Страница:
Александр Сергеевич Пушкин пишет на этот счет: «Зависеть от царя, – пишет он в своем стихотворении “Из Пиндемонти”, – зависеть от народа – / Не все ли нам равно?»
Думается, что не все. Хотя, может быть, действительно все равно, от кого зависеть, потому что и «царь» изгаляется над писателем сообразно сиюминутному государственному интересу, и «народу» желательно, чтобы писатель сочинял забористо, про понятное и черносотенным языком. То есть только и остается, что точно «Никому / Отчета не давать, себе лишь самому / Служить и угождать...» – иначе говоря, не зависеть ни от кого.
В том-то вся и штука, что писатель на самом деле не зависит ни от кого. Вернее, он действительно несвободен, но несвободен единственно от прекрасного недуга, который называется талантом, а поскольку природа его таинственна, то можно сказать, что писатель зависит от Высших Сил. Причем зависимость эта настолько прочна и неукоснительна, что он, хоть тресни, не способен сочинить филиппику на случай или панегирик министру ужасных дел. Поэтому писателю именно «мало горя», «...свободно ли печать / Морочит олухов, иль чуткая цензура / В журнальных замыслах стесняет балагура...», – ибо художественный талант и свобода печатного слова бытуют в непересекающихся плоскостях и также разнородны, как Лейбниц и готтентот. Разве что сбыт литературной продукции точно зависит от внешних сил: то «народу» подавай «милорда глупого», то «царю» Белинский не по душе.
Думается, в этом случае зависеть лучше все-таки от «царя». Почему?.. Потому, во-первых, что государственный интерес, хотя бы и неправедный, хотя бы и сиюминутный, – это все же государственный интерес. Во-вторых, серьезная литература – это еще и то, что нимало не касается исторического процесса и не может заинтриговать человека с красным карандашом. То есть она может быть, по существу, и сокрушительной для устоев, но никакому цензору этого не понять. Ну что его может насторожить в «Учителе словесности»? – ничего. Между тем даже в аромате жасмина заключается нечто такое, что отрицает процентную ставку на капитал.
С другой стороны, человек не сделался ни утонченнее, ни умнее, когда ему стали доступны изобличения под видом прозы, сборники похабных частушек, эротические романы и прочая чепуха. Вот мы уже и таинственного «Доктора Живаго» прочитали, и чреватый «Архипелаг ГУЛАГ», а счастья как не было, так и нет.
Кстати заметить, мы потому прежде и читали напропалую, что по телевизору было нечего посмотреть, все больше торжественные заседания да балет. Но мы еще и потому были такие неутомимые читатели, что все ждали от родной литературы разрешения каких-то великих тайн, а на поверку оказалось, что не только у нас никто новой «Монадологии» не написал, но и тайн-то особых нет. Тайны и разрешения этих тайн имели место во времена Достоевского и Толстого, в эпоху самодержавия, цензурных притеснений, всяческих гонений и несвобод. А человекоядные большевики даже ничего такого не скрыли от народа, без чего культурному человеку немочно жить. Все-таки загадочная это сила – наша русская словесность, даже большевики, которые внесли свои дурацкие коррективы в движение Земли вокруг Солнца, не смогли отменить художественную литературу, но почему-то при либералах она рассосалась сама собой.
Таким образом, какой-никакой присмотр за этим делом как будто необходим. Главное, недопустимо, чтобы жизнь и смерть великой культуры зависели от вкусов «народа», то есть мещанина и дурака. Кроме того, желательно взять в предмет, что русак грешит слишком живым отношением к печатному слову, например, он прочитает «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – и самым серьезным образом начинает соединяться, отнюдь не вдаваясь в такие тонкости: с какой стати соединяться, каким образом и зачем. В Европе, поди, оттого-то и нет давно никакой цензуры, что там книг давно никто не читает, что чтение там не входит в суточный рацион.
А у нас достаточно опубликовать запись четырех снов какой-то Веры Павловны, и уже государство трещит по швам.
С тех пор как евангелист Матфей записал со слов Иисуса Христа: «Вы слышали, что сказано: око за око и зуб за зуб. А Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую...» – так вот с тех самых пор две тысячи лет прошло, а люди по-прежнему сопротивляются злу...
И зря. Дело не в том, что, по преданию, насилие порождает насилие, и не в том, что зло бывает не так напористо, если наталкивается на непротивление как метод и алгоритм. По-настоящему дело в том, что иной раз зло напрямую благотворно и противостоять ему – это будет себе во вред. В том-то и заключается величайшее прозрение Иисуса Христа, что не все зло – зло и, поскольку разобраться в хитросплетении причин и следствий нам за дуростью не дано, нужно мириться со всяким лихом, какое оно ни будь.
Эта спасительная норма представляется тем более многообещающей, что первым-то непротивленцем был сам Господь. Когда Адам и Ева выбрали свободу, презрев вечное благоденствие, Отец Саваоф отпустил их на все четыре стороны и, видимо, с легким сердцем, ибо Он провидел, что, не случись первого грехопадения, ничего ведь и не будет: ни афинского Парфенона, ни 40-й симфонии Моцарта, ни французских энциклопедистов, ни обыкновенного букваря. Или другой пример: Создатель мог бы мановением мизинца предотвратить кровопролитную Крымскую кампанию, если бы Ему не было доподлинно известно, что она обернется падением крепостного права, железнодорожным бумом, либеральными реформами, «Севастопольскими рассказами» и снижением ставок на банковский капитал.
Мы же, разумеется, даже изжоги предсказать не можем, что-что, а дар провидения не про нас. Но тогда хотя бы возьмем в предмет, что Даниель Дефо сочинил своего великого «Робинзона Крузо» после того, как в результате инсульта у него произошло временное помутнение в голове. Следовательно, не мудро ли поступает тот, кто и левую щеку обидчику подставляет, имея в виду те благодатные последствия, какие бывают от временного помутнения в голове?
