Поэтому вопрос о роли личности в истории хорошо бы пересмотреть. В истории государств, движений, войн и прочих стихий общественного порядка – пусть роль личности в истории остается вторичной либо покуда гадательной, в рамках старинного силлогизма насчет того, кто ведет козла на бойню: веревка или десница поводыря. Но что до культуры, то невольно приходишь к выводу, что ее строили сумасшедшие, пускай даже относительно, если в иных случаях не вполне. Разве трезвомыслящий человек, знающий толк в арифметике и закваске, построит храм Василия Блаженного, который даже культурные люди называли «бредом пьяного огородника»? Нарисует селедку с головой человека, которая через столетие будет стоить как пароход? Сочинит гениальную «Героическую симфонию» в честь кровопийцы и дурака? Трезвомыслящий человек, как это ни странно, даже анкерный механизм придумать не в состоянии, а изобрел его, как это ни странно, драматург Бомарше, который страдал клептоманией, манией величия и смертельно боялся блох. Разумеется, не каждый сумасшедший напишет «Мертвые души» или откроет принцип реактивного движения, но и Гоголь, и Циолковский были положительно не в себе.
   Таким образом, культура, самая наша суть, то, что с течением времени превратило говорящее млекопитающее в человека, есть следствие деятельности одиночек, которые были в той или иной степени не в себе. Но тогда что есть норма, что аномалия, если культура составляет самую нашу суть? Может быть, норма – государственность, движения, войны и прочие формы каннибализма, может быть, норма – обыватель, который интересуется исключительно биржевыми котировками или оптовыми ценами на пиво, а культура... это так, детский случай, что-то вроде «родничка» на темени у младенцев, который, дай срок, затянется сам собой... Ведь странно все-таки: здравомыслящее большинство ест, чтобы работать, и работает, чтобы есть, а горстка «психических», невесть зачем и почему, не жнет, не сеет, а созидает избыточное знание, которое напрочь не нужно труженикам города и села. Ну зачем они его созидают? Ответа нет. Разве что подумаешь: а зачем планеты вращаются в бесконечной Вселенной, которая к тому же еще и расширяется? Вращаются они, нет ли, где-нибудь в созвездии Гончих Псов, это не скажется ни на деторождаемости, ни на урожайности зерновых... Видимо, не зачем, а просто их Бог сотворил и завел, как часы заводят, из субстанциональной способности к творчеству, или, если угодно, из неспособности не творить. Следовательно, наши «психические» сочиняют затем же, зачем планеты вращаются: одни не могут не вращаться, другие не могут не сочинять. То-то Гегель называл их «доверенными лицами мирового духа», видимо, подозревая, что сам Создатель бытует за рамками здравого смысла и в некотором роде не ведает, что творит.
   Или, может быть, напротив: норма – это горстка сумасшедших, которые созидают культуру, то есть самую нашу суть. В этом случае искусство никак не принадлежит народу, а принадлежит оно узкому кругу творцов и потребителей прекрасного, которые тоже по-своему не в себе. Как же они в себе, если вместо того чтобы заняться делом, они нацепят очки на нос – и ну читать!
   Словом, одно из двух: либо прав Платон и в идеальном государстве всех поэтов следует перевешать, чтобы они не смущали простой народ, либо Христос нам явился зря. Ибо не только способность к творчеству, а сама человечность есть прямое сумасшествие, хотя бы потому, что она обращена не на себя любимого, а вовне. Недаром князь Святослав Игоревич смеялся над христианами, поскольку в глазах нормального человека «возлюби врага своего» – это, конечно, бред. Также недаром настоящих последователей Христа раз-два и обчелся, разве что наши «психические», которые вечно отдают человечеству все до последнего кодранта, а взамен получают кто чашу с цикутой, как Сократ, кто общую могилу, как Моцарт, кто астму, как Пруст, кто пулю, как Пушкин, а кто по минимуму – жену-заразу и невылазные долги. Закономерность эта настолько стойкая, что иной раз заподозришь вмешательство в творческий процесс иной, противоположной, злобствующей силы, которая ежеминутно нашептывает тебе: а ты, бродяга, не сочиняй!
 
   Писать его портрет – трудно.
