощи и увезла пана
Ктуренду в морг.
Старушка мать проспала смерть сына и узнала о ней к ночи.
Через несколько дней старушку отправили в старинную Сулимовскую
богадельню. Я довольно часто встречал сулимовских богаделок. Они гуляли
парами, как институтки, в одинаковых темных туальденоровых платьях. Их
прогулка напоминала торжественную процессию сухих жужелиц.
Я рассказал об этом незначительном случае с паном Ктурендой лишь
потому, что он очень вязался со всем характером жизни при Директории. Все
было мелко, нелепо и напоминало плохой, безалаберный, но временами
трагический водевиль.
Однажды по Киеву были расклеены огромные афиши.
Они извещали население, что в зале кинематографа "Аре" Директория будет
отчитываться перед народом.
Весь город пытался прорваться на этот отчет, предчувствуя неожиданный
аттракцион. Так оно и случилось.
Узкий и длинный зал кинематографа был погружен в таинственный мрак.
Огней не зажигали. В темноте весело шумела толпа.
Потом за сценой ударили в гулкий гонг, вспыхнули разноцветные огни
рампы, и перед зрителями, на фоне театрального задника, в довольно крикливых
красках изображавшего, как "чуден Днепр при тихой погоде", предстал пожилой,
но стройный человек в черном костюме, с изящной бородкой -- премьер
Винниченко.
Недовольно и явно стесняясь, все время поправляя глазастый галстук, он
проговорил сухую и короткую речь о международном положении Украины. Ему
похлопали.
После этого на сцену вышла невиданно худая и совершенно запудренная
девица в черном платье и, сцепив перед собой в явном отчаянии руки, начала
под задумчивые аккорды рояля испуганно декламировать стихи поэтессы Галиной:
Рубають лiс зелений, молодий...
Ей тоже похлопали.
Речи министров перемежались интермедиями. После министра путей
сообщения девчата и парубки сплясали гопака.
Зрители искренне веселились, но настороженно затихли, когда на сцену
тяжело вышел пожилой "министр державных балянсов", иначе говоря министр
финансов.
У этого министра был взъерошенный и бранчливый вид. Он явно сердился и
громко сопел. Его стриженная ежиком круглая голова блестела от пота. Сивые
запорожские усы свисали до подбородка.
Министр был одет в широченные серые брюки в полоску, такой же
широченный чесучовый пиджак с оттянутыми карманами и в шитую рубаху,
завязанную у горла тесемкой с красными помпончиками.
Никакого доклада он делать не собирался. Он подошел к рампе и начал
прислушиваться к гулу в зрительном зале. Для этого министр даже поднес
ладонь, сложенную чашечкой, к своему мохнатому уху. Послышался смех.
Министр удовлетворенно усмехнулся, кивнул каким-то своим мыслям и
спросил:
-- Москали?
Действительно, в зале сидели почти одни русские. Ничего не
подозревавшие зрители простодушно ответили, что да, в зале сидят
преимущественно москали.
--Т-а-ак!--зловеще сказал министр и высморкался в широченный клетчатый
платок.-- Очень даже понятно. Хотя и не дуже приятно.
Зал затих, предчувствуя недоброе.
-- Якого ж биса,-- вдруг закричал министр по-украински и покраснел, как
бурак,-- вы приперлись сюда из вашей поганой Москвы? Як мухи на мед. Чего вы
тут не бачили? Бодай бы вас громом разбило! У вас там, в Москве, доперло до
того, что не то что покушать немае чего, а и ...... немае чем.
Зал возмущенно загудел. Послышался свист. Какой-то человечек выскочил
на сцену и осторожно взял "министра балянсов" за локоть, пытаясь его увести.
Но старик распалился и так оттолкнул человечка, что тот едва не упал.
Старика уже несло по течению. Он не мог остановиться.
-- Що ж вы мовчите?-- спросил он вкрадчиво.-- Га? Придуриваетесь? Так я
за вас отвечу. На Украине вам и хлиб, и сахар, и сало, и гречка, и квитки. А
в Москве дулю сосали с лампадным маслом. Ось як!