Итак, зло и добро настолько перепутались в этом мире, что самые благие начинания могут вылиться в национальную трагедию, а национальной трагедии наследует рост производительности труда. Во всяком случае, опыт третьей русской революции свидетельствует о том, что идея и следствие категорически разнятся между собой, как фрачная пара и керосин. Идея – идея-то объективно великолепная: учредить такое общественное устройство, при котором сносно жилось бы нищему духом, плачущему, кроткому, алчущему и жаждущему правды, то есть, в сущности, неумехе и слабаку. Однако когда идеальное вступает в реакцию с материальным, вдруг дают себя знать разные посторонние обстоятельства, и уже по ходу дела становится ясно, что затея приобретает нежелательные черты. Например, оказывается, что всеконечно обречен хозяйственный механизм, если он ориентирован на неумеху и слабака. Например, оказывается, что благосостояние нужно выстрадать, что дается оно воспитанному работнику и прилежному гражданину, а спустить сверху его нельзя. Вот и Александр Иванович Эртель пишет: «Социализм? Но не думаешь ли ты, что он может быть только у того народа, где проселочные дороги обсажены вишнями и вишни бывают целы?» В свою очередь, Василий Алексеевич Слепцов тонкий дает совет: «Прежде чем строить храм, позаботься о том, чтобы неприятель не сделал из него конюшни». И ведь когда это было писано? Эпоху тому назад!
Таким образом, идеи идеями, а следствия следствиями, даже так: социализм – точно светлое будущее человечества, но не в ближайший вторник и не у нас.
Если же насаждать общественный способ присвоения продукта во что бы то ни стало, вопреки закону всемирного тяготения, то жди повальных расстрелов и лагерей. До них-то Россия и достукалась в результате борьбы со злом, даром что Христос две тысячи лет нас увещевает не противиться злому, даром что последнему дураку понятно: нельзя заставить курицу нести крашеные яйца, без того чтобы не изуродовать ей нутро.
Любопытно, что наши борцы с социальным злом все были люди не сумасшедшие, даже не глупые и самоотверженные до святости, тем не менее объективно они выходят злодеи и дураки. Как же не злодеи, не дураки, если гуманистически настроенная диссидентура начала XX века спала и видела, как бы учинить общество абсолютной справедливости, а в итоге получила IV Рим... После показала себя гуманистически настроенная диссидентура шестидесятых – семидесятых, которая спала и видела, как бы добиться свободы слова, и добилась-таки своего, но в результате грянула не столько свобода слова, сколько царство канкана и грабежа. Нынче опять поднимает голову гуманистически настроенная диссидентура большевистского толка, которая горой стоит за неумеху и слабака, и, видно, эта чехарда у нас не закончится никогда. Вот интересно: на Западе, где люди тоже на двух ногах ходят, давно не наблюдается этой разнузданной борьбы с социальным злом, и ничего, живут себе помаленьку, и даже города у них похожи на кондитерские изделия, а деревни – на города.
Главная беда России состоит в том, что у нас слишком много поэтов, которые не умеют писать стихи. То есть поэтов исключительно в том смысле, что они, как молодой Гоголь, смутно чувствуют свою особенность, подозревают какое-то высокое предназначение, алчут известности, а вот стихи сочинять – этого не дано. Из таких-то поэтов и выходят религиозные подвижники, разного рода протестанты, революционеры, просветители, путешественники и, между прочим, дельцы, которые горазды нажиться на неумехе и слабаке.
Этот подвид поэта – особь статья. Вроде бы сам по себе он воплощенное зло, так как руководит им один из семи смертных грехов – гордыня, мотив его деятельности – стяжательство, он бессовестно манипулирует национальным достоянием и крадет у труженика честно заработанные гроши. Вроде бы за такие художества мало четвертовать – ан нет, потому что в результате этой вакханалии зла психически уравновешенные народы давно завели у себя товарное изобилие, неподкупную власть, пособие по безработице, на которое у нас можно купить Кронштадт, и прочие блага, составляющие в нашем измученном сознании то самое заветное слово – социализм. И даже ничего нет сверхъестественного в этом трюке – одна начальная алгебра, из которой нам, в частности, известно, что два минуса дают плюс. Когда зло в виде стяжательства вступает в реакцию со злом в виде понятия «перекур», тогда мы получаем товарное изобилие и такое сумасшедшее пособие по безработице, что хоть покупай Кронштадт. Напротив: налицо бывают сумасшедшие очереди за тюлем, когда добро в виде гуманистически настроенной диссидентуры вступает в реакцию со злом в виде понятия «перекур». Однако и с этой вредной алгеброй следует примириться, ибо неполная занятость развивает мечтательность, а также из нее вытекает волшебное свойство русского человека – возвышенный строй души.
В начале двадцатых годов Андрей Белый отпросился у большевиков съездить проветриться за рубеж. Пожил он некоторое время в Германии, проветрился и вот пишет письмо домой:
Отсюда другое примечание: если бы туареги, не давшие миру ни единого стиха, имеющего общечеловеческое значение, только и делали бы, что читали Гоголя и Шекспира, то их следовало бы назвать самым культурным племенем на земле. С другой стороны, французы дали миру великого Паскаля, а между тем невозможно представить себе француза, который читал бы «Письма к провинциалу», едучи в метро от Пасси до площади Этуаль.
А вот в России такая аномалия встречается сплошь и рядом, и даже метро у нас не столько средство передвижения, сколько подземный читальный зал. Мало того, что мы произвели на свет самую утонченную литературу, у нас, по крайней мере до самого последнего времени, книга почиталась предметом культа, как у ламаистов молитвенный барабан. Для полноты впечатления прибавим сюда беспочвенный романтизм, распространенный среди русских наравне с пьянством и самоанализом, отвлеченные интересы и страсть к общению по душам. Отсюда третье примечание: сдается, центр европейской культуры как-то незаметно переместился в Россию, если понимать европейскую культуру как примат духовного знания, если принять в расчет, что мы непосредственно, до такой степени воспитаны литературой, что человек сделает ненароком гадость и скажет себе: Павка Корчагин так бы не поступил.
