Страница:
в-третьих, если что, много не унесут; в-четвертых, занятость их по дому находится в злостном противоречии с законодательством о труде. Нет, действительно, это даже странно, почему Александр Сергеевич назвал свой роман в стихах именем Онегина, которого, по-нашему, надо судить за преднамеренное убийство в соответствии со статьей 105-й, пункт «б», а тот у него какой-никакой – герой. Далее:
Далее: Татьяна Ларина исповедует истинную, по крайней мере, глубоко национальную иерархию ценностей, ибо она готова все блага цивилизации отдать
Далее: Татьяна, уже будучи замужем за генералом, выговаривает Онегину, дескать:
И вот спрашивается: если Татьяна Ларина как собирательный образ русской женщины чувствительно совершенней Евгения Онегина как собирательного образа русского мужчины, то почему все-таки Онегин вышел на первый план? А потому, что «на свете правды нет», потому что ни мышечная масса, ни быстрота реакции, ни размер обуви для такого первенства не резон. Правда, мужчина изобретательней женщины на всякие выдумки, приспособления и уловки, но они в силу его загадочной ограниченности всегда оборачиваются во зло. В лучшем случае таковые внешним образом, количественно работают на прогресс, например, колесо скорее всего выдумал мужчина, а не женщина, но разве мир стал совершенней с изобретением колеса... Мир стал совершенней оттого, что Христос родился, но, как известно, мужчины тут ни при чем.
Итак, на Руси главное действующее лицо – женщина, и эта истина имеет вполне математическое лицо. Чем скорее мы с ней смиримся, тем это будет даже патриотичней, а то как бы их сестра, окончательно осерчав на нас, остолопов, не отправилась бы обеспечивать обороноспособность куда-нибудь еще, где ее оценят и вознесут.
Жак Неккер пишет: «Нравственность в природе вещей» – и это на первый взгляд проходное соображение провоцирует настоящий разгул мысли вокруг вековечного вопроса: откуда берется зло?
А действительно, откуда оно берется, если нравственность в природе вещей, или, может быть, не прав Жак Неккер, или по меньшей мере зло так же естественно, как добро?
Как раз сдается, что Неккер прав. Собственно говоря, зло есть больше отношение, чем феномен, и существует оно постольку, поскольку человеческое сознание способно определить его как нечто противное норме и естеству. Вот живая природа не ведает зла, если не считать генетического знания на тот счет, что бытие есть добро, а небытие – зло. Между тем в природе только пауки пауков едят, а уже «ворон ворону глаза не выклюет», и лиса лисе не откусит хвост – следовательно, зло в законодательном порядке выведено за рамки одного вида и немыслимо, как людоедство среди коров. Таким образом, человек, по логике вещей, должен был бы являть собой предел нравственного совершенства, ибо, с одной стороны, он умеет провести разницу между пощечиной и поцелуем, а с другой стороны, он – высшее животное и венец. Так вот поди ж ты: на такое лихо способен человек, этот конечный продукт природы, которого не знает ни одна из пяти стихий.
Вместе с тем очевидно: человек оттого и человек, что он носитель врожденного нравственного закона, то есть способности наитием отличать доброе от дурного и понимать последнее как нечто противное норме и естеству. Иначе чего бы он ужасался смертоубийству, хладнокровно относился к посторонней собственности, сострадал бы чужому горю и в 99 случаях из ста предпочитал пощечине поцелуй... Видимо, человек расчетный вышел настолько универсальным, способным на все, даже на самоуничтожение, что оказалась под сомнением его способность к социальному бытию. И вот поскольку высшие качества человека могут проявляться только через общение с себе подобными, постольку возникла необходимость ограничить его внутренним законом, ибо злодейство, в диапазоне от убийства до мелкого воровства, на деле куда выгодней и занятней, чем, скажем, переплетное мастерство.
Но тогда логично будет предположить, что способность человека, например, к нанесению тяжелых телесных повреждений есть признак выпадения из подвида хомо сапиенс в какой-то иной подвид. Вернее всего, это будет узкая группа лиц, которые страдают латентными душевными заболеваниями, может быть, не опознанными современной психиатрией, но при этом самого медицинского существа. Как правило, эти особи пребывают в своем уме, но даже в том случае, если злодейство вызвано непосредственным интересом, положим, материальной выгодой или местью, очевидно, что тут налицо лишь повод, а первопричина зла, видимо, такова: субъект всякого насильственного преступления – не то чтобы не человек, а, так скажем, ограниченно человек. Видимо, в известный период жизни, когда образуется нравственный аппарат, что-то у иных особей заедает в машинке, ответственной за правильное психическое развитие, и в результате является нечто промежуточное, уродливое, как тритон. Такие особи не отличают добра от зла, всесторонне враждебны миру и страдают своеобразной амнезией, то есть из всех человеческих навыков способны только жалеть мамаш да знают, как расстегиваются штаны. Недаром собирательный образ так называемого матерого уголовника дает точно такую же картину, что наблюдается среди душевнобольных, склонных к самоубийству: злодей настолько не уважает человека в самом себе, что ему ничего не стоит, например, вскрыть себе вены, проглотить тюремную ложку или засыпать толченым стеклом глаза.
Таким образом, злодей, он же преступник насильственной ориентации, есть прямая психическая аномалия, будь он хоть Ванька Каин, хоть венценосный Наполеон. Между прочим, из этого следует, что круг по-настоящему сумасшедших куда шире, чем принято полагать. Правда, им по-разному отзываются их злодейства, часто и вовсе никак не отзываются, а бывает, сколь это ни поразительно, что сих болезных всячески возносит поэтизированная молва. Взять хотя бы идиота Савонаролу, банального бандита Степана Разина или Александра Македонского, который завоевал полмира, собственно, от нечем себя занять. Посему разница между Александром Македонским и вором-домушником заключается только в том, что душевнобольные из числа деятелей и героев орудуют в таких сферах, где убийства и грабежи нечувствительно перетекают из категории «уголовное преступление» в категорию «государственная политика», вроде того как количество крестьянских коров, подохших от бескормицы, превращается в абстрактное качество падежа.