   Из очерка М. Горького «В. И. Ленин»
   И действительно, нет более загадочного, неосвоенного исторического персонажа, нежели Владимир Ульянов-Ленин. Даже Иисус Христос весь как на ладони, и феномен Емельки Пугачева легко поддается анализу, и Наполеон Бонапарт понятен, а Ленин нет. Слишком уж он широк, слишком многосторонен в диапазоне от гуманиста до палача. И то сказать, сколько кровей в нем было понамешано – лейкоциты русские, эритроциты шведские, тромбоциты тройские, гемоглобин калмыцкий, антитела, вероятно, от чуваша. Недаром он и внешностью был чудной: лицо земского деятеля честного направления, а туловище волжского бурлака, приземистое, плотное и до того коротконогое, что, сидючи, он только мысками ботинок до пола и доставал.
   Неудивительно, что на его счет путались даже те, кто превосходно знал вождя в борении и в быту. Вот в восемнадцатом году дружбан Горький о нем писал: «Ленин “вождь” и русский барин, не чуждый некоторых душевных свойств этого ушедшего в небытие сословия, а потому он считает себя вправе проделать с русским народом жестокий опыт, заранее обреченный на неудачу. Эта неизбежная трагедия не смущает Ленина, раба догмы...» А в тридцатом году «буревестник» совсем иначе о нем писал: «...великое дитя окаянного мира сего, прекрасный человек, которому нужно было принести себя в жертву вражды (!) и ненависти ради осуществления дела любви». Вот такая метаморфоза, и это при том, что Горький знал Ленина, как никто.
   С нас же, внучат Великого Октября, как говорится, и взятки гладки, и это очень понятно, почему нам Ленина не понять. Главным образом потому, что он нас с младенчества гипнотизировал, глядя ласково и одновременно подозрительно с фотографического портрета, который не висел разве что при входе в общественный туалет. Так мы тогда и знали: если бы не Ленин, жили бы мы теперь, как в какой-нибудь разнесчастной Аргентине, где лечатся за деньги и солнце светит наоборот. После, в сравнительно зрелые наши годы, когда страна жила частично как во сне, частично как бы по «Домострою» и Первые Лица государства все были в разном градусе дураки, сделалось очевидно, что Ленин был самый культурный владыка за всю историю нашего отечества, не жулик и реалист. Во всяком случае, когда не показал себя первый коммунистический эксперимент, он честно и трезво вернулся к рыночному хозяйству, которое изначально не одобрял. В общем, мы, как добрые христиане в Христа, изо всех сил верили в Ильича, вместо того чтобы попытаться его понять.
   Между тем, видимо, так и есть: Ленин был самый культурный владыка за всю историю нашего отечества, не жулик и реалист. То есть в тактическом отношении реалист, в стратегическом отношении он был отпетый идеалист. А то даже романтик, слепо и безусловно веровавший в мировую революцию, электричество, государственную форму собственности и, главное, в человека как благодатный материал, который только в силу социально-экономических обстоятельств пьяница и обормот, а так из него что хочешь, то и лепи. Таким образом, социалистическая эпопея, с одной стороны, представляет собой акт веры, с другой – чисто мальчишеское предприятие, отчаянную затею от избытка молодой энергии, пробу сил: получится – расчудесно, не получится – хлопнем дверью так, что содрогнется подлунный мир. [2]И ведь получилось: такая фантастическая страна Россия, что получилось вопреки всем законам физики и даже семьдесят с лишним лет крутилось это перпетуум-мобиле, пока природа вещей не взяла свое. Именно пока не оказалось, что форма собственности сама по себе, а пьянство само по себе, что единственный источник прогресса – частная инициатива, а происхождение зла темно.
   В остальном Ленин был реалист: ставки он делал всегда точные, например, на беспринципного босяка, поедом ел своих идейных противников, пароходами высылал вредную интеллигенцию за границу и перво-наперво раздавил тысячелетнее православие, классически понимающее разницу между добром и злом, благо знал из Белинского, что русский человек, в сущности, атеист. Хотя по-настоящему трезвым политиком был его преемник Иосиф I, который точно угадал, что, опираясь на учение Карла Маркса и особенности русской жизни, можно построить единственно грозную империю по древнеперсидскому образцу. Правда, этот был жулик, поскольку ради единоличной власти лицедействовал и ловчил. А Ленин нимало жуликом не был, поскольку, как в женщину, был влюблен в коммунистическую идею, не то что его преемники, которые кадили марксизму так, по инерции, потому что Россия без вероучения не стоит.