Правда, с цивилизацией дело худо, до того худо, что взятки у нас не берут только паралитики, и либеральные настроения распространены гораздо шире, нежели пипифакс. И вот по той простой причине, что у нас, бывает, сморкаются себе под ноги, Западная Европа исстари представлялась нам некой сказочной Атлантидой, средоточием идеалов, высокого знания, изящных навыков и манер. Как же иначе, если там крестьяне по воскресеньям балуются газетой, Сервантес с Мольером отличаются, а у нас шахматы под запретом и секут головы за мелкое колдовство... Как же иначе, если оттуда до нас исправно доходят свежие идеи, новые фасоны, модные увлечения и всякая милая чепуха... Оттого-то мы по своей славянской наивности полагаем, что коли в Западной Европе нет такого заведения сморкаться себе под ноги, то там должны запоем читать Спинозу и с утра до вечера спорить о значении черного у Дега.
Именно что западноевропейскую культуру выдумали русские, ибо Западная Европа давно представляет собой уютный, ухоженный континент, населенный усердными производителями и расчетливыми потребителями, которых по-настоящему могут волновать только новеллы в области налогообложения и меню. Видимо, со временем как-то выродилось в цивилизацию огромное духовное наследие, наработанное поколениями творцов. Почему это произошло, вывести мудрено, может быть, потому, что культура – убежище для немногих, и посему она представляет собой не цель, а средство принудительного воспитания, причем воспитания такого человеческого типа, который вполне вписывался бы в природу, не знающую воли, добра и зла. Поскольку именно этот тип не опасен для мирозданья, то, может быть, задача исторического процесса состоит в том, чтобы вернуть Адама и Еву в первобытное состояние, в котором они пребывали до грехопадения, покуда не пострадали от Сатаны. Коли так, пожалуй, одна культура, навязанная извне, способна превратить озлобленного пролетария в законопослушного человекопокупателя, которому дела нет до Гартмана фон Ауэ и Камю. В этом случае культура представляет собой загадочный инструмент для операции на душе, а цивилизация – кодекс, своеобразную присадку к генетическому коду, которая стирает в родовой памяти понятия о воле, добре и зле. Таким образом, Гете мучился исключительно из того, чтобы немец грядущего неукоснительно соблюдал правила дорожного движения и выгуливал свою собачку в установленные часы.
Но скорее всего человек – на то он и человек, чтобы возвышаться над природой, и тогда культура есть самая его суть. Если он в течение тысячелетий настойчиво вырабатывал систему посторонних вещей, которые не годятся в пищу и не могут его согреть, то человек – это культура, и как скоро кончится культура, кончится и собственно человек.
Хочется надеяться, что она не кончится никогда. Особенно нам, русским, следует на это надеяться, и потому что надеяться больше не на что, и потому что Россия – это территория, где сейчас происходит всемирно-историческая схватка между наследниками Пушкина и потомками Пугача. За что нам такая честь, то есть отчего именно у нас разразился этот последний и решительный бой: просто-напросто мы позже других народов Европы приобщились к культуре расы, и если у них налицо результат, то у нас – процесс. Кроме того, мы целое столетие жили в искусственном обществе, где все было искусственное: экономика, интересы, парламентаризм, общественное мнение, этические понятия, сам закон. То-то мы читали запоем и предавались кухонным бдениям, в то время как в Европе культура мало-помалу вырождалась в цивилизацию и в конце концов человекопокупатель вышел на первый план. Впрочем, тут опять же не все понятно, то есть одно из двух: может быть, такова объективная закономерность, что человек неизбежно должен опроститься до покупателя, а может быть, да здравствует искусственное общество как выход из тупика. До того действительно неприглядна пошлая рожа новой Pocсии, что в затылке начешешься, размышляя, что все-таки живительней для культуры: вольный рынок и демократические свободы или бытование в стороне от естественно-исторического пути? Видимо, и то и другое худо: и когда экономика подчинена понятию о прекрасном, и когда понятие о прекрасном вытекает из экономики, хотя бы первая коллизия давала огорченную начитанность, и всяческое гранде-гарпагонство следовало из второй.
Другое дело, что культура еще и нагрузка, бремя, ибо приобщенное меньшинство чрезмерно живо, можно сказать, литературно, отзывается на людское страдание и беду. Из-за «Пунктов» Лютера разразилась европейская Реформация, французские энциклопедисты накликали якобинский ужас, Григорович с Тургеневым развязали у нас террор. Правда, позже Западная Европа остепенилась, сочинения Маркса заворожили ровным счетом сто четырнадцать человек, но в России, где культура никак не хотела вырождаться в цивилизацию, увлечение «Капиталом» обернулось такими потрясениями, какие даже трудно было вообразить. Тут, конечно, подумается: а может быть, ну ее, эту самую меру потребности в таких произведениях человеческого гения, которые нельзя съесть, по той простой причине, что культура есть смятение, цивилизация есть покой.
Вот как бы нам так устроиться, чтобы и белка, и свисток, чтоб и правила дорожного движения соблюдались, и культура была жива. Не исключено, что тут-то и кроется наша национальная идея, высокая миссия русака: осилить очередное чудо, примирив духовность и гражданственность, эстетику расы с благами внешнего бытия. Эта задача представляется не такой уж и фантастической, если принять в расчет, что Россия, как известно, страна чудес. Ведь шутка сказать – мы, кажется, последнее государство в Европе, где писатель еще писатель, а не сумасшедший, и где читатель еще читатель, а не бездельник, не знающий, чем бы себя занять.
Джон Рид – хотя и американец, то есть существо не то чтобы совершеннолетнее – пишет в своей книге «Десять дней, которые потрясли мир»: «Чтобы ни думали иные о большевизме, неоспоримо, что русская революция есть одно из величайших событий в истории человечества, а возвышение большевиков – явление мирового значения».