Однако ежели это так, то есть ежели злодей оттого и злодей, что по нем плачет отделение для буйнопомешанных, то приходится ставить крест на всей юриспруденции, над которой корпело человечество со времен государства Ур. Ведь из чего исходит эта самая юриспруденция? Да из скрижалей Моисеевых, из древнего завета «око за око и зуб за зуб». При этом законники всего мира стоят на том, что, конечно, встречаются экземпляры, способные зарезать одиннадцать человек в состоянии аффекта, но вообще-то между народным заседателем и убийцей – разницы никакой. Поэтому убийца должен быть неотвратимо пойман, осужден и наказан сообразно размаху своей вины. Таким образом, юриспруденция ставит себя в положение царя Дария, приказавшего высечь море. В том-то вся и штука, что закон, выдуманный людьми психически здоровыми, так сказать, рассчитан на людей психически здоровых, в то время как объект его – преимущественно идиот.
Спрашивается, во-первых: что значит наказать существо, которое походя зарезало одиннадцать человек? Во-вторых, спрашивается: а зачем его наказывать, если все равно убиенных к жизни не возвратить, если потенциальных убийц напугать нельзя, ибо им пугаться нечем, если однажды убивший непременно убьет опять? Или неправда это, что люди столько времени уничтожают себе подобных, сколько существует заповедь: «Не убий»? Наконец, спрашивается: ну куда это годится, чтобы в Христовом мире, исповедующем высшие, иногда иррационально высокие ценности, вроде любви к врагам, правосудие совершалось бы исходя из правила: око за око и зуб за зуб?..
Следовательно, не наказывать надо злодеев, а изолировать и лечить. На неопределенно длительную перспективу – пожизненно-медикаментозно, как пользуют необратимо умалишенных, пока, наконец, не изобретут вакцину против нравственного помешательства, вроде той, что существует против оспы, деторождаемости и чумы. Ведь чего напридумали: газеты из космоса читать, сидючи дома, узнавать про погоду в Новой Гвинее! – стало быть, есть надежда, что когда-нибудь человечество найдет средство от насильственной формы зла.
Вот, чай, тогда-то и заживем!
Читаем у Александра Ивановича Герцена: «Да, любезный друг, пора прийти к спокойному и смиренному сознанию, что мещанcтво – окончательная форма западной цивилизации». Мы от себя добавим: почему же только западной? Человеческой цивилизации вообще. Если уж так сложилась история с географией, что именно западный мир обозначил пути прогресса, то, видно, даже такой самобытной стране, как Россия, этой злой доли не избежать. Тем более что самобытность наша какая-то подозрительная, надежды на крестьянскую общину не оправдались и марксисты обмишурились с пунктом приложения своих сил. Правда, в России покуда модничают, гнушаются мещанской системы ценностей, но это исключительно оттого, что мы задержались со стартом на триста лет. Вот и Герцен опять же пишет: «В нашей жизни, в самом деле, есть что-то безумное, но нет ничего пошлого...» – это верно, да только оттого-то и верно, что мы задержались со стартом на триста лет.
А впрочем, мещанство как окончательная форма цивилизации – такая ли уж это катастрофа, как может показаться? Ведь, с одной стороны, общественный прогресс в такой же степени подчинен объективной закономерности, как и развитие Вселенной, и нравится нам, что у Сатурна имеются кольца, или не нравится – это даже сравнительно не вопрос. С другой стороны, что такое мещанство? А доминанта посредственности, благополучие в качестве единственной цели жизни, оперетка как высшее проявление прекрасного, Христос как ходатай и прокурор. Кажется, ничего страшного, все в пределах здравого смысла, но тогда почему в глазах русака эти добродетели – сомнительные добродетели и против них бунтует причудливый русский ум? Видимо, потому что на Руси мор, революция, неурожай, романтизм, тюрьма да сума – это будет норма, а достаток и торжество правопорядка – приятная аномалия, что-то вроде каши из топора. Положим, и голландцы в начале семнадцатого столетия страдали острой формой романтизма, пепел Клааса стучал в сердца, и с продуктами питания у них были перебои, и мудрец Борух Спиноза мутил умы, но минуло три столетия упорядоченного, созидательного бытия, и оперетка вышла на первый план. А мы по-прежнему норовим жить высокими идеалами, поскольку еще не оправдали себя наши тучные черноземы, русачок никак не научится переходить улицы на зеленый сигнал светофора и коммунальное сознание сидит у него в крови.
Таким образом, загадка прогресса состоит в том, что успехи культуры находятся в обратной зависимости от успехов цивилизации, то есть чем благоустроенней государство, тем уже и пошлее собственно человек. Разгадки эта загадка, видимо, не имеет, как не имеет ответа простой вопрос: почему из соединения водорода и кислорода получается вода, а не фантики от конфет?.. Зато мало-помалу выясняется цель истории, которая, по всем вероятиям, заключается в выведении оптимального человека, этакого гибрида из хорошиста, папаши Гранде и соседа по этажу. Насущность сего оптимального человека можно объяснить тем, что именно простак, исповедующий Лютера и двойную итальянскую бухгалтерию, способен обеспечить всяческий, органичный и вечный мир.