   А вот мудрецом Ленин не был, это что нет, то нет. Когда однажды его спросили, не опасается ли он, что со временем диктатура пролетариата выродится в диктатуру пролетарских вождей, он искренне не понял вопроса и отвечал собеседнику невпопад. Ну разве что под конец дней был ему просвет, и он чисто по-русски, задним умом понял, что дело движется куда-то не туда. А ведь, кажется, нетрудно было предугадать, что в нашей варварской стороне полостная операция на государственности закончится как-нибудь особенно безобразно, исходя хотя бы из опыта Великой французской революции, которая заразила идиотией самый культурный народ Земли. Кажется, нетрудно было предугадать, что во исполнение идеалов справедливости и добра Россия непременно пройдет через ад, какого не знает историческая наука, и в конце концов придет к тому, от чего ушла. Именно к либерализму, частной собственности и эксплуатации человеческого труда. О, как бы хотелось спросить Владимира Ильича: а миллионы погибших ни за понюх табаку, а неисчислимость исковерканных судеб, а Черное море слез – это, товарищ, как?!
   А никак. Горький пишет, что однажды Ленин, приласкав соседских детей, сказал:
   «– Вот эти будут жить уже лучше нас; многое из того, чем жили мы, они не испытают. Их жизнь будет менее жестокой.
   И, глядя в даль, на холмы, где крепко осела деревня, он добавил раздумчиво:
   – А все-таки я не завидую им. Нашему поколению удалось выполнить работу, изумительную по своей исторической значительности. Вынужденная условиями жестокость нашей жизни будет понята и оправдана. Все будет понято, все!»
   И действительно, с течением времени понято было все. Во-первых, мы вывели, в чем, собственно, заключается всемирно-историческое значение Октября: в том, что Россия дала сигнал прочим народам мира – в этом направлении хода нет. Во-вторых, стало понятно, что самая страшная историческая фигура – это беспочвенный идеалист с пистолетом, которому и ножниц в руки давать нельзя. В-третьих, выяснилось, что социальное счастье зарыто не там, где его искали большевики. В-четвертых, – что переустройство общества лучше не доверять особам, которые не в состоянии наладить собственную жизнь, особенно если они по природе аскеты, перекати-поле и непривычны к положительному труду. В-пятых, – что общественное бытие намного сложнее личного, не терпит простых решений и, чуть что, немедленно превращается как бы в небытие.
   Между тем Ленин был человеком простых решений. Если партия – то орден фанатиков, которые беспрекословно слушаются вождя. Если торжество социальной справедливости – то «грабь награбленное» вплоть до последнего пиджака. Если дисциплинированная армия – то каждого десятого в расход за нестойкость, как это было заведено у монголов времен Бату. Даром что русский народ говорит: «Виноват волк, что корову съел, виновата и корова, что в лес забрела», – вообще русачку по сердцу простые решения, то-то большевики одержали верх в баснословные сроки и сравнительно без потерь. Ленин, по воспоминаниям Горького, так и говорил: «Русской массе надо показать нечто очень простое, очень доступное ее разуму. Советы и коммунизм – просто». И точно, просто, если понимать Советы как барскую затею, а коммунизм – как дорогое нашему сознанию равенство по линии бедности и невзгод. Вот и у Горького сормовский рабочий Дмитрий Павлов, отвечая на вопрос, «какова, на его взгляд, самая резкая черта Ленина», говорит: «Прост. Прост, как правда».
   Положим, правда как раз сложна, правда – это когда «виноват волк, что корову съел, виновата и корова, что в лес забрела», но то, что Ленин был прост, – это, как говорится, научный факт. Он не знал комплексов, не чувствовал юмора, не понимал искусства, выходящего за рамки обыкновенного, и своеобразно скрашивал свой досуг. Горький пишет: «В Лондоне выдался свободный вечер, пошли небольшой компанией в “мьюзик-холл” – демократический театрик, Владимир Ильич охотно и заразительно смеялся, глядя на клоунов, эксцентриков, равнодушно смотрел на все остальное и особенно внимательно (!) на рубку леса рабочими Британской Колумбии...» [3]Вдруг «он заговорил об анархии производства при капиталистическом строе, о громадном проценте сырья, которое расходуется бесплодно, и кончил сожалением, что до сей поры никто не догадался написать книгу на эту тему».