Между тем... Вот уже двести с лишним лет, как французы празднуют день 14 июля, да еще с такой помпой, словно это вместе взятые Пасха и Рождество. А что, собственно, произошло-то двести с лишним лет тому назад в этот погожий июльский день? А вот что: мануфактурный фабрикант Ревельон обругал компанию разгулявшихся босяков, те в отместку разграбили его дом, в дело вмешалась полиция, против полиции поднялся пролетариат Сент-Антуанского предместья и сгоряча взял приступом королевскую тюрьму, которая стояла на нынешней площади Бастилии; в результате пролетарии освободили семерых уголовников и отрезали голову коменданту крепости Делоне.
Вот уже десять лет, как у нас не празднуют день 7 ноября (он же 25 октября по старому стилю), когда в Петрограде свершилась социалистическая революция (она же большевистский переворот). Что, собственно, произошло в этот промозглый осенний день? А вот что: если не брать в расчет двух изнасилованных ударниц, к власти пришла горстка мрачных идеалистов, которые задумали построить Царство Божие на Земле. То есть произошло событие такого значения и масштаба, что с ним идет в сравнение только этическая революция, свершившаяся по манию божественного Христа.
И правда: какое еще происшествие в истории человечества может сравниться с русским экспериментом, который поставил под сомнение все ценности старого мира ради благоденствия огромного большинства? Ну Александр Македонский полсвета завоевал, хотя был человек просвещенный и не дурак. Ну Исаак Ньютон открыл закон всемирного тяготения, и человечеству стало доподлинно известно, отчего пьяные не парят над тротуарами, а валятся под забор. Что же до Великой французской революции, то ей следует отказать в величии потому, что настоящая побудительная причина этого события заключается в лозунге: «Laissez faire, laissez passer» – то есть, по-нашему, в свободе посильного грабежа.
А вот третья русская революция точно была великой, ибо в первый и, видимо, последний раз в мировой истории человек предпринял попытку устроить общество по Христу. Действительно: как ни открещивались большевики от христианства, как ни изгалялись над греко-российской церковью, в сущности, они руководствовались положениями Нагорной проповеди – именно что ради нищих духом поставили они октябрьский эксперимент, ради плачущих, кротких, алчущих и жаждущих правды, то есть всячески страдающих и обиженных, которых Христос определяет как соль земли. Хоть ты что, а общество полной и окончательной справедливости – это уже что-то колдовское, сверхчеловеческое, это как взять и отменить круговорот воды в природе или учредить дополнительную звезду. Ибо господство сильного над слабым – это нормально, и аномально – если наоборот.
И ладно кабы сразу стало ясно, что опыт переустройства мира не задался и обречен, а то ведь семьдесят четыре года страна строила Китеж-град. Между тем опыт был действительно обречен, поскольку общество, ориентированное на посредственность, неизбежно хиреет и вырождается, пока не приходит к жалкой карикатуре на идеал. Но тогда тем более изумителен русский эксперимент, так как он говорит в пользу человеческой породы, может быть, даже больше, чем способность очаровываться и творить. Ведь это значит, что наш отпетый идеалист, называйся он как угодно, манкировал объективными законами и уповал на совершенного человека, способного возвыситься до святости через распределение по труду. Ведь это значит, что миллионы нищих духом поверили в себя как в источник совершенства, нечто способное возвыситься до святости через распределение по труду... Несомненно, что именно так и было, поскольку русский коммунизм – это не германская заумь насчет общественного способа присвоения избыточного продукта, русский коммунизм – это «Вчера наш Иван огороды копал, а сегодня наш Иван в воеводы попал» и через то сделался нравственен, как дитя. Во всяком случае, наше социалистическое воспроизводство семьдесят четыре года держалось на снах Веры Павловны и легендарном долготерпении русака.
Оттого-то годовщина Октябрьской революции и есть наш единственный по-настоящему национальный праздник, что 7 ноября мы чествуем отчаянного русского идеалиста, который попытался основать Царство Божие на Земле. И даже одного праздника для него мало, поскольку русский идеалист – уникальное явление природы, которое не может не вызывать восхищения и некоторой оторопи одновременно, какие еще вызывают необъяснимые фокусы, бессмысленное самопожертвование и говорящие снегири. Как же он не единственен и не трансцендентен, если задумал возвести в перл создания угрюмое и нетрезвое существо, которое развлекалось по праздникам массовым мордобоем и в исключительных случаях отличало благодетеля от врага.
Дело у русского идеалиста, правда, не задалось, но это говорит не столько о его несостоятельности как преобразователя, сколько о том, что человек по преимуществу млекопитающее, безобразник и неумен. Ему около двух миллионов лет, две тысячи лет он исповедует христианство, и как его только ни вразумляли, он по-прежнему млекопитающее, безобразник и неумен. Поэтому поражение идей русского Октября есть, в сущности, поражение человечества, которое именно что хлебом единым живо, как бы оно ни кобенилось, ни лгало. Поэтому поражение идей русского Октября есть, в свою очередь, поражение Иисуса Христа, ибо никакими крестными муками, включая бескормицу и террор, мы не искупили своего происхожденческого греха. На самом деле эта такая драма, что, во всяком случае, глумиться над ней нельзя.
Равно и большевиков логично ненавидеть, но алогично не уважать. Хотя бы потому, что социалистическая революция – это наше, это нечто такое, что не могло случиться никогда, ни при каких обстоятельствах и нигде. Уж так устроен русский человек, что даже объективная несправедливость, вроде наличия климатических поясов, для него в такой же степени нестерпима, как вместе взятые похмелье, нытье под ложечкой и понос. Немудрено, что он готов кинуться в любую авантюру и пожертвовать чем угодно, только бы восторжествовала субъективная справедливость, хотя бы отвечающая апостольскому пожеланию: «Не трудящийся да не яст». Отсюда вытекает главный урок великого Октября: таковой доказал, что русские – самая романтическая нация на Земле.
Думается, что не все. Хотя, может быть, действительно все равно, от кого зависеть, потому что и «царь» изгаляется над писателем сообразно сиюминутному государственному интересу, и «народу» желательно, чтобы писатель сочинял забористо, про понятное и черносотенным языком. То есть только и остается, что точно «Никому / Отчета не давать, себе лишь самому / Служить и угождать...» – иначе говоря, не зависеть ни от кого.