Нужно сознаться в греховной мысли: правопреемников сепаратиста Джорджа Вашингтона почему-то не жаль, а вот русской культуры жаль. Тем более что у нас в России дело, очевидно, идет к тому, что все виды духовной деятельности вот-вот задавят телевидение и кино. Кино – это куда ни шло, оно еще при Эйзенштейне нащупало себя как самостоятельное искусство, даже не сказать, что общедоступное, но телевидение – это Содом и Гоморра нашего времени, прямой наследник масленичного балагана, первый потатчик невеже и дураку. Вот что любопытно: на Западе телевидение идет сразу после Библии, потому что так звезды расположились, а в России главенствует потому, что большевики аристократию извели.
Как бы там ни было, а до изобретения Зворыкиным принципа передачи изображения на расстояние ничто до такой степени не прислужилось запросам обывателя, как «голубой экран», ну разве еще кровавые состязания гладиаторов и лубок. Оно и понятно, поскольку зворыкинская новелла позволила охватить несметную аудиторию остолопов, которые заказывают музыку по праву огромного большинства. Непонятно другое: почему посредством вываренного чернильного ореха человечеству передается категорический императив и «Братья Карамазовы», а посредством невообразимых технических ухищрений – викторины для дураков? Видимо, все-таки потому что, бог весть чего ради, успехи культуры находятся в обратной зависимости от успехов цивилизации, что вообще человечество развивается по Платону, который, как известно, недолюбливал поэтов и чаял торжество всяческой простоты. Разумеется, глупо сетовать на характер научно-технического прогресса, да, собственно, никто на него и не сетует, а просто мучительно грустно сосуществовать с этакой объективной закономерностью, как с вечной чередой нищих от паперти до ворот.
Занятно, что успехи науки и производства не так влияют на общественно-политическое развитие человечества, во всяком случае, паровоз, электрическое освещение, радио, самолет были изобретены в эпоху абсолютизма, который от этого нимало не пострадал. Хотя это еще бабушка надвое сказала, может быть, как раз из-за паровоза и пострадал. Положим, сидит калужский мещанин в вагоне третьего класса и думает: что за ерунда! Который год по рельсам ездим, а государственное устройство как при Владимире Красное Солнышко – стыдоба! И вот эта революционная мысль ширится, крепнет, помаленьку становится материальной силой, и в результате Россия откатывается в «золотой век» натурального обмена, антропофагии и культа каменного вождя. Правда, при этом наблюдается небывалый подъем народного духа, который Европа знала разве что в эпоху религиозных войн, но по департаменту материальных благ мы постепенно сравниваемся с буддийским монастырем. Тут уж ничего не поделаешь, потому что русский мещанин если призадумается ненароком, то жди чего-нибудь фантасмагорического, даже и не беды.
Ведь это у них мещанин – третье сословие, крестник энциклопедистов, а у нас он – сгусток отрицательной энергии, который, если что, первым делом инородцев режет, как поросят. Вот извел русский мещанин нашу аристократию, то есть именно мещанин извел, озлобленный от собственной беспомощности, недоучившийся, завистливый и потому большой охотник до каши из топора... И что же? А то, что, сдается, только на аристократии и держалась непутевая, нечистая на руку наша Русь. Даже демократ, хотя и граф, Клод-Анри де Ревруа де Сен-Симон считал: «Понятие о чести есть более сильный стимул нравственности, чем любое уложение о наказаниях», – следовательно, в стране, где законов нету, одна «голубая кровь» в состоянии гарантировать правильное отправление государственности от подрывной деятельности самородков, исстари воспевающих Стеньку да Пугача.
То-то теперь днем с огнем не сыскать такого государственного мужа, в котором можно быть твердо уверенным: этот не украдет. То-то во властителях дум теперь ходят видавшие виды тетки и тертые мужички, которые песенки поют, отчего складывается такое впечатление, что у нас только и делают, что поют. То-то наше телевидение – прямой наследник масленичного балагана, который затмил все, от музыкальных вечеров до литературы, а также первый потатчик невеже и дураку. Словом, и в России буржуа торжествует, даром что он покуда больше урка, чем буржуа.
Правда, еще жива аристократия духа – русский интеллигент, но силой вещей он поставлен в такое жалкое положение, что его можно и не считать. Он еще дует в свою дуду: дескать, гуманистические идеалы, дескать, не хлебом единым жив человек, но какое это может иметь всемирно-историческое значение, если ему не на что купить дополнительные штаны.
Однако возьмем в предмет, что Россия, которая всецело под мещанином, – это уже не Россия, а опасное недоразумение, «потому что это уже нам всем темно представляется, и мы едва...» [1]
В преклонном возрасте человек еще потому несчастен, что ему нечего почитать. То есть давным-давно все прочитано, во всяком случае из того, что стоит внимания серьезно ориентированного субъекта, и поэтому к старости он несчастен дополнительно, ни за что.
Правда, никто ему не мешает пройтись по второму кругу, перечесть кое-какие капитальные сочинения, на которых зиждется мировая художественная культура, не вершки ее, а именно корешки. Сдается, что такое повторение может оказаться питательным, и вельми, поскольку в молодости нам не все дано прочувствовать и понять.
Ведь действительно со времен царя Хаммурапи детей в школе учат тому-сему, но только не тому, чему в первую голову следует их учить. А учить начинающего человека нужно не химии и не математике, а простейшей вещи – чтобы он трактовал ближнего, как себя.