Уже два человека осторожно тащили министра за полы чесучового пиджака,
но он яростно отбивался и кричал:
-- Голопупы! Паразиты! Геть до вашей Москвы! Там маете свое жидивске
правительство! Геть!
За кулисами появился Винниченко. Он гневно махнул рукой, и красного от
негодования старика наконец уволокли за кулисы. И тотчас, чтобы смягчить
неприятное впечатление, на сцену выскочил хор парубков в лихо заломленных
смушковых шапках, ударили бандуристы, и парубки, кинувшись вприсядку,
запели:
Ой, що там лежит за покойник,
То не князь, то не пан, не полковник -
То старой бабы-мухи полюбовник!
На этом отчет Директории перед народом закончился. С насмешливыми
криками: "Геть до Москвы! Там маете свое жидивске правительство!"-- публика
из кино "Арс" повалила на улицу.
Власть украинской Директории и Петлюры выглядела провинциально.
Некогда блестящий Киев превратился в увеличенную Шполу или Миргород с
их казенными присутствиями и заседавшими в них Довгочхунами.
Все в городе было устроено под старосветскую Украину, вплоть до ларька
с пряниками под вывеской "О це Тарас с Полтавщины". Длинноусый Тарас был так
важен и на нем топорщилась и пылала яркой вышивкой такая белоснежная рубаха,
что не каждый отваживался покупать у этого оперного персонажа жамки и мед.
Было непонятно, происходит ли нечто серьезное или разыгрывается пьеса с
действующими лицами из "Гайдамаков".
Сообразить, что происходит, не было возможности. Время было судорожное,
порывистое, перевороты шли наплывами.. В первые же дни появления каждой
новой власти возникали ясные и грозные признаки ее скорого и жалкого
падения.
Каждая власть спешила объявить побольше деклараций и декретов, надеясь,
что хоть что-нибудь из этих декларации просочится в жизнь и в ней застрянет.
От правления Петлюры, равно как и от правления гетмана, осталось
ощущение полной неуверенности в завтрашнем дне и неясности мысли.
Петлюра больше всего надеялся на французов, занимавших в то время
Одессу. С севера неумолимо нависали советские войска.
Петлюровцы распускали слухи, будто французы уже идут на выручку Киеву,
будто они уже в Виннице, в Фастове и завтра могут появиться даже в Бояре под
самым городом бравые французские зуавы в красных штанах и защитных фесках. В
этом клялся Петлюре его закадычный друг французский консул Энно.
Газеты, ошалевшие от противоречивых слухов, охотно печатали всю эту
чепуху, тогда как почти всем было известно, что французы сиднем сидят в
Одессе, в своей французской оккупационной зоне, и что "зоны влияний" в
городе (французская, греческая и украинская) просто отгорожены друг от друга
расшатанными венскими стульями.
Слухи при Петлюре приобрели характер стихийного, почти космического
явления, похожего на моровое поветрие. Это был повальный гипноз.
Слухи эти потеряли свое прямое назначение -- сообщать вымышленные
факты. Слухи приобрели новую сущность, как бы иную субстанцию. Они
превратились в средство самоуспокоения, в сильнейшее наркотическое
лекарство. Люди обретали надежду на будущее только в слухах. Даже внешне
киевляне стали похожи на морфинистов.
При каждом новом слухе у них загорались до тех пор мутные глаза,
исчезала обычная вялость, речь из косноязычной превращалась в оживленную и
даже остроумную.
Были слухи мимолетные и слухи долго действующие. Они держали людей в
обманчивом возбуждении по два-три дня.
Даже самые матерые скептики верили всему, вплоть до того, что Украина
будет объявлена одним из департаментов Франции и для торжественного
провозглашения этого государственного акта в Киев едет сам президент
Пуанкаре или что киноактриса Вера Холодная собрала свою армию и, как Жанна
д'Арк, вошла на белом коне во главе своего бесшабашного войска в город
Прилуки, где и объявила себя украинской императрицей.
Одно время я записывал все эти слухи, но потом бросил. От этого занятия
или смертельно разбаливалась голова, или наступало тихое бешенство. Тогда
хотелось уничтожить всех, начиная с Пуанкаре и президента Вильсона и кончая
Махно и знаменитым атаманом Зеленым, державшим свою резиденцию в селе
Триполье около Киева.