В том-то вся и штука, что писатель на самом деле не зависит ни от кого. Вернее, он действительно несвободен, но несвободен единственно от прекрасного недуга, который называется талантом, а поскольку природа его таинственна, то можно сказать, что писатель зависит от Высших Сил. Причем зависимость эта настолько прочна и неукоснительна, что он, хоть тресни, не способен сочинить филиппику на случай или панегирик министру ужасных дел. Поэтому писателю именно «мало горя», «...свободно ли печать / Морочит олухов, иль чуткая цензура / В журнальных замыслах стесняет балагура...», – ибо художественный талант и свобода печатного слова бытуют в непересекающихся плоскостях и также разнородны, как Лейбниц и готтентот. Разве что сбыт литературной продукции точно зависит от внешних сил: то «народу» подавай «милорда глупого», то «царю» Белинский не по душе.
Думается, в этом случае зависеть лучше все-таки от «царя». Почему?.. Потому, во-первых, что государственный интерес, хотя бы и неправедный, хотя бы и сиюминутный, – это все же государственный интерес. Во-вторых, серьезная литература – это еще и то, что нимало не касается исторического процесса и не может заинтриговать человека с красным карандашом. То есть она может быть, по существу, и сокрушительной для устоев, но никакому цензору этого не понять. Ну что его может насторожить в «Учителе словесности»? – ничего. Между тем даже в аромате жасмина заключается нечто такое, что отрицает процентную ставку на капитал.
С другой стороны, человек не сделался ни утонченнее, ни умнее, когда ему стали доступны изобличения под видом прозы, сборники похабных частушек, эротические романы и прочая чепуха. Вот мы уже и таинственного «Доктора Живаго» прочитали, и чреватый «Архипелаг ГУЛАГ», а счастья как не было, так и нет.
Кстати заметить, мы потому прежде и читали напропалую, что по телевизору было нечего посмотреть, все больше торжественные заседания да балет. Но мы еще и потому были такие неутомимые читатели, что все ждали от родной литературы разрешения каких-то великих тайн, а на поверку оказалось, что не только у нас никто новой «Монадологии» не написал, но и тайн-то особых нет. Тайны и разрешения этих тайн имели место во времена Достоевского и Толстого, в эпоху самодержавия, цензурных притеснений, всяческих гонений и несвобод. А человекоядные большевики даже ничего такого не скрыли от народа, без чего культурному человеку немочно жить. Все-таки загадочная это сила – наша русская словесность, даже большевики, которые внесли свои дурацкие коррективы в движение Земли вокруг Солнца, не смогли отменить художественную литературу, но почему-то при либералах она рассосалась сама собой.
Таким образом, какой-никакой присмотр за этим делом как будто необходим. Главное, недопустимо, чтобы жизнь и смерть великой культуры зависели от вкусов «народа», то есть мещанина и дурака. Кроме того, желательно взять в предмет, что русак грешит слишком живым отношением к печатному слову, например, он прочитает «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – и самым серьезным образом начинает соединяться, отнюдь не вдаваясь в такие тонкости: с какой стати соединяться, каким образом и зачем. В Европе, поди, оттого-то и нет давно никакой цензуры, что там книг давно никто не читает, что чтение там не входит в суточный рацион.
А у нас достаточно опубликовать запись четырех снов какой-то Веры Павловны, и уже государство трещит по швам.
С тех пор как евангелист Матфей записал со слов Иисуса Христа: «Вы слышали, что сказано: око за око и зуб за зуб. А Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую...» – так вот с тех самых пор две тысячи лет прошло, а люди по-прежнему сопротивляются злу...
И зря. Дело не в том, что, по преданию, насилие порождает насилие, и не в том, что зло бывает не так напористо, если наталкивается на непротивление как метод и алгоритм. По-настоящему дело в том, что иной раз зло напрямую благотворно и противостоять ему – это будет себе во вред. В том-то и заключается величайшее прозрение Иисуса Христа, что не все зло – зло и, поскольку разобраться в хитросплетении причин и следствий нам за дуростью не дано, нужно мириться со всяким лихом, какое оно ни будь.
Эта спасительная норма представляется тем более многообещающей, что первым-то непротивленцем был сам Господь. Когда Адам и Ева выбрали свободу, презрев вечное благоденствие, Отец Саваоф отпустил их на все четыре стороны и, видимо, с легким сердцем, ибо Он провидел, что, не случись первого грехопадения, ничего ведь и не будет: ни афинского Парфенона, ни 40-й симфонии Моцарта, ни французских энциклопедистов, ни обыкновенного букваря. Или другой пример: Создатель мог бы мановением мизинца предотвратить кровопролитную Крымскую кампанию, если бы Ему не было доподлинно известно, что она обернется падением крепостного права, железнодорожным бумом, либеральными реформами, «Севастопольскими рассказами» и снижением ставок на банковский капитал.
Мы же, разумеется, даже изжоги предсказать не можем, что-что, а дар провидения не про нас. Но тогда хотя бы возьмем в предмет, что Даниель Дефо сочинил своего великого «Робинзона Крузо» после того, как в результате инсульта у него произошло временное помутнение в голове. Следовательно, не мудро ли поступает тот, кто и левую щеку обидчику подставляет, имея в виду те благодатные последствия, какие бывают от временного помутнения в голове?