Между тем в каждом выпускном классе, среди молодых людей, превзошедших хитрости интегрального исчисления и нуклеиновой кислоты, наверное, найдется пятеро доносчиков, десять душ беспринципных дельцов, два вора, один убийца и пара очкариков, неспособных ударить однокашника по лицу. Отчасти такая вариативность объясняется тем, что возможности воспитания человека исчерпываются еще во младенчестве, лет так в пять, причем в нем на равных участвуют и отец с матерью, и худое питание, и бандит, который живет за стенкой, потому-то этот процесс предполагает гадательный, непредсказуемый результат. Другое дело – образование, каковое всегда система, имеющая в виду определенную цель, оперирующая известными инструментами, учитывающая то трансцендентальное обстоятельство, что человек способен учиться до скончания своих дней. Вот только учат его, как нарочно, все химии с математикой, а не порядочности, и в итоге мы постоянно испытываем нехватку очкариков, неспособных ударить однокашника по лицу. Химия-то с математикой, дай срок, забудутся, и уже после первого аборта ни одна молодка тебе не скажет, что это за материя такая – нуклеиновая кислота, а вот навык доносительства – это прочно и навсегда.
Надо отдать должное нашему обществу – его издавна беспокоит этот отъявленный парадокс, недаром никакую иную отрасль российской государственности так не замучили реформаторы, как школьное образование: то они вдруг лицеев пооткрывают на французский манер, то у них латынь с древнегреческим во главе угла, то обучение по половому признаку, то ни с того ни с сего сделают упор на слесарное ремесло... Дело тут, впрочем, не в одном беспокойстве, может быть, даже преимущественно дело в том, что общество наше чересчур переменчивое, бойкое, охочее до крайностей, и посему школа у нас периодически теряет ориентир. Например, в стране идет планомерный отстрел государственных чиновников, а гимназистов донимают генеалогией древа Авраамова, которое так же соотносится с российской действительностью, как между собой соотносятся винтовка Мосина и балет. Например, в стране идет борьба с безродными космополитами, они же жиды пархатые, а школьников по-прежнему учат извращенной международности, он же интернационализм, дескать, «несть ни еллина, ни иудея», а есть пролетарии и злокозненный капитал. Следовательно, основной недуг нашего образования состоит в том, что оно поневоле противостоит жизни, направлению общественного развития и так называемой злобе дня. То есть образование-то сравнительно ни при чем, это общество оголтелое, которое даже не знает толком, куда идет. Оно думает, что идет к экономическому процветанию и парламентаризму, а приходит к гражданской войне, в которой побеждают господа недоучившиеся, разнорабочие, иностранцы и босяки. Или оно думает, что идет к социальной гармонии и распределению по потребностям, а приходит к империи старокитайского образца. Наконец, оно думает, что идет к демократии и торжеству всевозможных гражданских прав, а приходит туда, не знаю куда, где даже и украсть нечего, хотя основная фигура – вор. Ну как нашему многострадальному образованию за такими кульбитами уследить? Разве что следовало бы раз и навсегда отделить школу от государства, как в свое время от него церковь отделили, ибо и у школы, и у церкви ценности неизменные, и жизнь установившаяся, и развитие органичное, и непреходящая злоба дня. Эта последняя, повторимся, состоит в том, чтобы учить молодежь порядочности, то есть правилу трактовать ближнего, как себя.
Другой вопрос, что у нас вообще с порядочностью дело обстоит непросто, сложнее даже, чем с урожайностью зерновых. Вот у немцев в помине нет такого понятия – «порядочность», потому что у них немыслимо назначить встречу и обмануть. Кроме того, все народы, безусловно подверженные европейской цивилизации, обходятся одним словом «мораль», а слова «нравственность» у них нет, а у нас существуют и нравственность, и мораль. Дело тут не в перлах и диамантах нашего языка, дело, напротив, в том, что, по Достоевскому, «широк, слишком широк человек» нашей российской складки; например, ему отлично известна та мораль, что красть не годится, а он возьмет, дурында такая, и украдет, хотя в другой раз под настроение принципиально не украдет. То есть, по-нашему, «мораль» – общественное, «нравственность» – личное, это про то, до какой степени ты широк. Отсюда нимало не удивительно, что европейские народы обходятся одной моралью, поскольку родители у них генетически передают заповедь «не укради», у них оттого и на химию с математикой напирают, что нормы морали сидят в крови.
Мы же не можем себе позволить такой узкой специализации – не дано. С одной стороны, российское общество еще не устоялось ни в моральном, ни в нравственном отношении, оно покуда находится в движении-брожении, и у нас многое впереди. С другой стороны, что в нуклеиновой кислоте, что в интегральном исчислении нет души, как в березовом полене, и, дидактически рассуждая, за порогом школы им грош цена. Наконец, мы не смеем уповать на генетику и сугубо семейное воспитание, ибо в иных семьях старики по материнской линии служили в СМЕРШе, в иных же пьют горькую по неделям, а так существуют на сухарях.
Словом, это даже неудивительно, это страшная тайна жизни – зачем молодежь в течение десяти лет учат тому, что не пригодится в зрелости и забудется скорей, чем приятный сон. Ну какой кроется воспитательный момент в том, что молекула воды состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода? А никакого, вовсе не скажется это самое Н
Тут нам Пушкин дает понять, что прекрасное, отвлеченное играет в жизни женщины такую же роль, как у мужчины политика, пьянство и преферанс. Диапазон мужских увлечений, конечно, шире, однако же правда то, что женщины суть самые проникновенные читатели, слушатели, зрители, вообще потребители прекрасного, если не разумом, то чутьем. Как творцы в области отвлеченного наши подруги, понятно, слабее нас, но это не важно с общечеловеческой точки зрения, поскольку читатели, слушатели, зрители куда насущнее, чем творцы. Может быть, суждение по половому признаку в этих сферах недопустимо, но в другой раз обратишь внимание на то, что женщины в метро газет не читают, и это сразу приятно насторожит.
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё...