   Вообще о человеке легче всего судить по тому, что он любит, а что не любит. Ленин любил пиво, уличные шествия, Мартова, пролетариат, шахматы, а не любил интеллигенцию за расслабленность, русских за разгильдяйство, буржуазию за хищничество, политических противников за то, что они мыслят не по нему. Впрочем, он был большой аккуратист и сторонник приятного обхождения, но, кажется, внутренняя культура ему мешала, не ко времени она была и не по обстоятельствам, как котелок, который он немедленно сменил на пролетарскую кепку, едва в воздухе запахло смутой и мятежом.
   В сущности, только такой, по-своему ограниченный человек и мог взять на себя ответственность за судьбу всего мира, причем еще и гадательную, несмотря на страдания миллионов как неизбежную эманацию мятежа. Для этого, обдумывая мироздание, достаточно нечаянно уклониться от простой истины: счастливого человека нельзя осчастливить, а несчастного человека можно разве что накормить. Но ежели он олух царя небесного от рождения и по природе, то он что на полный желудок олух, что натощак.
   Судя по тому, что Ленин был мономан, субъект, безнадежно помешанный на идее, что он сердечно сочувствовал человечеству, а личность ни в грош не ставил, что он выказал способность добиваться цели любой ценой, – это был в своем роде Родион Романович Раскольников, только немец. Таковой комнатный мечтатель заранее распорядился бы насчет топора, не позабыл бы сменить цилиндр на неприметную фуражку, не упустил бы время, и уж, разумеется, две убиенные тетки во имя высшей справедливости – это был не его масштаб. Собственно говоря, Ленин только потому шире определения, что давным-давно вымер этот тип дворянчика из народа, исчез, как стеллерова корова, человеко-паровоз, он же пламенный революционер, драчливый, цельный, неглубокий, доброхот, который не ведает, что творит. В карты бы он играл, что ли, или по женской линии был ходок...
   При всем этом история нашего тысячелетия, может быть, не знает фигуры более фантастической и многозначительной, чем Владимир Ульянов-Ленин, поскольку она, может быть, не знает события более фантастического и многозначительного, чем Октябрьский переворот. Не исключено, что через тысячу лет перестанут читать Льва Толстого, забудется Робеспьер, о Чингисхане будут знать только узкие специалисты, а Ленин заматереет в истории в качестве восьмого чуда света и не забудется никогда. Все-таки Чингисхан был дикарь и разбойник, Робеспьер – маньяк, а по милости Ленина наша Россия приняла на себя коммунистический грех мира и, пройдя через крестные муки, тем самым его спасла.
   Оттого мумия последнего мессии посреди Москвы – это, во-первых, очень по-нашему, по-русско-египетски, а во-вторых, совершенно по заслугам Владимира Ильича. Пусть так и лежит, аккурат напротив ГУМа, и вечно напоминает: истинный доброхот человечества – это тот, кто больше заботится о себе.
   Теперь почти не читают, ну разве что газеты, которые как раз и не следовало бы читать. Ведь что такое газета? А как бы чтение, точно так же соотносящееся с настоящей литературой, как маргарин и масло, фигурное катание и балет. И делают газету люди, как бы владеющие пером, получившие как бы образование, как бы умеющие мыслить литературно, вообще газетчик – это не профессия, а судьба.
   То ли дело – истинное чтение, книжное, особенно если всегда под рукой Стивенсон, Дефо, Гоголь, Чехов... ну и так далее – тогда это занятие усладительно при любых обстоятельствах: и в пору индустриализации, и за обедом, и на фоне неблагоприятных котировок ценных бумаг, и на сон грядущий, и в годину смятений, и натощак. Ведь что такое подлинное чтение? А нечто тонко созвучное человечному в человеке, нечто неизменно отвечающее тому неуловимому сдвигу, который отличает нас от бабочки и слона. То есть чтение – это, во-вторых, тихая радость, а во-первых, сопричастность божескому началу, ибо, когда мы предаемся чтению, мы творим. Наконец, чтение на нас благотворно действует потому, что нам до обидного ясно видно, каких сияющих высот может достичь человек, у которого то же самое два уха и две ноги. Вроде бы и слова такие же, как в письме к теще, а все выходит иначе, выходит так, точно ты поговорил по душам с апостолом Павлом и он произвел тебя в контр-адмиралы за то, что ты родился в городе Усть-Орда.