Итак, зло и добро настолько перепутались в этом мире, что самые благие начинания могут вылиться в национальную трагедию, а национальной трагедии наследует рост производительности труда. Во всяком случае, опыт третьей русской революции свидетельствует о том, что идея и следствие категорически разнятся между собой, как фрачная пара и керосин. Идея – идея-то объективно великолепная: учредить такое общественное устройство, при котором сносно жилось бы нищему духом, плачущему, кроткому, алчущему и жаждущему правды, то есть, в сущности, неумехе и слабаку. Однако когда идеальное вступает в реакцию с материальным, вдруг дают себя знать разные посторонние обстоятельства, и уже по ходу дела становится ясно, что затея приобретает нежелательные черты. Например, оказывается, что всеконечно обречен хозяйственный механизм, если он ориентирован на неумеху и слабака. Например, оказывается, что благосостояние нужно выстрадать, что дается оно воспитанному работнику и прилежному гражданину, а спустить сверху его нельзя. Вот и Александр Иванович Эртель пишет: «Социализм? Но не думаешь ли ты, что он может быть только у того народа, где проселочные дороги обсажены вишнями и вишни бывают целы?» В свою очередь, Василий Алексеевич Слепцов тонкий дает совет: «Прежде чем строить храм, позаботься о том, чтобы неприятель не сделал из него конюшни». И ведь когда это было писано? Эпоху тому назад!
Таким образом, идеи идеями, а следствия следствиями, даже так: социализм – точно светлое будущее человечества, но не в ближайший вторник и не у нас.
Если же насаждать общественный способ присвоения продукта во что бы то ни стало, вопреки закону всемирного тяготения, то жди повальных расстрелов и лагерей. До них-то Россия и достукалась в результате борьбы со злом, даром что Христос две тысячи лет нас увещевает не противиться злому, даром что последнему дураку понятно: нельзя заставить курицу нести крашеные яйца, без того чтобы не изуродовать ей нутро.
Любопытно, что наши борцы с социальным злом все были люди не сумасшедшие, даже не глупые и самоотверженные до святости, тем не менее объективно они выходят злодеи и дураки. Как же не злодеи, не дураки, если гуманистически настроенная диссидентура начала XX века спала и видела, как бы учинить общество абсолютной справедливости, а в итоге получила IV Рим... После показала себя гуманистически настроенная диссидентура шестидесятых – семидесятых, которая спала и видела, как бы добиться свободы слова, и добилась-таки своего, но в результате грянула не столько свобода слова, сколько царство канкана и грабежа. Нынче опять поднимает голову гуманистически настроенная диссидентура большевистского толка, которая горой стоит за неумеху и слабака, и, видно, эта чехарда у нас не закончится никогда. Вот интересно: на Западе, где люди тоже на двух ногах ходят, давно не наблюдается этой разнузданной борьбы с социальным злом, и ничего, живут себе помаленьку, и даже города у них похожи на кондитерские изделия, а деревни – на города.
Главная беда России состоит в том, что у нас слишком много поэтов, которые не умеют писать стихи. То есть поэтов исключительно в том смысле, что они, как молодой Гоголь, смутно чувствуют свою особенность, подозревают какое-то высокое предназначение, алчут известности, а вот стихи сочинять – этого не дано. Из таких-то поэтов и выходят религиозные подвижники, разного рода протестанты, революционеры, просветители, путешественники и, между прочим, дельцы, которые горазды нажиться на неумехе и слабаке.
Этот подвид поэта – особь статья. Вроде бы сам по себе он воплощенное зло, так как руководит им один из семи смертных грехов – гордыня, мотив его деятельности – стяжательство, он бессовестно манипулирует национальным достоянием и крадет у труженика честно заработанные гроши. Вроде бы за такие художества мало четвертовать – ан нет, потому что в результате этой вакханалии зла психически уравновешенные народы давно завели у себя товарное изобилие, неподкупную власть, пособие по безработице, на которое у нас можно купить Кронштадт, и прочие блага, составляющие в нашем измученном сознании то самое заветное слово – социализм. И даже ничего нет сверхъестественного в этом трюке – одна начальная алгебра, из которой нам, в частности, известно, что два минуса дают плюс. Когда зло в виде стяжательства вступает в реакцию со злом в виде понятия «перекур», тогда мы получаем товарное изобилие и такое сумасшедшее пособие по безработице, что хоть покупай Кронштадт. Напротив: налицо бывают сумасшедшие очереди за тюлем, когда добро в виде гуманистически настроенной диссидентуры вступает в реакцию со злом в виде понятия «перекур». Однако и с этой вредной алгеброй следует примириться, ибо неполная занятость развивает мечтательность, а также из нее вытекает волшебное свойство русского человека – возвышенный строй души.
В начале двадцатых годов Андрей Белый отпросился у большевиков съездить проветриться за рубеж. Пожил он некоторое время в Германии, проветрился и вот пишет письмо домой:
«Культуру Европы придумали русские; на Западе есть цивилизация; западной культуры в нашем смысле слова нет; такая культура в зачаточном виде есть только в России...»Примечательные слова. То есть в первую очередь примечаем: все-таки это странно – была великая культура Западной Европы, и вдруг ее не стало, и куда тогда она подевалась, и неужели больше никак не отзывается на европейце огромное духовное наследие, которое наработали поколения творцов, от Гартмана фон Ауэ до Камю... Поскольку Шартрский собор и памятник Марку Аврелию по-прежнему стоят на своих местах, то, видимо, и по Андрею Белому, и объективно, дело обстоит так... Наследие наследием, а культура – это не только то, что сочиняется и воплощается в материале, культура – это еще и мера потребности в таких произведениях человеческого гения, которые нельзя съесть.
Отсюда другое примечание: если бы туареги, не давшие миру ни единого стиха, имеющего общечеловеческое значение, только и делали бы, что читали Гоголя и Шекспира, то их следовало бы назвать самым культурным племенем на земле. С другой стороны, французы дали миру великого Паскаля, а между тем невозможно представить себе француза, который читал бы «Письма к провинциалу», едучи в метро от Пасси до площади Этуаль.
А вот в России такая аномалия встречается сплошь и рядом, и даже метро у нас не столько средство передвижения, сколько подземный читальный зал. Мало того, что мы произвели на свет самую утонченную литературу, у нас, по крайней мере до самого последнего времени, книга почиталась предметом культа, как у ламаистов молитвенный барабан. Для полноты впечатления прибавим сюда беспочвенный романтизм, распространенный среди русских наравне с пьянством и самоанализом, отвлеченные интересы и страсть к общению по душам. Отсюда третье примечание: сдается, центр европейской культуры как-то незаметно переместился в Россию, если понимать европейскую культуру как примат духовного знания, если принять в расчет, что мы непосредственно, до такой степени воспитаны литературой, что человек сделает ненароком гадость и скажет себе: Павка Корчагин так бы не поступил.