Далее: Татьяна Ларина исповедует истинную, по крайней мере, глубоко национальную иерархию ценностей, ибо она готова все блага цивилизации отдать
– в то время как в стане мужчин на этот счет резкий наблюдается разнобой. Вообще это в нашем характере: всю жизнь метаться от непротивленчества к топору, а русская женщина как встала на четвертом сне Веры Павловны, так, голубушка, и стоит. Что до Онегина, то он вовсе никаких ценностей не признает, последний дикарь признает, а Онегин – нет. Правда,
За полку книг, за дикий сад...
– но эта милая слабость только пуще симпатизирует ее образ, а кроме того, на вопрос, что нас скорей выручает в жизни, то ли, что наш брат знает, или то, что их сестра чувствует, отвечаем: это пока темно. Наконец, сдается, что тут Александр Сергеевич сообщил Татьяне Лариной родственным делом свою собственную черту, ибо он, как известно, был «человек с предрассудками», безоговорочно верил в приметы и не любил тринадцатое число.
Татьяна верила преданьям
Простонародной старины,
И снам, и карточным гаданьям,
И предсказаниям луны...
Далее: Татьяна, уже будучи замужем за генералом, выговаривает Онегину, дескать:
– из чего следует, что вообще женщина недобродушна и злопамятна, как верблюд. Но в том-то все и дело, что это свойство, малопривлекательное в быту, может работать во благо на общественном уровне, где вещи существуют как бы наоборот. Ведь почему наши вельможи взяли моду жировать на казенный счет? Потому, что с самой княгини Ольги власть в России мужского рода, а поскольку наш русачок есть существо прежде всего добродушное, постольку в государстве у нас вечные нелады. Между прочим, заметим, что русское оружие прогремело на всю Европу именно в царствования Елизаветы и Екатерины, которые ревели над реляциями о потерях, но казнокрадам резали языки.
Урок ваш выслушала я?
Сегодня очередь моя...
И вот спрашивается: если Татьяна Ларина как собирательный образ русской женщины чувствительно совершенней Евгения Онегина как собирательного образа русского мужчины, то почему все-таки Онегин вышел на первый план? А потому, что «на свете правды нет», потому что ни мышечная масса, ни быстрота реакции, ни размер обуви для такого первенства не резон. Правда, мужчина изобретательней женщины на всякие выдумки, приспособления и уловки, но они в силу его загадочной ограниченности всегда оборачиваются во зло. В лучшем случае таковые внешним образом, количественно работают на прогресс, например, колесо скорее всего выдумал мужчина, а не женщина, но разве мир стал совершенней с изобретением колеса... Мир стал совершенней оттого, что Христос родился, но, как известно, мужчины тут ни при чем.
Итак, на Руси главное действующее лицо – женщина, и эта истина имеет вполне математическое лицо. Чем скорее мы с ней смиримся, тем это будет даже патриотичней, а то как бы их сестра, окончательно осерчав на нас, остолопов, не отправилась бы обеспечивать обороноспособность куда-нибудь еще, где ее оценят и вознесут.
Жак Неккер пишет: «Нравственность в природе вещей» – и это на первый взгляд проходное соображение провоцирует настоящий разгул мысли вокруг вековечного вопроса: откуда берется зло?
А действительно, откуда оно берется, если нравственность в природе вещей, или, может быть, не прав Жак Неккер, или по меньшей мере зло так же естественно, как добро?
Как раз сдается, что Неккер прав. Собственно говоря, зло есть больше отношение, чем феномен, и существует оно постольку, поскольку человеческое сознание способно определить его как нечто противное норме и естеству. Вот живая природа не ведает зла, если не считать генетического знания на тот счет, что бытие есть добро, а небытие – зло. Между тем в природе только пауки пауков едят, а уже «ворон ворону глаза не выклюет», и лиса лисе не откусит хвост – следовательно, зло в законодательном порядке выведено за рамки одного вида и немыслимо, как людоедство среди коров. Таким образом, человек, по логике вещей, должен был бы являть собой предел нравственного совершенства, ибо, с одной стороны, он умеет провести разницу между пощечиной и поцелуем, а с другой стороны, он – высшее животное и венец. Так вот поди ж ты: на такое лихо способен человек, этот конечный продукт природы, которого не знает ни одна из пяти стихий.
Вместе с тем очевидно: человек оттого и человек, что он носитель врожденного нравственного закона, то есть способности наитием отличать доброе от дурного и понимать последнее как нечто противное норме и естеству. Иначе чего бы он ужасался смертоубийству, хладнокровно относился к посторонней собственности, сострадал бы чужому горю и в 99 случаях из ста предпочитал пощечине поцелуй... Видимо, человек расчетный вышел настолько универсальным, способным на все, даже на самоуничтожение, что оказалась под сомнением его способность к социальному бытию. И вот поскольку высшие качества человека могут проявляться только через общение с себе подобными, постольку возникла необходимость ограничить его внутренним законом, ибо злодейство, в диапазоне от убийства до мелкого воровства, на деле куда выгодней и занятней, чем, скажем, переплетное мастерство.
Но тогда логично будет предположить, что способность человека, например, к нанесению тяжелых телесных повреждений есть признак выпадения из подвида хомо сапиенс в какой-то иной подвид. Вернее всего, это будет узкая группа лиц, которые страдают латентными душевными заболеваниями, может быть, не опознанными современной психиатрией, но при этом самого медицинского существа. Как правило, эти особи пребывают в своем уме, но даже в том случае, если злодейство вызвано непосредственным интересом, положим, материальной выгодой или местью, очевидно, что тут налицо лишь повод, а первопричина зла, видимо, такова: субъект всякого насильственного преступления – не то чтобы не человек, а, так скажем, ограниченно человек. Видимо, в известный период жизни, когда образуется нравственный аппарат, что-то у иных особей заедает в машинке, ответственной за правильное психическое развитие, и в результате является нечто промежуточное, уродливое, как тритон. Такие особи не отличают добра от зла, всесторонне враждебны миру и страдают своеобразной амнезией, то есть из всех человеческих навыков способны только жалеть мамаш да знают, как расстегиваются штаны. Недаром собирательный образ так называемого матерого уголовника дает точно такую же картину, что наблюдается среди душевнобольных, склонных к самоубийству: злодей настолько не уважает человека в самом себе, что ему ничего не стоит, например, вскрыть себе вены, проглотить тюремную ложку или засыпать толченым стеклом глаза.