   Другое дело, что чтение – это еще изнурительная умственная работа, поскольку постоянно натыкаешься на разные огорчительные соображения, которые до того больно цепляют мысль, что в другой раз подумаешь: может быть, лучше и не читать... Вот, пожалуйста, встречаем у Виссариона Григорьевича Белинского такие настораживающие слова: «Погодите, и у нас будут чугунные дороги и, пожалуй, воздушные почты, и у нас фабрики и мануфактуры дойдут до совершенства, народное богатство усилится, но будет ли у нас религиозное чувство, будет ли нравственность – вот вопрос. Будем плотниками, будем слесарями, будем фабрикантами, но будем ли людьми – вот вопрос!»
   Это действительно вопрос, причем обширный, не предвещающий положительного решения и вообще скорее всего обреченный на неответ. Ведь уже полтора века как у нас существуют железные дороги и воздушные сообщения, а мы до сих пор не знаем: прогресс внешних форм задевает ли нравственность человеческую или она развивается самостоятельно, и в каком направлении она развивается самостоятельно, и развивается ли вообще? Не исключено, что человечное в человеке – это константа, ибо после того как Паскаль положил начало кибернетике, еще около столетия жгли на кострах ведьм по готическим городам, ибо человек уже способен за считанные минуты облететь земной шар и по-прежнему в считанные секунды может обчистить карманы вашего пиджака.
   Впрочем, с избиения младенцев при царе Ироде до международного трибунала в Гааге человечеством все же пройден какой-то путь. Все же ведьм больше не жгут по готическим городам, и языки не урезают за поносные слова по городам, некогда деревянным, и даже вроде бы считается предосудительным такое увлекательное занятие, как война. Иное, что эти достижения несоизмеримы с успехами научно-технического прогресса, что человечество достигло куда большего на пути от глиняного светильника до электростанции на мазуте и не так успело на дистанции от Софокла до театра миниатюр. То есть человечество, очевидно, не стало хуже с течением времени, но ведь и лучше оно не стало – вот что удивительно и темно.
   Не так уж это покажется удивительно и темно, если согласиться на одно сугубо идеалистическое допущение, именно: а душа-то есть, головной мозг сам по себе, а она, голубка, сама по себе, если нравственное – одно, умствующее – другое, если внешние формы жизни суть само движение в направлении совершенства, а человечное – сам покой. Тогда более или менее станет ясно, почему научно-технический прогресс и понятие о прекрасном находятся если не в обратно пропорциональной, то в какой-то превратной зависимости друг от друга, как смертность и автомобилестроение, инквизиция и Пастер. И то сказать: каких только чудес не бывает на свете! Например, из всех европейских стран остро интересно жить только в России, где не каждый день работает водопровод, но зато испокон веков то понос, то золотуха, то патриарх Никон, то классовая борьба. И внешние формы у нас не такие подвижные, и не так крылата техническая мысль, но на каждой скамейке найдется с кем поговорить про ущемленное расовое самочувствие и национально ориентированную тоску. А по готическим городам чуть кто неправильно припаркуется возле окон, каждая бабушка обязательно в полицию позвонит, тем самым исполнив гражданский долг, – и это в краях, где внешние формы сияют, как свежевымытое стекло.