Правда, с цивилизацией дело худо, до того худо, что взятки у нас не берут только паралитики, и либеральные настроения распространены гораздо шире, нежели пипифакс. И вот по той простой причине, что у нас, бывает, сморкаются себе под ноги, Западная Европа исстари представлялась нам некой сказочной Атлантидой, средоточием идеалов, высокого знания, изящных навыков и манер. Как же иначе, если там крестьяне по воскресеньям балуются газетой, Сервантес с Мольером отличаются, а у нас шахматы под запретом и секут головы за мелкое колдовство... Как же иначе, если оттуда до нас исправно доходят свежие идеи, новые фасоны, модные увлечения и всякая милая чепуха... Оттого-то мы по своей славянской наивности полагаем, что коли в Западной Европе нет такого заведения сморкаться себе под ноги, то там должны запоем читать Спинозу и с утра до вечера спорить о значении черного у Дега.
Именно что западноевропейскую культуру выдумали русские, ибо Западная Европа давно представляет собой уютный, ухоженный континент, населенный усердными производителями и расчетливыми потребителями, которых по-настоящему могут волновать только новеллы в области налогообложения и меню. Видимо, со временем как-то выродилось в цивилизацию огромное духовное наследие, наработанное поколениями творцов. Почему это произошло, вывести мудрено, может быть, потому, что культура – убежище для немногих, и посему она представляет собой не цель, а средство принудительного воспитания, причем воспитания такого человеческого типа, который вполне вписывался бы в природу, не знающую воли, добра и зла. Поскольку именно этот тип не опасен для мирозданья, то, может быть, задача исторического процесса состоит в том, чтобы вернуть Адама и Еву в первобытное состояние, в котором они пребывали до грехопадения, покуда не пострадали от Сатаны. Коли так, пожалуй, одна культура, навязанная извне, способна превратить озлобленного пролетария в законопослушного человекопокупателя, которому дела нет до Гартмана фон Ауэ и Камю. В этом случае культура представляет собой загадочный инструмент для операции на душе, а цивилизация – кодекс, своеобразную присадку к генетическому коду, которая стирает в родовой памяти понятия о воле, добре и зле. Таким образом, Гете мучился исключительно из того, чтобы немец грядущего неукоснительно соблюдал правила дорожного движения и выгуливал свою собачку в установленные часы.
Но скорее всего человек – на то он и человек, чтобы возвышаться над природой, и тогда культура есть самая его суть. Если он в течение тысячелетий настойчиво вырабатывал систему посторонних вещей, которые не годятся в пищу и не могут его согреть, то человек – это культура, и как скоро кончится культура, кончится и собственно человек.
Хочется надеяться, что она не кончится никогда. Особенно нам, русским, следует на это надеяться, и потому что надеяться больше не на что, и потому что Россия – это территория, где сейчас происходит всемирно-историческая схватка между наследниками Пушкина и потомками Пугача. За что нам такая честь, то есть отчего именно у нас разразился этот последний и решительный бой: просто-напросто мы позже других народов Европы приобщились к культуре расы, и если у них налицо результат, то у нас – процесс. Кроме того, мы целое столетие жили в искусственном обществе, где все было искусственное: экономика, интересы, парламентаризм, общественное мнение, этические понятия, сам закон. То-то мы читали запоем и предавались кухонным бдениям, в то время как в Европе культура мало-помалу вырождалась в цивилизацию и в конце концов человекопокупатель вышел на первый план. Впрочем, тут опять же не все понятно, то есть одно из двух: может быть, такова объективная закономерность, что человек неизбежно должен опроститься до покупателя, а может быть, да здравствует искусственное общество как выход из тупика. До того действительно неприглядна пошлая рожа новой Pocсии, что в затылке начешешься, размышляя, что все-таки живительней для культуры: вольный рынок и демократические свободы или бытование в стороне от естественно-исторического пути? Видимо, и то и другое худо: и когда экономика подчинена понятию о прекрасном, и когда понятие о прекрасном вытекает из экономики, хотя бы первая коллизия давала огорченную начитанность, и всяческое гранде-гарпагонство следовало из второй.
Другое дело, что культура еще и нагрузка, бремя, ибо приобщенное меньшинство чрезмерно живо, можно сказать, литературно, отзывается на людское страдание и беду. Из-за «Пунктов» Лютера разразилась европейская Реформация, французские энциклопедисты накликали якобинский ужас, Григорович с Тургеневым развязали у нас террор. Правда, позже Западная Европа остепенилась, сочинения Маркса заворожили ровным счетом сто четырнадцать человек, но в России, где культура никак не хотела вырождаться в цивилизацию, увлечение «Капиталом» обернулось такими потрясениями, какие даже трудно было вообразить. Тут, конечно, подумается: а может быть, ну ее, эту самую меру потребности в таких произведениях человеческого гения, которые нельзя съесть, по той простой причине, что культура есть смятение, цивилизация есть покой.
Вот как бы нам так устроиться, чтобы и белка, и свисток, чтоб и правила дорожного движения соблюдались, и культура была жива. Не исключено, что тут-то и кроется наша национальная идея, высокая миссия русака: осилить очередное чудо, примирив духовность и гражданственность, эстетику расы с благами внешнего бытия. Эта задача представляется не такой уж и фантастической, если принять в расчет, что Россия, как известно, страна чудес. Ведь шутка сказать – мы, кажется, последнее государство в Европе, где писатель еще писатель, а не сумасшедший, и где читатель еще читатель, а не бездельник, не знающий, чем бы себя занять.
Джон Рид – хотя и американец, то есть существо не то чтобы совершеннолетнее – пишет в своей книге «Десять дней, которые потрясли мир»: «Чтобы ни думали иные о большевизме, неоспоримо, что русская революция есть одно из величайших событий в истории человечества, а возвышение большевиков – явление мирового значения».