Таким образом, злодей, он же преступник насильственной ориентации, есть прямая психическая аномалия, будь он хоть Ванька Каин, хоть венценосный Наполеон. Между прочим, из этого следует, что круг по-настоящему сумасшедших куда шире, чем принято полагать. Правда, им по-разному отзываются их злодейства, часто и вовсе никак не отзываются, а бывает, сколь это ни поразительно, что сих болезных всячески возносит поэтизированная молва. Взять хотя бы идиота Савонаролу, банального бандита Степана Разина или Александра Македонского, который завоевал полмира, собственно, от нечем себя занять. Посему разница между Александром Македонским и вором-домушником заключается только в том, что душевнобольные из числа деятелей и героев орудуют в таких сферах, где убийства и грабежи нечувствительно перетекают из категории «уголовное преступление» в категорию «государственная политика», вроде того как количество крестьянских коров, подохших от бескормицы, превращается в абстрактное качество падежа.
Однако ежели это так, то есть ежели злодей оттого и злодей, что по нем плачет отделение для буйнопомешанных, то приходится ставить крест на всей юриспруденции, над которой корпело человечество со времен государства Ур. Ведь из чего исходит эта самая юриспруденция? Да из скрижалей Моисеевых, из древнего завета «око за око и зуб за зуб». При этом законники всего мира стоят на том, что, конечно, встречаются экземпляры, способные зарезать одиннадцать человек в состоянии аффекта, но вообще-то между народным заседателем и убийцей – разницы никакой. Поэтому убийца должен быть неотвратимо пойман, осужден и наказан сообразно размаху своей вины. Таким образом, юриспруденция ставит себя в положение царя Дария, приказавшего высечь море. В том-то вся и штука, что закон, выдуманный людьми психически здоровыми, так сказать, рассчитан на людей психически здоровых, в то время как объект его – преимущественно идиот.
Спрашивается, во-первых: что значит наказать существо, которое походя зарезало одиннадцать человек? Во-вторых, спрашивается: а зачем его наказывать, если все равно убиенных к жизни не возвратить, если потенциальных убийц напугать нельзя, ибо им пугаться нечем, если однажды убивший непременно убьет опять? Или неправда это, что люди столько времени уничтожают себе подобных, сколько существует заповедь: «Не убий»? Наконец, спрашивается: ну куда это годится, чтобы в Христовом мире, исповедующем высшие, иногда иррационально высокие ценности, вроде любви к врагам, правосудие совершалось бы исходя из правила: око за око и зуб за зуб?..
Следовательно, не наказывать надо злодеев, а изолировать и лечить. На неопределенно длительную перспективу – пожизненно-медикаментозно, как пользуют необратимо умалишенных, пока, наконец, не изобретут вакцину против нравственного помешательства, вроде той, что существует против оспы, деторождаемости и чумы. Ведь чего напридумали: газеты из космоса читать, сидючи дома, узнавать про погоду в Новой Гвинее! – стало быть, есть надежда, что когда-нибудь человечество найдет средство от насильственной формы зла.
Вот, чай, тогда-то и заживем!
Читаем у Александра Ивановича Герцена: «Да, любезный друг, пора прийти к спокойному и смиренному сознанию, что мещанcтво – окончательная форма западной цивилизации». Мы от себя добавим: почему же только западной? Человеческой цивилизации вообще. Если уж так сложилась история с географией, что именно западный мир обозначил пути прогресса, то, видно, даже такой самобытной стране, как Россия, этой злой доли не избежать. Тем более что самобытность наша какая-то подозрительная, надежды на крестьянскую общину не оправдались и марксисты обмишурились с пунктом приложения своих сил. Правда, в России покуда модничают, гнушаются мещанской системы ценностей, но это исключительно оттого, что мы задержались со стартом на триста лет. Вот и Герцен опять же пишет: «В нашей жизни, в самом деле, есть что-то безумное, но нет ничего пошлого...» – это верно, да только оттого-то и верно, что мы задержались со стартом на триста лет.
А впрочем, мещанство как окончательная форма цивилизации – такая ли уж это катастрофа, как может показаться? Ведь, с одной стороны, общественный прогресс в такой же степени подчинен объективной закономерности, как и развитие Вселенной, и нравится нам, что у Сатурна имеются кольца, или не нравится – это даже сравнительно не вопрос. С другой стороны, что такое мещанство? А доминанта посредственности, благополучие в качестве единственной цели жизни, оперетка как высшее проявление прекрасного, Христос как ходатай и прокурор. Кажется, ничего страшного, все в пределах здравого смысла, но тогда почему в глазах русака эти добродетели – сомнительные добродетели и против них бунтует причудливый русский ум? Видимо, потому что на Руси мор, революция, неурожай, романтизм, тюрьма да сума – это будет норма, а достаток и торжество правопорядка – приятная аномалия, что-то вроде каши из топора. Положим, и голландцы в начале семнадцатого столетия страдали острой формой романтизма, пепел Клааса стучал в сердца, и с продуктами питания у них были перебои, и мудрец Борух Спиноза мутил умы, но минуло три столетия упорядоченного, созидательного бытия, и оперетка вышла на первый план. А мы по-прежнему норовим жить высокими идеалами, поскольку еще не оправдали себя наши тучные черноземы, русачок никак не научится переходить улицы на зеленый сигнал светофора и коммунальное сознание сидит у него в крови.