   Между прочим, из этого наблюдения вытекает, что чем ближе к социально-экономическому идеалу, тем проще, заземленней, пошлее собственно человек. Дело не в одних только бабушках с гипертрофированным чувством долга, а в том, что по самым благоустроенным готическим городам, где улицы с мылом моют, особа с университетским образованием может свободно удавить и удавиться за пятачок. Это ль не парадокс: если на одном полюсе незыблемые гражданские права и вызывающее благосостояние, то на другом обязательно вырождение человека как духовного существа. Наоборот: если на одном полюсе варварская цензура, неурожаи и повальное воровство, то на другом господствует утонченный жизненный интерес. И, главное, непонятно, почему наши родовые характеристики таковы, что нам не дано, чтобы одновременно и белка, и свисток, чтобы на одном полюсе – вызывающее благосостояние, на другом – утонченный жизненный интерес. Чем мы провинились перед Небом, какая зараза поразила человеческую породу, что между нами добру не наследует добро, а злу – зло, что всеразрешающая истина неизбежно вырождается в учреждение, шкурные мотивы одних обеспечивают другим хлеб насущный, дети свободы рождаются идиотами, а естественное стремление к равенству и братству выливается в концентрационные лагеря... Может быть, всему виной первородный грех, но тогда зачем Господь, создавая женщину, предусмотрел мельчайшие физиологические детали, обеспечивающие деторождение, включая плаценту и яйцевод? Это так же непонятно, как цель исторического пути.
   А действительно: зачем понадобился этот путь? К чему научно-технический прогресс и всяческое благосостояние как его следствие, если человечное в человеке обречено на медленное угасание, если взаимосвязаны здоровая экономика и умаление искусств, демократические свободы и журнальные тиражи? Спору нет: парижанки вокруг эшафотов уже не пляшут, но зато самая читаемая книга – телефонная, а самую прекрасную музыку производят шелестение и клаксон. И ведь что-то совсем уж темное виднеется впереди, и веет оттуда промозглым холодом, как из деревенского ледника. Вспоминается гоголевское: «Соотечественники: страшно». Поди, не страшно! Страшно, и еще как!
   Разве что человечество покуда не вошло в настоящий возраст, и у него многое впереди. Если жизнь человеческая и история человечества соотносятся меж собой как явление и модель, если младенчество равняется первобытности, детство – Античности, отрочество – Средневековью и так далее, то у нас кое-что имеется впереди. Именно – стадия зрелости; когда уходят пустые страсти, сердце умягчается, движение мысли останавливается на древних ценностях: высший интерес есть интерес семьи, абсолютная цель есть здоровье, последняя истина есть покой. Коли именно так соотносятся меж собой явление и модель, то становится очевидно, что род людской развивается независимо от движения научно-технической мысли и что мещанство как способ существования закономерно, естественно, даже желанно, даже без этого человечеству и нельзя.
   Но тогда выходит еще страшнее, поскольку нам хорошо известно, что именно следует за стадией зрелости и каков вообще конец. И предпоследняя-то ступень угнетает ищущие умы, а про последнюю неохота и поминать. То есть, может быть, и на самом деле «все к лучшему в этом лучшем из миров», не читает народ, и бог с ним, потому что, может быть, лучше и не читать.
 
   Оказывается, чтение питательно для ума даже в том случае, если под руку подвернется какая-нибудь казенная бумага, написанная деревянным языком, которую и читать-то можно только по обязанности, за деньги, и глупая-то она, как казарменный анекдот. Положим, читаешь в циркуляре Министерства внутренних дел, относящемся к эпохе императора Николая Павловича: «Государю не угодно, чтобы русские дворяне носили бороды: ибо с некоторого времени из всех губерний получаются известия, что число бород очень умножилось. На Западе борода – знак, вывеска известного образа мыслей; у нас этого нет, но Государь считает, что борода будет мешать дворянину служить по выборам».
   Читаешь, и перво-наперво такая чепуха приходит тебе на мысль: как это борода может помешать исполнять обязанности, скажем, предводителя уездного дворянства? Ну разве что она должна быть непомерно длинной, волочиться по полу и путаться под ногами, такая должна быть борода, какой отличался пушкинский Черномор... Но главное, фундаментальное соображение, которое извлекаешь из этого нелепого чтения, таково: чего стоила наша русская аристократия, если ей безнаказанно можно было спустить сей возмутительный циркуляр? Ведь даже сдержанного ропота не последовало в ответ со стороны блестящих потомков Рюрика, Гедимина и Чингисхана: дескать, вот до чего дожили, какие-то темные Романовы позволяют себе помыкать цветом нации, до такой степени забывается немецкое отродье, что решает за стотысячное дворянство, носить ему бороды или же не носить!.. И на Сенатскую площадь никто не вышел, и ни одного тайного общества не составилось в знак протеста, даже не слышно, чтобы хоть обиделся кто-нибудь...