Эти записи я, к сожалению, уничтожил. По существу это был чудовищный
апокриф лжи и неудержимой фантазии беспомощных, растерявшихся людей.
Чтобы немного прийти в себя, я перечитывал прозрачные, прогретые
немеркнущим светом любимые книги:
"Вешние воды" Тургенева, "Голубую звезду" Бориса Зайцева, "Тристана и
Изольду", "Манон Леско". Книги эти действительно сияли в сумраке смутных
киевских вечеров, как нетленные звезды.
Я жил один. Мама с сестрой все еще были наглухо отрезаны от Киева. Я
ничего о них не знал.
Я решил весной пробираться в Копань пешком, хотя меня и предупреждали,
что по пути лежит буйная "Дымерская" республика и что живым я через эту
республику не пройду. Но тут накатили новые события, и о путешествии пешком
в Копань нечего было и думать.
Я был один со своими книгами. Я пытался кое-что писать, но все это
выходило бесформенно и напоминало бред.
Одиночество со мной разделяли только ночи, когда тишина завладевала
всем кварталом и нашим домом и не спали только редкие патрули, облака и
звезды.
Шаги патрулей доносились издалека. Я каждый раз гасил коптилку, чтобы
не наводить патрульных на наш дом. Изредка я слышал по ночам, как плакала
Амалия, и думал о том, что ее одиночество гораздо тяжелее моего.
Каждый раз после ночных слез она несколько дней разговаривала со мной
надменно и даже враждебно, но потом вдруг застенчиво и виновато улыбалась и
снова начинала так же преданно заботиться обо мне, как заботилась о всех
своих постояльцах.
В Германии началась революция. Немецкие части, стоявшие в Киеве,
аккуратно и вежливо выбрали свой Совет солдатских депутатов и стали
готовиться к возвращению на родину. Петлюра решил воспользоваться слабостью
немцев и разоружить их. Немцы узнали об этом.
Утром, в день, назначенный для разоружения немцев, я проснулся от
ощущения, будто стены нашего дома мерно качаются. Грохотали барабаны.
Я вышел на балкон. Там уже стояла Амалия. По Фундуклеевской улице молча
шли тяжелым шагом немецкие полки. От марша кованых сапог позвякивали стекла.
Предостерегающе били барабаны. За пехотой так же угрюмо, дробно цокая
подковами, прошла кавалерия, а за ней, гремя и подскакивая по брусчатой
мостовой,-- десятки орудий,
Без единого слова, только под бой барабанов, немцы обошли по кругу весь
город и вернулись в казармы.
Петлюра тотчас отменил свой секретный приказ о разоружении немцев.
Вскоре после этой молчаливой демонстрации немцев с левого берега Днепра
начала долетать отдаленная артиллерийская стрельба. Немцы быстро очищали
Киев. Стрельба делалась все слышнее, и город узнал, что от Нежина быстро
подходят с боями советские полки.
Когда бой начался под самым Киевом, у Броваров и Дарницы, и всем стало
ясно, что дело Петлюры пропало, в городе был объявлен приказ петлюровского
коменданта.
В приказе этом было сказано, что в ночь на завтра командованием
петлюровской армии будут пущены против большевиков смертоносные фиолетовые
лучи, предоставленные Петлюре французскими военными властями при посредстве
"друга свободной Украины" французского консула Энно.
В связи с пуском фиолетовых лучей населению города предписывалось во
избежание лишних жертв в ночь на завтра спуститься в подвалы и не выходить
до утра.
Киевляне привычно полезли в подвалы, где они отсиживались во время
переворотов. Кроме подвалов, довольно надежным местом и своего рода
цитаделью для скудных чаепитий и бесконечных разговоров стали кухни. Они
большей частью были расположены в глубине квартир, куда реже залетали пули.
Нечто успокоительное чувствовалось в запахе скудной еды, еще сохранившемся в
кухне. Там иногда даже капала из крана вода. За какой-нибудь час можно было
набрать полный чайник, вскипятить его и заварить крепкий чай из сушеных
листьев брусники.
Каждый, кто пил по ночам этот чай, согласится с тем, что он был тогда
единственной нашей поддержкой, своего рода эликсиром жизни и панацеей от бед
и скорбей.