Таким образом, загадка прогресса состоит в том, что успехи культуры находятся в обратной зависимости от успехов цивилизации, то есть чем благоустроенней государство, тем уже и пошлее собственно человек. Разгадки эта загадка, видимо, не имеет, как не имеет ответа простой вопрос: почему из соединения водорода и кислорода получается вода, а не фантики от конфет?.. Зато мало-помалу выясняется цель истории, которая, по всем вероятиям, заключается в выведении оптимального человека, этакого гибрида из хорошиста, папаши Гранде и соседа по этажу. Насущность сего оптимального человека можно объяснить тем, что именно простак, исповедующий Лютера и двойную итальянскую бухгалтерию, способен обеспечить всяческий, органичный и вечный мир.
Нужно сознаться в греховной мысли: правопреемников сепаратиста Джорджа Вашингтона почему-то не жаль, а вот русской культуры жаль. Тем более что у нас в России дело, очевидно, идет к тому, что все виды духовной деятельности вот-вот задавят телевидение и кино. Кино – это куда ни шло, оно еще при Эйзенштейне нащупало себя как самостоятельное искусство, даже не сказать, что общедоступное, но телевидение – это Содом и Гоморра нашего времени, прямой наследник масленичного балагана, первый потатчик невеже и дураку. Вот что любопытно: на Западе телевидение идет сразу после Библии, потому что так звезды расположились, а в России главенствует потому, что большевики аристократию извели.
Как бы там ни было, а до изобретения Зворыкиным принципа передачи изображения на расстояние ничто до такой степени не прислужилось запросам обывателя, как «голубой экран», ну разве еще кровавые состязания гладиаторов и лубок. Оно и понятно, поскольку зворыкинская новелла позволила охватить несметную аудиторию остолопов, которые заказывают музыку по праву огромного большинства. Непонятно другое: почему посредством вываренного чернильного ореха человечеству передается категорический императив и «Братья Карамазовы», а посредством невообразимых технических ухищрений – викторины для дураков? Видимо, все-таки потому что, бог весть чего ради, успехи культуры находятся в обратной зависимости от успехов цивилизации, что вообще человечество развивается по Платону, который, как известно, недолюбливал поэтов и чаял торжество всяческой простоты. Разумеется, глупо сетовать на характер научно-технического прогресса, да, собственно, никто на него и не сетует, а просто мучительно грустно сосуществовать с этакой объективной закономерностью, как с вечной чередой нищих от паперти до ворот.
Занятно, что успехи науки и производства не так влияют на общественно-политическое развитие человечества, во всяком случае, паровоз, электрическое освещение, радио, самолет были изобретены в эпоху абсолютизма, который от этого нимало не пострадал. Хотя это еще бабушка надвое сказала, может быть, как раз из-за паровоза и пострадал. Положим, сидит калужский мещанин в вагоне третьего класса и думает: что за ерунда! Который год по рельсам ездим, а государственное устройство как при Владимире Красное Солнышко – стыдоба! И вот эта революционная мысль ширится, крепнет, помаленьку становится материальной силой, и в результате Россия откатывается в «золотой век» натурального обмена, антропофагии и культа каменного вождя. Правда, при этом наблюдается небывалый подъем народного духа, который Европа знала разве что в эпоху религиозных войн, но по департаменту материальных благ мы постепенно сравниваемся с буддийским монастырем. Тут уж ничего не поделаешь, потому что русский мещанин если призадумается ненароком, то жди чего-нибудь фантасмагорического, даже и не беды.
Ведь это у них мещанин – третье сословие, крестник энциклопедистов, а у нас он – сгусток отрицательной энергии, который, если что, первым делом инородцев режет, как поросят. Вот извел русский мещанин нашу аристократию, то есть именно мещанин извел, озлобленный от собственной беспомощности, недоучившийся, завистливый и потому большой охотник до каши из топора... И что же? А то, что, сдается, только на аристократии и держалась непутевая, нечистая на руку наша Русь. Даже демократ, хотя и граф, Клод-Анри де Ревруа де Сен-Симон считал: «Понятие о чести есть более сильный стимул нравственности, чем любое уложение о наказаниях», – следовательно, в стране, где законов нету, одна «голубая кровь» в состоянии гарантировать правильное отправление государственности от подрывной деятельности самородков, исстари воспевающих Стеньку да Пугача.
То-то теперь днем с огнем не сыскать такого государственного мужа, в котором можно быть твердо уверенным: этот не украдет. То-то во властителях дум теперь ходят видавшие виды тетки и тертые мужички, которые песенки поют, отчего складывается такое впечатление, что у нас только и делают, что поют. То-то наше телевидение – прямой наследник масленичного балагана, который затмил все, от музыкальных вечеров до литературы, а также первый потатчик невеже и дураку. Словом, и в России буржуа торжествует, даром что он покуда больше урка, чем буржуа.
Правда, еще жива аристократия духа – русский интеллигент, но силой вещей он поставлен в такое жалкое положение, что его можно и не считать. Он еще дует в свою дуду: дескать, гуманистические идеалы, дескать, не хлебом единым жив человек, но какое это может иметь всемирно-историческое значение, если ему не на что купить дополнительные штаны.
Однако возьмем в предмет, что Россия, которая всецело под мещанином, – это уже не Россия, а опасное недоразумение, «потому что это уже нам всем темно представляется, и мы едва...» [1]
В преклонном возрасте человек еще потому несчастен, что ему нечего почитать. То есть давным-давно все прочитано, во всяком случае из того, что стоит внимания серьезно ориентированного субъекта, и поэтому к старости он несчастен дополнительно, ни за что.