Между тем... Вот уже двести с лишним лет, как французы празднуют день 14 июля, да еще с такой помпой, словно это вместе взятые Пасха и Рождество. А что, собственно, произошло-то двести с лишним лет тому назад в этот погожий июльский день? А вот что: мануфактурный фабрикант Ревельон обругал компанию разгулявшихся босяков, те в отместку разграбили его дом, в дело вмешалась полиция, против полиции поднялся пролетариат Сент-Антуанского предместья и сгоряча взял приступом королевскую тюрьму, которая стояла на нынешней площади Бастилии; в результате пролетарии освободили семерых уголовников и отрезали голову коменданту крепости Делоне.
Вот уже десять лет, как у нас не празднуют день 7 ноября (он же 25 октября по старому стилю), когда в Петрограде свершилась социалистическая революция (она же большевистский переворот). Что, собственно, произошло в этот промозглый осенний день? А вот что: если не брать в расчет двух изнасилованных ударниц, к власти пришла горстка мрачных идеалистов, которые задумали построить Царство Божие на Земле. То есть произошло событие такого значения и масштаба, что с ним идет в сравнение только этическая революция, свершившаяся по манию божественного Христа.
И правда: какое еще происшествие в истории человечества может сравниться с русским экспериментом, который поставил под сомнение все ценности старого мира ради благоденствия огромного большинства? Ну Александр Македонский полсвета завоевал, хотя был человек просвещенный и не дурак. Ну Исаак Ньютон открыл закон всемирного тяготения, и человечеству стало доподлинно известно, отчего пьяные не парят над тротуарами, а валятся под забор. Что же до Великой французской революции, то ей следует отказать в величии потому, что настоящая побудительная причина этого события заключается в лозунге: «Laissez faire, laissez passer» – то есть, по-нашему, в свободе посильного грабежа.
А вот третья русская революция точно была великой, ибо в первый и, видимо, последний раз в мировой истории человек предпринял попытку устроить общество по Христу. Действительно: как ни открещивались большевики от христианства, как ни изгалялись над греко-российской церковью, в сущности, они руководствовались положениями Нагорной проповеди – именно что ради нищих духом поставили они октябрьский эксперимент, ради плачущих, кротких, алчущих и жаждущих правды, то есть всячески страдающих и обиженных, которых Христос определяет как соль земли. Хоть ты что, а общество полной и окончательной справедливости – это уже что-то колдовское, сверхчеловеческое, это как взять и отменить круговорот воды в природе или учредить дополнительную звезду. Ибо господство сильного над слабым – это нормально, и аномально – если наоборот.
И ладно кабы сразу стало ясно, что опыт переустройства мира не задался и обречен, а то ведь семьдесят четыре года страна строила Китеж-град. Между тем опыт был действительно обречен, поскольку общество, ориентированное на посредственность, неизбежно хиреет и вырождается, пока не приходит к жалкой карикатуре на идеал. Но тогда тем более изумителен русский эксперимент, так как он говорит в пользу человеческой породы, может быть, даже больше, чем способность очаровываться и творить. Ведь это значит, что наш отпетый идеалист, называйся он как угодно, манкировал объективными законами и уповал на совершенного человека, способного возвыситься до святости через распределение по труду. Ведь это значит, что миллионы нищих духом поверили в себя как в источник совершенства, нечто способное возвыситься до святости через распределение по труду... Несомненно, что именно так и было, поскольку русский коммунизм – это не германская заумь насчет общественного способа присвоения избыточного продукта, русский коммунизм – это «Вчера наш Иван огороды копал, а сегодня наш Иван в воеводы попал» и через то сделался нравственен, как дитя. Во всяком случае, наше социалистическое воспроизводство семьдесят четыре года держалось на снах Веры Павловны и легендарном долготерпении русака.
Оттого-то годовщина Октябрьской революции и есть наш единственный по-настоящему национальный праздник, что 7 ноября мы чествуем отчаянного русского идеалиста, который попытался основать Царство Божие на Земле. И даже одного праздника для него мало, поскольку русский идеалист – уникальное явление природы, которое не может не вызывать восхищения и некоторой оторопи одновременно, какие еще вызывают необъяснимые фокусы, бессмысленное самопожертвование и говорящие снегири. Как же он не единственен и не трансцендентен, если задумал возвести в перл создания угрюмое и нетрезвое существо, которое развлекалось по праздникам массовым мордобоем и в исключительных случаях отличало благодетеля от врага.
Дело у русского идеалиста, правда, не задалось, но это говорит не столько о его несостоятельности как преобразователя, сколько о том, что человек по преимуществу млекопитающее, безобразник и неумен. Ему около двух миллионов лет, две тысячи лет он исповедует христианство, и как его только ни вразумляли, он по-прежнему млекопитающее, безобразник и неумен. Поэтому поражение идей русского Октября есть, в сущности, поражение человечества, которое именно что хлебом единым живо, как бы оно ни кобенилось, ни лгало. Поэтому поражение идей русского Октября есть, в свою очередь, поражение Иисуса Христа, ибо никакими крестными муками, включая бескормицу и террор, мы не искупили своего происхожденческого греха. На самом деле эта такая драма, что, во всяком случае, глумиться над ней нельзя.
Равно и большевиков логично ненавидеть, но алогично не уважать. Хотя бы потому, что социалистическая революция – это наше, это нечто такое, что не могло случиться никогда, ни при каких обстоятельствах и нигде. Уж так устроен русский человек, что даже объективная несправедливость, вроде наличия климатических поясов, для него в такой же степени нестерпима, как вместе взятые похмелье, нытье под ложечкой и понос. Немудрено, что он готов кинуться в любую авантюру и пожертвовать чем угодно, только бы восторжествовала субъективная справедливость, хотя бы отвечающая апостольскому пожеланию: «Не трудящийся да не яст». Отсюда вытекает главный урок великого Октября: таковой доказал, что русские – самая романтическая нация на Земле.