Мне казалось тогда, что страна несется в космически непроницаемые
туманы. Не верилось, что под свист ветра в простреленных крышах, над
непробудными этими ночами, замешанными на саже и отчаянии, просочится
когда-нибудь стылый рассвет, просочится только для того, чтобы снова можно
было увидеть пустынные улицы и бегущих по ним неизвестно куда позеленевших
от холода и недоедания людей в заскорузлых обмотках, с винтовками всех марок
и калибров.
Пальцы сводило от стальных затворов. Все человеческое тепло было выдуто
без остатка из-под жидких шинелей и колючих бязевых рубах.
В ночь "фиолетового луча" в городе было мертвенно тихо. Даже
артиллерийский огонь замолк, и единственное, что было слышно,--это
отдаленный грохот колес. По этому характерному звуку опытные киевские жители
поняли, что из города в неизвестном направлении поспешно удаляются армейские
обозы.
Так оно и случилось. Утром город был свободен от петлюровцев, выметен
до последней соринки. Слухи о фиолетовых лучах для того и были пущены, чтобы
ночью уйти без помехи.
Киев, как это с ним бывало довольно часто, оказался без власти. Но
атаманы и окраинная "шпана" не успели захватить город. В полдень по Цепному
мосту в пару от лошадиных крупов, громе колес, криках, песнях и веселых
переливах гармошек вошли в город Богунский и Таращанский полки Красной
Армии, и снова вся жизнь в городе переломилась в самой основе.
Произошла, как говорят театральные рабочие, "чистая перемена
декораций", но никто не мог угадать, что она сулит изголодавшимся гражданам.
Это могло показать только время,
На стенах появились размокшие листки с грозными приказами
Военно-Революционного комитета.
Приказы были короткие и веские. Они беспощадно и без ЕСЯКИХ оговорок
разделили все население Киева на людей стоящих и на человеческий мусор.
Мусор начали вычищать, но его оказалось не так уж много. Он сам
распылился по малодоступным местам, где и осел в ожидании лучших времен.
Снова пришло то, что было пережито в Москве, но в ином качестве. На
всем лежал еще некоторый добавочный налет вольницы и бесшабашности.
Богунский полк (так он назывался в память смелого сподвижника Богдана
Хмельницкого полковника Бегуна) расквартировали по частным киевским домам.
К нам на квартиру поставили четырех богунцев. Они принесли аэропланную
бомбу, осторожно поставили ее в передней под гнутой венской вешалкой и
сказали Амалии:
-- Вы, цыпочка, не зачепите как-нибудь неаккуратно этот предмет. А то
он как бахнет, так от вашего дома со всей обстановкой останется один сон.
Понятно?
-- Понятно,-- ответила, сжав губы, Амалия и тотчас же открыла давно
заколоченную дверь на черный ход. С тех пор через парадное никто не ходил.
Трудно было понять, как богунцы могли передвигаться по земле, столько
на них было оружия. Тут было все:
пулеметы, ружья, гранаты, винтовки, обрезы, штыки, маузеры, финки,
сабли, кинжалы и, кроме того, как воспоминание о сентиментальной мирной
жизни, лиловые и красные граммофонные трубы.
Как только богунцы заняли город, из всех окон понеслись рулады давно
позабытых жестоких романсов. Снова угрюмый баритон жаловался, срываясь с
голоса, что ему некуда больше спешить и некого больше любить, а шепелявый
тенор сетовал, что не для него придет весна, не для него Буг разольется и
сердце радостью забьется, не для него, не для него.
Снова Вяльцева, вскрикивая, скакала на "гайда-тройке", и умирала на
озере, где румянятся воды, прелестная чайка.
Все перепуталось,-- Варя Панина и гранаты, запах йодоформа и украинская
певучая "мова", красные ленты на папахах и симфонические концерты, мечты
богунцев о тихих прудах среди веселых левад и истерические визгливые облавы
на базарах.
В квартире под нами жил с женой дряхлый и незлобивый старик инженер
Белолюбский. В свое время он прославился на весь мир как строитель
знаменитого Сызранского моста через Волгу.