Правда, никто ему не мешает пройтись по второму кругу, перечесть кое-какие капитальные сочинения, на которых зиждется мировая художественная культура, не вершки ее, а именно корешки. Сдается, что такое повторение может оказаться питательным, и вельми, поскольку в молодости нам не все дано прочувствовать и понять.
Ведь действительно со времен царя Хаммурапи детей в школе учат тому-сему, но только не тому, чему в первую голову следует их учить. А учить начинающего человека нужно не химии и не математике, а простейшей вещи – чтобы он трактовал ближнего, как себя.
Между тем в каждом выпускном классе, среди молодых людей, превзошедших хитрости интегрального исчисления и нуклеиновой кислоты, наверное, найдется пятеро доносчиков, десять душ беспринципных дельцов, два вора, один убийца и пара очкариков, неспособных ударить однокашника по лицу. Отчасти такая вариативность объясняется тем, что возможности воспитания человека исчерпываются еще во младенчестве, лет так в пять, причем в нем на равных участвуют и отец с матерью, и худое питание, и бандит, который живет за стенкой, потому-то этот процесс предполагает гадательный, непредсказуемый результат. Другое дело – образование, каковое всегда система, имеющая в виду определенную цель, оперирующая известными инструментами, учитывающая то трансцендентальное обстоятельство, что человек способен учиться до скончания своих дней. Вот только учат его, как нарочно, все химии с математикой, а не порядочности, и в итоге мы постоянно испытываем нехватку очкариков, неспособных ударить однокашника по лицу. Химия-то с математикой, дай срок, забудутся, и уже после первого аборта ни одна молодка тебе не скажет, что это за материя такая – нуклеиновая кислота, а вот навык доносительства – это прочно и навсегда.
Надо отдать должное нашему обществу – его издавна беспокоит этот отъявленный парадокс, недаром никакую иную отрасль российской государственности так не замучили реформаторы, как школьное образование: то они вдруг лицеев пооткрывают на французский манер, то у них латынь с древнегреческим во главе угла, то обучение по половому признаку, то ни с того ни с сего сделают упор на слесарное ремесло... Дело тут, впрочем, не в одном беспокойстве, может быть, даже преимущественно дело в том, что общество наше чересчур переменчивое, бойкое, охочее до крайностей, и посему школа у нас периодически теряет ориентир. Например, в стране идет планомерный отстрел государственных чиновников, а гимназистов донимают генеалогией древа Авраамова, которое так же соотносится с российской действительностью, как между собой соотносятся винтовка Мосина и балет. Например, в стране идет борьба с безродными космополитами, они же жиды пархатые, а школьников по-прежнему учат извращенной международности, он же интернационализм, дескать, «несть ни еллина, ни иудея», а есть пролетарии и злокозненный капитал. Следовательно, основной недуг нашего образования состоит в том, что оно поневоле противостоит жизни, направлению общественного развития и так называемой злобе дня. То есть образование-то сравнительно ни при чем, это общество оголтелое, которое даже не знает толком, куда идет. Оно думает, что идет к экономическому процветанию и парламентаризму, а приходит к гражданской войне, в которой побеждают господа недоучившиеся, разнорабочие, иностранцы и босяки. Или оно думает, что идет к социальной гармонии и распределению по потребностям, а приходит к империи старокитайского образца. Наконец, оно думает, что идет к демократии и торжеству всевозможных гражданских прав, а приходит туда, не знаю куда, где даже и украсть нечего, хотя основная фигура – вор. Ну как нашему многострадальному образованию за такими кульбитами уследить? Разве что следовало бы раз и навсегда отделить школу от государства, как в свое время от него церковь отделили, ибо и у школы, и у церкви ценности неизменные, и жизнь установившаяся, и развитие органичное, и непреходящая злоба дня. Эта последняя, повторимся, состоит в том, чтобы учить молодежь порядочности, то есть правилу трактовать ближнего, как себя.
Другой вопрос, что у нас вообще с порядочностью дело обстоит непросто, сложнее даже, чем с урожайностью зерновых. Вот у немцев в помине нет такого понятия – «порядочность», потому что у них немыслимо назначить встречу и обмануть. Кроме того, все народы, безусловно подверженные европейской цивилизации, обходятся одним словом «мораль», а слова «нравственность» у них нет, а у нас существуют и нравственность, и мораль. Дело тут не в перлах и диамантах нашего языка, дело, напротив, в том, что, по Достоевскому, «широк, слишком широк человек» нашей российской складки; например, ему отлично известна та мораль, что красть не годится, а он возьмет, дурында такая, и украдет, хотя в другой раз под настроение принципиально не украдет. То есть, по-нашему, «мораль» – общественное, «нравственность» – личное, это про то, до какой степени ты широк. Отсюда нимало не удивительно, что европейские народы обходятся одной моралью, поскольку родители у них генетически передают заповедь «не укради», у них оттого и на химию с математикой напирают, что нормы морали сидят в крови.
Мы же не можем себе позволить такой узкой специализации – не дано. С одной стороны, российское общество еще не устоялось ни в моральном, ни в нравственном отношении, оно покуда находится в движении-брожении, и у нас многое впереди. С другой стороны, что в нуклеиновой кислоте, что в интегральном исчислении нет души, как в березовом полене, и, дидактически рассуждая, за порогом школы им грош цена. Наконец, мы не смеем уповать на генетику и сугубо семейное воспитание, ибо в иных семьях старики по материнской линии служили в СМЕРШе, в иных же пьют горькую по неделям, а так существуют на сухарях.
Словом, это даже неудивительно, это страшная тайна жизни – зачем молодежь в течение десяти лет учат тому, что не пригодится в зрелости и забудется скорей, чем приятный сон. Ну какой кроется воспитательный момент в том, что молекула воды состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода? А никакого, вовсе не скажется это самое Н