У Белолюбских служила прислуга -- краснощекая я веселая девушка Мотря.
Старшина богунцев влюбился в нее и настаивал на женитьбе. Мотря
колебалась. У нее были несколько устарелые представления о браке. Она
боялась, что богунец -- летучий человек, отпетая башка -- поживет с ней
несколько дней, а потом обязательно бросит.
Однажды Мотря пришла ко мне и с беззастенчивостью деревенской девушки
рассказала, что чуть не сошлась со старшиной, но убежала и теперь согласится
на близость только в том случае, если богунец женится на ней "по правилам" и
любовь их будет навек.
Она продиктовала мне письмо к богунцу. Оно состояло всего из трех слов:
"Согласна, если навек". Я написал его большими печатными буквами.
Примерно через час, получив это письмо, богунец начал, грохоча
сапогами, матерясь и угрожая оружием, метаться по всем квартирам в поисках
ротной печати.
-- Куда заховали печать, бандитские морды?-- кричал он на своих
подчиненных.--Всех постреляю, как ициков. Чтобы моментально была мне печать!
Дом сотрясался от топота сапог. Старшина выворачивал у бойцов вещевые
мешки.
Наконец печать была найдена. Старшина написал на записке: "Клянусь, что
навек",--прихлопнул к записке для верности ротную печать и прислал Мотре. И
Мотря сдалась.
Через день сыграли буйную свадьбу. К дому подали несколько тачанок. В
гривы бешеных лошадей были вплетены разноцветные ленты. И хотя до
Владимирского собора, где происходило венчание, от нашего дома было не
больше двухсот метров, свадебный кортеж рванулся на тачанках к собору и
несколько раз обскакал вокруг него под звон бубенцов, гиканье, свист и
залихватское пение.
Я на бочке сижу, А под бочкой -- качка, Мой мужик большевик, А я
гайдамачка!
Эй, яблочко, куды котишься,
К Богуну попадешь -- не воротишься!
Наш Богун -- командир
Был отчаянный,
Весь из ран да из дыр
Перепаянный!
Когда пели припев: "Эх, яблочко, куды котишься", ездовые с ходу
останавливали лошадей, и лошади, горячась натряся бубенцами, пятились и
приплясывали в такт песне. Это было виртуозно, и огромная толпа любопытных,
сбежавшихся к Владимирскому собору, приветствовала богунцев восторженными
криками.
На третий день после свадьбы (всегда почему-то все неприятности
случаются на третий день) богунцев подняли но тревоге среди ночи.
Собирались они неохотно, молча и на расспросы отвечали односложно:
-- В Житомир гонят. На усмирение. Там попы взбунтовались. Мотря рыдала.
Худшие ее страхи оправдывались-- старшина, конечно, бросит ее и никогда не
вернется. Тогда старшина рассвирепел.
-- Сгоняй всех квартирантов во двор!-- закричал он бойцам и для
подтверждения этого приказа выстрелил на лестнице в потолок.-- Давай их во
двор, паразитов! Душа с них вон!
Испуганных жильцов согнали во двор. Была поздняя зимняя ночь. Колкая
изморозь сыпалась с мутного неба,
Женщины плакали и прижимали к себе дрожащих заспанных детей.
--Та не лякайтесь,--говорили бойцы.--Ничего вам не будет. То наш
командир психует из-за этой чертовой
Мотри.
Старшина построил свой взвод против толпы испуганных жильцов и вышел
вперед. Он вывел за руку голосящую Мотрю.
Среди обледенелого двора он остановился, выхватил из ножен гусарскую
саблю, прочертил клинком на льду большой крест и закричал:
-- Бойцы и свободные граждане свободной России! Будьте свидетелями,
крест перед вами кладу на эту родную землю, что не кину мою кралю и до нее
обязательно ворочусь. И заживем мы с ней своим домком в селе Мошны под
знаменитым городом Каневом, в чем и расписываюсь и даю присягу.
Он обнял плачущую Мотрю, потом легонько оттолкнул ее и крикнул:
-- По тачанкам! Трогай!
Бойцы бросились к тачанкам. Под свист и пение "Яблочка" тачанки
вылетели со двора и, грохоча окованными колесами, помчались вниз по